Девятилетний Сережа Суковатых, сын известного в городе гинеколога Ивана Владимиро-вича Суковатых был приглашен на день рождения к восьмилетней Бэлочке Любарт.

Бэлочкин день рождения почти совпадал с новогодним праздником, она родилась тридцато-го декабря, и когда Meри Яковлевна, Бэлочкина мама, включила электричество, то радостно, сказочно засверкали игрушки на елке и большое хрустальное блюдо с горячим яблочным пирогом Мери Яковлевна, со сверкающими камушками в ушах, уселась за фортепиано, положила на клавиши белые полные пальцы и сверкая зеленым камнем на одном из пальцев, заиграла и запела приятно и душевно песенку собственного сочинения:

В семье родилась Бэлочка,

В семье она росла,

Зимой и летом стройная,

Красивая была.

Тра ля ля. Тра ля ля.

Тра ля ля-ля ля.

В этот момент в комнату из коридора снежной королевой вошла Бэлочка в сверкающем, усыпанном блестками как снежинками, коротеньком белом платьице и в таких же сверкающих белых башмачках На голове у Бэлочки была белая сверкающая корона, а в руках плетеная корзинка, обтянутая куском усыпанного блестками белого шелка. Мери Яковлевна запела:

Теперь она нарядная

На праздник к нам пришла

И много, много сладостей

Детишкам принесла.

Тра-ля-ля. Тра-ля-ля

Тра-ля-ля-ля-ля.

Бэлочка тотчас принялась вынимать из корзинки пакетики с подарками – конфетами, коржиками, изюмом и орешками. Каждый, кто получал подарок, должен был платить: танцевать, петь или читать стихи. Пока очередь не дошла до Сережи, он напряженно, мучительно перебирал, обдумывал, что бы такое сделать, чтоб выделиться, отличиться и привлечь внимание Бэлочки, которую полюбил, едва увидав и пожав ее мягкую влажную липкую ладошку.

Бэлочка была полненькая, с толстенькими ляжечками и даже маленький двойной подбородочек у нее уже намечался, подбородочек сладкоежки. Она была похожа на мать: имела такие же густые, темные волосы и ярко-голубые глаза, большие и выпуклые. Только темные волосы Бэлочки, по-детски свободно спадающие, повязаны были красной шелковой ленточкой, а Мери Яковлевна поднимала тяжелую волну своих волос кверху и укрепляла их серебряной заколкой, украшенной красными гранатовыми камнями.

Мери Яковлевна, доцент кафедры дошкольного воспитания местного пединститута, была женщина еще молодая, красивая, белолицая, белошеяя, веснушчатая. Впрочем, веснушки свои она не любила. Весной и осенью веснушки густо покрывали ее лицо и тыльные поверхности кистей. Теплой же весной и летом, когда надо было носить открытые платья, они появлялись также и на груди и на плечах. Мери Яковлевна вела со своими веснушками бесконечную борьбу, употребляя и ртуть, и сулему, и перекись водорода.

– У тебя, Мери, кожа замечательная, а ты своими мазями разрушаешь ее верхний слой, – говорил отец Сережи Иван Владимирович.

Сережин отец был вдов, жена его, сережина мать, умерла в ранней молодости от опухоли мозга и Сережа ее не помнил. А отец Бэлочки, Григорий Ионыч Любарт погиб под Будапештом и Бэлочка его помнила смутно, как какой-то силуэт. Мери Яковлевна посещала Ивана Владимировича как гинеколога на дому, поскольку он имел частную практику, но некоторое время они были также близки как мужчина и женщина.

– Эти твои желтоватые и коричневые пятнышки, – говорил Иван Владимирович о веснушках Мери Яковлевны,- эти ephelidis, – говорил он, разглядывая ее голое полноватое тело, утомленно лежащее, белеющее на белой смятой недавней страстью простыне, – эти твои веснушки для меня как вторичные половые признаки.

