Надо сказать, задуманное не только радовало, но и пугало, как пугает все желаемое и неизведанное. Все просто и легко, когда дразнит и манит общее любопытство, а меж Сережей и Бэлочкой было не любопытство, было сильное желание, сильная тяга друг к другу, накопленная годами недетской сердечной дружбы. У Сережи были моменты, когда желание становилось столь сильным, что проникало уже из тела в кости, в позвоночник, словно столбеневший от напряжения И в то же время чувствовалась какая-то угроза для них обоих, таких, какими они были прежде, какая-то опасность, от этого напряжения исходящая. Временами Сереже хотелось, чтоб все уже минуло, все уже было преодолено и они вновь смогли бы вернуться к тому, что связывало их до задуманного. Но и к самому острому, самому необычному душевному состоянию можно привыкнуть, можно с ним сжиться, можно его обытовить, если оно длительно. Казалось, ожиданию задуманного не будет конца и Сережа к этому ожиданию привык и Сереже такое ожидание нравилось. Поэтому, когда Бэлочка наконец сказала: «Через три дня», – это Сережу крайне взволновало и испугало.

Кажется, и сама Бэлочка, говоря это, была беспокойна и, Сереже почудилось, посмотрела на него с вызовом, точно через три дня между ними ожидался острый спор, опасная борьба.

– Я на три дня уезжаю, – объяснила Бэлочка, – уезжаю с мамой и Ефремом Петровичем в лесной санаторий. Но приеду раньше, они еще там останутся. Я придумала… не важно что! Мама мне поверила.

Мери Яковлевна дочери, конечно же не поверила, просто поняла, что сопротивляться тому напряжению, которое давно уж замечала в Бэлочкиных глазах, бесполезно. При этом она, однако, надеялась на Бэлочкино благоразумие и на Бэлочкин девичий страх, который не позволит ей зайти слишком далеко, обречь себя на стыд и на боль, как это случилось с Ларисой Бизевой, родившей урода в пятнадцать лет, ставшей больной и не способной в дальнейшем иметь детей, обреченной всю жизнь быть несчастливой.

Рассказы об этой Ларисе, умышленно раздуваемые и приукрашиваемые Мери Яковлевной, Бэлочку, безусловно, пугали. Однако, ведь Лариса отдалась из любопытства какому-то пожилому тридцатилетнему цыгану, она же, Бэлочка, хочет это сделать со своим Сережей, а против беременности у нее спрятаны под матрасом два презерватива, выкраденные из тумбочки у Мери Яковлевны. Для большей гарантии, Мери Яковлевна поселила на квартире на время своего отсутствия Надю, приходящую домработницу, дав ей соответствующие инструкции. Но у Бэлочки и здесь было все предусмотрено. Она знала, что у Нади есть какой-то солдат, к которому та часто уходит, и к тому ж она надеялась Надю подкупить, сэкономив часть денег, которые ей дала Мери Яковлевна на кино и мороженое.

– Ты меня жди эти три дня, Сережа, – сказала Бэлочка, прощаясь с ним перед отъездом, – будешь ждать?

– Буду, буду, Чок-Чок, – ответил Сережа.

Они обнялись, как обнимаются близкие, родные люди перед долгой разлукой. Бэлочка заплакала и Сережа вдруг заплакал вслед за ней, совсем по-девичьи, не стесняясь слез.

Первый день ожидания был голубой и Сережа провел его в покое у Бобрового прудика. Желтогрудая птичка с длинным клювом сидела на торчащей из воды мертвой ветке, ожидая добычу. Она камнем падала в воду, раздавался плеск, пугавший Сережины мысли, и те, подобно тонконогим водяным паучкам, разбегались врассыпную по зеркальной водяной глади. От падения птички колыхались на воде лилии. Вынырнув с красноперой, золотистой рыбкой в клюве, птичка улетела недалеко и поскольку день был теплый, ясный, Сережа видел, как она скрывалась в норке, в темном отверстии на желтом глинистом обрыве, где у нее, очевидно, были птенцы. Воцарялся покой, счастливое безлюдье, и бесшумные Сережины мысли-мечты о Бэлочке собирались воедино, как водомерки, сбегавшиеся бесшумно со всех сторон. В движении ведь всегда утомляют звуки, его сопровождающие. Теперь же вокруг была полная тишина, тихое поглощение Сережей мира и миром Сережи. Но опять прилетала желтогрудая птичка, опять мертво садилась на мертвую ветку и ждала, караулила добычу…

Словно во сне минул для Сережи первый голубой день ожидания, и дневной этот сон сменился ночным бодрствованием. Ночь двигалась медленно, подаваясь со скрипом, сантиметр за сантиметром, минута за минутой. Неподвижная тяжесть ночи утомляла, как утомляет неподвижная тяжесть непосильного, большого предмета, который пытаешься сдвинуть. Потрудившись и утомившись. Сережа расслабился, забылся, признал себя бессильным перед тяжестью ночи и проснулся, когда ночь укатила сама, а в окне горело желтожаркое солнце.

