Андрей Сахаров. Наука и свобода

Горелик Геннадий Ефимович

Часть II. Энергия внутриатомная, ядерная и термоядерная

 

 

Моральная подоплека советского атомного проекта

За всеми обсуждениями советской ядерной истории маячит простой и жесткий вопрос. Как же они могли делать смертоносное ядерное оружие для диктатора и без того смертоносного?!

«Они» — это российские ученые, которыми гордился Советский Союз. Многими из них гордится мировая наука, и по меньшей мере несколькими может гордиться все человечество. Если бы не супербомба в руках Сталина…

Не будем спрашивать, могло ли колесо истории поворачиваться как-нибудь по-иному. Спросим лучше, как относились к своему делу российские ученые, которые двигали колесо ядерного века.

История ядерного оружия — это беспрецедентное скрещение чистой науки, грязной технологии и государственной политики — и чистой, и грязной. Имеет ли мораль какое-то отношение к этой истории? Особенно в Советском Союзе, где духовная жизнь была столь тотально придавлена? Или все советские физики были равно безнравственны, соглашаясь не только жить в этой стране, но и еще работать на «империю зла»?

Только понимая моральную подоплеку их согласия, можно понять по-настоящему Советский атомный проект, а тем самым и мировую историю, поскольку советская ядерная мощь в течение четырех десятилетий во многом определяла судьбы мира.

Корни Советского атомного проекта уходят в довоенное десятилетие, когда в ядерной физике работали три основных института, соперничая за ресурсы, источник которых был один — советское правительство. Это были Радиевый институт, руководимый Владимиром Вернадским (1863—1945); Физико-технический институт Абрама Иоффе (1880—1960) и юный Физический институт Академии наук, ФИАН, которым руководил Сергей Вавилов (1891—1951), опираясь на школу Леонида Мандельштама (1879—1944).

Все эти ученые не были специалистами в ядерной физике, однако именно их ученики оказались ответственны за главные достижения Советского атомного проекта.

Ученики Вернадского определили радиохимическую компоненту проекта или, попросту говоря, производство ядерного горючего.

Выпускники школы Иоффе отвечали за создание ядерного реактора и атомной бомбы.

И наконец, в школе Мандельштама открылся российский путь к термоядерной энергии и в неуправляемом, и в управляемом вариантах.

Три эти «ученых рода» объединялись одним делом и одним социальным сословием. Однако ощутимо и стилевое различие, идущее от родоначальников, в которых воплотились три разные философии науки.

Схематично можно сказать, что Вернадский считал силу науки больше всех других общественных сил, Иоффе в государственной советской идеологии видел воплощение науки, а для Мандельштама наука и социальная идеология были двумя разными мирами.

Прагматизм Иоффе

Для историков эпохи социалистического реализма Иоффе был единственным отцом-основателем советской ядерной физики, и это, наверно, потому, что его философия была простейшей. Философию эту можно назвать прагматизмом, хотя сам он не раз громко заявлял о своей приверженности диалектическому материализму — государственной философии науки, известной под именем «диамат». Физик-экспериментатор-администратор Иоффе с готовностью использовал «диаматерный» язык, чтобы защищать то, что он считал подлинной наукой. У него легко поворачивался язык, чтобы повторять казенные мудрости советского материализма и славить советских вождей.

Вот только один пример его риторики из послесталинского времени (1955), когда страх за язык уже не тянул.

Наша партия снабдила молодого ученого верным компасом — философией диалектического материализма. <> Наша страна, идя впереди передового человечества, осуществляет высшую форму социальной жизни — коммунизм. Каждый мыслящий человек, а ученый должен быть и мыслителем, должен стремиться к тому, чтобы его работа вносила бы свой вклад в строительство коммунизма.

Способность к подобной политической поэзии помогала Иоффе в строительстве его физико-технической школы. Ему удавалось добывать у правительства, можно сказать, стройматериалы для здания школы, надлежаще оборудовать его, и он с удовольствием брал в эту школу талантливых молодых людей. В 1933 году, подводя итоги 15-летия его института, одним из принципов Иоффе назвал «привлечение молодежи к ответственной творческой работе» и не без удовлетворения добавил: «Одно время нас называли иронически “детским домом”». К нему пристал титул «папа Иоффе», но учить «детей» он мог по существу только общему восторгу перед пиршеством науки и некоему спортивно-научному азарту. Молодые таланты, как водится, не нуждались в наставниках, легко недооценивали отеческую заботу и без скидок на отцовство относились к научным промахам Иоффе — результатам его азарта. Последнее означало, что школа Иоффе учила и честному отношению к науке.

Как бы то ни было, для роста советской физики Иоффе сделал больше, чем какой-либо другой ученый. Если сравнивать с другими науками, то, быть может, только Николай Вавилов — брат Сергея Вавилова — сделал для советской биологии соизмеримо, хотя в остальном они отличались радикально.

Доверимся президенту Лондонского Королевского общества (британской Академии наук), который так написал о Н.И. Вавилове в 1948 году:

В 1942 году Лондонское Королевское общество избрало Николая Ивановича Вавилова в число своих 50 иностранных членов. При поддержке и поощрении Ленина он имел возможность, будучи первым директором Института генетики имени Ленина, положить начало и способствовать дальнейшему быстрому росту участия исследователей СССР во всемирном прогрессе генетики, который последовал за признанием открытий Менделя. Его использование этих возможностей рассматривалось как приносящее большую пользу сельскому хозяйству СССР. Мы хотели почтить эти заслуги как большой вклад в мировую науку. Однако в Британии стало известно уже в 1942 году, что Н.И. Вавилов каким-то образом впал в немилость тех, кто пришел после Ленина, хотя причина этому оставалась неизвестной.

Лауреат первой премии им. Ленина (1926), первый президент Академии сельскохозяйственных наук и директор Института генетики АН СССР Н.И. Вавилов был арестован в августе 1940 года. Его место занял Трофим Лысенко, спустя несколько месяцев ставший лауреатом первой Сталинской премии.

А шестидесятилетний Иоффе в 1940 году подал заявление о приеме в партию.

Не так просто отделить заботу Иоффе о советской физике от его заботы о собственном положении в ней, однако последнее было вполне очевидно коллегам. Его социальный конформизм основывался и на его социалистических симпатиях, и на его прагматическом материализме. Его Ленинградский физтех вполне заслужил репутацию «колыбели» советской физики и уж во всяком случае может считаться колыбелью советской атомной бомбы.

Ядерная физика для Иоффе вначале была просто одним из горячих научных направлений наряду, скажем, с полупроводниками. И проблема внутриатомной энергии служила ему прежде всего инструментом развивать его науку, добывать финансовую поддержку от правительства. Подобными орудиями были и проект создания аккумулятора на основе тонкослойной изоляции, и проект круглого дома, экономящего тепло, и т.п.

Такая философия помогала Иоффе влиять на политику советской физики и, в частности, на выбор научного руководителя атомного проекта.

За пределами соцреалистической истории советской ядерной мощи оказались две другие личности с совсем другим мировосприятием.

Ноосферная философия Вернадского

 Специальностью Вернадского в узком смысле была геохимия. Однако взгляды его узкими никак не назовешь. Даже по российским масштабам он был широким мыслителем.

Центральным в его философии можно считать понятие «ноосфера», обозначающее часть биосферы, находящейся под воздействием человечества. На Западе этот термин (от греческого nyo(s) = разум) ввел в употребление в 40-е годы Тейяр де Шарден (1881—1955), французский палеонтолог и религиозный философ. Он соединял научный взгляд на эволюцию мира и христианское мировосприятие, чем вызвал резкую критику и со стороны науки, и со стороны церкви.

Для Вернадского религия была одной из форм духовного поиска, он близко общался с религиозными людьми и священнослужителями, но научный подход считал более глубоким. В 1938 году, вскоре после своего первого публичного обсуждения понятия ноосферы, он записал в дневнике (12.3.38):

Читал Толстого. Как мне теперь (да и давно) кажутся конкретные идеи христианской (да и всякой) религии и философии мелкими перед внутренним Я в научном его выявлении! Ноосфера Вернадского — понятие естественно-научное, геологическое — этап в жизни человечества, когда наука и техника становятся силой геологического масштаба.

Наука есть природное явление, активное выражение геологического проявления человечества, превращающего биосферу в ноосферу. Она в обязательной для всех форме выражает реальное отношение между человеческим живым веществом — совокупностью живых людей — и окружающей природы, в первую очередь ноосферой. Человек и его совокупности могут быть только мысленно от них отъяты. Соотношение: «человек — ноосфера» неразделимо (28.5.38).

С ранних лет изучения радиоактивности Вернадский видел ноосферную мощь в новом виде энергии. А свою собственную ноосферную энергию он применял далеко за пределами геологии, возглавив в 1922 году Радиевый институт с физическим, радиохимическим и геохимическим отделам и Школа Вернадского в наибольшей степени отражала преемственность с дореволюционной научной жизнью. В феврале 1922 года Вернадский писал другу в Париж:

Удалось восстановить работу над радием, которая началась мною в 1910 году. Начатая в 1916 году моими сотрудниками добыча радия из русской руды <> доведена в декабре 1921 г. до конца, найдены новые приемы обработки и получен первый русский радий из русской руды. Сейчас приходится защищаться, чтобы удержать его в распоряжении науки. Спасение и восстановление этой работы — подвиг со стороны молодых ученых; один из них погиб, не выдержавши варварских условий жизни.

Традиция служения науке соединялась у Вернадского с традицией защиты ее интересов перед государственной властью — императорской или советской, не так важно. Его можно назвать конституционным демократом в науке — он уважал самостоятельность специалистов и умел создавать им творческий простор.

Усилия Вернадского во многом определили стартовые позиции Советского атомного проекта. В его институте, в частности, был построен первый в Европе циклотрон — прибор ядерного века. Это стало возможно только потому, что в 1931 году, когда первый циклотрон построили в Америке, Вернадский отстоял право своего института на существование. Он писал тогда Сталину:

Изучение космических лучей и ядра атомов должно привести нас к открытию новых, мощных источников энергии. Государство, смотрящее вперед, а не назад, не может оставлять без внимания неизбежно подходящие великие открытия. Мы стоим перед будущим господством радиоактивной энергии, более мощной, чем электрическая.

И когда открытия произошли, именно по инициативе Вернадского советское правительство было информировано (июль 1940 г.) о важности технического использования внутриатомной энергии».

Сейчас в «техническом использовании» легче всего увидеть ядерное оружие. Но Вернадский имел в виду общий — геологический — эффект. Вот он в октябре 1941 года записывает в дневник разговор с экономистом-академиком, который считает

что новая форма энергии — атомная — не изменит экономической структуры общества, не произведет того переворота, какой мне представлялся, когда я об этом говорил и думал. Мне кажется, нет «законов» экономики, которые не изменились бы в корне, раз человек получит концентрированную энергию, и 5 кило ее будут равны 200 000 тонн, потребных сейчас для того же эффекта? (12.10.41).

Но какая социальная философия стояла за его отношением к советской власти, которой он предлагал столь концентрированную энергию?

Для Вернадского история человечества — это прежде всего история науки и техники, и он был готов сотрудничать с любой ноосферной силой. В марте 1943 года он отправил телеграмму Сталину:

Прошу из полученной мною премии Вашего имени направить 100 000 рублей на нужды обороны, куда Вы найдете нужным. Наше дело правое, и сейчас стихийно совпадает с наступлением ноосферы — нового состояния области жизни, ноосферы — основы исторического процесса, когда ум человека становится огромной геологической планетной силой.

«Стихийно совладает» — значит, могло бы и не совпасть.

За 21 год до этого Вернадский писал из Петрограда своему другу в Париж:

Чем больше вдумываешься в окружающее, тем больше убеждаешься, что настоящее великое течение, которое идет в человечестве, — это в данный исторический момент — течение научной мысли Оно должно довлеть само себе и перед ним мелки все политические, социальные, национальные и даже религиозные стремления жизни. В конце концов оно творит будущее.

А может быть, этот наукопоклонник попросту закрывался от реальности туманными иллюзиями, чтобы обеслечить себе душевный покой, и был, значит, не меньшим конформистом, чем Иоффе, только по-другому устроенным? Такое предположение, однако, плохо согласуется с жизнью ноосферного геолога.

Вернадский имел ясное представление о людях, которые стояли во главе советского государства и которым он написал не одно письмо во спасение жизни своих коллег и друзей. И он, например, считал вполне правдоподобным, что за советскими ядерными усилиями может стоять… Гитлер. Об этом запись в его дневнике 1940 года:

Гитлер предложил Сталину и Молотову организовать обмен научными достижениями в области науки между Германией и Советским Союзом. Выяснилось, что достижения не так велики — послана комиссия от НКВД с самим Берия или с важным чиновником. По-видимому, пока не дошло до трагедии. Может быть, и постановление ЦК партии об уране связано с предложением Гитлера?

Гитлер и сталинская жандармерия, следящие за наукой? Это должно было добавить трагический тон в ноосферные видения Вернадского, но, как он записал в дневнике:

Конечно, и гитлеризм и сталинизм — преходящая стадия, и едва ли жизнь пойдет без взрывов. Каких?

Человек, который мог такое написать в декабре 1938 года, не был конформистом. Он знал, что никакое общественное положение, никакие заслуги не защищали от чумы террора. Поэтому, цитируя в дневнике опасные мысли других, он не дает полных имен. Например, его запись в дневнике 4.12.38:

Многие смотрят в ближайшее и отдаленное будущее мрачно. Л. (академик) «Человек идет к одичанию». Я совершенно иного [мнения] — [идет] к ноосфере. Но сейчас становится ясно, что придется пережить столкновение, и ближайшие годы очень неясны. Война? Я не верю в силу Германского фашизма — но столкновения [западные] демократии боятся больше его [фашизма], это опасное положение. <> Переход в ноосферу, вероятно, произойдет в пароксизмах.

Так что сотрудничество Вернадского с государственной властью было следствием его ноосферного взгляда. И социальную эволюцию он подчинял не классовой борьбе а объективному процессу: «Основные черты демократии выяснил себе как ноосферные явления» (14.11.38).

А как на Вернадского смотрела советская власть? Ведь он был одним из создателей партии Конституционной демократии, входил в состав Временного правительства и, несмотря на это, в своем дневнике, — на двадцатом году советской власти! — газету «Правда» называл «Кривдой», а о съезде партии не боялся писать:

Газеты переполнены бездарной болтовней. <> Собрались чиновники — боящиеся сказать правду. <> Ни одной почти живой мысли. Ход реальной жизни ими не затрагивается. Жизнь идет — сколько это возможно при диктатуре — вне их (20.2.41).

Власть не могла этого не знать. Но она знала также, что (согласно Большой советской энциклопедии) это был «советский естествоиспытатель, минералог и кристаллограф, один из основоположников геохимии», а попросту говоря — спец по части полезных ископаемых. И в этом, возможно, разгадка того, почему Вернадскому удалось «дожить до своей смерти». Полезные ископаемые — слишком полезная вещь при строительстве социализма в одной, отдельно взятой стране. И если геологи этой страны считают Вернадского своим учителем, то можно закрыть глаза на его темное прошлое и на его неуместные ходатайства освободить то одного, то другого врага народа.

Старомодная мораль Мандельштама

Нравственная позиция третьей ключевой фигуры Мандельштама, была равно далека и от конформизма, и от какой-то глобальной социальной философии. Это была старомодная идеалистическая мораль дореволюционной эпохи, укорененная в духовном мире российской интеллигенции.

В отличие от Иоффе и Вернадского, в наследии Мандельштама нет ни одной философской публикации, есть лишь отдельные замечания философского характера в его лекциях по физике. Однако в отношении Мандельштама к философии науки отчетливо проявилась его моральная философия.

Мандельштаму суждено было стать — посмертно — наиболее выдающейся мишенью для воинствующих материалистов в конце 40-х годов, а в феврале 1953 года специальное заседание Ученого совета ФИАНа осудило философские ошибки Мандельштама, его субъективный идеализм — 8 лет спустя после его смерти.

Но, быть может, философские надзиратели вообще все придумали в своих обвинениях и Мандельштам был в стандартных советских терминах — стихийным материалистом? Тем более что и Гессен, и Вавилов практиковали марксистскую философию. Если Мандельштама социально защищали администраторы-марксисты, могла ли его философия не быть марксистской?

На этот вопрос помогает ответить сам Мандельштам. Его философия не замечала марксизма. Чтобы это понять, не надо анализировать косвенные полуфилософские фразы в его физических лекциях, — он оставил целую рукопись по теории познания в физике. И эта философско-научная рукопись красноречиво говорит о его жизненной философии.

Рукопись написана в годы войны в Боровом. В это курортное место в Казахстане эвакуировали в начале войны престарелых и слабых здоровьем академиков. Особенно близкие отношения установились там у Мандельштама с В.И. Вернадским и А.Н. Крыловым. Эти два российских ученых были ровесниками, но в остальном людьми очень разными, с взаимоотношениями вполне уважительными, но неблизкими. Мандельштам, моложе их на 16 лет, притягивал обоих, хотя предметы общения сильно различались.

Математик, кораблестроитель, переводчик Ньютона и царский генерал Крылов беседовал с Мандельштамом в основном на темы науки и жизни, — в Боровом он заканчивал писать книгу «Воспоминаний».

Геохимик и мыслитель Вернадский, занятый в Боровом главным образом своими ноосферными размышлениями, беседовал с Мандельштамом, помимо физики и геологии, о философских идеях столь разных мыслителей, как Гете, Эйнштейн и даже Ясперс. Имя немецкого религиозного философа, далекого от естествознания, в беседе российских физика и геолога, в разгар мировой войны, может характеризовать широту их философских основ.

В философской рукописи Мандельштама, появившейся в Боровом, нет никаких «-измов» и всего одна короткая цитата (иэ австрийского философа Витгенштейна): «Zu einer Antwort, die man nicht aussprechen kann, kann man auch die Frage nicht aussprechen», в вольном переводе: «Если невозможно ответить на некий вопрос, то, значит, что-то не в порядке с самим вопросом». А в целом рукопись представляет собой вопиюще свободное и педагогически ясное изложение… позитивистской, махистской философской позиции, если пользоваться ярлыками, стоявшими наизготовку в то время. В советское время имя Эрнста Маха, австрийского физика и философа (1838—1916), было одним из самых ругательных. В рукописи Мандельштама государственная философия красноречиво отсутствует. Он явно адресовался не философам, а своим молодым коллегам-студентам, мозги которым промывали профессиональные «матерьялисты».

Похоже, что лишенный в Боровом привычной ему среды — лаборатории и окружения учеников, бурлящих идеями и вопросами, Мандельштам, удовлетворяя свою педагогическую потребность, стал готовить лекцию по теории познания для студентов-физиков. Первую лекцию.

Для физиков его поколения — а это поколение Эйнштейна — позитивизм был наиболее плодотворным философским взглядом. Друг Мандельштама со страсбургских времен Рихард фон Мизес (1883—1953), вместивший в свою жизнь столь разные занятия, как математика и пилотирование самолета (во время Первой мировой войны), также интересовался философской стороной жизни. После того как нацисты пришли к власти, он покинул Германию и несколько лет провел в Стамбульском университете. Оторванный от привычного научного окружения, он решил подытожить свои философские взгляды на науку и жизнь. В письме 15.3.37 Мандельштам спрашивал его: «Когда выйдет Ваш «Небольшой учебник позитивизма»? Я ожидаю его с большим любопытством».

Подобным образом, оторванный от своей физики, Мандельштам взялся изложить свой философский подход. Ведь правящая идеология дозволяла студентам крайне скудный философский рацион. И поэтому позитивизм, заклейменный «субъективным идеализмом», заслуживал особой опеки. Зались того времени (5.4.42) в дневнике Вернадского:

Вчера в разговоре с Мандельштамом — очень интересный и логический ум — он правильно сказал, что сейчас физик не может научно работать без философии, и расцвет современной физики этим обусловлен.

В самом появлении философской рукописи Мандельштама проявился его субъективный идеализм: поразительная его независимость от тоталитарных материалистических обстоятельств.

Независимость, возможно, и притягивала к нему Вернадского. Последняя запись в его дневнике (24.12.44) посвящена Мандельштаму, умершему за несколько недель до того. Отметив, что Мандельштам был «из самых интересных идейных ученых, с которыми мне пришлось в последние годы встретиться», Вернадский тут же вспомнил:

Леон[ид] Ис[аакович] рассказывал мне, что ему предлагали принять христианство и остаться в Германии, но он предпочел вернуться в Москву.

Может показаться странным, что Вернадский по такому поводу отметил именно этот — не самый важный — факт из биографии Мандельштама. За этим могло стоять неявное сопоставление с другим физиком-академиком, к которому Вернадский относился совсем иначе.

Хорошо известно, что Иоффе до революции принял христианство. Подозревать тридцатилетнего физика в религиозном прозрении оснований не было, и в его крещении легче было видеть готовность идти на слишком большие уступки власть имущим для достижения практической цели — получить хорошую работу в царской России. Ту же уступчивость можно было усмотреть и в демонстративной лояльности Иоффе по отношению к советской власти. На страницах своего дневника, отметив реальные заслуги Иоффе и его талант, Вернадский пишет: «Честолюбец, нечестный из-за этого, морально — я знаю его по Радиевому институту — фальшивый. Верить ему нельзя».

Мандельштам и Иоффе были одного возраста, оба получили высшее образование в Германии и начали свой путь в физике в лоне европейской науки, но на этом их сходство исчерпывалось.

Специальный раздел физики

Обрисованные жизненные позиции Иоффе, Вернадского и Мандельштама характеризуют реальное нравственное многообразие в советской физике. Эти позиции, разумеется, не автоматически воспроизводились в трех главных людских составляющих Советского атомного проекта, но влияли самим своим примером.

Непосредственные же влияния трех лидеров на ход событий в истории проекта были несоизмеримы. В те военные годы, которые Вернадский и Мандельштам провели на курорте Боровое в далеком Казахстане, Иоффе был в центре событий и прикладывал для этого значительные усилия.

В январе 1942 года, по истечении двух лет кандидатского стажа, шестидесятидвухлетний академик стал членом ВКП(б), а в мае — самым высокопоставленным физиком страны. Его избирают главой Физико-математического отделения и вице-президентом Академии наук. Сейчас уже не надо объяснять, что академическому избранию предшествовало одобрение в ЦК той же самой ВКП(б).

Именно в 1942 году, когда ситуация на фронте не давала поводов к оптимизму и Сталинградская битва была еще впереди, правительству пришлось принимать решение о создании Советского атомного проекта. Данные разведки свидетельствовали, что в Англии и ученые и правительство относятся к разработке атомной бомбы с полной серьезностью, были также сведения о соответствующих усилиях Германии и США.

По рекомендации Иоффе, научным руководителем советского проекта в феврале 1943 года был назначен Игорь Курчатов (1903—1960). Иоффе прекрасно его знал, и с 1932 года, как только экспериментальные открытия сделали ядерную физику горячим местом, Курчатов был «ядерной» правой рукой Иоффе.