– Ты, Ваня, теряешь чувство меры, – говорила Мери Яковлевна.

– Потеряно чувство меры, потеряно чувство Мери, – шутил Иван Владимирович.

Связь свою они скрывали, особенно от детей, Сережи и Бэлочки, которые учились в разных школах и вообще имели разные интересы.

Сережа был не по летам рослый, физически развитый, спортивный мальчик и хоть учился он хорошо, Иван Владимирович опасался, что улица может на него дурно повлиять. Недавно Ивана Владимировича вызывали в школу, показали какую-то свинчатку, у Сережи отнятую, сказали, что от него, случается, пахнет табаком и что его видели несколько раз среди тех уличных подростков, что собираются у лодочной станции общества «Торпедо», которой заведует известный в городе спортсмен и хулиган Кашонок. У Сережи уже есть уличная кличка – «Сука».

– Это как же, дружище, – позвав Сережу в кабинет, говорил Иван Владимирович, – ведь это к чему приведет, если так продолжится? Кем ты станешь, скажи мне?

– Гинекологом, – ответил Сережа и посмотрел на отца темными черешнями покойной матери.

«Вот так же и она глядела, когда я узнал о ее измене с этим… волейболистом. Милая, интеллигентная, любила меня и вдруг изменила с этим скотом, – он глянул на Сережу, – сейчас очень похож. Чувство вины вообще подходит подобным лицам… Однако, я не о том думаю?…»

– Я специально молчал в надежде, что ты сам поймешь, кем станешь, если будешь идти этим путем, – сказал Иван Владимирович. – Ты станешь пьяницей, у тебя будут дрожать руки и ноги. Более того, ты станешь преступником, тупым и бессердечным!

«Не то, не то я говорю. Матери ему не хватает… Как к его сердцу добраться? К ее сердцу я так и не добрался… Страдал, кричал, грозил, но к сердцу не добрался и не простил. Простил, только когда умирала».

Иван Владимирович потянулся к стоящей на столе металлической банке из-под монпансье с трубочным табаком, но глянув на Сережу, отдернул руку и взял из пакетика мятную лепешку.

– Я, папа, курить больше не буду, – сказал Сережа, – я хотел попробовать, но мне не понравилось. Горько, противно…

– Дело не в том, понравилось тебе это или не понравилось, а дело в том, что это дурная привычка. Есть дурные привычки, которые нравятся. Никто не застрахован от слабостей, от непоправимых ошибок… – «Опять не то говорю», – подумал Иван Владимирович. – Я имею в виду, что исправить их нельзя, раз они совершены, но можно раскаяться от души, искренне… Я, дружище, не вижу твоего искреннего раскаяния, одни лишь слова. А все от того, что ты себя не уважаешь. Например, каждый человек должен уважать свою фамилию, какова бы она ни была. Наша фамилия – Суковатых, происходит от слова сук. Сибирская, таежная, честная фамилия. Ты же позволяешь своим уличным приятелям звать себя – Сука, словом грязным, хулиганским. Это что ж, у всех ребят, с которыми ты встречаешься, есть клички?

– У всех.

– И у этого, как его, у твоего друга, с которым тебя часто видят?

– У Афоньки?

– Да, у Афоньки… У Афанасия. У него тоже кличка?

– Тоже.

– Какая, любопытно?

– Жид.

Лицо у Ивана Владимировича исказилось, точно он съел нечто кислое или горькое.

– Какое скотство, – сказал он, поморщившись. – Это, дружище, подло. Это не принято среди порядочных людей. Это какая-нибудь грубая, суеверная старуха, какая-нибудь Дуня, которая водила тебя в церковь, заставлялa тебя целовать крест, может быть целованный до тебя каким-нибудь сифилисным и заставляла пить воду, ложно именуемую святой, из кружки, которой, возможно, пользовался какой-нибудь туберкулезный… Мерзко! Твой дед, Владимир Сергеевич, земский врач, всегда защищал нацменьшинства, ты же берешь пример не с него, не с меня, отца твоего, не с иных порядочных людей, а с Дуни…

Дуня была домработница и Сережина няня. Была она худа, морщиниста, кожа словно присохла к ее костям, но когда рассказывала Сереже всякие истории да небылицы, глаза у нее светились молодо.

