Андрей Сахаров был современником, соотечественником и, можно сказать, коллегой для автора этой книги. В 70-е годы я видел и слышал его на семинарах в Физическом институте Академии наук в Москве. На семинарах речь шла о теоретической физике, и Сахаров казался столь поглощенным наукой, столь открытым и мягким, что трудно было совместить этот его облик с безрассудно отважными словами и действиями академика Сахарова, о которых мне ночью рассказывали вражьи радиоголоса под завывание родных глушилок.

В конце 1979 года я последний раз оказался с ним в одной комнате — в малом зале теоротдела. Сахаров делал доклад об очень неземных материях — о ранней Вселенной, о том, каким образом симметричные законы природы могли привести к вызывающей асимметрии наблюдаемой части мироздания.

Никаких объявлений о докладе не было, поэтому пришли только «свои». И еще один человек в толстом свитере — коренастый, подвижный и сияющий лысиной. Академик Зельдович.

Сахаровский голос, как обычно, звучал не очень уверенно, как будто он думал вслух. Когда он закончил свой доклад, у доски вынырнул Зельдович и, наоборот, очень уверенным голосом стал говорить о трудностях обсуждаемого эскиза космологии. Он быстрыми, спортивными движениями писал на доске формулы и рисовал графики.

Сахаров был совсем другим. Значительно выше Зельдовича, слегка сутулый, он говорил не спеша, с паузами. Никакой спортивности в его движениях не наблюдалось. Только в одном он явно превосходил своего оппонента — писал на доске, держа мел то правой, то левой рукой. Сахаров одинаково свободно владел обеими.

Они говорили о концентрации невиданных бозонов в юной сверхплотной Вселенной. А я тогда подумал о необычно большой концентрации невидимых звезд там, у доски — шесть звезд Героя Социалистического Труда на один квадратный метр. Подумал о том, что эти два теоретика познакомились и сдружились, стали академиками и трижды героями, создавая советское ядерное оружие. Что оба они вышли из закрытого военно-научного мира на просторы Вселенной. Что, оставаясь связанными общим жгучим интересом к тайнам мироздания, очень по-разному они жили в мире людей…

Спустя несколько недель советские войска вторглись в Афганистан. Сахаров выступил с решительным осуждением. И в январе 1980 года был выслан — без суда — в город Горький, закрытый для иностранцев. Наверно, чтобы ничто его не отвлекало от проблем ранней Вселенной. А Зельдович помалкивал о таких вещах, и пришлось ему размышлять на столь возвышенные темы в шумной суете столичной жизни…

Так случилось, что именно в 1980 году физика, которая интересовала меня тогда больше всего, втащила меня в историю российской науки. Эта физика имела прямое отношение к ранней Вселенной. Я старался разобраться в одной работе молодого советского теоретика, опубликованной еще в 1936 году. Работа оставалась неоцененной. А ее автор навсегда остался молодым. Ему было 30 лет, когда его арестовали в августе 1937 года — в Разгар Большого террора. Пуля в подвале ленинградской тюрьмы поставила точку в биографии теоретика, лучше своих современников понимавшего физику самой ранней Вселенной…

Чем больше я вчитывался в пожелтевшие страницы, тем сильнее притягивала личность автора. И это притяжение привело меня 18 октября 1980 года в комнату в центре Москвы, в пяти минутах от Красной площади. Там жила вдова того самого навеки молодого физика — Лидия Корнеевна Чуковская.

Много вечеров я провел в этой комнате, все больше узнавая о моем неожиданно обретенном герое. Открывающаяся картина удивительных, забавных и страшных событий 30-х годов превращала меня в историка и биографа. И я подчинился этому превращению.

Я стал осознавать, с каким свидетелем свела меня судьба. На стенах комнаты, в которой мы разговаривали, я видел фотографии людей, которыми может гордиться Россия, — Анна Ахматова, Борис Пастернак, Корней Чуковский, Александр Солженицын… Я стал понимать, как их жизни переплетались с жизнью моей собеседницы.