Сейчас, смотря назад, зная задачи, стоявшие перед проектом, и обстоятельства, в которых ему предстояло развиваться, легко согласиться, что Курчатов был наилучшим руководителем атомного проекта. Притом наилучшим прямо-таки для всех — для Сталина, Берии, для советской и мировой науки, для международной безопасности.

Рискованное дело доказывать, что наш мир — наилучший из возможных. Легче объяснить, почему Вернадский был недоволен этим назначением.

Он не знал, что на многие годы главной целью «внутриатомных» исследований будет оружие. Что эти исследования будут со всех сторон — внутри и снаружи — опекаться службой Госбезопасности. Он предвидел, что конец «стадии гитлеризма — сталинизма» едва ли обойдется без взрывов и что «переход в ноосферу произойдет в пароксизмах», но не предполагал, что первые взрывы будут ядерными и первые пароксизмы — агонией жертв Хиросимы.

Вернадский знал, что Курчатов — хороший физик, прошедший школу ядерного эксперимента в его же Радиевом институте, где помогал запустить первый в стране циклотрон. Но не увидел в Курчатове редкий талант научного организатора, этому мешали расстояния: удаленность Радиевого института от Москвы, куда Вернадский переехал в 1935 году и, наоборот, близость Курчатова к Иоффе.

Зато Вернадский прекрасно знал Виталия Хлопина, основателя отечественной радиохимии, своего многолетнего сотрудника, которому он в 1939 году передал директорство в Радиевом институте. По его инициативе Хлопин возглавил в 1940 году Урановую комиссию Академии наук, созданную для широких исследований внутриатомной энергии.

Начало войны прервало эту деятельность, а при ее возобновлении власти даже не поинтересовались мнением Вернадского и Хлопина. В эпоху социалистического реализма возник миф о том, что якобы по вызову Сталина они приезжали в Москву для консультаций, однако дневники Вернадского свидетельствуют, что никуда он из Борового не уезжал и настроен был определенно против Курчатова.

Правительство, впрочем, можно понять. Иметь дело со старорежимными академиками с их старорежимным чувством собственного достоинства было бы обременительно.

Правительству нужен был человек более управляемый, чем Хлопин.

Урановый проект не мог, однако, обойтись без радиохимика Хлопина. За разработку технологии ядерного горючего он в итоге получит звание Героя Соцтруда, Сталинскую премию… и лучевую болезнь. Разделяя взгляды Вернадского, Хлопин смотрел на внутриатомную технику настороженно. Об этот свидетельствует его сотрудник, присутствовавший на первом испытании советской атомной бомбы и навестивший после этого больного Хлопина:

Поглядев несколько мгновений на меня, Виталий Григорьевич спросил:

— Я слышал, вы были на испытательном полигопе?

— Да.

— Войска Советской Армии участвовали в испытаниях?

— Да, самым непосредственны, и образом.

Виталий Григорьевич закрыл глаза, как если бы он не ждал ничего нового ни от жизни, ни от людей.

Деятельность Курчатова в атомном проекте с самого начала шла в тесном контакте с ведомством Берии. Наркомат внутренних дел занимался всеми делами государственной безопасности — и внутренней, и внешней, а значит — в тоталитарном государстве — попросту всем.

После назначения начальником Лаборатории № 2 — научного штаба Советского атомного проекта, — Курчатов сразу получил поручение от М.Г. Первухина, заместителя председателя Совнаркома, дать оценку разведывательных материалов по «проблеме урана». Курчатов подготовил (7 марта 1943 г.) рукописный 14-страничный анализ, который подытожил так: разведматериал указывает на возможность решить проблему значительно быстрее, чем «думают наши ученые, не знакомые с ходом работ по этой проблеме за границей». У него «естественно возникает вопрос», отражает ли материал разведки действительный ход научных работ, или же является «вымыслом, задачей которого явилась бы дезориентация нашей науки». Его мнение «отражает истинное положение вещей».

А закончил свой анализ Курчатов фразой:

Это письмо будет передано Вам Вашим Помощником т. А.И. Васиным, у которого находятся подлежащие уничтожению черновые записи. Содержание письма никому, кроме него, не может быть пока известно.

Четко, по-деловому, никаких эмоций — как будто этот физик чувствует себя совершенно естественно в обстановке совершенной секретности и привычно сотрудничает с разведкой. Представить Хлопина в таком качестве трудно.

Поставив Курчатова во главе атомного дела, правительство решило сделать его в том же 1943 году академиком. Однако академики, исходя из своих академических соображений, не подчинились воле ЦК и 27 сентября выбрали другого — А.И. Алиханова. Назавтра же правительство разрешило дополнительную вакансию по «специальному разделу физики», и 29 сентября 1943 года Курчатов стал академиком. И, похоже, не мучался сомнениями по поводу вмешательства правительства в дела Академии наук.

Помимо личных качеств Курчатова сыграл свою роль и его опыт «крепостной» жизни при советской власти. Не то что у Вернадского и Хлопина, сформировавшихся при старом режиме.

Курчатовский дар научного организатора, основанный на целом букете качеств, можно назвать гениальным уже потому, что его имя осталось окружено добрыми чувствами знавших его — даже после того как гласность открыла всем глаза на подлинную историю страны. Лишь один из многих десятков людей, знавших Курчатова и оставивших свидетельство о нем, высказался о нем не в восторженных тонах, это один из его заместителей и первый директор Дубненского ускорителя М.Г. Мещеряков. На вопрос: «Вы думаете, что председатель урановой комиссии Хлопин мог бы справиться с делом Курчатова?» он ответил хмуро: «Курчатов был управляем, а Вернадский и Хлопин никому бы не позволили собой управлять».

«Управляемость» была, конечно, не единственным и не главным свойством Курчатова. Он был настоящим ученым, преданным науке и ценящим преданность других. И он был деятелем, получающим удовлетворение просто от успеха дела, не особенно вдумываясь в его глубинные последствия. Он использовал свое влияние для поддержки науки за пределами оружейных нужд, подчиняясь логике развития науки. И он подчинялся прямым директивам Берии. Главным его инструментом в отношениях с учеными было умение заражать их энтузиазмом и внушать им чувство защищенности, а в отношениях с правительством действовала способность внушать доверие. И в обоих направлениях действовало его человеческое обаяние и артистизм личности.

В пределах его профессиональной компетенции он был способен на смелые шаги и даже на усилия наперекор системе, но знал меру. А его инсульты и ранняя смерть (в 57 лет) говорят, как трудно было посредничество между миром советского самодержавия и природной демократией науки.

В соответствии с духом своего времени он видел в науке главную силу мирового прогресса, но, будучи сыном советского времени и выпускником школы Иоффе, не нуждался в понятии ноосферы, доверяя понятию коммунизма, не им придуманному, и доверяя вождю советского коммунизма — Сталину — в определении общего курса. Страна, строившая коммунизм, получила тогда уже путеводитель от самого вождя — «Краткий курс истории ВКП(б)» — и усердно его изучала во всех аудиториях.

Это Вернадский не доверял ни «Краткому курсу», ни общему курсу Сталина и 16 ноября 1941 года с четкостью естествоиспытателя констатировал в дневнике:

Три факта бросаются в глаза, резко противоречащие словам и идеям коммунистов: 1) двойное на словах правительство — ЦКП и Совнарком. Настоящая власть ЦКП и даже диктатура Сталина. Это то, что связывает нашу организацию с Гитлером и Муссолини. 2) Государство в государстве: власть реальная ГПУ [тогдашний синоним КГБ] и его дальнейших превращений. Это нарост, гангрена, разъедающая партию — но без нее не может она в реальной жизни обойтись. В результате мильоны заключенных-рабов, в том числе наряду с преступным элементом и цветом нации и цвет партии, который создавал ее победу в междоусобной войне.

 

Андрей Сахаров — аспирант Тамма

С патронного завода в теоретическую физику

Морально-политические сложности ядерной физики были неведомы двадцатитрехлетнему инженеру Ульяновского патронного завода Андрею Сахарову, когда в июле 1944 года он отправил письмо директору ФИАНа:

Прошу допустить меня к приемным экзаменам в аспирантуру Физического института по специальности «Теоретическая физики», которую считаю своим призванием. Так как я работаю в системе НКВ [Наркомата вооружений], то для сдачи экзаменов мне необходимо выслать вызов по адресу: Ульяновск. Заволжье. До востребования.

Два заводских года не прошли даром: к заявлению прилагалось авторское свидетельство на изобретение, а также рукописи трех работ, — «переданы проф. Иг. Евг. Тамм», — приписано другой рукой. Видимо, то была рука отца (тогда доцента в Педагогическом институте), передавшего эти рукописи Тамму.

В сопутствующей автобиографии Сахаров рассказал о своих занятиях во время, названное им «“инженерным периодом” моей жизни», и с гордостью — о большом экономическом эффекте его изобретения. Так что он вполне мог считать, что уже внес свой вклад в победу, когда почувствовал непреодолимый зов науки.

К теоретической физике его привели размышления о «патронных» изобретениях, но было бы призвание, а повод найдется. Удивительнее, что он отказался остаться в аспирантуре сразу после окончания университета, когда ему это предложили в 1942 году. Ведь способность к науке включает в себя способность сосредоточиваться на ней даже в самых, казалось бы, неподходящих условиях.

Однокурсник Сахарова не может забыть его, сидящего на рюкзаке и углубленного в научный журнал осенью 1941 года, когда студенты-физики, выбравшись иэ Москвы в Шатуру, ожидали эшелон, который должен был эвакуировать университет в Ашхабад.

Я подошел, заглянул к нему через плечо. Вижу — обзор по колориметрии [о методах измерения цветов — предмет мало увлекательный]. Испросил ошарашенно: «Для чего ты это читаешь?!» Андрей ответил с исчерпывающей ясностью: «Интересно».

Сам Андрей помнил о другом своем чтении в ожидании эшелона:

Эти дни оказались для меня почему-то очень плодотворными в научном смысле — читая книги Френкеля по квантовой механике и теории относительности, я как-то сразу очень много понял.

Эшелон наконец отправился, и жизнь в нем установилась.

В каждой теплушке с двумя рядами двухъярусных нар и печкой посередине помещалось человек сорок. Дорога заняла целый месяц, и за это время в каждом вагоне сформировался свой эшелонный быт, со своими лидерами, болтунами и молчальниками, паникерами, доставалами, объедалами, лентяями и тружениками. Я был скорей всего молчальником, читал Френкеля, но прислушивался и присматривался к происходящему вокруг, внутри и за пределами вагона, к раненной войной жизни страны, через которую проходил наш путь.

Физика, которая притягивала тогда Андрея Сахарова, была вовсе не ядерной. О делении урана и цепной реакции он узнал еще до войны, но, как он пишет, «к своему стыду», не оценил важность открытия, и «до 1945 года просто забыл, что существует такая проблема». Почему «к стыду»? Ведь физика так богата проблемами! В ашхабадской эвакуации, вопреки тяготам жизни и последнего сжатого года учебы, Андрей вместе с товарищем организовал кружок по теории гравитации. Трудно найти тему более удаленную от специальности «оборонное металловедение», с которой они выпускались из университета.

Но Сахаров, видно, хорошо освоил эту специальность, раз его не отпускали с оборонного завода даже по вызову из Академии наук. То был военный завод и военная осень 1944 года. В декабре директору ФИАНа Вавилову пришлось специально ходатайствовать об «откомандировании [А.Д. Сахарова] с завода в наш Институт». Нашли обходный маневр — Сахарова утвердили в аспирантуре «без отрыва от основной работы». И только с 1 февраля 1945 года — «с отрывом».

Уже в первые фиановские месяцы до нового аспиранта дошли разговоры о какой-то Лаборатории № 2, которая якобы стала «центром физики», но мир науки открылся ему слишком широко, чтобы интересоваться лишь одним каким-то центром. Он получил возможность делать настоящую физику в общении с мастерами этого дела.

Аспирант изучал высокую науку — теорию относительности и квантовую теорию — по немецким книгам, полученным от Тамма: «Почти не отрываясь, прорабатывал обе книги Паули, и они меняли мой мир».

Оторвался он только для небольшой работы, доставившей ему удовольствие и запомнившейся на всю жизнь. Доклад, который новичок-аспирант сделал уже в марте, назывался «О причине аномального поглощения звука в воде с наличием “пузырьков”». У фиановских акустиков возник вопрос о затухании звука в пене, которая получается при встряхивании воды, и они пришли с этим вопросом в теоротдел. По словам Тамма: «Сахаров сразу нашел качественное объяснение и через неделю пришел с готовой теорией».

В мае — доклад об электрическом пробое в диэлектриках. И в мае «незабываемое событие — Победа над фашизмом».

Сразу же за победным маем 45-го года в сахаровских воспоминаниях следует август.

Утром 7 августа я вышел из дома в булочную и остановился у вывешенной на стенде газеты. В глаза бросилось сообщение о заявлении Трумэна: на Хиросиму б августа 1945 года в 8 часов утра сброшена атомная бомба огромной разрушительной силы в 20 тысяч тонн тротила. У меня подкосились ноги. Я понял, что моя судьба и судьба очень многих, может всех, внезапно изменилась. В жизнь вошло что-то новое и страшное, и вошло со стороны самой большой науки — перед которой я внутренне преклонялся.

Вскоре газета «Британский союзник», издававшаяся Английским посольством на русском языке, начала печатать официальный американский «Отчет Смита» о создании атомной бомбы.

Я с нетерпением хватал и изучал каждый вновь поступающий номер. Интерес у меня при этом был чисто научный. Но хотелось и изобретать — конечно, я придумывал при этом либо давно (три года) известное <> либо непрактичное <> Мой товарищ школьных и университетских лет Акива Яглом говорил тогда — у Андрея каждую неделю не меньше двух методов разделения изотопов.

Когда публикация в «Британском союзнике» завершилась, я остыл к этим вещам и два с половиной года почти не думал о них.

Думал он о большой науке. В отчете теоротдела за 1945 год по «основной проблеме элементарных частиц» сказано:

И.Е. Тамм выдвинул новую гипотезу о характере взаимодействия между протоном и нейтроном и при участии аспиранта А 4. Сахарова приступил к вычислениям, необходимым для количественной проверки предложенной теории. Соответствующие вычисления являются крайне трудоемкими.

Ноябрьский доклад Сахарова уже об этом — «Рациональная вычислительная схема для вычисления шпуров».

Без пояснений ясно, что это на пальцах не объяснишь. Это ядерная физика, одним из пионеров которой был Тамм. А большой наукой для него и его нового аспиранта было тогда понять закон, управляющий жизнью атомного ядра.

Капля ядерной физики

Ядерная физика во многом определила судьбу этого аспиранта и судьбу «очень многих, может всех». Поэтому для любознательных нефизиков попробуем дать простой ответ на вопрос, что, собственно, так интересовало Тамма.

Сейчас уже любой нефизик знает, что все предметы, окружающие его, состоят из атомов. Разновидностей этих стандартных частей мироздания — элементов — меньше сотни, ничтожно мало по сравнению с разнообразием предметов, из них составленных.

Еще в прошлом веке химик Дмитрий Менделеев обнаружил порядок в свойствах химических элементов. Он разложил по полочкам все известные тогда элементы и предсказал новые, для которых предназначил пустые места на полочках. Предсказанные элементы были открыты, встали на приготовленные им места, а весь «шкаф» получил название Периодическая система Менделеева.

Совершенно непонятным, однако, оставалось, почему у элементов столь различные свойства. Почему, например, одни — блестящие металлы, а другие — прозрачные газы. Столь же непонятно было, что такое атом, как он устроен. Загадки атомного мира копились, пока истории это не надоело. И тогда, как не раз случалось в истории науки,

Сто загадок → одна отгадка.

Не зря же Андрей Сахаров, демонстрируя как-то свою способность зеркального письма, запечатлел эту поговорку — в ней общая формула научного триумфа. Таким триумфом стало открытие или, лучше сказать, раскрытие атома.

Сначала в 1911 году Резерфорд, изучая радиоактивность, экспериментально обнаружил, что атомы в основном состоят… из пустоты. Только самый центр атома, занимающий одну миллион-миллиардную его часть, заполнен. Это и есть ядро, вокруг которого на огромных расстояниях движутся электроны. Если ядро увеличить до размеров яблока, то электроны — пропорционально — удалились бы от яблока-ядра на десяток километров. Это означало, что проблема радиоактивности кроется в ядре и что радиоактивная, или внутриатомная, энергия должна именоваться ядерной. Когда ядро меняет свое состояние, излишек энергии уносят из него частицы или световое излучение — α-, β-, и γ-излучения. α, β и γ — первые буквы греческого алфавита и первые буквы ядерной азбуки.

Два года спустя Нильс Бор разгадал законы, по которым движутся электроны в атоме, — квантовые законы атомной физики. И на этой основе затем объяснил устройство «шкафа Менделеева». Именно тогда стало ясно, что свойства атома определяются его ядром.

Ядра различаются зарядом и массой. Разные по заряду ядра — химически разные элементы. Одинаковые по заряду, но разные по массе — это химически неотличимые изотопы одного элемента. Самое легкое ядро у водорода — это всего одна частица, и ее назвали протоном. Самое тяжелое — ядро урана, в котором двести с лишним частиц.

Тут самое время для второй общей формулы научного прогресса:

В сердцевине отгадки — новые загадки.

Устройство ядра оказалось загадкой еще более трудной, чем устройство атома. Ведь противоположно заряженные электрон и ядро связывает сила электрического притяжения — сила, известная со времен Максвелла и давно одомашненная. А что удерживает вместе одноименные заряды ядра? Что преодолевает огромные силы электрического отталкивания? Ведь эти силы в миллиарды раз больше атомных из-за того, что ядро в сто тысяч раз меньше атома.

Этот ядерный вопрос до сих пор не получил полного ответа, но один из первых шагов к его решению сделал Игорь Тамм в 1934 году.

Незадолго до того экспериментаторы открыли новую частицу — электрически незаряженную, нейтральную, — назвали ее поэтому нейтрон. Но во всем остальном нейтрон оказался похож на протон. Их признали равноправными составляющими ядра и объединили общим названием — нуклон. Уже это решило несколько ядерных головоломок, но остался вопрос о силе, связывающей частицы ядра.

Тамм предположил, что связывать протон и нейтрон может обмен известными легкими частицами (из которых самая известная — электрон), как будто нуклоны все время перебрасываются мячиками из рук в руки. Это была новая идея. Новая и… неправильная. Тамм сам провел соответствующий расчет, убедился, что сила слишком мала, и опубликовал свой отрицательный результат. Отрицательный только на первый взгляд.

По пути, намеченному Таммом, пошел в 1935 году японский теоретик Юкава, который, однако, не стал заранее назначать частицу, обмен которой связывает нуклоны в ядре. И тоже получил отрицательный результат — подходящая частица должна была иметь массу в 200 раз больше массы электрона, а поскольку такой частицы никто не наблюдал, грустно заметил он, «изложенная теория находится, по-видимому, на неверном пути».

Путь был верный. Через два года, в 1937 году, экспериментаторы открыли частицу с такой массой. Ее назвали мезон, от греческого слова, означающего промежуточный, средний по массе между электроном и протоном. Нашли новую частицу, но не закон ядерного взаимодействия. Путь был верный, но очень извилистый. Физики не догадывались тогда, что найденная частица — не та, которую предсказал Юкава. Убедятся они в этом только через десять лет, к счастью для научного прогресса тут же найдут «ту» частицу и передадут ей имя мезон.

А пока — и все следующее десятилетие — проблема ядерных сил стояла перед физикой, и все следующее десятилетие Тамм видел перед собой эту проблему.

Игорь Тамм, безработный фундаментальный теоретик

Десятилетие это было самым черным в жизни Тамма. В 1937-м он лишился троих близких ему людей: младшего брата, друга юности и любимого ученика. Почему его самого не объявили врагом народа, понять трудно, но в хаосе Великого террора таких непонятных вещей много. Ясно только, что звание члена-корреспондента Академии наук тогда не защищало, и ядерной физике было еще далеко до стратегической профессии.

Потери тридцать седьмого года повлекли за собой, однако, оргвыводы — ректор университета порекомендовал Тамму подать в отставку с должности заведующего кафедрой теоретической физики. А после ареста в 1938 году сотрудника ФИАНа Румера приняли меры и в Академии наук. Из-за «необеспеченности руководства со стороны заведующего отделом [Тамма], недостаточной работы по подготовке кадров» теоротдел формально закрыли, а его сотрудников распределили по лабораториям.

Затем мрачные годы войны и эвакуации института в Казань до осени 1943 года.

Только после возвращения ФИАНа в Москву теоротдел восстановили и Тамм занял свое место.

Труднее было с творческой безработицей — за десятилетие после 1937 года Тамм не решил никакой задачи, сопоставимой с результатами предшествующих лет. Условия военного времени многое могут объяснить. Но для страстной натуры Тамма такие объяснения мало что значили. Значила бесплодность усилий построить теорию ядерных сил.

К природному энтузиазму Тамма добавлялось то, что в физику он входил в революционное для нее время, когда радикально менялись самые основные ее понятия: пространство, время, причинность. Осуществилась мечта алхимиков — ядерные «алфизики» научились превращать один элемент в другой. Выдающиеся физики, начиная с Бора, даже вполне серьезно обсуждали другую несбыточную мечту — вечный двигатель. А Тамму самому удалось внести вклад в понимание неэлементарности элементарных частиц.

Это теперь ясно, что революционный период в фундаментальной физике закончился в начале 30-х годов. А поколение, на глазах которого революция совершалась, надолго сохранило революционный азарт. Азартный от рождения Тамм — в особенности. У него, настоящего профессионала, за плечами было семь первоклассных результатов, включая теорию излучения Вавилова — Черенкова (за которую ему предстояло получить Нобелевскую премию). Однако сам он больше всего ценил свою — неправильную в узком смысле слова — идею 1934 года о механизме ядерных сил. Тогда он имел дело с передним краем физического знания, и выдвинутая им идея была шагом за этот край.

К физике он относился глубоко эмоционально. «В красивую теорию можно влюбиться, как в красивую женщину», — говорил он. А когда «научный роман» оказывался лишь опьянившей на время страстью, он — опустошенный и несчастный — просил молодых сотрудников «подкинуть какую-нибудь задачку» и называл это «опохмелиться после запоя». Последние полтора десятилетия своей жизни он отдался безответной, увы, влюбленности в чарующе-прекрасную и смелую идею, обещавшую, казалось ему, фундаментальное продвижение в глубь микромира:

Истинная его [И. Е.Тамма] страсть, мучившая всю жизнь и дававшая его жизни высший смысл, — фундаментальная физика. Недаром он сказал за несколько лет до смерти, уже тяжело больной, что мечтает дожить до построения Новой (с большой буквы) теории элементарных частиц, отвечающей на «проклятые вопросы», и быть в состоянии понять ее.

Ко времени появления нового аспиранта Андрея Сахарова ФИАН состоял из семи лабораторий (атомного ядра, колебаний, оптики, люминесценции, спектрального анализа, диэлектриков, акустики) и теоретического отдела.