«А в лесу-то, Сережа, – окала Дуня, в лесу-то жил злодей, покоритель людей. И взял он в лес-то к себе девицу распрокрасавицу Фелицию Ярославну. У-у-у… О-о-о.- слезы льет Ярославна, У-у-у… О-о-о…»

Бабушку Дуню Сережа любил и помнил. Он очень огорчился, когда после случая с церковью отец ее уволил, тем более, что о церкви Сережа сам же и проговорился. Теперь вместо Дуни домработницей была Настасья, крепкая девка с румянцем на щеках, происходившая откуда-то из болотистых лесов. Вместо лапша она говорила – лапшина, вместо жаркое – жаренка, на капусту с мясом – качанья с мясом. Готовила эти и иные кушанья она действительно хорошо, дом, в отличие от бабушки Дуни, содержала опрятно, но была груба, тупа и слушала только отца, который был ею доволен и доверял ей. Сказок она никаких не знала, но отец и этим был доволен, поскольку считал, что сказки бабушки Дуни вызывали у Сережи ночные детские страхи. Сережа в раннем детстве часто вскрикивал и плакал во сне. У Ивана Владимировича были свои, как он говорил, медицинские, принципы воспитания сына. Так, он запрещал покойной жене его убаюкивать, считая, что убаюкивание мальчиков даже двухлетнего, трехлетнего возраста женскими руками может со временем вызвать дурную привычку к онанизму. Что же касается отношения к сказкам бабушки Дуни, то подтверждение своей правоте он нашел позднее у Мери Яковлевны, в ее книжке, выпущенной областным издательством. Эта книжка была расширенным рефератом диссертации «Влияние детских сказок на формирование личности ребенка дошкольного возраста».

«Сказки, сообщаемые детям младшего возраста, – писала Мери Яковлевна, – должны быть совершенно лишены поэтического элемента. С одной стороны, детям этого возраста не доступна поэтическая прелесть этого элемента, в котором чудесное поражает не более истинного, а с другой – элемент этот сильно действует на аффективную сторону и вызывает внезапные перемены в детских настроениях, он может оказать вредное влияние, преждевременно потрясая детскую нервную систему сильными эмоциями».

В подтверждение подобных взглядов Мери Яковлевна с раннего детства сама следила за книжками для Бэлочки и сама их читала перед сном. Книжки, подобранные ею, были разнообразны и поучительны: «Про мышь зубатую и воробья богатого», «Как дети мыли пол», «Eгоза Иванович», наконец – Лев Толстой «Мужик и огурцы». Но любимая книжка Бэлочки была: «Жизнь и приключения лесной белочки Чок-Чок», ныне забытого, а некогда популярного дореволюционного писателя Венцеля. Поэтому Бэлочкина кличка Чок-Чок, заимствованная из приятной поучительной сказки, была самой же Мери Яковлевной и придумана. А Сереже, из-за пробелов в воспитании, кличку придумала улица – Сука.

– Ты понял, что это мерзко, дружище? У тебя есть имя Сергей и фамилия – Суковатых. Точно так же и у этого мальчика, которого вы именуете нехорошим фашистским словом, есть фамилия… Как его фамилия?

– Обрезанцев. – сказал Сережа.

Иван Владимирович вдруг покраснел и закашлялся.

– Посиди здесь,- сказал он глухо и быстро вышел, точно по срочной нужде, закрыв за собой дверь кабинета. Но даже сквозь закрытую дверь, сквозь шум воды из туалета, доносились звуки раскатистого, неудержимого отцовского хохота.

