В гроб Полину положили в мешке, иначе нельзя было. А Чепурного оправдал суд, поскольку невозможно было предвидеть ни бревна под снегом, ни обгона, на который пошел Яков. Яков и к Гармате обращался за помощью засудить Чепурного, и в область писал. Не получилось.
И зажил Яков Каша бобылем вместе со своим подрастающим сыном Емельяном. Вначале тяжело было, а позже притерся. Работал тогда Яков Каша машинистом щековой дробилки, нового на карьере механизма, который камень-бут в щебенку превращает, необходимую на строительстве для бетона, для асфальтирования и для прочих нужд. Работал Яков хорошо, еще сильнее включился в стахановское движение, единственное теперь для него удовольствие.
Емельян рос чужим, и Яков уже с этим примирился. Сварят картошки в чугунке, сала нарежут, поедят молча и разойдутся. Яков на смену или на заседание партбюро карьероуправления, а Емельян неизвестно куда. Парень взрослый, как посеет, так и пожнет. Однако, вроде бы, говорят, начал Емельян самодеятельностью увлекаться, колхозный клуб посещать. Однажды грамоту приносит.
— Вот, — говорит, — выдали…
Похвалил Яков сына и на себя даже осерчал: «Зря я на него так…», — и спросил:
— Ты что же это, поешь или танцуешь?
— Нет, — говорит, — я на гармошке играю.
— Хорошо, — говорит Яков, — с получки будет тебе гармошка… А на селе так: кто гармонист — у того и девки.
Приходит как-то.
— Я жениться надумал.
— Куда? Что? Женилка какой нашелся… Да научись ты сначала хоть кусок хлеба зарабатывать. И армию отслужи.
А Емельян упрямый.
— Нет, я ее приведу.
И привел. Вошла она скромно, тихо, уселась, куда ей Емельян показал.
— Анюта, — говорит.
Глянул на нее Яков, и, может, оттого что вечер был теплый, шелестела листва вишневого дерева под окном, на душе было мирно и ясно, может, от всего этого сердце подсказало дикую мысль: «Это Полина».
«Да какая же это Полина, — сам себе мысленно возражает Яков, — Полину давно уже схоронили». — «Нет, — опять твердит сердце, — это не та Полина, что под трактор попала, а та, которую ты в 32-м году на мосту встретил возле водяной мельницы». Пригляделся. И верно, на молодую Полину похожа. Лицо ее, фигура ее, и глаза синим обжигают. Чертовщина какая-то, для атеиста и члена партии не подходящая.
— А сколько ж тебе, Анюта, лет? — спрашивает Яков.
— Девятнадцать, как и мне, — вместо Анюты Емельян отвечает, — возраст по конституции подходящий для женитьбы… Тем более тяжелая она, рожать собирается.
— Вона как… Тогда другая суть, — говорит Яков, — «а что на Полину похожую выбрал, — про себя подумал, — так он же мой сын, вкус по наследству получил».
Да и каждый сын по возможности, хоть и неосознанно, старается выбрать себе женщину, на мать свою похожую, на матери своей жениться, ибо не совсем еще выветрилась из жизни античность. Но так уже Яков не подумал. Античность была за горизонтом его народно-социалистического сознания.
Женился Емельян, а к осени в армию ушел.
— Ничего, — говорит, — я в армии профессию получу, шофером буду.
Емельян служил на Дальнем Востоке, возле Хабаровска, в Биробиджане. Писал он часто, но письма долго шли, а, может, некоторые терялись в такой далекой дороге. И Яков с Анютой жили теперь вдвоем в хате, как близкие люди. Анюта вот-вот рожать должна была, и Яков о ней заботился, как о родной дочери или любимой жене. Было тогда Якову сорок два года. Зарабатывал он по тем временам неплохо, поскольку был лучшим машинистом щековой дробилки и в его смене поломок почти не было. Подумывал Яков снова коровенку купить, так как после смерти Полины ту продали. «Внучок родится, молочко потребуется».
Любил Яков особенно ночные смены. «Тихо, спокойно, начальства поменьше, всяких там распоряжений-указаний…» А на душе у Якова в тот период было так, словно он все время радостную песню пел, но без слов и без звука. Проверяет ли двигатель в машинном отделении, думает об Анюте, выйдет ли в майскую ночную теплынь, проверяет работу наружных механиков, думает об Анюте.
Щековую дробилку Яков любил. Приятный механизм и работать на нем приятно. От двигателя шатун две щеки в действие приводит, и раскалывают они гранитный камень-обмолок, как орехи, мнут его, и просыпается щебенка через воронку на дрожащую двойную решетку. Покрупней щебенка на верхней остается, помельче на нижнюю просыпается. А оттуда на ленточные транспортеры. Под одним гора крупной щебенки, под другим гора мелкой щебенки. Подъезжай и грузи.
Но знал также как член партбюро, что и частнику стараются кое-что отгрузить, на строительство домов в личное пользование. С Ефимом Гарматой на этот счет разговор был. Подозревал, что замешан в этом и нынешний главный инженер карьера Губко. Но доказательств не было, кроме ненависти Губко к Якову за постановку вопроса на партбюро. Однако послевоенному выпускнику техникума Губко не по зубам был старый комсомолец, стахановец, фронтовик, участник всесоюзного совещания передовиков Яков Каша. «Ничего, — думает про себя Яков, — правда выплывет». И переключает мысль с неприятного явления на приятное, «Скоро Анюта внучонка родит».
И точно, скоро родила и именно внучонка. Назвала она его зачем-то Игорь. Якову имя не понравилось, но привык. Вместо Игоря, правда, Игоряхой звал.