Теоротдел возглавлял Тамм, его заместителем был В.Л. Гинзбург, работали старшие научные сотрудники Д.И. Блохинцев, М.А. Марков, Е.Л. Фейнберг и акад. В.А. Фок (по совместительству); восемь докторантов и аспирантов.

Под руководством Тамма действовал Большой теоретический коллоквиум, на котором, помимо фиановцев, выступали другие ведущие физики страны, включая Ландау и Померанчука, и собиралась аудитория около трех десятков человек. Темы докладов представляли всю физику: от квантовой теории до расширяющейся Вселенной, от ядерной физики до распространения радиоволн.

Однако в самом теоротделе, согласно отчету за 1945 год, «внимание было сосредоточено на проблеме элементарных частиц и их взаимодействия». И эта проблема должна была остаться центральной: «В предстоящей пятилетке Теоретический отдел предполагает в еще большей мере, чем раньше, сконцентрировать свою работу на основных проблемах современной физической теории: теории элементарных частиц и их взаимодействий».

При этом выделялись «а) Общие вопросы релятивистской квантовой теории и возможные пути устранения весьма глубоких затруднений; б) Теоретический анализ вопроса о возможном числе и свойствах встречающихся в природе элементарных частиц; в) Особо важная и актуальная проблема природы и механизма ядерных сил».

Трудно это читать без сострадания, понимая, сколь многого еще не знала физика 1945 года об элементарных частицах. К счастью для аспиранта Сахарова, ни он, ни его руководитель этого не ведали. Поэтому аспирант успешно осваивал ремесло физика-теоретика, проводя сложные расчеты и готовя свою первую публикацию, которая появилась в 1947 году. Тогда же он увидел, что проблема ядерных сил вошла в область государственной безопасности.

Редакция [журнала] при публикации заменила название «Генерация мезонов» на неточное «Генерация жесткой компоненты космических лучей»; И.Е. [Тамм] объяснил мне замену так:

— Даже Лаврентий Павлович [Берия] знает, что такое мезоны.

Однако тогда даже маршал Госбезопасности не мог знать по-настоящему, что такое мезоны. Летом 1947 года теоретики ФИАНа опубликовали сборник «Мезон» под редакцией Тамма, посвященный состоянию теории ядерных сил, — состоянию неудовлетворительному. В предисловии указано:

Все авторы сборника являются в первом и втором поколении учениками незабвенного Леонида Исааковича Мандельштама, светлой памяти которого они решаются посвятить этот сборник.

Это грустная книга не только потому, что авторы ощущали себя осиротевшими, но и потому, что она слишком наглядно демонстрирует отличие теоретической физики от рубки дров, если воспользоваться сравнением Эйнштейна, — результат виден далеко не сразу. Поэт Маяковский когда-то позаимствовал метафору из истории науки:

Поэзия — та же добыча радия. В грамм добыча, в год труды. Изводишь единого слова ради Тысячи тонн словесной руды.

В еще большей степени это относится к теоретической физике. Сборник «Мезон» весь оказался словесной рудой. Единственное зерно оптимизма в этой книге связано с исследованиями А.И. Алиханова и А.И. Алиханьяна, которые объявили, что обнаружили в космических лучах целое семейство новых частиц и придумали даже название для них — варитроны. Экспериментаторы ФИАНа крайне скептически отнеслись к этим находкам, однако теоретики так нуждались в прорыве, что — вместе с авторами — приняли желаемое за действительное.

Теоретики ошиблись: удостоенные Сталинской премии 1948 года варитроны оказались миражом. Но теоретики были правы в своих ожиданиях: в экспериментах того же рода примерно в то же время, хотя и в другой стране — в Англии, — были открыты настоящие мезоны. Впрочем, и это открытие, награжденное Нобелевской премией, не решило проблему ядерных сил так, как об этом мечтал Тамм. Как напишет через сорок (!) лет Сахаров:

Вся очень хитрая механика [ядерных] взаимодействий до конца не выяснена до сих пор, хотя каждое последующее десятилетие приносило удивительные экспериментальные открытия и глубокие теоретические идеи.

Исследовательский тупик, в котором оказался Тамм, был, возможно, на пользу его аспиранту, так же как научная безработица Мандельштама в Одессе начала 20-х годов помогла Тамму: учитель мог уделять больше внимания ученику.

Это было не только личное общение, но и обязанность аспирантов рассказывать на семинарах новые статьи из научных журналов. прежде всего из главного тогда — «ФизРев’а» (Physical Review). Для этого надо было на ходу освоить английский язык и — главное, безо всяких скидок — освоить язык живой теоретической физики, что еще трудней, потому что «язык» этот меняется с каждым новым продвижением науки.

Другое требование Тамма к аспирантам — преподавать. Сахаров прочитал тогда курсы электричества, теории относительности, ядерной физики в Энергетическом институте. Готовясь к лекциям, он сам систематически осваивал

предметы и потом сожалел, что судьба дала ему на это лишь полтора года, что он не успел так — преподавательски — проработать другие области теоретической физики.

И тем не менее фундаментом для всей его научной жизни он считал «понимание, которое приобрел в первые фиановские годы под руководством Игоря Евгеньевича».

Переходы типа 0→0

Так, мало вдохновляюще, звучала тема диссертации, которую Андрей Сахаров выбрал себе, убедившись, что выдвинутая Таммом ядерная гипотеза не работает. Речь все равно шла о жизни ядра, но уже не «о смысле его жизни», а о тех — нечастых — случаях, когда ядро переходит из одного состояния в другое почему-то без излучения. На это «почему» и ответил Сахаров в своей диссертации.

Вопрос был насущный. Тремя годами позже той же теме посвятил свою диссертацию в Кембриджском университете известный ныне английский теоретик Р.Г. Далитц.

Был ли это главный вопрос в тогдашней физике? Нет. Но это был жизненный вопрос, или, старомодно выражаясь, загадка природы. История физики показывает, что вопрос, считающийся самым главным, со временем, бывает, вообще теряет смысл и смывается потоком знания, а вопрос, кажущийся частным, конкретным, открывает новое русло для этого потока. И заранее никто не знает, чего можно ждать от данной загадки природы. Такое впечатление, что сама природа не делит свои загадки на большие и маленькие. Так относился к науке и Андрей Сахаров.

Об этом, в сущности, сказал на защите его диссертации 3 ноября 1947 года председатель экзаменационной комиссии Г.С. Ландсберг:

У молодых теоретиков, которые заняты такими областями, как область космических лучей, как область ядра, часто бывает некоторое пренебрежение к более классическим разделам, далеким от этого круга вопросам. Но Сахаров на всех экзаменах выступал с полным пониманием любого вопроса, с которым он сталкивался. Все проклятые, каверзные вопросы, на которых большинство аспирантов так или иначе спотыкаются, у него пе вызывали никакого затруднения. Это внешнее проявление того, что этот человек в молодом возрасте обладает достаточно широким научным кругозором и не только по специальным разделам, но и по всем разделам теоретической физики.

В устах Ландсберга это звучало особенно весомо. Целостное восприятие здания физики — от фундамента до крыши — было характерно для его учителя Мандельштама. И кроме того, как раз тогда под руководством Ландсберга готовилось первое издание «Элементарного учебника физики» (вышло в 1948 году) — лучшего курса физики для старших классов, выдержавшего более 10 изданий. В составлении учебника принял участие и отец А. Сахарова, из рук которого диссертант получил свои первые представления о науке.

Впрочем, широта кругозора — это не то же самое, что глубина и прочность знаний. Ландсберг не присутствовал на экзамене по квантовой механике (июнь 1946 г.), о котором на защите рассказал Тамм, объясняя, почему среди экзаменационных оценок Сахарова есть одна оценка «хорошо». Когда тот на экзамене излагал свои соображения, Тамму они показались неверными:

Я с ним очень долго спорил, считая, что они неверны. И поставил ему оценку «хорошо». Через день он пришел ко мне на дом и убедил, что я был не прав…

А завершил свой отзыв Тамм, отметив, что «у Андрея Дмитриевича очень редкое сочетание того, что особенно для теоретиков нужно — двух основных вещей». умение ясно и наглядно представить себе картину явления и мастерское владение математическим аппаратом для решения задачи.

Самостоятельность, оригинальность, которые отмечаются в его диссертации и во многих его беседах, которые играют большую роль и для наших теоретиков, и для наших смежных лабораторий, — все это показывает, что Андрею Дмитриевичу очень многое дано и от него очень многого можно ждать. И я очень рад, что наш теоретический отдел ФИАН может в ближайшее время обогатиться таким сотрудником.

Неудивительно, что после таких отзывов Ученый совет проголосовал единогласно за присуждение Андрею Сахарову ученой степени кандидата физико-математических наук.

 Ученый совет не обратил внимания на то, что экзамен по марксистско-ленинской философии Сахаров сдал со второй попытки.

Меня спросили, читал ли я какие-нибудь философские произведения Чернышевского — тогда уже начиналась мода на чисто русских ученых и философов, без западного душка. Я с излишней откровенностью ответил, что не читал, но знаю, о чем речь, — и получил «двойку». Через неделю я прочитал все требуемое и пересдал на «пятерку»…

Память тут ему немного изменила — он получил «хорошо». И новые вопросы были интереснее. Во-первых, надо было рассказать о взглядах Герцена — русского западника, чтением которого, напомним, утешалась в революционные годы родная тетя Андрея Сахарова. Агитационные утопии Чернышевского несопоставимы по глубине с публицистикой Герцена. Другой вопрос — о роли советской интеллигенции в советском обществе — можно считать провидческим. Самым трудным был третий вопрос о борьбе Ленина «против физического идеализма». Сахаров, скорее всего, сам был такой же идеалист, как и его учитель Тамм, который за двадцать лет до того написал: «Что такое материализм в точных науках, я вообще не понимаю — есть наука, и все».

После кандидатских испытаний по диалектическому и историческому материализму Сахарову пришлось вполне эмпирически испытать материальность мира. Был уже конец июня, началось время отпусков, и защиту диссертации перенесли на осень. А на аспирантскую стипендию и карточки содержать семью, когда дочке два года и жена не работает, было очень трудно. Выручал немного огород, на котором молодой теоретик сажал картошку плечом к плечу с другими фиановцами.

Главной тяготой жизни было отсутствие жилья. У родителей — одна комната в общей квартире. Приходилось снимать комнаты — холодные, сырые, проходные, подвальные и на небольшие сроки. Пока подыскивалась следующая, жили вместе с родителями Андрея — пятеро в одной комнате.

Бедой было то, что мать не приняла невестку с самого начала, как только та приехала в Москву с младенцем (дочка родилась в Ульяновске через несколько недель после отъезда Андрея). Мать была уверена, что ее горячо любимый сын заслуживает большего, чем провинциальная девушка Клава Вихирева, с которой жизнь свела его на Ульяновском патронном заводе. Как считал Андрей, в этом треугольнике все «в равной мере были виноваты — или не виноваты»: и он, и жена, и мать.

Андрей подрабатывал, преподавая в Энергетическом институте и в вечерней школе, но на оплату жилья денег хронически не хватало, Помогали родители, дал в долг И.Е. Тамм. Лишь после защиты диссертации Сахаровы, по ходатайству ФИАНа, получили комнату в академической гостинице.

Понимая столь острую нужду в жилье, можно оценить… его отказ решить эту проблему. Он дважды получил такое заманчивое предложение — за год до защиты диссертации и накануне ее. Первый раз предложение исходило от неизвестного ему человека, назвавшегося «генералом Зверевым», второй раз от самого Курчатова. Первый раз Сахарову предложили перейти работать в нашу систему для участия в выполнении важных правительственных заданий», второй — перейти в институт Курчатова и заниматься теоретической ядерной физикой. Так работали хорошо известные Сахарову теоретики — его оппоненты по диссертации А.Б. Мигдал и И.Я. Померанчук. Ему предлагалась высокая зарплата и, главное, квартира в Москве.

Но он отказался:

Я подумал, что не для того я уехал с завода в последние месяцы войны в ФИАН к Игорю Евгеньевичу для научной работы на переднем крае теоретической физики, чтобы сейчас все это бросить. Я сказал коротко, что сейчас я хочу продолжить свою чисто теоретическую работу в отделе Тамма.

Диссертация была лишь малой частью этой работы, но ее содержание было многими кровеносными сосудами связано с другими вопросами, над которыми думал молодой теоретик. Один из этих вопросов касался фундаментальной проблемы квантовой теории, другие были весьма конкретны, но все их Сахаров сам задавал себе и природе. И эта творческая свобода была ему дороже благ специальной физики:

…для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам…

Впрочем, Сахаров знал, что и в ФИАНе ученая степень сильно облегчит ему материальные тяготы жизни. Не мог он не чувствовать и расположение к нему научных руководителей. За два дня до защиты распоряжением директора ФИАНа Вавилова его назначили на должность научного сотрудника. И то было распоряжение уже не просто директора ФИАНа, а президента Академии наук СССР.

 

Директор ФИАНа — президент академии наук

Выбор Вавилова

Как получилось, что Сергей Вавилов занял высший научный пост страны? Выборам в Академии наук, состоявшимся 17 июля 1945 года, предшествовал подбор в наивысшей советской инстанции, и сохранился документ, помогающий понять обстоятельства этого решения. Это справка КГБ от 8 июля «о научной и общественной деятельности» 23 академиков, подготовленная на основе «данных агентуры», но не дающая представления о том, кто назвал эти 23 имени.

Начинается документ с прежнего президента, семидесятишестилетнего В.Л. Комарова, настолько больного, что «без посторонней помощи не может передвигаться». Далее в алфавитном порядке следуют сведения о 8 академиках — похоже, наиболее вероятных кандидатах в президенты; остальные 14 — не в алфавитном порядке.

Вавилов попал в первую восьмерку, и о нем сказано:

Автор широко известных научных работ по флюоресценции (создал теорию), по изучению природы света. Автор многих книг и переводов (труды Ньютона).

Участник международных конгрессов. Политически настроен лояльно. В период Отечественной войны — уполномоченный Государственного комитета обороны по оптической промышленности.

Вавилов обладает организационными способностями и находится в хороших взаимоотношениях с большинством ученых Академии наук СССР и пользуется у них авторитетом. В обращении прост, в быту скромен.

Вавилов сейчас находится в расцвете своих творческих сил и ведет лично научно-исследовательские работы. Имеет крупных учеников и последователей. Известен в СССР и за границей.

Брат Вавилова С.И. — Вавилов Николай Иванович — генетик, в 1940 году был арестован и осужден на 15 лет за вредительство в сельском хозяйстве. Находясь в саратовской тюрьме, в январе 1943 года умер.

Если не учитывать последнего абзаца этой характеристики, то пятидесятичетырехлетний Сергей Вавилов — наилучшая кандидатура. А если учитывать — то и вовсе единственно возможная.

Ведь Сталин делал этот выбор за несколько дней до начала Потсдамской конференции, до первого атомного взрыва — до начала холодной войны. Облик страны для западного мира был тогда предметом его серьезного внимания, и наука, по своей природе интернациональная, очень подходила для витрины. Не случайно в июне пышно — на фоне разрушенной войной страны — отметили юбилей Академии наук с приглашением зарубежных ученых, хотя и дата была «некруглая» — 220 лет, и к тому же просроченная на год.

На советской академической витрине, однако, лежала зловещая тень от гибели Николая Вавилова — генетика с мировой известностью. Его имя в справке КГБ встречается еще раз — в характеристике Лысенко: «Среди биологов АН СССР авторитетом не пользуется, в том числе и у академиков Комарова В.Л. [президента] и Орбели Л.А. [вице-президента], причем последние приписывают ему арест Вавилова Н.И.».

Лысенко пользовался персональным авторитетом у Сталина. Когда Сталин решил избавить своего протеже от его главного научного противника — Николая Вавилова в 1940 году, об отношении к этому в Англии и США он мог не думать. Договор о дружбе между СССР и Германией, заключенный в 1939 году, глухо отгородил советские дела от англо-американского мира. На неполные два года. В июле 1945 года накануне Потсдамской встречи со своими военными союзниками — руководителями США и Великобритании — ситуация для Сталина была совсем иной.

О судьбе Н.И. Вавилова долго не было никаких официальных сообщений. Когда в 1942 году Лондонское Королевское общество избрало его своим иностранным членом, английскому посольству не дали возможности вручить диплом. Именно тогда западные коллеги заподозрили неладное, но все их запросы оставались без ответа. Только в 1945 году, по-видимому, как раз во время юбилея академии, им удалось узнать, что Н.И. Вавилов «смещен со своего поста, исчез вместе с некоторыми из своих сотрудников по генетике и умер неизвестно когда между 1941 и 1943 годами». В такой ситуации избрание его брата главой Академии наук оборачивало тайное преступление странной русской загадкой, если использовать знаменитую фразу Черчилля о России «загадка, завернутая в тайну».

Так что кадрово-академическое решение Сталина в начале июля 1945-го понять вполне можно.

А что сказать о решении Сергея Вавилова — принять предложенный ему пост высшего научного администратора страны? Люди, близко знавшие его, свидетельствуют, что сделал он это с тяжелым сердцем, видя зловещую альтернативу в А.Я. Вышинском.

Прежде чем стать академиком в 1939 году (вместе со Сталиным), Вышинский отслужил Генеральным прокурором СССР все время Великого террора. Он служил обвинителем на всех показательных процессах. В 1939-м же году он стал заместителем главы правительства — зампред СНК СССР — и в таком качестве ведал делами академии. Это к нему в сентябре 1943 года обратился президент Академии наук с просьбой о дополнительном месте для Курчатова. То. что Вышинский не упоминается в «предвыборной» справке КГБ, вовсе не исключает его кандидатуру. Сталин не нуждался в характеристике столь близкого своего подручного (члена ЦК с 1939 года и министра иностранных дел в 1949—1953 годах).

Документы не позволяют сказать, действительно ли Сталин держал про запас кандидатуру Вышинского, или использовал его имя как добавочный аргумент, чтобы «помочь» Вавилову принять решение. Важнее то, что, отказываясь от предложения вождя, Вавилов ставил бы под угрозу слишком многое, кроме собственной безопасности, и главное — его детище ФИАН, в который он вложил столько души и труда. Для него ФИАН — это и его сотрудники, и часть мировой науки, и жизненная составляющая отечественной культуры: «Он чувствовал себя наследником ее прошлого, глубоко и лично ответственным за ее будущее».

Чувство ответственности заставило Вавилова принять дважды тяжелый груз — стать частью правительства и прикрыть собой гибель брата от рук того же самого правительства. Этот груз он нес всего пять лет — освободила его скоропостижная смерть в январе 1951 года.

Чувство ответственности было свойственно обоим братьям. Различались они своими темпераментами и моральной выносливостью. Характерная фраза Николая Вавилова: «Пойдем на костер, будем гореть, но от убеждений своих не откажемся». Чтобы защитить дело своей жизни, Сергей был готов — и способен — нести большее бремя стыда. Он не мог, впрочем. предвидеть тяжесть этого бремени в июле 1945-го, когда страной владела эйфория победы в тяжелой войне и уверенность в прочном мире между Объединенными Нациями. Широко распространены были ожидания честно заслуженной большей свободы для советского народа — освободителя мира от фашистской чумы.

Само выражение «Объединенные Нации» возникло в 1942 году как обозначение стран, противостоящих оси фашизма. А Устав Организации Объединенных Наций появился на конференции в Сан-Франциско в апреле 1945-го.

Так что в июле 1945-го только очень бесстрастные аналитики могли предугадать нависшую холодную войну и мрак еще большего гнета внутри страны.

Что может президент академии

 Ситуация радикально изменилась всего спустя несколько недель после выборов президента академии, когда на весь мир легла тень от грибообразного ядерного облака. Первый атомный взрыв произошел в США 16 июля — за день до этих выборов. Но только 24 июля, через неделю после начала Потсдамской конференции, Трумэн мимоходом сообщил Сталину, что у США появилось новое оружие необычайно разрушительной силы. Американский президент не сказал, что это атомная бомба, но Сталин все понял и прежде всего то, что разведчики и физики не морочили ему голову и что атомный проект должен приобрести государственную важность.

Первые следствия этого понимания были на пользу российской науки далеко за пределами атомного проекта, и важную роль в этом сыграл С.И. Вавилов. Президента Академии наук не включили в высшие органы управления атомным проектом, но он использовал свое новое личное положение в общественных целях, воспользовавшись новым общественным весом физики после Хиросимы.

Со Сталиным президент Вавилов встретился 25 января 1946 года. Непосредственно до него в кабинете Сталина впервые побывал Курчатов, и во время 50-минутной аудиенции получил указание вести работы «широко, с русским размахом», — это из записи, которую сделал Курчатов под впечатлением беседы.

Вавилову Сталин уделил на 15 минут больше. Записей о беседе Вавилова пока не обнаружилось, а впечатление, которое Сталин произвел на него, быть может, имеет отношение к тому, что сердце Вавилова остановилось ровно в пятую годовщину этой встречи — 25 января 1951-го. Однако по событиям, последовавшим за этой встречей, можно догадаться, что и Вавилов произвел впечатление на вождя, что искусный популяризатор науки и знаток ее истории сумел объяснить Сталину важность широты научных исследований. Диктатору важнее всего было новое высоконаучное оружие, но под впечатлением от Хиросимы и под воздействием нового президента Академии наук, он, похоже, подумал: кто их знает, физиков — сегодня они сделали сверхбомбу из неощутимых атомных процессов, а завтра — из чего-нибудь еще?

В марте зарплаты научных работников подскочили сразу в несколько раз, научный бюджет страны — в три раза (помимо секретных спецфондов).

И физики ФИАНа получили ощутимые основания думать, что «партия и правительство», как тогда выражались, заботятся о широком развитии науки. В условиях послевоенной разрухи, когда в стране еще действовала карточная система, для ФИАНа построили на Памире станцию по изучению космических лучей и организовали масштабную экспедицию в Бразилию для наблюдения солнечного затмения. Оба события чисто научной жизни требовали решения на самом высшем уровне.

Памирская экспедиция ФИАНа действовала с 1944 года, но физики жили там в палатках и сарае, который — в духе военного времени называли «братской могилой». Капитальное здание научной станции было построено партией-и-правительством в 1946—1947 годах руками заключенных из фильтрационного лагеря.

Еще более впечатляющей была астрофизическая экспедиция в Южную Америку, нацеленная на первое в истории изучение солнечного затмения в «радиолучах». Физика космических лучей хотя бы научно связана с ядерной физикой и, таким образом, с оборонной тематикой, но выяснение природы солнечного радиоизлучения — наука высоко чистая. Сама по себе эта чистая наука, правда, воспользовалась плодами оборонных исследований: развитие радиолокации в годы войны мощно продвинуло способы регистрации радиосигналов.

Идея радионаблюдения солнечного затмения принадлежала академику Николаю Папалекси. Многолетний друг и сотрудник Мандельштама, он возглавлял в ФИАНе Лабораторию колебаний, и эта идея была естественным развитием их исследований в области радиофизики. В радиоизлучении Солнца и космического пространства Папалекси видел основу для новой науки — радиоастрономии». А солнечное затмение, которое должно было наблюдаться в Бразилии 20 мая 1947 года, давало хорошую возможность для исследователей. Директор ФИАНа, конечно же, был в курсе этих идей, когда 25 января 1946 года он — в качестве президента Академии наук — отправился на прием к Сталину.