«Не то я делаю, не то, – думал Иван Владимирович, – не умею воспитывать! Надо бы посоветоваться с Мери… Однако придумают! Обрезанцев… Смешно!… Однако, нехорошо, что я смеюсь, Сережа услышит. И вообще нехорошо… Двое мужчин, мужское общество, а Сереже скоро десять лет. Надо бы познакомить его, найти подружку, пока он сам не встретился в этой компании с дурными девицами».

Так возник план познакомить сына с Бэлочкой, дочерью Мери Яковлевны. Мери Яковлевна согласилась.

– Скоро у Бэлочки день рождения – вот и повод.

Так Сережа оказался на предновогоднем дне рождения, в комнате, пропитанной запахом горячего яблочного пирога, полной блеска, веселья и музыки Сережа был влюбчив, несмотря на свою физически крепкую комплекцию – потому что обычно в подобном возрасте часто, мечтательно влюбляются натуры физически слабые и нежные. Но видно эта слабость и нежность были у него в материнских глазах-черешнях. Он уже несколько раз влюблялся и всегда с мечтами, с печалями, однако разнообразные объекты его любви, очевидно, о ней не догадывались. И Сережа страшился того, чтоб они догадались. Влюблялся Сережа не только в девочек, но и во взрослых женщин, чему способствовала профессия отца. Когда однажды пациентка отца, тетя Мери, поцеловав большим, красивым, ярко-красным ртом Сережу в щеку, а потом еще раз в шею, подарила два карандаша и шоколадку, он долго не мог опомниться, вспоминал волнующий, головокружительный запах этих женских прикосновений, раздражавший и манивший. Запомнил он также скуластую теплую щеку тети Мери, ее пухлый широкий носик с большими ноздрями, ее голубой, веселый, манящий глаз под густой темной бровью. Поэтому Сережа с радостью согласился пойти на день рождения дочери тети Мери и едва увидел эту дочь, как обнаружил в ней многое, уже знакомое, но более понятное, более доступное и потому гораздо более привлекатель-ное. Печаль и мечты прошлых влюбленностей сразу испарились, и Сережа понял: настоящая любовь – это веселье. Хотелось танцевать, петь, дурачиться. Однако, распираемый изнутри этим азартным детским вихрем, Сережа, поскольку он чувствовал на сей раз влюбленность свою серьезно, истинно по-взрослому, стал обдумывать, как тут более правильно поступить, и, когда Бэлочка подошла к нему, как подходила она к другим детям, и так же безразлично протянула ему пакет с подарком, он, вместо того, чтоб закричать какую-нибудь глупую песенку или запрыгать козлом, вдруг принял позу, как на школьном утреннике, и с пафосом прочел без запинки стишок Пушкина из хрестоматии, за который недавно получил пятерку.

– «Утро». Стих Александра Сергеевича Пушкина, – многозначительно и высокопарно произнес Сережа:

Румяной зарею

Покрылся восток,

В селе за рекою

Потух огонек.

Росой окропились

Цветы на полях,

Стада пробудились

На мягких лугах.

Мери Яковлевна, которая была специалисткой по детскому чтению и писала о том диссертацию, растроганно, горячо зааплодировала, и вслед за ней зааплодировала Бэлочка. Аплодировали и другие дети, но для Сережи главным было то, что аплодировала Бэлочка. Впрочем, ему нравились и другие аплодисменты, он чуветвовал себя героем, на него обратили внимание, и то сперва, когда отец привел его, он будучи со всеми незнаком, сидел чужаком в углу на стуле, тогда как иные свободно подходили к Бэлочке, обнимались с ней и вообще веселились. Теперь же в детском хороводе, который вела Мери Яковлевна, он был рядом с Бэлочкой, держал ее за теплую влажную ладошку и, подпрыгивая на легких, воздушных ногах, едва не взлетал.

– Баба сеяла горох, – начинала Мери Яковлевна.