Только одну фотографию я не распознал, пока Лидия Корнеевна не сказала мне, что это Сахаров, — уж слишком безмятежной была улыбка человека с малышом на руках. Того, кто мог так улыбаться, немыслимо было силой увезти из своего родного дома и запереть под круглосуточный надзор КГБ. Я узнал, что крамольный академик бывал в этой комнате. Писательницу Чуковскую с физиком Сахаровым связывало общее дело — защита униженных и оскорбленных, защита прав человека.

Лидии Корнеевне Чуковской я обязан первыми своими впечатлениями о личности Андрея Сахарова вне физики, вне заглушаемых голосов западных радиостанций и вне громкого лая советских газет.

Об Андрее Дмитриевиче она говорила с нежностью и болью. Тогда будни горьковского заточения, события, ставшие сюжетом самых страшных страниц сахаровских «Воспоминаний», мучили неизвестностью. И нельзя было, пролистав страницы, узнать, чем кончатся эти мучения, эта неизвестность…

Время перелистнуло страницы, подчиняясь замыслу истории. В конце 1986 года, после тринадцати лет официального поношения, после семи лет ссылки, на втором году перестройки и гласности новые руководители страны наконец разрешили Сахарову вернуться домой. Ему позволили быть тем, кем он был. Позволили говорить то, что он думает.

Это было невероятно. Впервые в советской истории народу предоставили — хоть и ограниченное — право выбора. Впервые на часть мест в парламенте баллотировались по нескольку кандидатов. Сахаров — не оратор и не политик — стал народным депутатом. Впервые его соотечественники смогли увидеть и услышать его по советскому телевидению и разглядеть в нем воплощенную совесть.

Столь же невероятным было — в масштабах биографии советского историка науки — оказаться в главном здании КГБ на Лубянке. Притом именно в качестве историка науки! Мне это удалось.

Осенью 1990 года шла еще советская перестройка под контролем Политбюро единственной в стране партии. Щит и меч Политбюро — КГБ — именовался еще по-старому, но те, кто держал рукоятку меча, старались изменить внешний облик своей организации. И этим я воспользовался. Воспользовался и тем, что в Институте истории науки и техники, куда меня приняли на работу незадолго до того, директором стал Н.Д. Устинов, покойный отец которого — министр обороны — занимал видное место в Политбюро. Вопреки своему происхождению, Устинов-сын был на редкость мягким и любезным человеком.

Ему на подпись я дал тщательно составленное письмо, адресованное коллеге его отца — тогдашнему руководителю КГБ. Письмо содержало ряд имен физиков, арестованных в 30-е годы, и просьбу познакомиться с их следственными делами для «создания объективной и полной истории советской науки в социальном контексте».

Через несколько месяцев мне позвонили: «С вами говорят из Комитета государственной безопасности… и предложили прийти.

И вот уже не первый день я сижу в кабинете, стены которого обшиты солидным темным деревом. На столе передо мной пять следственных дел, в которых фигурируют семь обвиняемых. На моем месте когда-то сидел тот, кто такие дела «шил», и, быть может, видел перед собой этих самых врагов народа — на языке 37-го года. В окне виднеется знаменитая Лубянская, или внутренняя, тюрьма — с улицы ее не заметить, она наглухо окружена монументально тяжелым зданием штаб-квартиры КГБ. Из этой тюрьмы в «мой» кабинет приводили подследственных на допрос. Из архивных скоросшивателей, лежащих передо мной, я узнал, что троих из семи расстреляли. А одного выпустили из тюрьмы всего лишь после года заключения по приказу самого главного гэбиста и несмотря на то, что этот физик как раз был виновен — он позволил себе уравнять Сталина с Гитлером не только в мыслях, но и на бумаге. Впоследствии этот освобожденный преступник станет Нобелевским лауреатом по физике.

Меня переполняют чувства и мысли, и в сторону отошли два главных вопроса, с которыми я входил в устрашающее лубянское здание и которые себе задавал, пока охранник тщательно сравнивал мою физиономию с фотографией. Почему, для чего ОНИ разрешили мне прийти? И когда ОНИ приготовили те бумаги, которые собираются мне показать?