Похоже, Вавилов сумел объяснить вождю закон истории, согласно которому чистая и прикладная науки попеременно оказывают взаимные услуги друг другу, поскольку Сталин решил продемонстрировать поддержку науки. Решение о проведении экспедиции было принято, видимо, во время январской аудиенции 1946 года, и подготовка ее длилась около года — непростое дело в стране, разрушенной войной.

Практической организацией экспедиции занимался Яков Альперт, один из сотрудников Мандельштама и Папалекси в довоенных исследованиях. Экспедиция, в составе которой было около тридцати физиков и астрономов, на корабле отправилась к берегам Бразилии 13 апреля и вернулась 27 июля 1947 года. Это было уникальное событие научной жизни СССР, и Вавилов, президент академии, лично опекал его.

Альперт имел собственные основания заметить перемену в отношении Сталина к науке после Хиросимы — накануне войны произошла странная история с несостоявшейся Сталинской премией.

В 1939 году Сталина — к его шестидесятилетию — избрали почетным членом Академии наук, назвав при этом Корифеем науки. Поверил ли он в это, или просто решил взяться за науку лично и сделать академию чем-то вроде министерства науки, но он учредил высшие Сталинские премии за достижения в науке. В 1940 году Академия наук, готовясь к первому присуждению Сталинских премий, среди работ в области физики первой выдвинула «Распространение радиоволн вдоль земной поверхности», одним из авторов которой вместе с Мандельштамом и Папалекси значился и Альперт; следующей по порядку была работа «Самопроизвольное деление урана» Г.Н. Флерова и К.А. Петржака. Ученый секретарь Отделения физико-математических наук АН СССР опубликовал заметку о предстоящем присуждении в «Правде», Альперту предложили выступить по радио, и выступление прозвучало на всю страну. А Флеров даже устроил банкет по поводу неизбежного, казалось бы, награждения.

Однако высший распорядитель премий решил иначе, он проигнорировал мнение Академии наук и обеим указанным работам премий своего имени тогда, накануне войны, не дал. Сейчас ясно, что физикам еще повезло — тов. Сталин не пересмотрел отрицательное решение академии относительно нескольких работ «на соискание премии имени тов. Сталина» таких, как «Проект вечного двигателя» тов. Огурцова И.А. В биологии дело обстояло гораздо хуже — вождь дал первую Сталинскую премию своему протеже Лысенко с его биоалхимией.

Пять лет спустя Корифей науки увидел, что из областей физики, которые он счел малоинтересными накануне войны выросли радиолокация и атомная бомба — важнейшие научные орудия только что окончившейся войны. Этот конфуз мог помочь президенту Академии наук заручиться доверием Сталина.

Чего президент не мог

Президент Академии наук мог многое, но далеко не все. Партия-и-правительство, одной рукой построив высокогорную станцию и снарядив заокеанскую астрономическую экспедицию, другой все крепче сжимала бразды правления наукой, которые одновременно были и путами. Вавилов почувствовал это ясно осенью 1946 года во время первых выборов в академию при его президентстве.

Среди других была выдвинута кандидатура И.Е. Тамма — главного теоретика ФИАНа, члена-корреспондента АН с 1933 года. Его избрание в академики казалось совершенно неизбежным и по его положению в науке, и в силу того, что новый президент академии столь хорошо знал его. Однако еще лучше знали в секретариате ЦК, где все кандидатуры рассматривались перед выборами и… Тамм не получил одобрения.

Вавилову пришлось выдвинуть другого кандидата, другого фиановского теоретика Михаила Леонтовича. Больше всех с этим был не согласен сам Леонтович, и это, видимо, единственный случай в истории академии, когда кандидат столь сопротивлялся своему избранию. 24 ноября 1946 года он написал письмо президенту академии и директору своего института:

Обращаюсь к Вам с просьбой использовать Ваше положение в Академии и авторитет и принять меры, которые гарантировали бы меня от избрания в действительные члены АН.

А в письме, по его просьбе зачитанном на собрании Отделения ФМН, Леонтович объяснил:

Имеются уже два кандидата физика-теоретика, которые, на мой взгляд, являются несомненно достойными избрания в действительные члены АН — это профессора И.Е. Тамм и Л.Д. Ландау. Поэтому, не желая конкурировать с этими кандидатами, я и считаю нужным свою кандидатуру снять.

Воля высших партийных властей заранее, перед тайным голосованием, доводилась до партийных академиков, которым надлежало позаботиться, чтобы партийные рекомендации не были тайной для академиков беспартийных. В 1943 году при избрании Курчатова академики не сразу прислушались к воле партии. В ноябре 1946-го они оказались более послушны — оставили Леонтовича в списке кандидатов, выбрали его большинством голосов (13:2) и забаллотировали Тамма (4:11).

Более послушными академиков сделало только что прогремевшее по стране погромное постановление ЦК «по литературе» от 16 августа. Его довел до народа главный партийный идеолог А.А. Жданов, растоптав поэзию Анны Ахматовой и прозу Михаила Зощенко и обессмертив этим свое имя в слове «ждановшина». Узнав, что этот же самый Жданов высказался против кандидатуры Тамма, академики могли усомниться в тайности своего голосования. Должное надо отдать четырем непослушным, проголосовавшим за Тамма. Одним из них вполне мог быть сам Вавилов.

Натягивающиеся вожжи государственной системы Вавилов ощущал не только в стенах Президиума академии, но и в своих родных фиановских стенах.

В апреле 1947 года у аспиранта ФИАНа Леона Белла безо всяких объяснений отняли пропуск в институт. Это означало, что его лишили «допуска». В то время появилось новое деление физиков, помимо «теоретики и экспериментаторы», «допущенные и недопущенные». Крепнувшие режимные органы сочли, что Беллу, с его анкетой, в ФИАНе делать нечего. Анкеты, введенные в 1946 голу, стали в два раза обширнее (и включили в себя, например, данные о родителях супруга). Криминал усмотрели в американском происхождении Белла. С этим директор ФИАНа и президент ничего не мог поделать. Он, однако, помог Беллу получить работу в Институте физиологии растений и обеспечил ему возможность защитить в ФИАНе диссертацию в 1948 году.

Чего не заметил аспирант Сахаров

Какое, однако, отношение имеют все эти истории к биографии Андрея Сахарова, если в его воспоминаниях нет ни слова о них? Его молчанию можно удивляться.

Ведь аспирант, у которого в 1947 году стражи Госбезопасности отняли пропуск в ФИАН и тем самым отняли возможность заниматься наукой, был однокурсником Сахарова, инициатором кружка, на котором Андрей сделал свой первый научный доклад, и они вместе с немногими однокурсниками эвакуировались в Ашхабад, где оканчивали университет.

В своих «Воспоминаниях» Сахаров много рассказывает о Тамме и Леонтовиче. Роль Тамма в его жизни соизмерима только с ролью его отца. В наследство от отца он получил и отношение к Леонтовичу:

Я помню в папиных репликах о Леонтовиче глубокое уважение, даже — восхищение в соединении с какой-то теплотой, предопределившие и мою тогдашнюю его оценку (сохранившуюся впоследствии).

И наконец, трудно представить себе, чтобы Сахаров не слышал об экспедиции в Бразилию — не слышал от Виталия Гинзбурга, «одного из самых талантливых и любимых учеников» Тамма, по выражению Сахарова. Год спустя после бразильской экспедиции, куда ездил Гинзбург, они «плечом к плечу» начали заниматься водородной бомбой. Человек открытый и эмоциональный, Гинзбург не мог не делиться впечатлениями о необычайном путешествии — первом заграничном в его жизни и уникальном в обстоятельствах того времени, когда уже опустился железный занавес и заграница стала дальше, чем страна песьеголовых от Древнего Рима. Да и помимо политики, путешествие в Южную Америку, Рио-де-Жанейро, по пути визит в Голландию, встречи с западными физиками, уникальное солнечное затмение… как можно к этому остаться равнодушным?

И тем не менее Сахаров даже не упоминает эти яркие события. Его молчание удивительно и, значит, красноречиво. О чем же оно говорит?

Только не о слабой памяти, он полнокровно вспоминает о событиях 1947 года, связанных с его научной работой — о том, как он «“зацепился” за аномалию в атоме водорода и продолжал неотступно думать о ней», как он понял, «что значение этой идеи далеко выходит за рамки частной задачи», как он «был очень взволнован», увидев путь за рамки, и как ему не хватило духа пойти по этому пути без благословения любимого учителя.

На фоне этой драматической истории, которой Сахаров посвятил несколько страниц в «Воспоминаниях», блекла любая Бразилия. Поверхностная экзотика заокеанских путешествий не шла в сравнение с экспедицией в неизведанные глубины строения вещества. А за глубину взгляда приходится платить широтой кругозора.

Способность молодого теоретика к сосредоточенности, способность не отвлекаться на события обыденной жизни — залог успехов в науке. Но эта же сосредоточенность помешала Сахарову заметить то, что произошло с Беллом, и академическую пертурбацию вокруг Тамма и Леонтовича. Не более чем «помешала» — оба события были менее заметны, чем может показаться сейчас. И сама эта незаметность говорит о реальности, окружавшей Сахарова.

Белл тоже был весьма сосредоточен на своей науке, работал в совсем другой лаборатории и научно с Сахаровым не соприкасался. Отчислили его за несколько месяцев до окончания аспирантуры, а главное — суть происшедшего была неизвестна и ему самому: органы госбезопасности не утруждали себя объяснениями, и обсуждать их государственные действия было небезопасно. «Леона не стало видно в ФИАНе? Быть может, уже окончил аспирантуру», — мог подумать Сахаров.

Каждодневно Сахаров видел Тамма и Леонтовича, которых еще с 20-х годов связывала и личная дружба, и принадлежность к школе Мандельштама, к ее научной и нравственной традициям. Прочность этой нематериальной связи нисколько не пострадала от выборов-не-выборов в академию. И потому аномалии в атоме водорода занимали таммовского аспиранта гораздо больше, чем аномалии в присуждении высших академических чинов. А что касается жизненной позиции Леонтовича, проявившейся в той неакадемической ситуации, то для Сахарова, в повседневной фиановской жизни наблюдавшего и своего учителя, и его друга, в действиях Леонтовича не было ничего особенно аномального.

Можно позавидовать аспиранту, рядом с которым были столь нормальные люди, несмотря на всю ненормальность жизни общества. И можно понять его нежелание покидать ФИАН ради карьеры в атомной империи — пусть и более богатой, но под управлением маршала госбезопасности в пенсне.

 

Ядерная физика под началом Берии

 Через две недели после Хиросимы, окончательно убедившей советских руководителей в реальности нового оружия, Сталин поднял атомный проект на государственную высоту и назначил Народного комиссара внутренних дел маршала Берию его высшим руководителем — председателем Специального комитета. После этого зловещий шеф сталинской жандармерии почти восемь лет возвышался над советской ядерной физикой. Вначале он даже собирался надеть на ядерщиков привычную его глазу форму НКВД.

Впрочем, что было тогда известно простым смертным ядерщикам об этом маршале в пенсне? С назначением Берии главой НКВД в 1938 году утих кровавый водоворот. Можно было думать, что это Берия и остановил вакханалию беззакония, тем более что при нем некоторое количество арестованных освободили. О казни в 1940 году тысяч польских офицеров в Катыни не знали. Бесчеловечные депортации «провинившихся» народов во время войны — сначала немцев, затем калмыков, народов Северного Кавказа и Крыма — имели под собой какое-то подобие военной логики на фоне бесчеловечной войны.

Фактически государственная репрессивная машина осталась той же самой, ее лишь стали больше применять в интересах народного хозяйства — для строительства социализма рабовладельческими методами. Именно при Берии расцвели «шарашки» — научно-исследовательские и конструкторские рабовладения.

Речь идет именно о некоторой переориентации — сам принцип давно был в ходу. Это зафиксировал Вернадский в своем дневнике уже в 1932 году, приводя свидетельство знакомого геолога о добыче радия: «Добывает ГПУ». ГПУ было тогдашним названием тайной и явной полиции, она же ЧК, НКВД и, наконец, КГБ. Вернадский иногда использовал старое российское название «жандармерия». Под впечатлением от заседания Совета по изучению производительных сил страны, он записал в дневнике:

Выясняется интереснейшее явление. Удивительный анахронизм, который я раньше считал бы невозможным. Научно-практический интерес и жандармерия. Может ли это быть для будущего? Но сейчас работа ученых здесь идет в рабских условиях. Стараются не думать. Эта анормальность чувствуется, мне кажется, кругом: нравственное чувство с этим не мирится. Закрывают глаза.

Умением закрывать глаза и характером нравственного чувства люди весьма различаются.

Бунт Капицы

В августе 1945 года Сталин ввел в Атомный спецкомитет кроме Курчатова еще только одного физика — Петра Капицу. А тот скоро понял, что не может работать под началом Берии. 3 октября он написал Сталину:

Товарища Берия мало заботит репутация наших ученых (твое, дескать, дело изобретать, исследовать, а зачем тебе репутация). Теперь, столкнувшись с тов. Берия по Особому Комитету, я особенно ясно почувствовал недопустимость его отношения к ученым.

Курчатов этого, похоже, не чувствовал. К тому времени — за два с половиной года — он уже получил из ведомства Берии тысячи страниц атомных разведматериалов, о которых Капица не имел понятия. Для работы с огромным объемом таких материалов Берия в конце сентября 1945 года создал в КГБ специальный отдел во главе с генералом Судоплатовым. В этот отдел взяли на службу и физика из МГУ — Я.П. Терлецкого. А через месяц Берия — уже в новом качестве, соединяя атомный проект и ГБ, решил послать Терлецкого в Данию к Нильсу Бору за недостающей атомной информацией. Специального физика быстро подготовили к поездке, просветив его в ядерных делах и снабдив вопросами для Бора.

Терлецкий повез Бору письмо от Капицы. Для Берии это было рекомендательное письмо, чтобы обеспечить доверие Бора, для Капицы — единственная возможность сообщения с западными коллегами. Капицу с Бором связывала давняя дружба, скрепленная общей любовью к их учителю — Резерфорду. Связывало и понимание проблем новорожденного ядерного века.

В письме Капицы (от 22.10.45) читаем:

Последние открытия в области ядерной физики — я имею в виду знаменитую атомную бомбу — показали еще раз, как мне кажется, что наука не является более развлечением. университетской профессуры, а стала одним из тех факторов, которые могут повлиять на мировую политику. В наши дни существует опасность, что научные открытия, содержащиеся в секрете, могут послужить не всему человечеству, а могут быть использованы в эгоистических интересах отдельных политических и национальных группировок. Иногда я думаю, какова должна быть правильная позиция ученых в таких случаях. Мне бы очень хотелось при первой же возможности обсудить лично с Вами эту проблему. Кроме того, мне кажется, было бы правильным поставить эти вопросы на обсуждение на одном из международных собраний ученых. Может быть, стоит подумать и над тем, чтобы в статус «Объединенных Наций» включить мероприятия, гарантирующие свободное и плодотворное развитие науки.

Мне было бы очень приятно узнать от Вас об общей позиции ведущих зарубежных ученых к этим вопросам. Ваши предложения о возможности обсудить эти проблемы я буду горячо приветствовать.

И Бор, во встречном письме Капице, написанном лишь днем раньше (!), заботится о том же:

В связи с огромными возможностями, которые несет в себе развитие ядерной физики, я постоянно возвращаюсь в мыслях к Резерфорду. <> Ему не удалось самому увидеть плоды своих великих открытий В усилиях, направленных на то, чтобы избежать новых опасностей для цивилизации, в стремлении направить на общее благо человечества это великое достижение, нам очень будет не хватать его мудрости и его авторитета.

Вместе с письмом Бор послал Капице свои статьи «Энергия из атома» (Times, 11 августа 1945) и «Вызов цивилизации» (Science, 12 октября 1945) и попросил показать их общим друзьям: «Мне было бы очень интересно узнать, что Вы об этом думаете. Ведь дело это первостепенной важности, и оно возлагает на все наше поколение огромную ответственность».

В статьях Бора речь идет о «смертельной угрозе цивилизации», о необходимости нового подхода к международным отношениям и о важной роли, которую в этом могут сыграть контакты между учеными.

Но не такие контакты, как устроенный Берией.

Визит Терлецкого в Копенгаген сейчас детально изучен. Берия задумал эту операцию прежде всего в своих внутриполитических целях, чтобы продемонстрировать свою эффективность. А Бор, после секретной работы в Лос-Аламосе, вполне понимал, с чем он имеет дело, действовал в контакте с западными службами безопасности и не сообщил посланнику Берии никаких атомных секретов. Он старался использовать уникальную в тогдашних условиях возможность связаться со своими русскими друзьями Капицей и Ландау, поддержать их (прежде всего прошедшего тюрьму Ландау) и использовать эту связь, чтобы попытаться отвести ядерную «смертельную угрозу цивилизации».

Бор передал с Терлецким ответное письмо Капице, в котором предлагал организовать в Копенгагене международную конференцию ученых, чтобы обсудить сложившуюся ситуацию и возможности сотрудничества в науке: «Если Вы и некоторые Ваши коллеги могли бы приехать, я уверен, что к нам присоединились бы целый ряд ведущих физиков из других стран».

Терлецкий вернулся в Москву 20 ноября. А через пять дней Капица отправил Сталину большое письмо, в котором попросил освободить его от участия в атомных работах, подробно критикуя организацию этих работ и главного их организатора — Берию.

Просьбу Капицы выполнили и перевыполнили — сняли со всех постов, включая директорство в созданном им Институте физпроблем. Семь лет — до бесславного конца Берии — Капица мог заниматься физикой только на своей подмосковной даче, в самодельной лаборатории.

Причины, побудившие Капицу на смертельно-отчаянный шаг — жаловаться Сталину на его главного и верного сподвижника-опричника, образовывали сплав. Тут и отсутствие по-настоящему своей научной задачи в рамках атомного проекта, и антипатия оригинального ученого к повторению чужих путей, к копированию готовых образцов. Но главное — ощущение, что им манипулируют, категорическое нежелание находиться в крепостной зависимости от невежественного и грубого хозяина.

Его нравственное чувство с этим не мирилось, и он не мог «закрывать глаза». Точнее сказать, он не умел закрывать глаза на такое. Капица к этому не привык. Ведь он 13 лет прожил вне советской власти.

В 1921 году Капица приехал из Советской России в Англию, в лабораторию Резерфорда с намерением поработать там несколько месяцев. В Кембридже он очень «пришелся ко двору» и за 13 лет из безвестного русского физика превратился в члена Королевского общества и директора первоклассной физической лаборатории. Веря в социалистическое светлое будущее своей страны, он сохранял советское гражданство и много помогал советской науке.

Однако в 1934 году, когда он в очередной раз приехал в отпуск в СССР, советское правительство запретило ему возвращаться в Англию — по праву силы. Глубоко оскорбленный, Капица все же не сломался и даже не расстался со своими социалистическими идеалами. Он себя сравнивал «с женщиной, которая хочет отдаться по любви, но которую непременно хотят изнасиловать». Для советских руководителей он употреблял выражение «наши идиоты», и здесь оба слова одинаково важны:

Я искренне расположен к нашим идиотам, и они делают замечательные вещи, и это войдет в историю. <> Но что поделаешь, если они ничего в науке не понимают <> Они (идиоты), конечно, могут поумнеть завтра, а может быть, только через 5—10 лет. То, что они поумнеют, в этом нет сомнения, как как их,жизнь заставит это сделать. Только весь вопрос — когда?

«Наши идиоты» построили для Капицы институт, выкупив для него оборудование его Кембриджской лаборатории, он наладил работу института и сделал там открытие сверхтекучести, принесшее ему — через много лет — Нобелевскую премию.

В сталинское время Капица написал более ста писем кремлевским вождям. Своим участием в социалистическом строительстве он обеспечил себе настолько влиятельное положение в советской системе, что смог вызволить из ямы тридцать седьмого года нескольких физиков, и в том числе антисталиниста Ландау.

Найти общий язык с Берией Капица не мог, не хотел. Это не означает, однако, что он с моральным осуждением смотрел на Курчатова, успешно делавшего свое дело. Анна Капица, жена и верный друг П.Л. Капицы, сказала об этом так:

Курчатов был необыкновенный человек в том отношении, что он умел с этими людьми [советскими руководителями) разговаривать. Петр Леонидович не умел, он предпочитал писать высшему начальству, тем, кого он называл всегда «старшими товарищами». А Курчатов отличался совершенно гениальным способом с ними разговаривать. Он нашел совершенно определенный тон… И потом у него было очень большое обаяние, у Курчатова, так что он мог с ними работать. Но ведь он очень быстро погиб!..

Курчатов — большой дипломат

В справке КГБ от 8 июля 1945 года о потенциальных кандидатах на пост президента академии имени Капицы нет. Курчатов значится 18-м по счету (из 22), и о нем сказано:

В области атомной физики <> в настоящее время является ведущим ученым в СССР. Обладает большими организационными способностями, энергичен. По характеру человек скрытный, осторожный, хитрый и большой дипломат.

Курчатов был полностью информирован в атомных делах и не имел возможности закрывать глаза, например, на то, что правая — ГУЛАГовская — рука Берии помогала его левой — атомной — руке. Посещая объекты атомного архипелага, Курчатов не мог не видеть длинные серые колонны заключенных-строителей, сопровождаемых охранниками с овчарками. Всматривался ли он в эти колонны, ожидая увидеть кого-нибудь из своих знакомых, «исчезнувших» в 1937 году, или тешил себя надеждой, что в колоннах только обычные уголовники? Он знал, что правая рука Берии просеивала «заключенных-рабов», чтобы выявить научно-технических специалистов и использовать их в специнститутах — «шарашках» — «в круге первом» ГУЛАГа.

Как с этим мирилось его нравственное чувство? И если мирилось, то почему тогда о Курчатове осталась столь всеобщая добрая память?

В советском государстве нравственным объявлялось все, что способствует скорейшей победе коммунизма — всеобщему счастью на Земле. На такой философии могли держаться, однако, разные способы жизни. Безопасней всего было доверить начальству решить, что «способствует», а что нет, и затем объяснить спущенное решение, пользуясь диалектикой, демагогией или самовнушением, в зависимости от обстоятельств («применительно к подлости», по выражению Салтыкова-Щедрина).

Курчатов ставил интересы дела выше личных чувств, но нередко брал на себя решить, в чем эти интересы. В интересах дела «управляемый» Курчатов, как мы еще увидим, пользовался рычагами управления и в обратном направлении — защищал физику от «лысенкования» и воинственного невежества, защищал конкретных физиков от партийно-полицейского аппарата, обосновывал для правительства неизбежность мирного сосуществования в ядерный век, способствовал возрождению генетики и, наконец, поддержал Сахарова, когда тот расширил диапазон своих размышлений от ядерно-военной физики до политики ядерного века.