– Прыг-скок, прыг-скок, – нестройно, весело отвечал хор детских голосов и Сережа, опьяненный этим весельем, Бэлочкиной влажной ладошкой, красной ленточкой в ее густых волосах, радостно забывался в крике.

– Обвалился потолок, прыг-скок, прыг-скок!

Потом все собрались полукругом у фортепиано, причем Сережа опять оказался рядом с Бэлочкой, Мери Яковлевна взяла несколько шумных аккордов и запела:

Солнце в золоте лучом мне подмигивает,

Через улицу ручей перепрыгивает…

Сережа этой песни не знал, но он умело подхватывал концы слов:

Ах, ручей, чей ты, чей?

Я от снега и лучей,

Я бегу, я смеюсь.

Я сейчас с другим сольюсь.

Потом Бэлочка спела песенку воробья, наклоняя то в одну, то в другую сторону черноволосую головку, перетянутую красной ленточкой, и держа на уровне головки свои ладошки с растопыренными пальчиками:

Чив-чирик-чик-чива-чик

Чив-чирик-чив-чива-чик

Чив-чирик-чик-чива-чик

Ч-и-и-и-к…

Утомленные и возбужденные пением, дети собрались у стола и Мери Яковлевна начала резать, раздавать каждому по куску яблочного пирога, все еще горячего, липкого и сладкого. Сережа и тут не отходил от Бэлочки и Бэлочка тоже не отходила от Сережи. Чтоб передохнуть после возбуждающих игр и песен. Мери Яковлевна предложила детям рассматривать книжки. Каждый получил по три книжки, должен был выбрать наиболее понравившуюся, успеть ее прочитать и своими словами передать содержание. За наиболее удачный пересказ давался приз, но какой, Мери Яковлевна не сказала, чтоб возбудить интерес. Три книжки, доставшиеся Сереже, были: «Джек – пожарная собака», «Былины о Василие Буслаевиче и Соловье Будимировиче», а также «В мире брызг и пены» – о водопадах. Все три книжки понравились Сереже, он никак не мог выбрать. Наконец выбрал «Джек – пожарная собака», начал читать, но вдруг передумал и взялся за «В мире брызг и пены». Он прочел более половины книжки и рассчитывал вновь стать первым, стать героем, вызвать аплодисменты, но неожиданно заметил, что Бэлочки в комнате нет, и ее книжки лежат нераскрытыми. Все вокруг сосредоточенно листали, читали свои книжки, рассчитывая выиграть приз, но Сережа уже не читал. Без Бэлочки стало скучно, печально, он оглядел комнату с привычно, на своем месте стоявшей, и привычно, уже надоедливо, блиставшей елкой; глянул в окно, за которым смеркалось и летел большими хлопьями новогодний снег…

Снова оглядывая комнату, заметил, что нет и Алика Саркисова, мальчика сережиного возраста. И его книги лежали на столе нераскрытыми. Какие-то искры, полосы, пятна вдруг замелькали перед сережиными глазами. Отойдя от стола, он начал кружить по комнате, подошел к елке, опять заглянул в окно, точно Бэлочка могла оказаться там, могла падать с неба, плавно и тихо, и он хотел разглядеть ее среди хлопьев.

– Чего ты, Сережа, не читаешь? – услышал он и, обернувшись, увидел тетю Мери, которая смотрела на него, растянув губы в улыбке.

– Я… – начал Сережа, но пересохшее горло мешало говорить.

– Что-нибудь случилось?

– Нет… Я…

– Ты хочешь в туалет? – спросила тетя Мери, понизив голос, – это в конце коридора, – и большой своей белой рукою со сверкающим зеленым камнем на пальце ободряюще провела по Сережиной щеке.

В коридоре было темно, и когда Сережа шел, то ему показалось, что за пухлой от одежды вешалкой кто-то прятался, шептал и чем-то шелестел, но от Сережиных шагов все это притихло.