Иван Владимирович в белой, растеннутой на груди рубахе и в круглой соломенной шляпе, видно недавно вошедший с жаркой улицы, смотрел на Сережу и улыбался.

– Ты во сне стонал и кричал,- сказал он – Точно камни ворочал! Лишь под утро успокоился. Пережарился на солнце, что ли?

– Пережарился, – согласился с отцом Сережа.

– Да, день и сегодня жаркий, сказал отец, – хочешь вишень? Настасья с рынка вишень принесла… Освежает.

Настасья внесла глубокую тарелку влажных крупных вишень и сказала:

– Родителева вишня, сорт такой. Родителева, кисло-сладкая, приятная.

Поев вишень, действительно освежавших, и наскоро позавтракав, Сережа вышел во второй свой день ожидания, понятного только ему и Бэлочке, находившейся ныне в отдалении и, так же как он, окруженной людьми, живущими по какому-то совсем иному, чем они оба, летоисчислению.

У Сережи и Булочки был общий календарь, состоящий из трех листков. На этом календаре первый, голубой листок был оборван, сейчас предстояло оборвать второй листок – желтый, потому, что день был желтым от солнечного зноя. Сережа ушел из дома, не зная, где проведет время, но зная лишь, что желтый день этот требует преодоления иного, чем вчера. Шел он долго, не думая о направлении, и очнулся у моста через реку. День был базарный, по мосту во множестве ехали на рынок крестьянские телеги, деревянный настил моста был усеян сеном, навозом, и запах этот долго преследовал Сережу, пока не утих в хлебных полях, где его перебил запах железа и мазута. Громыхало. Желто-серые от пыли уборочные комбайны двигались среди сухого желтого шелеста. Под навесом возле железной бочки с водой толпились усталые, мокрые, словно искупавшиеся в собственном поту люди, пили шумно, выплескивая остатки воды на себя, отчего одежду их окутывал пар. И Сереже захотелось так же, трудовой усталостью, преодолеть этот желтый день. Поэтому, когда какой-то мужчина крикнул Сереже:

– Эй, малый, где ты ходил? Бочка уж наполовину пустая, – Сережа молча взял ведро и пошел с ним к дальнему колодцу.

Пустое ведро гремело, полное наваливалось на плечо, желтое солнце светило то справа, то слева. Сережа сделал пять ходок и с каждой ходкой желтый день все убывал.

– Сядь, передохни, – сказала Сереже какая-то женщина, потом пригляделась и спросила удивленно, – разве тебе сюда наряд выписали? Санька, ты где? Ей, Санька.

Из-под кустов из прохлады появился, посмеиваясь, парень года на три старше Сережи, блеснул в сторону Сережи глазами, свистнул, плюнул и, взяв ведро, неторопливо поплелся к колодцу.

Впрочем, для Сережи и пяти ходок вполне хватило, чтоб осуществить свой замысел по преодолению желтого дня. С непривычки и от излишнего усердия он едва передвигал ногами и от хлебных полей шел к мосту вдвое дольше, чем от моста к хлебным полям.

Так минул желтый день и наступил последний – зеленый, ибо Сережа решил провести его в огородах и садах, среди поросших густой травой пригородных лугов. Этот зеленый день был не так зноен и не так изнуряющ, время от времени свежий ветерок шелестел в кустарнике и чувствовалась близость реки, которая мелькала то там, то здесь сквозь поредевшие кусты. Сережа присел на траву, с удовольствием вытянул ноги. Было приятно так лежать, казалось, возвращается покой первого голубого дня на Бобровом прудике, только ныло, болело натруженное вчера правое плечо. Он лег поудобней, плечо стало ныть слабей, но тут, нарушая покой, запел вдруг недалекий волнующий женский голос. Поначалу это казалось песней, однако затем в звуке ее голоса почувствовалось нечто иное, возбуждающее, тоска ли, радость ли, понять было нельзя, и звук был однообразный, меняющий лишь тембр и высоту, то болезненный, то ликующий, то шепотом, то возрастая, поднимаясь, звеня и опять тише, точно звал на помощь «А-а-а… О-о-о…»