Вот два внешне противоположных, примера. Оба относятся ко времени, когда — после успешного испытания первой советской атомной бомбы — Курчатов стал фигурой государственного масштаба.

В конце 1950 года академик Иоффе, вскоре после его семидесятилетнего юбилея, был смещен с директорства в Ленинградском физико-техническом институте в обстановке демонстративного унижения. Его любимый ученик Курчатов, обязанный ему и выдвижением в руководители атомным проектом, не предотвратил и не смягчил этого падения, тем более болезненного, что Иоффе привык к своему высокому общественному статусу.

В конце 1950 года был арестован и затем осужден по «контрреволюционной» статье к 10 годам лагерей видный московский врач, к тому же еврей. Его сын Борис Ерозолимский (однокурсник Сахарова) работал тогда в Курчатовском институте. То было время, когда государственный антисемитизм шел в гору (достигнув своего пика в «деле врачей» 1953 года). И Курчатов, как и другие научные руководители, был вынужден согласиться на некоторую «чистку» своего института от анкетно- неблагополучных сотрудников. Но более двух лет — до смерти Сталина — Курчатов противостоял усилиям институтских партийных и гэбэшных органов уволить Ерозолимского.

Что стояло за этим, за «трусливой неблагодарностью» в одном случае и «отважной защитой» — в другом?

Стоял вполне реальный факт, что семидесятилетний учитель Курчатова не справлялся с научным руководством Физико-технического института. Веское свидетельство этому — присуждение Сталинской премии 1949 года его сотруднику за работу по ядерной физике, которую Иоффе выставлял напоказ, но она вскоре была опровергнута. Этот научный провал стал одним из оснований к смещению Иоффе.

А что касается Ерозолимского, то Курчатов собственными глазами видел, что этот сын «врага народа» — первоклассный физик, самозабвенно преданный науке. Таких работников всегда немного, и Курчатов умел их ценить.

Интересы дела. Что же это было за дело, которому служил Курчатов?

На горизонте всегда, конечно, виднелось предназначение — «наука на благо человечества». Но в 40-е годы это было прежде всего военное дело — оборона страны, и Курчатов тогда, по свидетельству Сахарова, говорил: «Мы солдаты».

Простую солдатскую психологию у советских физиков, занятых в атомном проекте, помогли создать американские атомные взрывы. Сталинской пропаганде было из чего быстро выковать совершенно новое отношение к недавнему союзнику по войне с фашизмом. Сверхмощное оружие американцы создали в тайне от союзника, вынесшего главную тяжесть войны с фашизмом, и применили против гражданского населения двух японских городов. Такая картина, встававшая со страниц газеты «Правда» и содержавшая изрядную долю правды, стояла перед глазами каждого. А поскольку никаких иных источников информации в распоряжении советского физика не было, американская атомная монополия легко воспринималась как прямая военная угроза родной стране — и всему коммунистическому будущему планеты.

Солдату не полагается размышлять о качествах командира за пределами его военных обязанностей. Как воспринимал Курчатов своих командиров Сталина и Берию, прямых свидетельств не осталось.

Со Сталиным он встречался всего дважды (в 1946-м и 1947 годах), листок с записью впечатлений от первой беседы Курчатов до конца дней хранил в своем личном сейфе, и огромный портрет вождя оставался на своем месте в кабинете Курчатова и после XX съезда, на котором был «разоблачен культ личности».

С Берией же Курчатов общался достаточно часто, чтобы получить представление о его личности.

У физика по особым поручениям Терлецкого, например, осталось сильное разочарование от знакомства с этой личностью осенью 1945 года. И от того, как в ожидании вызова Берии его помощник, «двухсоткилограммовый яйцеподобный толстяк» Кобулов рассказывал о «девочках» московских и стокгольмских. «Таков был этот первый помощник и, как я в дальнейшем узнал, палач и садист, лично участвовавший в пытках заключенных. Да! Не так я представлял себе окружение главного блюстителя революционных законов». И сам Берия — «стареющий, со слегка сужающимся кверху черепом, с суровыми чертами лица, без тени теплоты или улыбки, произвел не то впечатление, которого я ожидал, видя до этого его портреты (молодой, энергичный интеллигент в пенсне)».

Как Курчатову удавалось поддерживать у себя ощущение солдата коммунизма при таком командире? В тогдашних боевых условиях было некогда особенно размышлять, надо было действовать, да Курчатов и не был мыслителем по природе. Когда в 1959 году Сахаров с восторгом отозвался о Курчатове своему коллеге, тот предостерег: «Не переоценивайте [его] близости к вам. Игорь Васильевич прежде всего — «деятель», причем деятель сталинской эпохи; именно тогда он чувствовал себя как рыба в воде». Сахаров увидел долю правды в этих словах, но только долю. Ведь и сам он чувствовал себя причастным к тому же самому делу — обеспечить для страны мир после ужасной войны. Много отдав этому делу, он «невольно, — по его собственным словам, — создавал иллюзорный мир себе в оправдание».

Умение создавать иллюзорные миры себе в оправдание — в природе человека. И участники Советского атомного проекта не были исключением. Исключением был Ландау, которому попросту не из чего было строить иллюзии; он работал для «левой» руки Берии за страх, основанный на личном знакомстве с его карательной правой рукой в течение года, проведенного в тюрьме.

Для других физиков Берия был прежде всего привычным портретом на стене в иконостасе других советских вождей. Между физиками и портретом находился Курчатов, жизнерадостный, обаятельный, заражающий исследовательским энтузиазмом, связывая каким-то образом мир нейтронов и мезонов с высшими государственными интересами. Представлявший эти интересы спецмаршал был слишком знаком Курчатову, чтобы ограничиваться иллюзиями. Но он вполне мог воспринимать Берию как деятеля, служащего тому же делу, что и он, и так же — головой — отвечающего за успех этого дела. Так видел его и Сахаров: «Для меня Берия был частью государственной машины и, в этом качестве, участником того «самого важного» дела, которым мы занимались».

Успех Советского атомного проекта говорит и о деловых качествах Берии. Смертельный страх перед «органами» и огромные ресурсы рабсилы ГУЛАГа не исчерпывают вклад маршала в создание ядерного оружия. Ему приходилось принимать важные — а значит, смелые — решения, далеко выходящие за его среднее образование архитектора-строителя. Ему надо было уметь разбираться если не в ядерной физике, то в людях, которые в ней разбираются.

О его деловитости ясно говорит избрание Ландау в 1946 году в академики, минуя ступень члена-корреспондента. Это по приказанию Берии в 1939 году Ландау выпустили из тюрьмы, невзирая на его антисталинскую листовку. Берия поверил тогда поручительству Капицы, что Ландау «является крупнейшим специалистом в области теоретической физики и в дальнейшем может быть полезен советской науке».

Осенью 1945 года к этому свое слово добавил Нильс Бор. Вернувшись из Копенгагена, Терлецкий докладывал Берии об итогах поездки и вынужден был также сообщить мнение Бора о Ландау как наиболее талантливом молодом теоретике из тех, кто работал у него. Уклоняясь от ответа на конкретные вопросы, Бор сказал, что «квалифицированные физики, такие, как Капица или Ландау, в состоянии решить проблему, если им уже известно, что американская бомба взорвалась».

Знаменитому датскому физику председатель Спецкомитета тоже поверил. И хотя сам Капица отказался «решать проблему», Берия разрешил выбрать антисоветского преступника Ландау в академики — пусть приносит пользу. Следственное дело в архиве ГБ ему в этом поможет.

Если на счету Берии больше крови, чем у других верных соратников Сталина, то это скорее по должности, которая ему досталась. От товарищей по Политбюро он, похоже, больше всего отличался свободой от идеологии. Был мощный инстинкт власти, была страна, в которой этот инстинкт смог реализоваться. Все остальное — инструменты власти. Ради «пользы дела» можно и казнить тысячи невинных, и выпустить из тюрьмы одного виновного.

Помимо придворных интриг и изобретательного политиканства (чем была и экспедиция к Бору) на счету Берии были и смелые инициативы государственного масштаба. Сразу после окончания войны, в 1945 году, Берия, например, представил Сталину проект ограничения карательной силы внесудебного «правосудия» (будто предвидя, что с ним самим через 8 лет товарищи расправятся именно таким особым правосудием). Сталин отклонил проект наркома — для пользы своего дела.

 Клаус Фукс и другие

 Берия командовал не только советской ядерной физикой, но и некоторой частью западной. Одним из его бесценных внештатных сотрудников был Клаус Фукс. Именно благодаря ему важнейшая информация из самых недр Американского атомного проекта попала на стол Курчатова.

Чем объяснить феноменальные успехи советской разведки в 40-е годы, когда она бесплатно получила огромную научно-техническую информацию? Когда знакомишься с биографиями тогдашних советских агентов, становится ясно, что фактически их завербовали не разведчики-профессионалы, а идеалы и мифы социализма. И содействовал этому прежде всего германский фашизм.

В 1933 году, вскоре после прихода Гитлера к власти, студент-физик Клаус Фукс под угрозой смерти бежал из Германии в Англию. Он вырос в семье протестантского пастора с социалистическими симпатиями. Отказавшись от религии и вступив в коммунистическую партию, Клаус сохранил семейную традицию нравственного идеализма и общественного служения. С началом мировой войны антифашист Фукс был тем не менее интернирован в Англии как немец и только благодаря своим уже проявившимся научным способностям через полгода пребывания в лагере был освобожден. Он начал работать в Английском атомном проекте, а затем в составе британской группы присоединился к американскому. Работал в Лос-Аламосе и был посвящен в главные «атомные секреты». По собственной воле он связался с советской разведкой и не раз передавал научно-технические результаты, к достижению которых и сам был причастен.

В 40-е годы в обшей сложности около двухсот американцев снабжали СССР бесценной разведывательной информацией, до сих пор не все имена их раскрыты. Тридцатитрехлетний британский немец Клаус Фукс не знал, что рядом с ним в Лос-Аламосе два двадцатилетних американца — порознь — сочли своим долгом сообщить Советскому Союзу об американских работах по атомной бомбе. Когда один из них вместе со своим неатомным другом в 1944 году предложил свою помощь родине социализма, советская разведка присвоила им кодовые имена Млад и Стар. Единственное выражение в живом русском языке, в которое входит архаичное слово «млад», это «стар и млад», т. е. все без исключения. Возможно, что такой парный псевдоним отражал изумление профессиональных советских разведчиков от обилия добровольцев.

После того как фашизм был разгромлен, слишком быстро началась холодная война. Атомный монополизм США заменил фашистскую угрозу. Железный занавес был непрозрачен в обоих направлениях: завораживать людей идеей социализма в СССР помогало незнание западного мира, а на Западе — незнание советских реалий.

По-разному завороженные физики ударными темпами делали советское ядерное оружие под началом маршала Берии и генералиссимуса Сталина.

 

Российская физика в разгар космополитизма

 Конец 40-х годов для российской интеллигенции был временем не столь кровавым, как конец 30-х, но, пожалуй, еще более удушающе-темным. Легче других было тем, кто профессионально знал, что такое уран и что такое нейтроны.

Причина — развернувшаяся холодная война. Главный ее советский символ — американская атомная бомба. Сейчас уже совершенно ясно, что противостояние сталинской империи и западных демократий было неизбежно после исчезновения их общего врага — германского фашизма. Слишком различались устройства двух общественных систем, чтобы устойчиво соприкасаться, — как холодная и горячая жидкости. И неизбежен был изолирующий материал. О железном занавесе Черчилль оповестил мир из маленького американского городка Фултон в марте 1946 года. Учитывая грядущее воплощение в Берлинской стене 1961 года, этот занавес, быть может, точнее было назвать железобетонным.

Атомный щит-и-меч, вмурованный в занавес с самого его создания, не кажется столь же неизбежным. Что, если бы Черчилль прислушался к совету Нильса Бора (во время их встречи 16 мая 1944 года) — проинформировать Сталина об атомном проекте без технических подробностей? И что, если бы Рузвельт, прожив еще несколько месяцев, воздержался бы от атомной бомбардировки Японии и тем самым от столь скорого разворачивания атомной дипломатии в отношениях с СССР?

Зная, что такое был Сталин, сейчас просто язык не поворачивается посоветовать что-нибудь в этом роде западным лидерам. Но если задним числом посмотреть на ход событий, то приходится признать, что советская разведка безо всякого разрешения и задолго до визита Бора к Черчиллю узнала об англо-американских атомных делах притом с техническими подробностями. И американская атомная дипломатия оказалась неэффективной, в отличие от советской атомной пропаганды. Об этом свидетельствует, в частности, моральное единодушие советских атомщиков и их добровольных западных помощников.

Как проходила бы послевоенная политическая игра, если бы США не выложили свои атомные козыри в Потсдаме, в Хиросиме и — всего через два дня — в Нагасаки? Как бы это отразилось на железном занавесе — был бы он столь же неподъемным? И что бы тогда использовал Сталин для укрепления своей диктатуры?

Эти вопросы легче задать, чем на них ответить. А в 1948 году — когда Сахаров начал думать о водородной бомбе — их и задать было трудно. Страна жила в изоляции от западного мира. Государственная идеология обосновала эту изоляцию — в пропаганде американский империализм занял место, освободившееся от германского фашизма, а на политических карикатурах свастику заменила бомба с буквой «A» на ней.

Космополитизм в жизни и науке

Фундаментом для нового взгляда на мир советская идеологическая машина приняла русский национализм, псевдонимом которого служил «патриотизм», а зловещим антонимом — «космополитизм». Руль пропаганды пришлось повернуть очень круто, чтобы в недавних военных союзниках разглядеть заклятых врагов. Но фактически это был второй поворот руля — в обратную сторону — после четырех лет войны, и он возвращал на путь, уже обозначившийся к концу 30-х годов.

Ленин оставил в наследство ожидание мировой революции и всеохватывающий интернационализм. Царскую Россию Ленин и его единомышленники видели слабым звеном в цепи империализма, а советскую Россию спичкой, от которой в ближайшее время вспыхнет всемирный революционно-очистительный пожар с установлением социализма в мировом масштабе и прежде всего в наиболее подготовленных к социализму — индустриально развитых — странах. Эта интернационалистская установка внедрилась в общественную жизнь на удивление глубоко, если помнить межнациональные напряжения в царской России. Поколение Сахарова росло в самый, можно сказать, космополитический период российской истории.

В 30-е годы само слово «космополитизм» Большая советская энциклопедия объясняла вполне сочувственно: «Идея родины, граничащей со всем миром», возникшая в античности у идеологов «обнищавших угнетенных масс». При этом напоминалось, что «для рабочего класса всех стран родиной является страна, в которой установлена диктатура пролетариата. Рабочий класс, являясь патриотом своей социалистической родины, вместе с тем стремится превратить в свою родину весь мир».

Более наглядно это настроение показал популярный фильм «Цирк», вышедший на экраны в мае 1936 года. В фильме цирковая артистка — белая американка — вынуждена покинуть родину из-за того, что у нее родился чернокожий ребенок. Ее шантажирует и эксплуатирует отвратительный импресарио с немецко-фашистским акцентом. Только в СССР она находит дружбу, любовь и новую родину. В кульминации фильма чернокожему малышу в зале цирка поют колыбельную на пяти языках. В том числе куплет на идиш спел знаменитый артист и создатель Государственного еврейского театра — Соломон Михоэлс. А в финале главные герои шагают на первомайской демонстрации и — под портретом Сталина — поют песню «Широка страна моя родная», которая завоевала огромную популярность и надолго стала позывными московского радио.

Однако Сталин, знающий о ситуации в мире не только из советских газет и кинофильмов, не мог тешиться видением мировой революции, которая запаздывала уже на двадцать лет. В декабре 1936 года сталинская Конституция зафиксировала новую картину мира: Советский Союз уже не зажигалка мировой революции, социализм может быть построен, по выражению Сталина, «в одной, отдельно взятой, стране», и потому страна эта — не самое слабое, а самое лучшее звено, авангард человечества.

Такая переориентация обеспечивала почву для возрождения национальной гордости, легко переходящей в высокомерие по отношению к народам, которым пока не удалось совершить у себя социалистическую революцию. Еще в предвоенные годы русский патриотизм стал предметом пропаганды, и эпитет «советский» начал заменяться словом «русский». Во время войны государственная пропаганда использовала также тему дружбы советских народов и дружбы с несоветскими, но антифашистскими народами США и Великобритании. Однако это покрывалось представлением о русском народе как старшем брате, на долю которого приходится и главная тяжесть на поле боя и главная ответственность за судьбу человечества. На праздновании Победы над Германией Сталин произнес тост «За великий русский народ» и затем ввел в свою речь — с сильным грузинским акцентом — выражение «мы, русские».

Послевоенное разъединение Объединенных Наций сделало жизнь партийных идеологов проще — все стало на свои места. Народу сообщили, что космополитизм «пропагандируется реакционными идеологами американо-английского империализма, стремящегося к установлению своего мирового господства», что космополитизм «является оборотной стороной агрессивного буржуазного национализма и враждебной противоположностью пролетарского интернационализма». Так объясняли новое слово в российской жизни послевоенные словари.

С начала 1949 года это слово уже не надо было искать в словарях. 28 января главная газета страны «Правда» объяснила его в редакционной статье «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». За «Правдой» последовали другие газеты. За театральными критиками — другие профессии. Но перечень имен разоблаченных «безродных космополитов» был достаточно красноречив, чтобы народная мудрость зафиксировалась в двустишии:

Чтоб не прослыть антисемитом, Зови жида космополитом.

Хотя возвращение старой российской болезни для многих было совершенно неожиданным, оно вполне объяснимо.

В последние десятилетия царизма Россия подарила западному миру кроме слова intelligentia, еще и слово pogrom. Еврейские погромы, судебный процесс по обвинению еврея Бейлиса в ритуальном убийстве христианского ребенка, сфабрикованные полицией «Протоколы сионских мудрецов» — все это в XX веке добавилось к давним «законным» ограничениям права жительства (черта оседлости евреев), образования и работы. В царской «тюрьме народов» евреи оказались в самом жестоком карцере.

Это вызывало сильное сочувствие русской интеллигенции, и сочувствие действенное. На процессе Бейлиса свершилось правосудие, и в 1913 году, после двух с половиной лет, проведенных в тюрьме под следствием, его оправдал суд присяжных. Через четыре года самодержавие пало, и пришедшее к власти Временное правительство отменило все национальные ограничения.

В Советской России первых двух десятилетий антисемитизм практически исчез из государственной жизни. С пережитками, остававшимися в быту, государственная власть и общество успешно справлялись. Никакой национальной дискриминации не было при поступлении в высшие учебные заведения.

Доверимся наблюдательному натуралисту Вернадскому, который на социальную тектонику смотрел не менее зорко, чем на геологическую. Ему удавалось совмещать науку и общественную жизнь; не зря в 1906 году его избрали и в Академию наук, и в Государственный совет (высший совещательный орган Российской империи). Один из основателей Партии конституционной демократии, он в своих газетных выступлениях откликался на еврейские погромы и на черносотенный «патриотизм» и понимал, почему участие евреев в революционном движении России было непропорционально велико — к социальному гнету добавлялся национальный. «Процентная норма», препятствовавшая поступлению евреев в университеты, увеличивала процент евреев в революционном движении.

Отмена революцией государственных ограничений открыла евреям дорогу в сферы жизни, для них прежде малодоступные, — в большие города, в систему государственного управления, в науку и культуру. Чем стремительнее развивалась какая-то социальная сфера, тем больше туда устремлялось относительно более грамотных и энергичных, в силу национальных традиций, обитателей еврейской черты оседлости.

В 1927 году социальный натуралист Вернадский писал своему другу:

Москва — местами Бердичев; сила еврейства ужасающая — а антисемитизм (и в коммун[истических] кругах) растет неудержимо.

А в марте 1938-го записал в дневнике:

Идет разрушение невеждами и дельцами. Люди в издательстве «Академии» все эти годы — ниже среднего уровня. Богатое собрание типов Щедрина-Гоголя-Островского. Откуда их берут? Новый тип этого рода — евреи, получившие власть и силу. При всем моем филосемитстве не могу не считаться.

Скорей всего, именно филосемитство Вернадского проявилось в дневниковой записи следующего месяца, когда, отмечая «интересный и блестящий доклад Мандельштама» в академии, он подытожил: «Благородный еврейский тип древней еврейской культуры». Хотя в России традиция библейских кровей сосуществовала с традицией, вскормленной малоблагородным бытом черты оседлости, обе они, судя по всему, имели малое отношение к Л.И. Мандельштаму. Знавшие его видели «глубину и тонкость мысли, широту научной и общей эрудиции <> неотразимое обаяние, истинно по-европейски культурного человека…» Мандельштам был человеком европейской, а не еврейской культуры — так сложились обстоятельства его биографии.

Среди русской интеллигенции филосемитство было не такой уж редкой реакцией на исторический российский антисемитизм. Относящийся к делу пример — Капица, который дружил с Михоэлсом, ходил с женой на спектакли Еврейского театра (где им переводили на ушко «подстрочно»), а в августе 1941 года выступил на митинге «представителей еврейского народа». Речь русского ученого, действительного члена Академии наук СССР, члена Английского Королевского общества, лауреата Сталинской премии профессора П.Л. Капицы вошла в сборник, выпущенный Политиздатом с невероятным (для этого издательства в любое другое время) названием «Братья евреи всего мира!»

Заметным было филосемитство и в Андрее Сахарове. Отвращение к антисемитизму у него было вполне практическим, а филосемитство — скорее теоретическим. Оно проявлялось не в индульгенции детям «богоизбранного народа», а во внимательном любопытстве и формулировках, порой весьма утрированных. Сахаров, например, писал о своем товарище детства, в котором его «привлекала национальная еврейская интеллигентность, не знаю, как это назвать — может, духовность, которая часто проявляется даже в самых бедных семьях. Я не хочу этим сказать, что духовности меньше в других народах, иногда, может, даже и наоборот, и все же в еврейской духовности есть что-то особенное, пронзительное». А в товарище студенческих лет привлекала «национальная, по-видимому, грустная древняя тактичность».

Трудно представить, что Сахарову не встречались жлобы и мерзавцы еврейского происхождения. Теоретическое филосемитство русского интеллигента легче объяснить отталкиванием от вполне практического антисемитизма. Того же происхождения было его практическое сочувствие к крымским татарам и российским немцам, когда он соприкоснулся с их национально-советскими бедами. Разница лишь в том, что традиция антисемитизма была сильнее — законы царской России ограничивали по национальному признаку только права евреев.

Сахаров получил от Тамма его «безотказный способ определить, является ли человек русским интеллигентом, — истинный русский интеллигент никогда не антисемит; если же есть налет этой болезни, то это уже не интеллигент, а что-то другое, страшное и опасное».

Однако сама надобность в подобной проверке возникла только в послевоенные годы, когда развернулась борьба с космополитизмом.

Что же произошло? Как через тридцать лет советской власти в Россию вернулся государственный антисемитизм?