На второй — историко-архивный — вопрос я смог ответить, изучив архивные бумаги. Судя по всему, они были написаны в те годы, которые на них указаны. Все их документальные измышления и нелепости, как и драгоценные следы реальности, появились тогда же.

А вопрос о моей личной — негосударственной — безопасности поблек уже в первый день необычной архивной работы. Работа эта началась, можно сказать, с допроса. Часа полтора со мной беседовали два сотрудника КГБ. Один — мрачноватый и уставший от жизни. Второй, помоложе, доброжелательный и любознательный. Их интересовало, что я, собственно, надеюсь найти в столь специфических документах и что это может дать истории науки.

Я сразу стал давать чистосердечные показания, объясняя на конкретных примерах, как много иногда дает просто точная дата какого-то события. Примеров у меня в запасе много, и следователи мои заметно помягчели. Разговор пошел свободнее, временами даже история соприкасалась с современностью. Под конец я получил вопрос, который меня и озадачил, и насмешил: действительно ли Сахаров был хорошим физиком?

Сотрудники столь компетентного, во всяком случае, информированного, ведомства допускали, что диссидент-академик был физиком только формально?! А ведь к тому времени уже больше года прошло после смерти знаменитого народного депутата. Неподдельный общественный траур показывали экраны телевизоров. И столько уже было публикаций о нем!

После этого простодушного вопроса сотрудника КГБ я почти перестал опасаться, что меня могут каким-то образом использовать в целях, далеких от истории науки. Я понял, что они исправно выполняют распоряжение начальства — оказать содействие историкам. Было бы другое распоряжение, они бы выполнили его.

Впоследствии я не раз мысленно возвращался к смешному вопросу. И признавался себе, что и сам не понимаю, как в одной жизни уместились такие разные вещи: водородная бомба и Нобелевская премия мира, личный траур по смерти Сталина и стойкое противостояние государственной системе, созданной Сталиным, и, наконец, физика ранней Вселенной.

Я знал, что все было взаправду: и самый мощный термоядерный взрыв в истории человечества, и отважная защита прав человека от власть имущих, и душевная мягкость, и симметрии Вселенной. Но как это может соединяться в одной биографии, в одной личности?!

Спустя полгода после моего визита в недра КГБ, руководитель этой организации принял участие в попытке государственного переворота. Он хотел спасти советскую власть. Результат был противоположным — советская власть рухнула, и последний советский шеф КГБ попал в тюрьму (не Лубянскую). До этого, увы, в его ведомстве успели уничтожить сотни томов материалов, касавшихся Сахарова, — в том числе и его рукописи, выкраденные агентами КГБ.

Зато громкий конец советской власти позволил людям даже старших поколений открыть для себя свободу слова. Вместе с работой в архивах я стал собирать устную историю окружения Сахарова. Проводил интервью с его коллегами, друзьями и не друзьями, с жизненными попутчиками. С теми, кто учился с ним в университете, в чьем окружении он начинал свой путь в науке, занимался ядерным оружием, вернулся в чистую физику, вышел в мир бесправия и прав человека и… вошел в мировую историю.

Архивные материалы помогали задавать вопросы очевидцам, а их рассказы помогали ставить новые вопросы себе и искать новые документальные свидетельства. Пригодились и документы из Архива КГБ, которые я изучал на подлинном месте преступления.

Много неожиданного открылось для меня. Например, я узнал, что теоретик, в 1938 году уподобивший Сталина Гитлеру, в 50-е годы проводил расчеты сахаровской водородной бомбы — для того же Сталина. И понял, что, вернувшись от бомб в чистую науку, Сахаров дал неожиданный ответ на тот самый вопрос о физике ранней Вселенной, который сделал меня историком науки, — вопрос, поставленный моим первым героем, расстрелянным в 1938 году.

В результате я, кажется, стал понимать связь невероятных контрастов биографии Андрея Сахарова. Об этом предлагаемая читателю книга.