1927, «Совкино». Реж. Сергей Эйзенштейн, Григорий Александров. В ролях Василий Никандров (Ленин), Николай Попов-второй (Керенский), Борис Ливанов (министр Терещенко), Эдуард Тиссэ (эпизод). Прокатные данные отсутствуют.

Сергей Михалыч Эйзенштейн очень любил дохлых детей. Хлебом не корми — дай паровозом истории крошку переехать, черным силам реакции спиногрыза скормить. Кинет, бывалоча, малютку сатрапам под нож, опрокинет колясочку — и ну убиваться, ну неистовствовать, ну в колокол бить: «Нет самодержавию!» Шевелюру на себе рвать и молочную грудь расцарапывать.

За это его большаки оченно уважали. «Голова, — говорили (у Сергей Михалыча и впрямь голова была большая), — никто так больше не умеет нашу правду сеять. Дети — оно крайне пользительно. Вставляет, а то».

В «Александре Невском» тевтонские оккупанты крестят младенцев огнем. То есть буквально живьем в костер за шкирку. Причем, что существенно, в 1938 году, задолго до наступления немецко-фашистских безобразий. На одесской лестнице в «Потемкине» перебили целый детсад — будто пионерам больше гулять негде. Колясочка по ступеням прыг-прыг, а безутешная мать навстречу иродам — трупик с голыми коленками: нате! В начатом, но недоделанном «Бежином луге» пионера Самохина сжигали в церкви кулаки. В «Грозном» ставили под нож слабоумного Вову Старицкого. В «Стачке» чадо в колготках сначала путалось под казачьими копытами, а потом его осерчавший казак за рубашонку скидывал с балюстрады наземь, белыми кудрями о булыжник. Титр понизу: «Озверели».

Сами вы, Сергей Михалыч, озверели, поверьте доктору.

А без дохлых детей кино снимать — даже и не проси. Упрется, и ни в какую. «Октябрь» делать насилу уломали — ну какие там, в самом деле, в октябре дети? Так он и там себе выторговал дохлую лошадь с моста в Неву скинуть, вместе с побитым пролетарием и кипами газеты «Правда». Если не мальца, так хоть животину угроблю, все дело. Расхожий голливудский титр «Во время съемок ни одна зверушка не пострадала» Эйзенштейну мало годился. В целях нужного эмоционального градуса зверушки у него страдают за двоих. В «Стачке» на входе в слободу мазуриков две кошки повешенные качаются, как декабристы, маятником. В финале разгон маевки рифмуется со скотобойней, со всеми вытекающими потрохами, судорогами и горячей жижей. Теребить нервную систему и было высочайшим даром Эйзенштейна, за что благодарный народ воздвиг памятник ему нерукотворный, царским истуканам не чета. За гуманизм, так сказать, киноискусства, за мир и дружбу между народами.

Колеса любил. Когда крутится, мелькает, кипит — шкивы ременные, шпиндели, шестерены, узлы, колеса паровозные, самокатные, тележные (на баррикаду), манометры стрелками шур-шур. Большое движение, вроде и стихийное, а все-таки организованное и подвластное высшей воле.

А стекло двойное бемское, фигурное-граненое-переливчатое совсем не любил, просто перекашивало его всего от стекла, если целое. С дыркой, осколки, трещины куда ни шло, а как целое — просто цепенел, ничего не мог с собой поделать. Символ плутократии у него — строй граненых рюмок, игристых, точеных, с шишечкой на ножке. Пепельничка-хрусталь, графин, бокал, висюльки люстряные — тьфу, самого с души воротит. Сколько четвертинок перебили сознательные матросики в царских покоях — не сосчитать. Зачем царь держал монопольку в спальне, умом не понять — но держал. У Эйзенштейна все записано. Строже с царями надо, от них всякой каверзы жди.

Ну и конечно, как мог столь тонкий человек пройти мимо женского батальона смерти? Никак не мог. И под ручку они у него шера с машерой прогуливаются, и в обнимку лесбийскую, и папильотки крутят, и в лифчиках Родена рассматривают (лифчик — какое хорошее слово для компрометации режима! запомнить). Будто женский добровольческий батальон не для фронта создан, а специально Временное правительство сиськами оборонять. Грамотно, политически зрело тут гражданин Эйзенштейн выступил, похлопаем ему.

Зато матросики хороши — это да, это не отнять. Такой типа коллективный могучий разум. Строй, колеса, шурум-бурум и массовое ликование в конце. Вообще немое кино про штурм Зимнего, про ворота с орлом и прожектора — это кино про то, как матросики дышат. Ночью строем идут на свершенья великие, яблочко-песню держат в зубах и пыхтят на морозе клубами: чух-чух. Берегись, монархия.

Но все равно без детей никак не мог. Он их еще использовал для заземления сакральных символов. Напялит корону Российской империи пострелу на уши — глядишь, смешно. И в «Октябре», и в «Бежином луге» — умора. «Травестия» называется.

Но хоть не убил никого — видать, на радостях от окончательного краха абсолютизма в России. Царенышей — это уж без него потом, в рамках исторических перегибов. А в «Октябре» все ребенки уцелели, хоть и ходили по краешку. Шутка ли — у гения агонистические конвульсии режима воплощать.

Нет, недаром во всех иноземных справочниках Эйзенштейна держат в сомнительном разделе «Пропаганда», обочь с валькирией нацистского духа тетенькой Рифеншталь.

Убедительные оба были художники.

Масштабные.