Советский антисемитизм начал свое государственное существование на втором году Великой Отечественной войны, как назвали мировую войну после того, как германские войска по приказу друга Сталина — Гитлера — вторглись в СССР. 17 августа 1942 года в Управлении пропаганды и агитации ЦК родилась докладная записка «О подборе и выдвижении кадров в искусстве». В этом документе изобличались «вопиющие извращения национальной политики», в результате которых во многих учреждениях русского искусства в слишком большом количестве «оказались нерусские люди (преимущественно евреи)». Первым таким «учреждением» в документе фигурирует Большой театр.

Казалось бы, второй год войны с фашизмом — малоподходящий момент для такой кампании. Но это только на первый взгляд. Директива об очищении от евреев пришла в ЦК, можно сказать, от Гитлера.

В пропаганде, которую вели гитлеровцы по разложению Советской Армии, один мотив был особенно прост: «Русский солдат, знаешь ли ты, кто управляет Россией? Жиды!», и следовал перечень имен. Действовали ли эти листовки на солдат, сказать трудно, но попав — по инстанциям — в ЦК, они определенно сработали. Сталинский террор за несколько лет до того изрядно «очистил» высшие партийные кадры от поколения революционеров-интернационалистов. Новое поколение партийных службистов, менее обремененное интеллигентностью, уже несколько лет шло в строю сталинского патриотизма. Теперь им надо было выбить антисемитское оружие из рук врага, и они не только выбили, но и взяли это оружие в собственные руки, убирая евреев с общественно видных мест.

Началось это с музыкального искусства, но пошло во все стороны и с особой силой развернулось в борьбе с космополитизмом. Администраторы и энтузиасты начали подсчитывать проценты «засоренности» кадров евреями. По существу стала возрождаться процентная норма, только в отличие от царских времен само ее существование было негласным.

Новая тенденция вызывала недоумение социалистических идеалистов и удовлетворение советских материалистов, получивших в руки новый инструмент делать карьеру. Эти две категории, впрочем, не исчерпывали реальное людское разнообразие.

Алексей Крылов, дореволюционный академик и царский генерал, математик и кораблестроитель, переводчик Ньютона с латыни и знаток боцманского диалекта русского языка, был практически знаком с разными способами правления Россией. У него имелись все основания не считать царскую бюрократию идеальной, но если надо было, мог и ее привести в пример советским бюрократам. Он понимал человеческую природу и не тешил себя мечтой быстренько — с помощью науки — создать идеальное общество. Он просто делал свое дело в науке, а правительство воспринимал как неизбежную реальность этого мира, как климат и погоду, как гром и молнию, как наводнение и землетрясение, с которыми приходится жить.

Можно это назвать здравомыслием или здоровым цинизмом, но во всяком случае он не старался идти «в ногу со временем». По его речам и статьям не определишь, какое то было время, зато легко определить его личность, не желавшую зависеть от текущего момента.

В декабре 1944 года академик Крылов произнес речь в Доме ученых на собрании памяти Леонида Мандельштама и начал с того, что «Леонид Исаакович был из богатой высокообразованной еврейской семьи», а затем после краткого описания его научной карьеры продолжил:

Леонид Исаакович был еврей. Есть много евреев, которые следуют буквально железному правилу Ветхого завета Моисея и пророков: «Око за око, зуб за зуб», выкованному тысячелетиями преследований, исходивших от государственных властей, от рабства, от инквизиции, от герцогов, от феодалов.

Две тысячи лет тому назад раздался голос великого идеалиста, провозгласившего новый завет: «Любите врагов ваших; если тебя ударят по левой щеке, подставь и правую». Все читают эти слова, никто им не следует; не следовал им и Леонид Исаакович, но во многом к этому идеалу приближался. Конечно, он не любил врагов своих, но по высоте и чистоте его характера у него их почти и не было.

Леонид Исаакович отличался прямотою, честностью, полным отсутствием искательства и лукавства и заслужил особенное уважение лучшей части профессоров Московского университета; но в последние два года сплоченная группа физиков причинила Леониду Исааковичу много огорчений на научной почве.

Как ученый, как академик и профессор Леонид Исаакович стоял в первом ряду. <>

Да будет земля ему пухом, ибо праведник он был!

Столь свободное употребление слова «еврей», когда его стали произносить вполголоса как почти неприличное, произвело на присутствовавших неизгладимое впечатление. Для Крылова «еврейский вопрос» вовсе не был предметом какого-то особенного внимания, но он видел реальности жизни. И употребил он слово «еврей», похоже, назло новой государственной непогоде, которой еще предстояло превратиться в грозу.

В январе 1948 года сталинская молния убила знаменитого еврейского актера и общественного деятеля Михоэлса. Затем — группу деятелей еврейской культуры членов еврейского антифашистского комитета. И наконец, под раскаты пропагандистского антисемитского грома, развернулось «дело врачей», которое привело бы к кровавому наводнению, проживи Сталин еще несколько месяцев.

Университетская физика против академической

Когда Крылов говорил о «сплоченной группе физиков», которая «причинила много огорчений» Л.И. Мандельштаму, он, скорей всего, видел тех людей перед собой в зале. Речь свою он произносил на объединенном собрании Академии наук и Московского университета, а группа эта сплотилась именно на физическом факультете МГУ и «огорчала» сотрудников и учеников Мандельштама все последнее сталинское десятилетие.

Это противостояние началось в 1937 году, когда после ареста Гессена на его место в МГУ — директором Института физики (НИИФ) и деканом физического факультета — назначили А.С. Предводителева (1891—1973). Новый директор не питал теплых чувств к мандельштамовцам. Он обосновался в университете еще до революции — в годы послелебедевского научного «безлюдья». И в то время он — от природы одаренный — формировался. Быть может, и поэтому его амбиции превышали научный потенциал. Несоответствие было особенно заметным в присутствии мандельштамовского созвездия первоклассных физиков. Однако сам Предводителев этого не хотел признавать и с поразительным самомнением выходил далеко за пределы своей компетенции в технической физике — в физику теоретическую. И.Е. Тамм не мог закрыть глаза на его невежественные публикации и откликнулся на них в 1936 году критической статьей.

Заняв место Гессена в МГУ, Предводителев заявил:

После разоблачения врага народа Гессена партийные и общественные организации института провели большую работу по выявлению и ликвидации последствий вредительства <> В процессе этой работы некоторые профессора (именно те, на которых Гессен опирался) недооценили вредительскую деятельность врага народа Гессена, вызвав к себе этим самым политическое недоверие со стороны всей общественности НИИФ. В силу этого эти профессора вынуждены были покинуть административные посты.

Мандельштамовцы, хотя и с меньшей интенсивностью, продолжали, однако, преподавать в университете до начала войны. Эвакуация академии и МГУ в разные города страны прервала эту связь просто географически. А к возвращению в Москву из эвакуации в 1943 году в МГУ уже шло «сплочение». И в результате в университет не смогли вернуться Г.С. Ландсберг и И.Е. Тамм, заведовавшие до войны кафедрами оптики и теоретической физики, а вскоре вынуждены были уйти из МГУ С.Э. Хайкин и М.А. Леонтович. Все четверо были авторами лучших университетских учебников, и все были ближайшими сотрудниками Мандельштама.

Летом 1944 года 14 академиков-физиков, включая П.Л. Капицу, обратились с письмом к правительству по поводу ненормального положения на физическом факультете МГУ. После дополнительных писем Капицы и в результате работы специально созданной комиссии в 1946 году Предводителева сняли с должности декана.

Однако в целом бастион университетской физики устоял и оставался неприступным до смерти Сталина. Тех, кто защищал этот бастион, трудно назвать единомышленниками, среди них можно найти почти любое различие: сделавший ощутимый вклад в науку и заурядный преподаватель; теоретик и экспериментатор; стоящий обеими ногами в прошлом веке и всеми помыслами устремленный в будущее; послушный член партии и сознательно-беспартийный; явный юдофоб и чуть ли не юдофил. Единственным общим у них всех было неудовлетворенное притязание на высокую оценку своих научных достижений и соответствующее место в научной жизни.

В составе университетской группировки были двое физиков, прошедших школу Мандельштама и… ушедших из нее — А.А. Власов и Я.П. Терлецкий. Профессионалы высокого уровня, оба они оказались во власти своих амбицией, что и побудило их присоединиться к старой университетской гвардии и препятствовать возвращению Тамма и Ландсберга в МГУ. Сам Предводителев впоследствии пытался представить свои действия как выполнение «прямых заданий партийных организаций», но фактически это было совместным делом.

Власов, с его неуравновешенной психикой, был скорее объектом манипуляций. Терлецкий же, как секретарь партбюро факультета, был вполне активным субъектом. Его разрыв со своими учителями и продемонстрированная партийная лояльность сделали из него подходящую кандидатуру, когда осенью 1945 года Берии понадобился физик для особых поручений.

Строительство сталинизма «в одной, отдельно взятой, стране» повредило и научной этике. Тот, кто добивался научного признания любой ценой, пользовался всем арсеналом того времени. Государственная власть того времени — партийная диктатура, когда партия осуществляла волю своего вождя. Тот, кого не удовлетворяла оценка научных коллег, обращался за справедливостью к власть имущим. И говорить с властью надо было на ее языке, подхватывая все ее последние слова. Идеализм, троцкизм, низкопоклонство, космополитизм — все шло в дело.

При этом, естественно, чем больше энергии человек тратил на вненаучные деяния, тем меньше ее оставалось на науку и тем больше становился разрыв между научными амбициями и реальными достижениями. Но зато у таких вненаучных деятелей было больше шансов вложить свои слова в уши партийных администраторов науки. Физики МГУ в этом искусстве превосходили академических, и до конца сталинской эры успешно защищали свою «автономию», несмотря на всю научную мощь академиков.

В партийно-государственных архивах хранятся многочисленные следы университетских интриг против академических физиков. Одна из них вышла на газетную страницу под знаменем борьбы с низкопоклонством.

Кампания против вредоносного западного влияния началась летом 1946 года, и первым объектом патриотического перевоспитания стала литература. Однако естественные науки — по природе своей наиболее интернациональные — неизбежно должны были попасть в зону обстрела. Вопрос был только в том, что даст первый повод. Им стала краткая обзорная статья А.Р. Жебрака «Советская биология» опубликованная в американском журнале Science в 1945 году.

Прочитанная патриотическим глазом, эта статья сделала ее автора героем совсем другой — разгромной — статьи «Против низкопоклонства!», опубликованной в 1947 году в весьма официальной тогда «Литературной газете». Автор-патриот не мог понять, как это советский биолог Жебрак умудрился написать: «Мы вместе с американскими учеными строим общую мировую биологическую науку»! «С кем это вместе, возмутился патриот, строит Жебрак одну биологию мирового масштаба? Уж не с теми ли фашиствующими «учеными»-генетиками»?!! и т. д.

Статью в «Литературке» подписал ректор Сельскохозяйственной Тимирязевской академии, и это можно понять, поскольку Жебрак был профессором той же академии. Непонятно, однако, как в сельскохозяйственную статью попал второй отрицательный герой — физик Виталий Гинзбург. Он работал в другой академии — в Академии наук СССР, однако патриотическая статья бичует целых три его публикации, «дискредитирующие нашу советскую науку».

В изданной в 1947 году массовым тиражом брошюре проф. Гинзбурга «Об атомном ядре» полностью бойкотируются фамилии Иваненко и Гапона <> Мезонная теория ядерных сил разработана Иваненко и Соколовым в 1940—1941 годах. …Однако в недавней обзорной статье доктора Гинзбурга «Теория мезотрона и ядерные силы» беззастенчиво замалчивается и это достижение советской физики. <> И совершенно нелепым пресмыканием перед американской наукой является последняя статья доктора Гинзбурга <> Доктор Гинзбург <> говоря об интересующем нас излучении, замалчивает авторство Иваненко. <> Дальше этого позорного стремления замалчивать открытия советской науки, затирать советских авторов — некуда идти».

Физические термины здесь, частично прополотые, ректор Сельскохозяйственной академии употребил на удивление грамотно. Внимательно, видно, изучал он физическую литературу. Настораживает только систематически упоминаемое имя жертвы зловредного низкопоклонства — Иваненко. В университетской физике это был самый именитый теоретик. Гинзбург же, ученик и ближайший сотрудник Тамма, принадлежал, естественно, к физике академической и понял, кто стоит за биофизической статьей в «Литературной газете».

Ироничные физики ввели тогда меру низкопоклонства научной публикации. Угол наклона к Западу измерялся отношением числа иностранных ссылок к отечественным. Так что безупречную вертикальность можно было обеспечить только нулевым количеством иностранных ссылок.

Однако патриотически-вертикальные ученые мужи относились к своим намерениям с полной серьезностью и, беря пример с биологии, придумали гораздо более масштабную интригу, нацеленную на «лысенкование» советской физики. Академическим физикам стало не до шуток.

Всесоюзное совещание, которое не состоялось

Имя Лысенко (1898—1976) приобрело мировую известность после того, как на сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук (ВАСХНИЛ) в августе 1948 года волею диктатора страны он был провозглашен диктатором советской биологии и вслед за этим «навел порядок» в подвластной науке.

До середины 30-х годов биология развивалась в СССР не менее стремительно, чем физика, пока на авансцену не вышел Лысенко. В его политическом возвышении ключевую роль сыграл Сталин. Они были «одного поля ягодками»: необремененные образованием и одаренные мощной политической интуицией умением манипулировать людьми в достижении своих целей, которые оправдывали любые средства. Недообразованность легче позволяла верить в чудеса науки, чем видеть границы ее возможностей. Обоим были нужны чудеса — Лысенко, чтобы опровергнуть всю современную генетику, Сталину, чтобы построить «социализм в одной, отдельно взятой, стране». Постулат, на который опирался Лысенко: если как следует постараться, можно «воспитать» один живой организм из другого, один вид из другого, — например, рожь из пшеницы. Подобный постулат был необходим и Сталину — ему надо было воспитать «нового — социалистического — человека» и населить страну новым видом. Этому не должны мешать ограничения так называемой научной генетики, которая против. Даже если социальной генетики пока еще и нет, мог думать Сталин, хорошо бы, чтобы она могла опираться на лысенковскую биологию.

Личное расположение Сталина к Лысенко проявилось и в высоких отличиях (Сталинские премии 1941-го, 43-го, 49-го годов), и в государственных постах, и — самое поразительное в том, что Сталин лично отредактировал тронную речь Лысенко 1948 года.

В физике своего Лысенко не нашлось.

Университетская группировка могла выдвинуть несколько кандидатур, готовых повторить подвиг Лысенко, — штурмом, без разбора в средствах захватить власть в физике для себя и своего понимания этой науки. По словам Сахарова: «Лавры Лысенко не давали тогда спать многим. Я.П. Терлецкий был, по-видимому, одним из них». По свидетельству же самого Терлецкого, в качестве Лысенко предлагалась фигура А.А. Власова.

Однако для замещения вакансии Лысенко-от-физики им обоим не хватало важных качеств и прежде всего научного невежества — оба были слишком грамотными физиками, чтобы предлагать какое-нибудь чудо, подобное скатерти-самобранке, которую в разных вариантах обещал Лысенко. Физика, к ее советскому счастью, дальше от жизни (и от партийной жизни, в частности), чем биология, где, как и в искусстве, любой может иметь свое мнение, особенно если он член Политбюро.

Роль Лысенко в физике пыталась сыграть вся университетская группировка в целом. Ко времени лысенковского триумфа в августе 1948 года они уже очистили университет от академических космополитов и были готовы выйти на всесоюзные просторы. Через четыре месяца в Министерстве высшего образования «назрела необходимость организовать широкое общественное обсуждение основных методологических вопросов в области физики».

Оргкомитет Всесоюзного совещания физиков, созданный 17 декабря 1948 года, возглавил замминистра высшего образования. Три месяца шла подготовка «свободной» дискуссии — более сорока заседаний, сотня участников, тысячи границ стенограмм. «Предбанник» (как называли Оргкомитет) был в распоряжении физиков МГУ. Они нападали, и их обвинения академическим физикам стали основой проекта постановления: «Необходимо беспощадно выкорчевывать всякие оттенки космополитизма — идеологического орудия диверсии англо-американского империализма». В постановлении персонально обвинялись только академические физики: Ландау и Иоффе «раболепствуют перед Западом»; Капица «проповедовал откровенный космополитизм»; Френкель и Марков «некритически воспринимают западные физические теории и пропагандируют их в нашей стране».

Слова этого проекта подбирались под руководством зав. отдела пропаганды и агитации ЦК. В «предбаннике» патриоты из МГУ в выражениях стеснялись меньше и совсем не стеснялись — в доносах в ЦК. Самый воинственный — Н.С. Акулов (1900—1976) — в своем письме в ЦК попросту обвинил группу Мандельштама… в шпионаже и саботаже. Начал он с того, что основатели этой группы — Мандельштам и Папалекси — еще до революции «пересекли в разных местах русскую границу и проникли в Петроград», где «организовали радиосвязь с Германией». В советское время Мандельштам, по сведениям Акулова, сотрудничал с троцкистами, сионистами и «физиками немецкого происхождения»: «Его ближайшим помощником стал Б.М. Гессен, который был связан с сыном Троцкого, а также с германским генеральным штабом», «группа Мандельштама была теснейшим образом связана со шпионско-диверсионными группами в Ленинграде и Харькове». И далее — на десяти страницах — Акулов перечисляет физиков, подпавших под влияние Мандельштама, включая президента Академии наук Вавилова и Капицу, которого «12 лет культивировали [в Англии], создали ему авторитет, а затем перебросили в СССР».

Это писал профессор МГУ и лауреат Сталинской премии Акулов, и университетские соратники были ему под стать.

Академическим физикам приходилось отвечать на обвинения:

Профессор Иваненко чрезвычайно настойчиво обвиняет всех тех, кто забыл или не счел нужным упомянуть его или его сотрудников, вплоть до того, что считает пробным камнем советского патриотизма — отношение того или иного ученого к работам Иваненко.

Александр Андронов объяснял антикосмополитам, почему он считает своего покойного учителя русским физиком:

Антон Рубинштейн — это русский музыкант, Левитан — это русский художник, и Мандельштам — это русский физик. Если мне еврей скажет, что Мандельштам — еврейский физик, я отвечу этому еврею, что он еврейский националист. Если мне русский скажет, что Мандельштам — еврейский физик, то я скажу этому русскому, что он русский националист и шовинист.

Последние страницы стенограммы Оргкомитета датированы 16 марта 1949 года. В той же архивной папке лежит и пригласительный билет на Всесоюзное совещание физиков 21—26 марта. А само совещание так и не состоялось — несмотря на пыл противоборства, огромные затраты времени и партийных сил на его подготовку. В архивах не найдено документов, внятно объясняющих отмену совещания. Ясно, однако, что сделать это могли только с ведома самого вождя. Сохранилось устное предание, что физику от погрома спасла атомная бомба.

В памяти В.Л. Гинзбурга, «низкопоклонника и космополита», намеченного стать одной из жертв совещания, сохранилась такая версия:

Курчатов сказал Берии: «Вся наша работа по атомной бомбе основана на квантовой механике и теории относительности, — если начнете ругать, закрывайте первой нашу лавочку». Тот, видимо, доложил Великому вождю и учителю, и совещание отменилось.

Это объяснение не кажется достаточным. Ведь атомный проект начался за несколько лет до совещания, а главной мишенью Совещания была вовсе не квантовая механика и теория относительности, а конкретные люди — «космополиты и низкопоклонники» из академических физиков. И прежде всего заводилы из МГУ целились в мандельштамовцев. Если осенью 1948 года несозданной атомной бомбы не хватило, чтобы предотвратить «наведение порядка в физике» — взведение курков на университетских ружьях, то как этого могло хватить, чтобы направить заряженные стволы в землю несколькими месяцами позже?

Несколькими месяцами позже появилось нечто новое вдобавок к атомной бомбе. К весне 1949 года Курчатов мог уже говорить о водородной бомбе. К тому времени в лоне мандельштамовской школы — в фиановской группе Тамма — родился многообещающий проект водородной бомбы. Одну из основных идей проекта предложил низкопоклонник Гинзбург — его секретный отчет датирован 3 марта 1949-го. А ключевую идею еще осенью 1948 года выдвинул другой ученик Тамма — Андрей Сахаров, его отчет датирован 20 января 1949 года. Два птенца из гнезда Мандельштамова сделали слишком весомый вклад в государственную мощь, чтобы так запросто разорять это гнездо.

Результаты таммовской группы сразу же получили полное одобрение научных руководителей атомного проекта. Курчатов убедился, что был прав, пытаясь еще в 1947 году заполучить Сахарова. Впрочем, то, что это ему не удалось тогда, весной 1949 года помогло Курчатову спасти физику.

А если говорить о роли личности в этой истории, то Сахаров — незаметно для себя и других — сыграл не меньшую роль в этом спасении. Молодой теоретик, никому из «патриотических» физиков не мешавший, возможно, вообще не заметил, какая опасность нависла над его родной наукой в первые месяцы 1949 года. Слишком он был занят своей термоядерной физикой, на заседаниях Оргкомитета совещания — по молодости и безгрешности — не появлялся. Во всяком случае в его «Воспоминаниях» о несостоявшемся совещании нет ни слова.

Спасение советской физики от погрома, от нависшей над ней угрозы «лысенкования» можно назвать первым применением термоядерной энергии в мирных целях.

17 марта 1949 года — за несколько дней до предполагаемого начала совещания — Юлий Харитон, научный руководитель разработки ядерного оружия, обратился к Берии с просьбой допустить Тамма к разведывательным данным. В аппарате Берии решили, что «передавать разведывательные материалы И.Е. Тамму <> не следует, чтобы не привлекать к этим документам лишних людей», и разрешили сообщить ему только некоторые экспериментальные данные — без ссылки на источник.

Но как «лишний человек» Тамм и его ученики оказались в ядерном проекте и стали основоположниками термоядерного?

 

Водородная бомба в ФИАНе

Атомная и водородная, или ядерная и термоядерная

Чем водородная бомба отличается от атомной? И термоядерная энергия от просто ядерной? Для советских карикатуристов это различие не представило больших трудностей: у толстого американского империалиста — при неизменной толстой сигаре во рту — на бомбе под мышкой вместо буквы «A» стали рисовать «H». Даже полностью написанные слова Atomic и Hydrogen сами ни о чем не говорят и не объясняют, почему слово «супербомба» вошло в употребление только для водородной бомбы. Атомная бомба, взорванная в Хиросиме, была в 20 000 раз мощнее самой большой обычной бомбы, взорванной во время Второй мировой войны. Неужели этого недостаточно для супер?!

Отличие просто ядерного от термоядерного сыграло слишком большую роль в судьбе Сахарова и в судьбе человечества, чтобы ограничиться карикатурным или этимологическим объяснением.

Полное объяснение можно дать только на языке физики, пользуясь буквами математики. Но если бы происходящее в атомном ядре совсем ничего общего не имело с миром житейского опыта, люди не проникли бы так далеко-глубоко за пределы этого опыта.