Сережа нащупал дверь туалета, вошел и заперся, стоял просто так, потому что в туалет ему не хотелось. Выйдя из туалета, он пошел назад и едва не упал, наткнувшись на связки старых газет, сложенных в углу у вешалки. Опять послышался за вешалкой шелест и шум, словно смех, заглушенный ладошкой. Сережа вернулся в комнату, как и вышел, тоскуя.

Конкурс меж тем кончился, первый приз выиграла школьная подруга Бэлочки Лина Думанская, прочитавшая и изложившая своими словами содержание книжки «Жизнь и приключения белочки Чок-Чок». На этот раз Мери Яковлевна и Бэлочка, наконец появившаяся откуда-то, и все остальные аплодировали Дине, как они аплодировали раньше Сереже за его пушкинский стишок «Утро». Сережа стоял в стороне недовольный, тоскующий, внутренне протестующий, и не аплодировал. Впрочем, он заметил, что и Алик Саркисов тоже недоволен и тосклив. Однако, Бэлочка была весела и, как показалось Сереже, несколько раз на него весело поглядывала, но он, замкнувшись, с тяжелой каменной грудью отворачивался. Наконец Бэлочка, когда Сережа стоял у окна, глядя на снег, сама подошла и спросила:

– Отчего ты сердишься?

– Я не сержусь, – опять пересохшим горлом и, потому прокашливаясь, ответил Сережа.

– Нет сердишься! Ты на меня сердишься.

– Не сержусь!

– Врешь, сердишься, – и своими смеющимися голубыми глазами поймала, приклеила сережины темные, сердито-печальные.

Так боролись они взглядами, и Бэлочкин, игриво-веселый, победил, покорив Сережин, сердито-тоскливый. Сережино лицо потеряло твердость, ослабело, расползлось в улыбке.

– Ты проиграл, проиграл, – засмеялась Бэлочка и, зачем-то оглянувшись, сказала тихо, – пойдем, я тебе что-то покажу… Пойдем, – и поманила пальчиком Сережу, вслед за собой в коридор.

В знакомом уже Сереже темном коридоре, у знакомой, пухлой от одежды вешалки, Бэлочка остановилась и, взяв Сережу за руку, потащила в узкую щель между вешалкой и стеной. Сережа шел, пригнувшись, спотыкаясь о связки старых газет, о какой-то старый ящик, еще какую-то старую рухлядь.

– Можешь выпрямиться.- шепотом сказала Бэлочка.

За вешалкой в стене было углубление, очень узкое, но высокое, до потолка, и они стояли, тесно прижавшись, хоть и выпрямившись. Сердце Сережи сильно стучало, уши горели. Он очень волновался, как перед тяжелым экзаменом. Бэлочка была совсем рядом, тепло дышала ему в лицо.

– Чего ты молчишь, – спросила наконец Бэлочка, подышав так минуту другую.

– Я… Ты… – Сережа начал прокашливаться.

– Я да ты, – засмеялась Бэлочка,- ты доктора сын?

– Да.

– Гинеколога?

– Да, гинеколога.

Бэлочка опять засмеялась.

– Чего ты смеешься? – спросил Сережа, чувствуя все большую неловкость и не зная, что говорить и что делать дальше.

– Ты Пушкина хорошо читал, – вовремя пришла на помощь Бэлочка, – моей маме понравилось.

– Я твою маму и раньше видел, – сказал Сережа, – она к нам приходила… У тебя мама красивая, – добавил он, неожиданно для себя смело.

– Влюбился? – ответила Бэлочка на его смелость еще большей.

Сережа растерялся и не знал, что сказать: соврать, засмеяться небрежно или признаться, что действительно был влюблен.

– В мою маму все мужчины влюбляются, – сказала Бэлочка.