Сережа приподнялся, стал на колени и угадав направление, откуда исходил звук, осторожно раздвинул кусты. Метрах в пяти от него Кашонок лежал на женщине Сережа видел его большие шершавые ступни, из которых коряво росли пальцы, и ее маленькие розовые ступни, из которых росли аккуратненькие маленькие пальчики. Сережа смотрел застывшими, оцепенелыми глазами на эти, вперемежку лежащие, спутанные куски тел: мускулистые загорелые икры, белую руку, украшенную браслетами, широкую загорелую спину, оканчивающуюся белизной в форме плавок на округлостях и под этими округлостями Кашонка мелькало как бы вывернутое наизнанку мокрое, красное мясо. У Сережи от подступившего отвращении стянуло живот, но зрачки его были словно припаяны и он не мог отвести взгляд от этих перепугавшихся кусков мужского и женского, а особенно от мокрой красной мясистой раны.

– А-а-а… О о-о!… – песенно стоналось в разном тембре где-то за налитым мужским плечом, и вдруг из-за плеча показалось красное безумное женское лицо с открытым круглым ртом и закрытыми, как во сне, глазами. Приподнялось на мгновение и опять упало за плечо. Но этого мгновения было достаточно, чтоб Ссрежина память, Сережино воображение, которое теперь было обострено, как и все в нем, сотворило из этого безумного, потерянного лица другое, красивое, неподвижное, ухоженное, недоступное никому, кроме мужа своего, полковника авиации, который был подстать жене своей – высокой, модно, столично одетой блондинке. Они шли посреди бульвара, подавляя всех и вся своим видом. Она поблескивала большой лакированной сумкой, а он маленькой золотой звездой Героя Советского Союза. Все молчало вокруг, когда они шли, и лишь высокие каблучки ее белых, летних туфель перестукивались, переговаривались с каблуками его офицерских сапог из хорошей кожи.

– Полковник Харохорин с женой, – услышал Сережа шепот с одной из скамеек, когда эти ритмичные переговоры туфелек и сапог затихли вдали.

«Неужели это возможно, – подумал Сережа, – та спесивая на бульваре и эта, подавленная, обезумевшая в кустах – одна и та же?»

Окаменевшие мышцы устали, хотелось пошевелиться, глубже вздохнуть, еще более приглядеться к происходящему, чтоб разобраться, понять нечто его, Сережу, мучающее. Он подвинулся ближе, что-то зашелестело, что-то вдруг хрустнуло и Кашонок мгновенно, как постоянно настороженный зверь, сорвался, распутал комбинацию своего тела с телом женщины, вскочил на крепкие ноги свои, свирепо, по-звериному бесстыдно повернулся, показав косорастущие на белом волосы, махнул – ужасающе, неправдоподобного огромного размера – мужским отростком-бичом. Женщина, которую Кашонок, когда вскочил, открыл полностью Сережиному взгляду, также поднялась, села, качнула большими белыми грудями, блеснула синим камушком в ложбине меж грудей. Большего Сережа разглядеть не успел, побежав от Кашонка, все также мелькавшего свободно свисающим огромным отростком, который он на ходу прятал под синие плавки, скомкано висевшие на правом бедре. Кашонок пытался на бегу растянуть их и застегнуть на левом бедре, попасть пуговицами в петли. И пока он застегивал плавки, Сереже удалось оторваться от него на безопасное расстояние. Однако, справившись с плавками, Кашонок побежал широким спортивным шагом и начал настигать. «Искалечит, – в страхе думал Сережа, – искалечит, убьет!»