Несколько глав назад понадобилась первая порция ядерной физики — капелька ядерной физики, чтобы объяснить, чем, собственно, атомное ядро так интересовало Тамма. Сейчас понадобится еще несколько капель. А прежде всего пригодится само понятие капли.

Если вам приходилось когда-нибудь ронять ртутный термометр и при этом вы еще были достаточно юны и беззаботны, то, скорей всего, не сразу выкинули блестящие капли ртути, а понаблюдали за ними. Вы, должно быть, заметили, что самые маленькие капельки при соприкосновении охотно сливаются, а самые большие — наоборот — столь же охотно делятся на меньшие, если их побеспокоить даже слегка. Этого наблюдения достаточно, чтобы объяснить, «стоя на одной ноге», чем водородная бомба отличается от атомной. Потому что атомные ядра похожи на капли.

В природе имеется 92 вида ядер, или химических элементов, расставленных по порядку Менделеевым. Самое маленькое ядро — водород, самое большое — уран.

Маленькие ядерные капли при соприкосновении тоже охотно сливаются, а большие охотно делятся, и это две разные ядерные реакции — слияния и деления. Слово «охотно» означает, что после слияния маленьких капель или деления больших высвобождается энергия. Сколько именно высвобождается, это уже дело формул, главная из которых — знаменитая эйнштейновская: E = mc 2 .

Работает эта формула так. Масса двух охотно сливающихся капелек больше массы ядерной капли, получающейся в результате их слияния. Если масса больше конечной на величину m, то при этой ядерной реакции выделяется энергия E = mc 2 . Аналогично, масса охотно делящейся капли больше суммы масс, на которые исходная ядерная капля разделилась.

Иногда говорят о превращении массы в энергию. Это столь же правильно, как сказать о человеке, побывавшем в магазине, что деньги, исчезнувшие из его кошелька, превратились в пакет риса, который появился у него в сумке. Разница в том, что коэффициент между деньгами и количеством зерен — цена одного зерна — может меняться от магазина к магазину. А в физике энергетическая стоимость единицы массы — величина постоянная и огромная. Эта стоимость всегда равна c 2 , где c — это скорость света, а она так велика, что облететь вокруг Земли свет может за долю секунды. Лебедеву когда-то пришлось исхитряться в своих экспериментах со светом именно потому, что там надо было делить на этот огромный коэффициент. А в ядерных процессах на него надо умножать. Формула E = mc 2  действует во всех физических процессах, однако вне ядерной физики — даже при взрыве тротила — уменьшение массы, на которую «куплена» энергия взрыва, не больше одной миллиардной доли.

В ядерных делениях и слияниях эта доля в миллионы и миллиарды раз больше. Во столько же раз мощнее, значит, может быть ядерная взрывчатка. Надо только придумать способ, чтобы все отдельные ядерные капельки разделились или слились одновременно.

В первом случае речь идет об атомной бомбе, или бомбе деления, где ядерной взрывчаткой должно быть вещество с большими ядрами — например, уран. Во втором случае речь идет о водородной бомбе, начиненной веществом с маленькими ядрами, например, изотопами водорода — дейтерием или тритием.

Но как сделать, чтобы все отдельные ядерные капельки разделились или слились не поодиночке, а разом — коллективно?

Для реакции деления природа подсказала такой способ через несколько месяцев после открытия самого деления в 1939 году (и за несколько месяцев до начала мировой войны). Оказалось, что при делении капли уранового ядра вылетают еще и несколько брызг-нейтронов, каждая из этих «брызг» способна побудить к делению другое ядро, и так далее — пойдет цепная реакция. Надо только собрать в одном месте достаточное количество урана, и атомный взрыв, какого не видал мир, обеспечен. Но сначала надо было добыть достаточное количество этого редкого — и потому дороже золота — вещества: найти месторождения урана и очистить его в сложных процессах. Поэтому, прежде чем мир увидел такой взрыв в 1945 году, понадобились миллиарды долларов и несколько лет усилий многих тысяч людей.

Что касается ядерной реакции слияния, то она испокон веков шла перед глазами мира — в виде солнечного света и сияния других звезд на небе. По прихотливому историческому совпадению в том же самом 1939 году физики сумели объяснить, как именно энергия Солнца рождается в ходе постоянно идущего слияния ядер в солнечных недрах. В солнечной энергостанции ядерное горючее — самый распространенный элемент природы — водород, по два атома которого есть в каждой молекуле воды.

Однако воспроизвести этот естественный процесс в земных условиях оказалось гораздо труднее, чем устроить неестественный, не встречающийся в природе, процесс «коллективного» деления. Причина трудностей в том, что ядерные капли — в отличие от обычных — электрически заряжены и поэтому отталкиваются друг от друга. Это помогает делиться большим ядрам, но мешает слиянию маленьких. Соприкоснувшись, маленькие ядра очень бы энергично слились, но чтобы их «соприкоснуть», требуется огромная сила.

В земных условиях физикам удалось, разогнав отдельные ядерные капельки на ускорителе, дотронуться ими до ядер мишени и убедиться, что слияние при этом действительно происходит. Однако это лишь поштучно, а не с ощутимым количеством вещества.

Звездам, и Солнцу в их числе, справиться с этой задачей помогает гравитация — вещество в центре звезды сжато всем ее собственным звездным весом. А при температурах в миллионы градусов частицы вещества внутри звезды имеют скорости, сравнимые с теми, которые на ускорителе получаются лишь для считанных частиц.

Ядерные реакции, происходящие в таких высокотермических условиях, назвали термоядерными. Назвать-то нетрудно, а вот как воспроизвести звездные условия на Земле?

Легче ответить на вопрос, почему физики стали использовать приставку «супер» для термоядерной бомбы задолго до ее появления. Дело в том, что собирать уран в одном месте можно только до определенного предела в несколько килограммов. Этот предел называется критической массой, и если он достигнут, сама собой начинается взрывная цепная реакция деления. Для реакции слияния никаких критических масс нет, и значит, мощность термоядерного взрыва в принципе может быть как угодно большой. Сколь угодно больше чудовищного взрыва, испепелившего Хиросиму. Это и побудило говорить о супербомбе.

Специальная энергия в ФИАНе

С термоядерной суперпроблемы начал И.Е. Тамм свою статью «Внутриатомная энергия», опубликованную в газете «Правда» весной 1946 года. Но для него вовсе не взрывы определяли важность проблемы:

Вряд ли можно сомневаться в том, что в не очень отдаленном будущем использование внутриядерной энергии преобразит экономическую и техническую основу человеческого существования.

Член-корреспондент Академии наук сообщил читателям «Правды», что энергия Солнца рождается ядерной реакцией, в которой «при превращении одного грамма водорода в гелий выделяется столько же энергии, сколько и при сгорании 15 тонн бензина». С 1919 года, когда Резерфорд провел первую искусственную ядерную реакцию, «в лабораторных условиях осуществлено свыше тысячи различных ядерных реакций», но «до последнего времени их практическое использование было невозможно». Возможным оказалось лишь использование внутриатомной энергии урана — в атомных бомбах, «сброшенных американцами на Японию».

Однако запасы атомной энергии в других элементах неисчерпаемы, и если мы пока не знаем путей к их использованию, то не надо забывать, что самое расщепление урана было открыто только 7 лет тому назад. Мы находимся в самом начале научного проникновения в новые, неизведанные области явлений, и необычайно бурное развитие физики, несомненно, откроет человечеству новые неожиданные возможности.

Путь к этому лежит прежде всего в развитии «отвлеченных» исследований по всему фронту физики, ибо нельзя наперед предсказать, в чем будет состоять следующий этап в процессе овладения человеком силами природы. <> Новая великая сила природы может преобразовать экономическую и техническую основу человеческого существования. Она должна быть направлена не на уничтожение, а на всеобщее благо.

Весной 1946 года «всеобщее благо» еще не успело стать рискованной космополитической целью, и тон статьи дышит оптимизмом. А содержание статьи говорит прежде всего о том, что к Советскому атомному проекту ее автор… не причастен. Потому что этот проект имел тогда одну практическую цель — сделать атомную бомбу, а не «исследования по всему фронту физики» по той лишь причине, что «нельзя наперед предсказать, в чем будет состоять следующий этап в процессе овладения человеком силами природы».

Для того чтобы сделать атомное оружие, нужны были вполне предсказанные научно-технические разработки. Человек освоил лук и стрелы задолго до изучения законов механики и сделал вполне приличный металлический топор без изучения микроскопических свойств металла. Для создания атомной бомбы был накоплен несравненно больший научный задел. Но помимо некоторых «неотвлеченных» измерений главным образом нужна была изобретательская работа — прикладная, техническая физика. К этой работе Тамма не подпускали, и вряд ли он к этому стремился. Это был не его научный хлеб.

Общий энтузиазм вызывала сама стремительность превращения отвлеченной науки в технику, а также социальный потенциал, который видел в этом социалист Тамм. Осенью 1945 года он девять раз выступал с лекцией на тему «Атомная энергия», в том числе в Доме ученых и в редакции «Правды» (из этого выступления, возможно, и возникла его статья в «Правде»). Название «Внутри-атомная энергия» имеют еще две его популярные публикации 1946 года.

То, что было объектом лекционного энтузиазма у главного теоретика ФИАНа, для директора института Вавилова стало предметом более практическим. Он стремился включить свой институт в проект, что открыло бы лучшие возможности государственного финансирования для развития «всего фронта» фиановской физики. Но сделать это было непросто даже президенту Академии наук.

Хотя Курчатовский институт и назывался Лабораторией Академии наук № 2, от академии его атомная империя практически не зависела. С самого начала атомного проекта — с 1943 года — Курчатов опирался на ленинградцев, «выпускников» школы Иоффе. Помимо естественно возникших в физтехе личных связей, у Курчатова и не было особых причин привлекать фиановских теоретиков. Они ведь были ориентированы на фундаментальные проблемы, а в проекте речь в сущности шла о прикладной физике, где физтеховская школа не имела себе равных в стране.

Вавилову вначале — с 1944 года — удалось лишь вовлечь нескольких фиановцев во вспомогательные урановые исследования. Среди них был соавтор Тамма по нобелевской работе 1937 года — И.М. Франк. В ФИАНе появились две секретные комнаты, куда другие сотрудники не заходили.

Спецслужбы, разумеется, как и по всей стране, делали свое дело и бдительно проверяли и перепроверяли кадры. В 1946 году Тамм заполнил очередную огромную анкету. Он сообщил, что его брат Леонид, арестованный в Москве осенью 1936 года, «погиб в заключении в 1942 г.» и что отец, арестованный в 1944 году, был оправдан за отсутствием состава преступления.

Президент академии Вавилов не входил в руководящие структуры проекта, но нередко участвовал в заседаниях его Научно-технического совета. В апреле 1946 года он сам представил записку «Об организации исследований в разных областях науки в связи с проблемой использования энергии атомного ядра» — первое конкретное предложение по мирным применениям ядерной энергии.

Еще более прямое свидетельство его усилий — фиановский документ, датированный 24 сентября 1947 года и адресованный в Госплан. Это обширный перечень научных задач и объяснительная записка к нему. На документе есть обычная для секретного делопроизводства пометка о том, что черновик уничтожен, заверенная подписью И.М. Франка, причастного, стало быть, к этому. Сам документ — анонимный, и значит, высоко официальный, видимо, он сопровождался письмом С.И. Вавилова.

Документ озаглавлен невинно «Основные проблемы научно-исследовательской работы», но уже из первых строк ясно, что это за проблемы:

Исследование расщепления тяжелых элементов и возможности их использования для получения спец. энергии, исследование реакций легких элементов и возможности использования их синтеза для получения спец. энергии.

Речь идет, попросту говоря, или читая глазами Берии, об атомной и водородной бомбах.

Остальные проблемы касаются «всего фронта физики» — от теории ядерных сил до астрофизики, и от теоРии вычислительных машин до биофизики.

Перечень «Основных проблем» сопровождала объяснительная записка, в содержании которой можно опознать Руку Тамма. По поводу второго вида спецэнергии сказано лаконично:

Синтез легких элементов, несомненно, является одним из источников звездной энергии. Однако пути практического осуществления такого синтеза в лабораторных условиях сейчас неизвестны.

ФИАН предлагал не сбрасывать со счетов и еще один возможный источник спецэнергии —

возможность использования внутренней энергии самих элементарных частиц, из которых построено ядро, в процессах, аналогичных известному для аннигиляции позитрона электроном.

Только очень чистый и оптимистичный теоретик мог написать такое. Аннигиляция вещества и антивещества, если бы ее можно было всунуть в бомбовую оболочку, дала бы право на название «макси-бомба». Эффективность бомбы определяет доля массы, превращающейся в энергию по формуле E = mc 2 . Для урановой бомбы деления — это десятые доли процента, для водородной бомбы слияния — процент, а для аннигиляционной бомбы это практически 100%, потому и макси. Только одна закавыка — совершенно не понятно, как ее сделать. Зато макси-бомба была бы гораздо ближе к теории элементарных частиц, о которой мечтали теоретики. Так что макси-бомба, даже если она и недостижима, помогла бы заниматься замечательно интересными вещами — почему, скажем, электрон в 1836 раз легче протона.

Усилия Вавилова оказались не напрасны. 10 июня 1948 года постановление правительства обязало ФИАН

Организовать исследовательские работы по разработке теории горения вещества «120» по заданиям Лаборатории № 2 АН СССР (тт. Харитона и Зельдовича), для чего в двухнедельный срок создать в Институте специальную теоретическую группу работников под руководством чл.-кор. АН СССР Тамма и д. ф.-м. н. Беленького (зам. руководителя группы) и с участием акад. Фока.

«120» — это кодовое обозначение дейтерия, а «горение дейтерия» — это термоядерное слияние легких ядер.

Президент академии не знал, что достигнуть цели — «в двухнедельный срок» — помог ему Клаус Фукс.

13 марта 1948 года в Англии Фукс встретился с советским разведчиком и передал ему сведения, относящиеся к супербомбе. Это была не первая такая передача. Первая произошла осенью 1945 года, когда Фукс еще работал в американском Лос-Аламосе. В июне 1946 года он вернулся в Англию и только весной 1948-го сообщил более подробные сведения об американских работах, возможно добавив к этому собственные мысли. появившиеся после отъезда из Лос-Аламоса.

20 апреля 1948 года русский перевод фуксовских материалов попал на стол Берии, и тот поручил их анализ Курчатову. Заключения, представленные 5 мая, стали основой решений правительства 10 июня. Новые разведданные. казалось, говорили о существенном американском продвижении и помалкивали о том, что продвижение это произошло до лета 1946-го, когда Фукс покинул США. Разведка, передавая научно-техническую информацию, укрывала источники — когда и от кого информация пришла.

Фукс считал перспективы супербомбы более реальными, чем они фактически были в ! 948 году в США. Он уже не был свидетелем того, что американские работы фактически застопорились. Американская атомная монополия не побуждала американское правительство заботиться о сомнительном проекте супербомбы.

А советское руководство, встревоженное сообщением об американском продвижении, отнеслось к нему всерьез и обязало Курчатова проверить — с участием ФИАНа — данные о возможности водородной бомбы. При этом тем не менее непроверенной возможности присвоили название РДС-6. Тогда больше года оставалось до экспериментальной проверки атомной бомбы, имевшей название РДС-1. Сохранились две народные расшифровки обозначения РДС — реактивный двигатель Сталина и Россия делает сама — по-разному неточные: в атомной бомбе не было ничего реактивного, и Россия делала ее при существенной, хотя и неявной, помощи США.

ФИАНовской группе надлежало работать «по заданиям тт. Харитона и Зельдовича». Юлий Харитон был научным руководителем КБ-11 — конструкторского бюро по разработке ядерного оружия, расположенного далеко от Москвы. Яков Зельдович был главным теоретиком советской атомной бомбы и к тому времени уже работал в КБ-11. К нему еще в 1945 году попала первая порция американских «секретов» о водородной супербомбе, и с 1946 года его группа в московском Институте химической физики начала изучать спецэнергию легких ядер. Однако главной для Зельдовича, как и для всего Советского атомного проекта, оставалась работа над атомной бомбой.

И вот в июне 1948 года в помощь группе Зельдовича создавалась теоретическая группа Тамма в вавиловском ФИАНе. Но, может быть, эта группа возникла вовсе не из-за усилий Вавилова, а только благодаря развединформации от Фукса? Просто потому что не было других теоретиков, способных помочь Зельдовичу?

Это не так. Еще в сентябре 1945 года Яков Френкель, главный теоретик в Ленинградском физтехе, написал письмо Курчатову:

Представляется интересным использовать высокие — миллиардные — температуры, развивающиеся при взрыве атомной бомбы, для проведения синтетических реакций (например, образование гелия из водорода), которые являются источником энергии звезд и которые могли бы еще более повысить энергию, освобождаемую при взрыве основного вещества (уран, висмут, свинец).

Хотя Френкель не знал, что тяжелые ядра висмута и свинца не могут делиться, как уран, он фактически предложил принцип термоядерной бомбы в самой схематической форме: с помощью атомного взрыва создать звездные условия, в которых пойдет и звездная реакция слияния легких ядер. Во всяком случае Френкель, выдающийся физик, автор важной работы 1939 года по делению ядер, своей термоядерной инициативой делал себя, казалось бы, реальным кандидатом в термоядерный проект; Однако о нем не вспомнили, когда правительство решило организовать дополнительную теоретическую группу.

А ведь это книги Френкеля по квантовой механике и теории относительности увлеченно читал студент Сахаров. Помимо своих книг, Френкель был известен широтой физического захвата, легкостью на подъем мысли по весьма разным поводам — от физики ядра до искрения трамвайных дуг. Такие качества важнее для оружейно-ядерного дела, чем концентрированное внимание Тамма к первоосновам материи. Так думал, похоже, главный теоретик Американского атомного проекта Ганс Бете, который в статье 1946 года о перспективах создания атомной бомбы в других странах указал срок — 5 лет и назвал имена Капицы, Ландау и Френкеля (а не Тамма) как потенциальных отцов» советской атомной бомбы.

Френкель и Тамм были ровесники, сходного научного статуса и близко дружили с начала 20-х годов. Почему же в помощь Зельдовичу взяли Тамма, а не Френкеля? Руководство вряд ли знало, что один из аспирантов Тамма с трудом оторвался от изобретательства в патронной технике ради чистой физики и что он так идеально подходит для нового задания, в котором техническое изобретательство должно было сочетаться с чистой наукой.

Главной причиной, похоже, была именно настойчивость президента Академии наук и директора ФИАНа Вавилова. Курчатов должен был реагировать на разведданные, полученные от Берии. И при этом мог пойти навстречу президенту академии. Тем более что проблема водородной бомбы после двухлетних усилий группы Зельдовича выглядела малообещающе, а задача создания атомной бомбы требовала главного внимания. Да и роль, отводившаяся группе Тамма, была сугубо вспомогательной — работать по заданиям Зельдовича.

«…чрезвычайно остроумна и физически наглядна». Первая и вторая идеи

Сахаров, как уже говорилось, дважды отказался от искушения покинуть ФИАН ради атомного проекта. В 1948 году проект сам пришел в ФИАН, и для Сахарова это выглядело так:

Игорь Евгеньевич Тамм с таинственным видом попросил остаться после семинара меня и другого своего ученика, Семена Захаровича Беленького. <> Он плотно закрыл дверь и сделал ошеломившее нас сообщение. В ФИАНе по постановлению Совета Министров и ЦК КПСС создается исследовательская группа. Он назначен руководителем группы, мы оба — ее члены. Задача группы <> — проверка и уточнение тех расчетов, которые ведутся в Институте химической физике в группе Зельдовича. <>

Через несколько дней, опрпвившись от шока, Семен Захарович меланхолически сказал:

— Итак, наша задача — лизать зад Зельдовича.

По этой реакции самостоятельного и не чрезмерно честолюбивого исследователя, доктора наук Беленького, можно сулить о несамостоятельности фиановской задачи. Вскоре в группу включили еще троих учеников Тамма — доктора наук Виталия Гинзбурга и аспирантов Юрия Романова и Ефима Фрадкина.

Одна из причин, по которой в группу Тамма включили Сахарова, зафиксирована в тексте упомянутого правительственного постановления: «предоставить в первоочередном порядке» жилье семерым участникам работ, в том числе, последним в списке «Сахарову А.Д. (комнату)».

Что это означало для него? Безмерное счастье площадью в 14 квадратных метров.

Обеденного стола у нас не было (некуда было поставить), мы обедали на табуретках или на подоконнике. В длинном коридоре жило около 10 семей и была одна небольшая кухня, уборная на лестничной площадке (одна на две квартиры), никакой ванной, конечно. Но мы были безмерно счастливы. Наконец у нас свое жилье, а не беспокойная гостиница или капризные хозяева, которые в любой момент могли нас выгнать. Так начался один из лучших, счастливых периодов нашей семейной жизни с Клавой.

Лето 1948 года запомнилось Сахарову семейным благополучием в деревенском доме на берегу канала Москва— Волга, «блеском воды, солнцем, свежей зеленью, скользящими по водохранилищу яхтами» и напряженной работой в комнате теоротдела ФИАНа.

Тот мир, в который мы погрузились, был странно-фантастическим, разительно контрастировавшим с повседневной городской и семейной жизнью за пределами нашей рабочей комнаты, с обычной научной работой.

Наиболее видимый контраст был связан с секретностью.

Нам была выделена комната, куда, кроме нас, никто не имел права входить. Ключ от нее хранился в секретном отделе. Все записи мы должны были вести в специальных тетрадях с пронумерованными страницами, после работы складывать в чемодан и запечатывать личной печатью, потом все это сдавать в секретный отдел под расписку. Вероятно, вся эта торжественность сначала немного нам льстила, потом стала рутиной.

И все же необычно секретная эта работа была очень интересной. Ведь теоретики, вооруженные бумагой, карандашом и своими невидимыми математическими инструментами, попадали, можно сказать, в звездные недра и должны были научиться предсказывать, как поведет себя вещество при температурах в десятки миллионов градусов, недостижимых в лаборатории. Поэтому практической проверкой их расчетов мог стать только сам термоядерный взрыв — или невзрыв.

В подобных звездных условиях на первый план выходили самые глубинные законы природы, а частности и особенности, усложняющие физику повседневной реальности, отступали на второй план, а то и вовсе за сцену. Это упрощало жизнь теоретиков и в то же время ставило захватывающе новые задачи. «Превосходная физика», сказал о ядерном взрыве Энрико Ферми, превосходный физик по другую сторону железного занавеса. Сахаров о том же выразился еще сильнее: «рай для теоретика».

Что же конкретно они делали в этом раю?

От Зельдовича фиановские теоретики получили конструкцию будущей водородной бомбы, точнее — схему конструкции. Это была труба, заполненная термоядерным горючим — дейтерием. В одном конце трубы помещался запал — атомная бомба. Предполагалось, что атомный взрыв подожжет термоядерную реакцию и та распространится дальше по трубе — «сама пойдет, подернет, подернет, да ухнет». Чем длиннее труба, тем сильнее ухнет.