Когда везли Игоряху из районного родильного дома, остановил Яков лошадей, которых ему Гармата по такому случаю предоставил, остановил на мосту, сошел с подводы, посмотрел на зеленую от ила воду в том месте, где когда-то была водяная мельница, а теперь только торчали из воды мокрые, слизкие от водорослей деревянные обломки и лежал расколотый камень-жернов; посмотрел Яков и вытер слезу. «Бабка Полина не дожила». Но тут же глянул, как счастливая Анюта убаюкивает раскричавшийся сверток, и улыбнулся.
— Уже свое требует… Значит, уцепился за жизнь.
Емельяну послали в армию на Дальний Восток телеграмму. Ответа долго не было. Наконец пришло письмо, что просился в отпуск, по случаю рождения сына, но отказали, в связи с сложившимися обстоятельствами, и потому просит пока прислать фотокарточку. Фотокарточку Игоряхи Яков послал заказным письмом, после чего ответные письма от Емельяна опять начали идти туго. Видать, на учениях и маневрах был. Пехотинец пришел в казарму, портянки снял, вокруг кирзовых сапог обмотал, чтоб сушились, лег и спит. А у танкиста механизм на горбу. Емельян в танковых частях был. Танк ведь только на первый взгляд на слона похож, здоровенный и непробиваемый. Капризничает он, как ребенок, и лечить его надо, как ребенка. И вот, пока Емельян за танком своим ухаживал, лечил его, Яков за сыном Емельяновым, Игоряхой, ухаживал, лечил, ибо прицепилось к нему болезней видимо-невидимо. И красная сыпь на тельце, и кашель, и температура. И к Анюте болезни послеродовые прицепились… Все премии и ползарплаты на докторов шло и на лекарства необычные. То одного доктора из района приглашает, то другого. От покупки коровенки пришлось отказаться, однако от соседней коровы молочко брали. Так молочком, да любовью, да дорогими лекарствами вылечили Игоряху. И Анюту поставили на ноги.
Когда Емельян из армии вернулся, Игоряха уже был веселый младенец с крепкими ножками и цепкими ручками. И Анюта расцвела, лицом еще больше на Полину стала похожа. Только еще лучше Полины. Даже и в молодости никогда не было у Полины таких ласковых тихих глаз, такой мягкой белой шеи, и пахло от Анюты цветами, которые она в обилии посадила на клумбе под окном.
Встретились с Емельяном хорошо. Подарков привез. О политике за стаканом самогона поговорили.
— Это что ж, — спрашивает Яков, — с китайцами вроде раздор?
— Фарвус, — отвечает Емельян, который служил в Биробиджане и набрался еврейских словечек, употребляемых им вкривь и вкось, — это пока военная тайна насчет китайцев, батька…
— Какая ж тайна, — говорит Яков, — если вот негр знаменитый приезжал… Джамахарлал, кажись… так он прямо заявил, что китайцы про мировое господство задумались. Я в газете читал. А где же, спрашивается, коммунисты китайские?
— Где коммунисты, — отвечает Емельян, — я не знаю, но в случай чего мы им сделаем коп ин кестел фис ин дройсьга… Голова в ящик, ноги на улицу, — сказав это, засмеялся и выпил стакан одним глотком.
Сынка Игоряху Емельян взял на руки, но тот толкнул его ножками в грудь и заплакал.
— Брыкается, — сказал Емельян, — шнобель торчит, а на кого похож, непонятно… Эй ты, зовер…
Анюта поспешно забрала мальчика и сказала:
— Пахнет от тебя луком и выпивкой… Он не любит… А курить в сени иди…
— Эйсех вус, — сказал Емельян, — я тут, получается, лишний… Ладно, — и с такой силой бросил стакан на пол, что тот разбился на мельчайшие осколки.
Анюта унесла Игоряху за перегородку, а Яков сказал:
— Ложись, Омеля, устал ты… Проспись…
— Ладно, — сказал Емельян, — кто здесь балебус, мы потом посмотрим…
Емельян устроился работать шофером на карьер, но, как разладилось с самого начала, так и не слаживалось в семье. Уходил он после работы, где-то пропадал, часто приходил пьяный. А если трезвый придет, так еще хуже. Мрачный сидит. Если за обедом два слова скажет, это он уже разговорился. Однако постепенно начал менять тактику. То мрачный, неразговорчивый был, а то, наоборот, приветливый, вроде, и всякие истории за обедом рассказывает. Разное рассказывает, а все об одном.
Слыхали, в Зубовке сторож сельпо на почве ревности четырьмя выстрелами ночью жену свою застрелил… Сделал ей коп ин кестел фис ин дройсын… Застрелил ее, значит, а утром пошел в правление сельпо казенное ружье сдавать, которое он для охраны магазина получил… Вы наблюдаете, батька, как человек действует… Сдал ружье, потом к председателю сельсовета идет… Так мол и так, убил я свою курвину. Председатель хотел его задержать — он ему в зубы… Пока крик, гам, он в сарай зашел и там повесился…
— Что повесился, правильно сделал, — говорит Яков, — по закону все равно бы расстреляли.
— Нет, — отвечает Емельян, — зовер, эйсех вус… Убийство при ревности смягчает вину.
— Может, и так, — отвечает Яков, — только при Анюте не надо такие вещи рассказывать. Она еще кормящая мать, сына твоего кормит.
— Кормит-то кормит, да моего ли, — криво улыбается Емельян.
— Замолчи, болячка чертова!
— Ладно, — отвечает Емельян, — молчу… Это я пошутил… Эйсех вус… Зовер.
И действительно, какое-то время молчал. Притих, пил в меру, без скандала. И даже получку принес почти полностью.