Вокруг было безлюдье загорода, лишь вдали мелькали среди огородов какие-то фигуры. «Надо бы крутануть», – подумал Сережа, слыша за плечами дыхание Кашонкa и с ужасом ожидая мгновения, когда чужие железные пальцы вцепятся в плечо. Сережа «крутанул», ушел из-под толкнувших лишь, но не успевших сжаться пальцев и побежал назад к огородам. Кашонок что-то кричал, сначала издали, потом голос его начал приближаться и опять стало слышно его дыхание. «Не уйти», – задыхаясь от усталости, с отчаяньем думал Сережа. Огороды, к которым он бежал, были пусты, лишь кое-где мелькали белыe женские платочки. Впереди показался бревенчатый мостик через мутный ручей, постоянно текущий из городской бани. Этот мостик над банным ручьем, мокрый, скользкий никогда нет просыхал, даже в сильную жару, от ручья дурно пахло банным мылом и грязным бельем. «На мостике догонит», – в страхе решил Сережа. Перед мостком Сережа зажмурился, присел, по инстинкту пригнул голову, а потом вдруг разогнулся, точно кто-то другой распрямил его и воткнул головой в потное, горячее, чужое тело. За спиной всхрапнуло по-лошадиному. Сережа не оглядываясь побежал, балансируя по скольсзкому мостику, и лишь возле первых городских домов остановился. Кашонок силился подняться с земли, цепляясь руками за воздух. Наконец он встал, согнувшись, прижав руки к животу. «Ну, теперь уж в городе не показывайся,- подумал Сережа, – а на лодочную станцию или на пляж – тем более…»

События этого последнего, зеленого дня привели Сережу в состояние ненормальное. Вчерашние видения обрывками, кусками мелькали, когда он шел по Бэлочкиному переулку, когда он подходил к Бэлочкиному дому и когда он поднимался вверх по Бэлочкиной лестнице. «Неужели я и Бэлочка будем так же, как вчера Кашонок с той женщиной под кустами?… Это сырое мясо…» – его передернуло. Вдруг на последней лестничной площадке мелькнуло: «Убежать! Повернуть назад, сказаться больным…» Действительно, во рту было сухо, как во время болезни. Он долго стоял перед дверью, не решаясь звонить и борясь с ужасным желанием повернуть назад, сбежать по лестнице вниз, уйти, а там что-либо придумать, как-нибудь миновать то, что теперь предстояло и потом опять встречаться с Бэлочкой, но без этого… «Без этого мяса». Он так и не позвонил, потому что дверь открылась сама собой.

– Я тебя почувствовала, – сказала Бэлочка, появившись в проеме дверей.

Она стояла перед ним очень красивая и очень взрослая, даже как бы выше ростом; в первое мгновение ему показалось, что это не Бэлочка, а Мери Яковлевна. Бэлочка улыбалась густо накрашенным большим ртом, глаза ее были подведены, лицо припудрено и в ушах блистали камушки. Взяв Сережу за руку, она потащила его на себя, втащила в переднюю, захлопнула дверь. И едва она обвила шею его руками и губами припала к губам, как все страхи и сомнения исчезли, Бэлочкин страстный порыв передался Сереже. Он обнял Бэлочку крепко, до хруста костей, однако меж поцелуями, задыхаясь, она повторяла шепотом:

– Сильней, сильней, сильней…

Едва захлопнулась дверь и они остались одни в квартире, как Бэлочка почему-то начала говорить шепотом и Сережа, ей подчинившись, шепотом отвечал.

– Пойдем, – прошептала Бэлочка, – пойдем,- и поманила его за собой.

Они прошли мимо вешалки, где когда-то, много лет назад, впервые поцеловались, прошли столовую и Сережа хотел было войти в Бэлочкину комнату, но Бэлочка поманила его дальше и привела в спальню Мери Яковлевны, где пол был застлан большим, мягким ворсистым ковром и стояла широкая, со свежим бельем постель. При виде этой постели у Сережи рывками застучало сердце и словно бы заложило грудь – так, что хотелось прокашляться. Дыхание его стало шумным

– Сейчас, Сережа, сейчас, – сказала Бэлочка.

Глянув на постель, она точно вспомнив что-то, подбежала к комоду, стуча каблуками. На ней были туфли Мери Яковлевны, несколько ей великоватые, но делающие ее выше ростом.

Выдвинув один из ящиков, Бэлочка вынула сложенную вчетверо простыню, понесла и положила поверх застланной.

– Ведь будет кровь, – шепотом сказала она, глянув на Сережу своими близорукими темно-голубыми выпуклыми глазами, – будет кровь! – волнующе, загадочно, то ли тревожно, то ли радостно повторила она и вдруг запустила свои руки под белую юбочку и вытащила из-под этой белой юбочки розовые трусики, стащила их вниз по пухлым ножкам. Она подняла сперва одну ножку, потом другую и переступила через трусики, отдернула юбку, слегка задравшуюся и при этом мелькнула сухонькой складочкой, не мясной, тяжелой, а маленькой, как бы костяной. Сережа подумал, что так мелькало уж перед ним давно в детском садике, когда девочки садились.на ночной горшок.