С этой схемой в группе Зельдовича возились уже два года — без успеха. Можно было и дальше пробовать разные варианты, меняя размеры трубы, состав вещества в ней и рассчитывая процессы заново.

В такие расчеты сначала и погрузился Сахаров. Но уже через пару месяцев он почувствовал себя изобретателем и придумал совершенно другую конструкцию. Она была наглядно другой. Уже не труба, а шар. Сферические слои образовывали нечто вроде ореха, в котором ядрышко — атомная бомба, окруженная хитрой скорлупкой, несколькими разными слоями вещества. Поэтому сахаровскую конструкцию назвали Слойкой. Как будто специально для секретности. Ведь в русском языке слойка — это булочка из слоеного теста. Само название ничуть не помогает понять рецепт этой термоядерной булочки.

Сахаров придумал свой рецепт, опираясь на основные законы физики.

Чтобы помочь легким ядрам слиться, надо, как уже говорилось, их сблизить, сдавить. И без долгого изучения физики можно понять, что давление в некоем сосуде тем больше, чем больше там окажется частиц вещества, в этом легко убедиться, надувая резиновый воздушный шар. В данном случае «больше частиц вещества» означает «больше молекул воздуха». При этом не имеет значения устройство самой молекулы, что, скажем, молекула кислорода состоит из двух одинаковых атомов, в каждом из которых имеется ядро и восемь электронов. Все эти микрочастицы надежно упакованы внутри молекулы, и стенка воздушного шарика об их существовании не подозревает. Давление зависит только от числа свободно путешествующих молекул.

Запал, с которого начинается взрыв термоядерной Слойки, — атомная бомба. Перед глазами сразу возникает картина страшного грибовидного облака (хотя к 1948 году такие грибы еще не росли на территории СССР). Облако это образуется спустя секунды после взрыва, а Сахаров размышлял над тем, что происходит через микросекунды после начала взрыва, — после того как атомная зажигалка щелкнет. Микросекунда — это миллионная доля секунды, или, можно сказать, миллионная доля мига, если мигом называть время, за которое глаз успевает мигнуть. Сахаров придумал устройство, вся работа которого занимает считанные микросекунды.

В Трубе Зельдовича — сигаре, заполненной дейтерием, — атомная зажигалка приставлялась с краю. В сферической сахаровской Слойке зажигалка помешена в ее центре. Атомный заряд окружен слоем легкоядерного вещества, способного к слиянию (как дейтерий). А следующий слой Сахаров предложил сделать из вещества с тяжелыми ядрами и, соответственно, с большим числом электронов в каждом атоме. Например, из свинца, каждый атом которого содержит 82 электрона.

Взрыв атомной сердцевины выплескивает огромную энергию в виде вспышки радиации — нейтронов, фотонов и других частиц. Этот всплеск излучения на своем пути наружу за микросекунды превращает свинцовый слой не просто в пар, а в плазму — состояние вещества, в котором все внутриатомные связи разрываются. Мощное излучение отрывает электроны атома от ядра, и вместо одной частицы — атома свинца — получается 83: его ядро и 82 электрона. Но если число частиц выросло мгновенно в 83 раза, то и давление вырастает во столько же раз.

Огромное давление в слоях свинца сжимает прилегающий водородный слой, нагретый тем же излучением до звездных температур, и в водороде зажигается звездная — термоядерная — реакция слияния ядер. Это и есть взрыв водородной бомбы.

Способ сдавливания, придуманный Сахаровым, его термоядерные коллеги назвали «сахаризацией». Подсахаренная Слойка уже в первых теоретических эскизах выглядела очень аппетитно. Но рецепт Слойки стал еще более обещающим после того, как — всего спустя несколько недель — удачную начинку к ней придумал Виталий Гинзбург. Он придумал новое вещество для «водородного» слоя.

Необходимость водорода для водородной бомбы очевидна только на словесном уровне. А на уровне физики этот элемент в водородной бомбе вообще не используется. Водород — самый легкий элемент, но не самый склонный к слиянию. Условия, в которых слияние может идти, сильно различаются для разных ядер, и достижимее всего слияние не самого водорода, а его изотопов — дейтерия и трития, D и T.

Дейтерий, хоть и в малом количестве, подмешан ко всякому природному водороду и выделять его в чистом виде научились еще в довоенные годы. Потому-то в постановлении правительства в июне 1948 года говорилось о «горении дейтерия». Трития в природе практически нет вовсе, и получать его очень трудно, точнее, дорого. К тому же тритий — радиоактивен и, уже добытый, распадается со временем. Свойства дейтерия, и тем более трития, были недостаточно изучены, чтобы проводить точные расчеты. Однако точно было известно, что дейтерий и тритий — газы. Как же из газа сделать слой, окружающий центральный атомный шар в Слойке? Трудно.

Гинзбург предложил использовать для «водородного» слоя гораздо более удобное вещество — твердое и нерадиоактивное — химическое соединение дейтерия с литием — дейтерид лития, в химических символах LiD. К этим символам вскоре прибавили совсем нехимический суффикс и за новым термоядерным веществом закрепилось ласковое женское имя LiDочка.

Литий — тоже легкий элемент, но LiDочка — это уже не газ, а твердое вещество, с которым проще иметь дело. Однако Гинзбург преложил LiDочку по другой причине и сам не сразу понял, насколько новая термоядерная взрывчатка хороша. Для него вначале главным было то, что литий, облученный нейтронами от первичного атомного взрыва, добавляет некоторое количество энергии и тем самым дополнительно разогревает термоядерный слой, делая его более способным к слиянию ядер. То есть он говорил о реакции

Li 6 +n→T+He 4  + 4,8 МэВ

Литий+нейтрон→Тритий+Гелий+ Энергия

и главное внимание обращал на слагаемое «энергия». Спустя несколько месяцев он догадается, что гораздо важнее слагаемое «тритий».

Свое предложение Гинзбург сформулировал в своем спецотчете, датированном 20 ноября 1948 года, и в этом же отчете впервые упомянул сахаровскую Слойку. Сам Сахаров изложил свою идею Слойки и соответствующие вычисления только в отчете от 20 января 1949 года.

Для вычислений, помимо математики, нужна была экспериментальная физика, — надо было измерить взаимодействие надлежащих ядер. Тогда знали уже неплохо, как взаимодействуют ядра дейтерия друг с другом, то есть чему равно D+D. А тритий был слишком нов. Экспериментаторы получили от теоретиков задание, но сами измерения требовали времени. Как написал Сахаров в своем отчете, «реакции D+T и T+T экспериментально не изучены, и все суждения об их сечениях гадательны». В ожидании результатов измерений Сахаров предположил, что D+T взаимодействуют примерно так же, как D+D.

Из этого же исходил Гинзбург в отчете «Использование Li6D в Слойке» 3 марта 1949 года. Теперь, однако, он обратил внимание на то, что LiDочка при облучении во время запального атомного взрыва производит тритий, который тут же может пойти в дело как термоядерное горючее. То есть можно не накапливать заранее дорогой, неудобный в обращении и радиоактивный тритий, а положить в бомбу гораздо более удобный полуфабрикат, из которого начальный атомный взрыв сам приготовит все, что нужно для взрыва термоядерного.

Если бы только фиановские теоретики знали, что на самом деле D взаимодействует с T в сотню раз охотнее, чем с D, что это взаимодействие уже давно измерено их американскими коллегами и что благодаря Клаусу Фуксу результаты этих измерений уже около года находятся в сейфе у Берии…

Только убедившись, что фиановцы сделали теоретический прорыв, руководство решило сообщить им эти разведданные, и 27 апреля сообщили Тамму данные американских экспериментов о взаимодействии D+T безо всякой ссылки на источник.

В таких предосторожностях, однако, уже не было надобности, — эти данные были рассекречены в США и опубликованы в главном тогда физическом журнале Physical Review за две недели до того, 15 апреля 1949 года! Познакомившись с этой публикацией, Гинзбург понял, что предложенная им термоядерная взрывчатка в сто раз лучше, чем он думал.

8 мая Ю.Б. Харитон в своем заключении поддержал работы по Слойке, отметив, что «основная идея предложения чрезвычайно остроумна и физически наглядна».

Сахаров мог быть доволен собой. Хотя заместитель Зельдовича — А.С. Компанеец — усомнился сначала в его проекте, сам Зельдович «мгновенно оценил серьезность» нового предложения. Было решено, что группа Тамма занимается исключительно Слойкой, а группа Зельдовича продолжает работу по Трубе и одновременно помогает фиановцам. Так что ситуация, которая так удручала Беленького вначале, изменилась радикально.

Сейчас еще легче оценить физическую интуицию Сахарова. Много позже он догадался, что основная идея проекта Трубы была «цельнотянутой», т.е. основанной на разведывательной информации. И тогда в 1948 году никто не знал, что американцам понадобится еще два года, чтобы признать тупиком их прототип — Классический супер. А советскую версию — Трубу — закроют лишь через пять лет.

«Цельнотянутое» описание американского Классического супера, приготовленное в отделе Судоплатова в январе 1946 года, с рукописным пояснением Я. Зельдовича

Так что если бы детальные данные, предоставленные Фуксом весной 1948 года, сообщили фиановцам, то это скорее помешало бы им увидеть тупиковость этой схемы. Само содержание сообщений Фукса подтверждает независимость Слойки, поскольку они не имеют ничего общего.

Итак, фиановский проект термоядерной бомбы родился незапланированно и, можно сказать, вне атомного проекта, в некотором смысле случайно. Впрочем, в той же мере случайно делаются и открытия в чистой науке.

Главную причину успеха — человеческий фактор — обсуждать нечего: таланты необъяснимы. Можно говорить об условиях, в которых таланты действовали. Таммовская группа продолжала жить обычной научной жизнью: семинары, научные новости. И прикладные бомбовые проблемы они рассматривали в том же свободном духе, что и чисто теоретические.

Это проявилось уже на «филологическом» уровне — сравним фиановские термины Слойка и Лидочка с официальным РДС (в обеих дошедших до наших дней расшифровках: реактивный двигатель Сталина или Россия делает сама) и с Трубой, сухо обозначающей геометрию. Американским физикам хватало чувства юмора ввести в чистой физике термины «кварк», «странность» и «очарование», однако в бомбовой физике, делавшейся за высокими стенами Манхэттенского проекта, в употребление вошли гораздо более претенциозные термины Classical Super и Alarm Clock — Классический супер и Будильник (буквально — Часы с сигналом тревоги), предназначенный разбудить человечество. Быть может, такая серьезность способствовала укоренившемуся английскому переводу сахаровской Слойки — Layer Cake. А дешевая булочка-слойка — это вам не слоеный торт.

Руководитель группы Тамм во многом определял свободный и дружный характер фиановских термоядерных поисков. Его неизлечимый энтузиазм помог преодолеть ощущение безнадежности, характерное для термоядерной проблемы в 1948 году.

Осталось только сказать, что слова «слойка» и «лидочка», не говоря уже об их физическом смысле, оставались секретными до конца жизни Сахарова, — их рассекретили только после его смерти, в 1990 году, для мемориального выпуска журнала «Природа». Поэтому Сахаров в «Воспоминаниях» ограничился только следующим:

По истечении двух месяцев [после образования группы Тамма в июне 1948 года] я сделал крутой поворот в работе; а именно, я предложил альтернативный проект термоядерного заряда, совершенно отличный от рассматривавшегося группой Зельдовича по происходящим при взрыве физическим процессам и даже по основному источнику энерговыделения. Я ниже называю это предложение «1-й идеей».

Вскоре мое предложение существенно дополнил Виталий Лазаревич Гинзбург, выдвинув «2-ю идею».

Что ощущал Сахаров, занимаясь термоядерным изобретательством? Об этом он вспоминал спустя три десятилетия:

Термоядерная реакция — этот таинственный источник энергии звезд и Солнца в их числе, источник жизни на Земле и возможная причина ее гибели — уже была в моей власти, происходила на моем письменном столе!

Действительно ли он уже в 1948 году думал о гибельности термоядерной энергии для родной планеты? Мысль эта лишь в конце 50-х годов стала «тривиальной», после того как термоядерные взрывы произошли на испытательных полигонах США и СССР. А в самые первые годы ядерного века только наиболее прозорливые физики-теоретики осознали, что это не просто новая мощная бомба, а оружие конца света.

В 1948 году Эйнштейн поставил вопрос так:

Неужели действительно неизбежно, что из-за наших страстей и унаследованных обычаев мы обречены уничтожить друг друга до конца, так что не останется ничего заслуживающего сохранения?

Этот вопрос прозвучал в статье Эйнштейна в ответ на открытое письмо четырех советских ученых. И хотя статью Эйнштейна не опубликовали в советской прессе, призрак гибели человечества уже ходил по миру. На свой вопрос Эйнштейн дал и ответ:

Цель избежать всеобщего взаимоуничтожения должна иметь приоритет над всеми другими целями.

В то время, однако, к такому ответу не были готовы обе стороны мирового противостояния.

Сахаров рассказал о своем отношении «к моральной, человеческой стороне того дела», в котором он участвовал, и свою «всепоглощенность» этим делом в первые годы:

Главным для меня и, как я думаю, для Игоря Евгеньевича и других участников группы было внутреннее убеждение, что эта работа необходима.

Я не мог не сознавать, какими страшными, нечеловеческими делами мы занимались. Но только что окончилась война — тоже нечеловеческое дело. Я не был солдатом в той войне — но чувствовал себя солдатом этой, научно-технической. <> Со временем мы узнали или сами додумались до таких понятий, как стратегическое равновесие, взаимное термоядерное устрашение и т. п. Я и сейчас думаю, что в этих глобальных идеях действительно содержится некоторое (быть может, и не вполне удовлетворительное) интеллектуальное оправдание создания термоядерного оружия и нашего персонального участия в этом. Тогда мы ощущали все это скорей на эмоциональном уровне. Чудовищная разрушительная сила, огромные усилия, необходимые для разработки, средства, отнимаемые у нищей и голодной, разрушенной войной страны, человеческие жертвы на вредных производствах и в каторжных лагерях принудительного труда — все это эмоционально усиливало чувство трагизма, заставляло думать и работать так, чтобы все жертвы (подразумевавшиеся неизбежными) были не напрасными. <> Это действительно была психология войны.

Психологию войны создавала советская пропаганда, и ей было из чего создавать. В 1949 году знаменитый философ и математик Бертран Рассел, вовсе не ястреб и не служащий военно-промышленного комплекса, написал:

Если только советское правительство не изменит своей позиции, что не кажется вероятным, боюсь, мы должны заключить, что никакого подхода к объединению не возможно до следующей мировой войны. <> Если — вопреки тому, на что я в глубине надеюсь — только война способна предотвратить всеобщую победу коммунизма, я, со своей стороны, принял бы войну несмотря на все разрушения, которые она должна повлечь.

Шесть лет оставалось до манифеста Эйнштейна-Рассела 1955 года, с которого началось Пагуошское движение ученых за мир и ядерное разоружение. Это шестилетие вместит в себя рождение водородной бомбы и смерть Сталина.

Президент Академии наук и инженер по ржавчине

По воле истории изобретение фиановской водородной бомбы происходило на фоне лысенковского разгрома биологии и аналогичной угрозы, нависшей над советской физикой. В то время когда Сахаров писал отчет о Слойке, его ближайший соучастник по термоядерному делу, заклейменный «низкопоклонник» Гинзбург готовил выступления на Всесоюзном совещании.

15 января 1949 года Гинзбург направил С.И. Вавилову семнадцатистраничный текст своего выступления с запиской:

Мне казалось уместным направить Вам текст моего предполагаемого выступления в прениях по Вашему докладу. Это выступление было мне предложено сделать, и предлагаемый его проект обсуждался у нас в ФИАНе.

Три четверти выступления Гинзбурга посвящены «философии современной физики», последняя четверть — «вопросу о борьбе за честь, достоинство и приоритет советской науки». Гинзбург признал и «себя повинным» в том, что «писал работы и не задумывался над тем, не забыл ли где-либо указать или подчеркнуть приоритет отечественной работы». А заканчивается его выступление цитатой из Сталина: «Не только догнать, но и превзойти в ближайшее время достижения науки за пределами нашей страны».

Это Гинзбург писал, «догоняя и превосходя» Запад по термоядерному делу и обеспечив, в частности, отечественный приоритет в применении LiDочки.

Тяжелее было главному докладчику — Вавилову. Ему, президенту Академии наук, пришлось дважды переделывать свой доклад, подбирая идеологические формулы, удовлетворяющие надсмотрщиков из ЦК. Вавилов-президент мог благодарить себя — директора ФИАНа — бомбовые успехи его теоретиков помогли избежать этого позора: совещание отменили, и все три варианта его доклада отправились в архив.

Избежал, однако, Вавилов только этого позора. Главного организатора совещания — усердного научного чиновника, замминистра высшего образования — сразу же сделали главным ученым секретарем академии, и только спустя несколько месяцев «оформили» избрание этого выдающегося деятеля советской науки сразу в академики, минуя ступень члена-корреспондента. А 24 мая 1949 года Вавилов председательствовал на заседании Ученого совета «О космополитических ошибках, допущенных сотрудниками ФИАНа». Одним из «выявленных» четырех космополитов был Гинзбург. Вавилов называл грешников по имени-отчеству, грешники произнесли полагавшиеся ритуальные слова, и на этом для них все кончилось. Но не для Вавилова.

В 1949—1950 годах журнал «Доклады АН СССР» поместил четыре статьи некоего Знойко. В журнале, предназначенном для срочной публикации новых, сжато изложенных результатов, читаем:

81 год тому назад великий русский химик Д.И. Менделеев сформулировал основной, естественный закон природы. <> Как известно, гениальные предсказания Д.И. Менделеева сбылись. <> Как известно, одному из авторов этой статьи (А.П. Знойко) удалось найти зависимость между изменяющимися свойствами ядер, удельным зарядом последних и их структурой. <> Ясно видна глубина менделеевского метода — метода, стимулирующего развитие химии атомов и физики ядер, метода, с помощью которого науке сегодняшнего дня удается дальше проникнуть в тайны природы. <> За элементом 96 идет элемент 97 [а вы как думали?], который за два года до своего получения [американскими физиками] был предсказан на основе открытия периодической системы атомных ядер с помощью менделеевского метода. Этому элементу мы предлагаем дать название «менделевий» и установить символ Md.

В «Докладах АН» статьи публиковались только по представлению членов академии. Кто же представил наукоподобную ахинею Знойко?

Сам главный редактор и президент Академии наук Сергей Вавилов.

Неизвестно, какие силы для этого удалось мобилизовать ныне безвестному Знойко. Но силы эти, несомненно, были очень велики, если в сентябре 1949 года сорокадвухлетний инженер, специалист по коррозии в черной металлургии, то есть по ржавчине, стал заведовать в Московском университете секретной ядерной лабораторией, созданной специальным постановлением правительства. Он же возглавил уникальный по названию «эмпирический отдел» этой лаборатории. Ему бы еще научную биографию, сопоставимую с лысенковской, и… за эмпирическую историю советской физики трудно было бы поручиться.

Как мог Сергей Вавилов нести столь тяжкое бремя стыда — быть президентом сталинской Академии наук?

В ноябре 1948 года он получил открытое письмо от Генри Дэйла — президента Лондонского Королевского общества (английской Академии наук). Английский биолог и нобелевский лауреат просил исключить его из числа иностранных членов советской академии. Происшедший незадолго до того лысенковский погром советской биологии поставил жирную точку на истории загадочного исчезновения Николая Вавилова, иностранного члена британской Академии наук. В письме из Англии брат Николая Вавилова прочитал:

С тех пор как Галилей угрозами был принужден к своему историческому отречению, было много попыток подавить или исказить научную истину в интересах той или иной чуждой науке веры, но ни одна из этих попыток не имела длительного успеха. Последним потерпел в этом неудачу Гитлер. Считая, г-н Президент, что Вы и Ваши коллеги действуете под аналогичным принуждением, я могу лишь выразить Вам свое сочувствие.

Сергей Вавилов был вынослив. Но чем дальше, тем большее бремя стыда приходилось ему нести. Из президентов советской Академии наук он пробыл на этом посту самое короткое время — пять с половиной лет, был самым широко образованным и… произнес наиболее постыдные речи. Но он переступал через свое Я не только чтобы удовлетворить власть имущих. Он заботился о тех, кто, по его мнению, заслуживал заботы, даже если лично они были ему далеки.

Например, Гинзбург вспоминает, как Вавилов относился к сотруднику ФИАНа, который подавал надежды, но был «довольно плохо воспитан (правда, скорее, это не вина его, а беда, однако дела это не меняет), раздражал своей нервозностью (ее принимали за нахальство) и, наконец, иногда говорил явные глупости. Известно, ум и способности — разные категории. Так вот, я помню выражение лица Сергея Ивановича [Вавилова] в ряде случаев: он все видел, несомненно, бывал недоволен, но не реагировал словом или делом и, главное, когда нужно, помогал этому человеку, защищал его». Особый вес, этому свидетельству придает то, что «этот человек» — сам Виталий Гинзбург.

Вавилов помогал людям, преданным науке. Наука для него была безусловной ценностью, главным инструментом человеческого прогресса.

Но все же и выносливость Вавилова имела границы. У окружавших его сложилось впечатление, что он, от природы физически крепкий, в последние месяцы жизни, страдая от сердечной недостаточности и отказываясь от врачебной помощи, «сознательно шел навстречу концу». Такой уход, во всяком случае, не выглядел политическим шагом, который подвергнул бы дополнительной опасности дело, которому он служил. Но само служение теряло смысл.

Включение ФИАНа в атомный проект уже не выглядело успехом. Вавилов ведь стремился укрепить широкий фронт академических исследований. Но «высшие государственные интересы» потребовали, чтобы главный теоретик ФИАНа Тамм и многообещающий его ученик Сахаров весной 1950 года покинули ФИАН и фундаментальную науку. уехав «в неизвестном направлении», чтобы посвятить всю свою творческую энергию проблеме военной спецэнергии.

О том, что Вавилов на пороге своего шестидесятилетия исчерпал выносливость, имеется красноречивое свидетельство Анны Капицы. По ее словам, в годы опалы Капицы «Вавилов исподтишка много делал Петру Леонидовичу хорошего». В начале 1951 года Капицы были приглашены на ужин к Вавиловым:

Мы никогда раньше не бывали у Вавиловых, но мы поехали с Николиной Горы, провели вечер с Сергеев Ивановичем и его женой и были совершенно потрясены, — мы не могли с Петром Леонидовичем понять, почему он нас пригласил и почему он был так беспредельно откровенен в таких вещах, которые вообще друг другу тогда не говорили. Мы великолепно понимали, и он тоже, что дом прослушивается. И несмотря на это Вавилов был предельно откровенен. Мы с Петром Леонидовичем никогда до конца не могли понять всего этого. Тогда мы только почувствовали, что Вавилову очень трудно и тяжело. И мы не были удивлены, что он скоро умер.

Сергей Вавилов умер от разрыва сердца 25 января 1951 года — ровно в восьмую годовщину смерти его брата Николая в саратовской тюрьме.