Сереже стало приятно, что Бэлочка и его тоже причислила к мужчинам, и он сам, не понимая, что делает, как бы наблюдая за собой со стороны, положил ей руку на левый бок у полного бедрышка, прощупав под белой, шуршащей материей какие-то косточки, какие-то завязочки, какие-то узелки. Тогда Бэлочка подалась вперед, прижала свой мягкий животик к Сережиному животу, уперлась обеими ладошками в его грудь и из этого не совсем ловкого положения несколько раз поцеловала Сережу в губы своими липкими, сладкими от яблочного пирога губками. В это время по коридору кто-то прошел и видно услышал за вешалкой шуршание и может даже звуки поцелуев, потому что остановился и повернул голову к вешалке, как это делал недавно Сережа. Бэлочка, распираемая смехом, прижала одну свою ладошку к своему ротику, а второй, мягкой, теплой ладошкой закрыла Сережин рот. Силуэт постоял в коридоре и пошел дальше к туалету. Но тут Бэлочка не удержалась и выпустила из-под своей ладошки короткий, визгливый, похожий на поросячее хрюкание, смешок. Это так развеселило Сережу, что он тоже хрюкнул под теплой Бэлочкиной ладошкой, тем более, что узнал в силуэте Алика Саркисова. Когда посрамленный Саркисов скрылся в туалете, Сережа и Бэлочка выбрались из-за вешалки и побежали в комнату, присоединились к поющему под аккомпанемент Мери Яковлевны хору.

Солнышко, солнышко, погляди в оконышко.

Выйдут детки погулять, будут прыгать и играть…

А на прощание, перед тем как веселые возбужденные дети стали расходиться по домам, Мери Яковлевна с чувством спела «Колыбельную», пластично выпевая каждое слово красными губами.

Спи мой дружок, вырастай на просторе,

Скоро промчатся года.

Смелой орлицей под ясные зори

Ты улетишь навсегда.

Даст тебе силу, дорогу укажет

Сталин своею рукой.

Спи мой воробушек, спи мой дружочек,

Спи мой звоночек родной.

Ля-ля-ля-а-а-а…

И все разгоралось, все разгоралось, все светлело в Сережиной душе от этих убаюкивающе-торжественных звуков.

Позднее, возвращаясь с отцом домой по заваленным снегом белым, праздничным, новогодним улицам, Сережа жмурил глаза, отчего городские огни длинными лучами брызгали в разные стороны, глубоко дышал вкусным снежным воздухом, и временами радость, распиравшая его грудь, была так невыносима, что хотелось громко, бессмысленно закричать, как кричат от боли, которую невозможно терпеть.

– Папа! – необычно громко произнес, почти закричал Сережа.

– Что, Сережа, – спросил Иван Владимирович.

– Какой хороший сегодня вечер, – сказал Сережа, шумно, беспокойно дыша и лихорадочно блестя глазами.

«Мой сын впервые в жизни по-настоящему влюблен и счастлив», – подумал Иван Владимирович.

Ему вдруг стало грустно и вспомнилась покойная Сережина мать, когда он впервые встретился с ней, молоденькой, семнадцатилетней девочкой, почти ребенком, беспокойным, чистым и восторженным, таким же, как Сережа. «Можно ли было тогда предугадать, что случится потом, – думал Иван Владимирович, – что мы вообще можем увидеть своим близоруким, рассеянным оком? Тут важно людям моего опыта и моего возраста сдержать эгоистическую гордыню познавшей, неудовлетворенной души и не отравить чужой свежести своими разочарованиями, своим мрачным полетом фантазии».

«Дождя отшумевшею капли, – вспомнил Иван Владимирович романс, который часто пела Мери Яковлевна, – да, отшумевшего… В звуках отшумевшего – утешение. «Утешься, не сетуй напрасно, то время вернется опять». Вот оно и вернулось – для Сережи».

И теплое, нежное чувство к сыну, к своему впервые по-настоящему влюбленному, счастливому мальчику заглушило пробудившуюся было жгучую печаль, гордыню личного горя и личных разочарований.