– Почему ты стоишь? – спросила Бэлочка, глянув на неподвижного Сережу. – Раздевайся… Сними штаны.

Дрожащими руками, лихорадочно, торопливо, точно его принуждали оружием, путаясь и цепляясь, гремя пряжкой пояса, Сережа начал стаскивать штаны, прыгая неловко на одной ноге и вдруг упал. Бэлочка засмеялась.

– Ну, хорошо, – сказала, – я отвернусь… Трусы сними тоже и надень это, – она протянула ему пакетик. – Это презерватив… Я боюсь, Сережа! Если я забеременею, как Лариса, то повешусь, – сказала она, улыбнувшись и опять поглядев на Сережу, точно он убеждал ее в обратном, хотя Сережа с тех пор, как начал стаскивать штаны, не проронил ни слова. – Это очень просто и легко надевается, натяни туда… – Бэлочка засмеялась.

Отвернувшись, Сережа начал неумело натягивать телесную кишку, но она была велика, болталась.

– Сережа! – нетерпеливо позвала Бэлочка.

Он повернулся к ней. Она смело стояла перед ним совершенно голая, тело у нее было несколько полновато, на животике жировые полоски, стояла выставив вперед, навстречу Сереже две аккуратные грудки с темно-красными, неразвитыми еще сосками и подобрав под себя, спрятав под темный, шелковый треугольничек складочку. Сережа как в забытьи шагнул к ней, мелькнув на мгновение в зеркале и сам себя испугав своим диким, чужим видом. Подбежав к Бэлочке, Сережа неловко толкнул ее и они оба упали на постель, поперек.

– Подожди, подожди, – шептала Бэлочка, – надо лечь по-другому.

Она ухватилась за спинку кровати, подтянулась на руках, легла посреди постели, и Сережа, вспомнив все, что он знал и представлял о том, что должно сейчас происходить, начал раскачиваться, напрягаясь в пояснице и ягодицах, но все попадая мимо складочки в мягкое – в пухлый животик, в пухлые ляжечки… Оба тяжело, шумно дышали, обоим было жарко.

– Нет, – сквозь зубы отзывалась Бэлочка на каждое его неметкое попадание, – нет… Пониже… Нет… – и вдруг взвыла, точно так же, как жена полковника Харохорина под кустами, – А-а-а… О-о-о… – и вывернулась набок, как от удара, но затем снова перекатившись на спину. – Еще, еще, – молила она незнакомым, певучим, чужим, напугавшим Сережу голосом и своими, совсем почерневшими, утратившими голубизну глазами. – Еще, еще…

Однако, Сережа, случайно попавший в сухую складочку и испытавшим при этом гораздо меньше удовольствия чем когда он попадал в пухлые ляжечки или мягкий животик, вторично никак не попадал. Во рту его уже был горький привкус, а тело стало скользким, в испарине.

– Еще, еще, – подгоняла, заставляла, требовала Бэлочка.

Бэлочка ли? Сережа глянул на ее лицо и не узнал, оно было чужим, искаженным, злым, неприятным

– Сними эту гадость, – сердито, нервно крикнула Бэлочка и стащила с Сережиного вялого мужского отростка презерватив, больно при этом ущипнув, так, что Сережа невольно вскрикнул. Но Бэлочка безжалостно, не обращая внимания на его крик, вцепилась руками ему в плечи, как хватают во время борьбы или драки необычайно сильно для такой девочки снова причинив боль, и под влиянием этой возбуждающей боли, а также свобода от мешавшего болтавшегося презерватива, Сережа окреп, вновь начал усиленно раскачиваться, точно бороться с Бэлочкой, размахивая бедрами, попадая по мягкому, по мягкому, а потом раз и другой и третий по твердому, по складочке, которая несколько подалась, несколько размякла.

– А-а-а… – закричала Бэлочка. – О-о-о… Еще, еще, – и вдруг кровь потекла на постель.

– Кровь! – крикнула Бэлочка. – Кровь… А-а-а… О-о-о… Еще! Еще…

Но сил у Сережи больше не было и через мгновение-другое Бэлочка поняла, что кровь течет из Сережиного носа. Совершенно обессиленный лежал Сережа рядом с Бэлочкой, также изнеможденной, поблекшей, с мокрыми растрепанными волосами, с мокрым лицом, на котором видны были сырые пятна пудры, с размазанной по щекам губной помадой. Столь долго ожидаемое наслаждение, так давно задуманное счастье обмануло, не состоялось, и оба чувствовали себя точно обманутые друг другом, у обоих нарастало друг против друга раздражение, почти злоба.

Мир вокруг между тем вновь обрастал привычными деталями: опять светило солнце, опять ветер шелестел занавесками на окнах и все вещи знакомо расположились по своим местам. И оттого, что вокруг ничего не изменилось, оттого, что все вокруг проявило полное безразличие к случившемуся, Сережа испытал приступ такой обжигающей тоски, такого гибельного отчаяния, что в тот момент ему искренне захотелось умереть, и смерть показалась счастьем. Наверное, то же чувствовала и Бэлочка. Взяв в охапку свою мятую одежду, прижимая ладонь к носу, Сережа пошел в ванную, помыл лицо, смочил клочки ваты и заткнул левую ноздрю, поскольку из правой течь уже перестало. Когда он вышел, Бэлочка тоже была одета, расчесывала перед зеркалом растрепанные мокрые волосы. Не зная, что говорить, Сережа стоял, глядя, как Бэлочка причесывается. Наконец он сказал:

– Я пойду?

– Иди, – ответила Бэлочка, не оборачиваясь.

Они прежде никогда так не расставались, спина к спине.

Сережа шел по улице, как в тумане. «Умереть, – думал он, – убить себя, как Коля Борисов. Самопал можно взять у Афоньки…»

Он не помнил, как пришел домой. К счастью, отца дома не было, он был на дежурстве, а Настасья, – натура грубая, однозначная – на Сережино заторможенное состояние внимания не обратила. Она подала ему обед, борщ да жаренку, которые он жадно съел, потому что от потраченных сил явилось вдруг жгучее чувство голода. Настасья, видя, как жадно он ест, подала еще. Он съел еще. Потом, утомленный, измученный, лег и уснул.

Иван Владимирович, вернувшись с дежурства, застал Сережу спящим в одежде. Решив, что тот где-то вновь путешествовал за городом и утомился, Иван Владимирович разбудил сына, осторожно коснувшись. Увидев отца, Сережа постарался спокойно улыбнуться, чтоб скрыть происшедшее и свою мысль о самоубийстве. Он покорно разделся, лег под одеяло и тут же вновь мертво уснул. Лишь на рассвете, когда Иван Владимирович проснулся по своей нужде, ему почудилось в спящем сыне что-то тревожное. Он тихо подошел, поправил одеяло, коснулся торчащих из-под одеяла Сережиных ступней. Ступни были холодны, как лед. Не будя Настасью, Иван Владимирович сам нагрел воду в кастрюле, налил в грелку и приложил к Сережиным ступням, а потом осторожно помог Сереже повернуться на спину, ибо спал Сережа на левом боку, сдавив левую часть грудной клетки и затрудняя этим работу сердца.

Утром, за завтраком, тревожно поглядывая на сына, но не решаясь впрямую спросить о том, что того мучает и что от него скрывают, Иван Владимирович попытался начать издалека и быть с Сережей поласковей, а если тот что либо совершил неприятное, то Иван Владимирович заранее поклялся проявить терпение, простить и помочь.

– Ты, Сережа, неудачно спал на левом боку, – сказал Иван Владимирович, – так, дружище, нельзя. Сердце наше на нас трудолюбиво работает всю нашу жизнь, и мы должны ему помогать, а не мешать. Знаешь ли, дружище, как хитро устроено наше сердце? – Иван Владимирович в два укуса доел свой бутерброд, запил остатками кофе, вытер рот и руки салфеткой. – Представь себе, дружище, как работает наше сердце. Вот моя рука, а вот это мой пиджачный карман. Если мы ведем руку от донышка пиджачного кармана, то есть снизу вверх, – Иван Владимирович встал и повел свою руку снизу, – вот так, то только приглаживаем карман. Но если проводим руку над карманом сверху вниз, – Иван Владимирович повел руку сверху, – то рука неминуемо попадает в карман. Подобным же образом, дружище, когда кровь течет из сердечного желудочка в артерию, она только приглаживает карман артериального клапана, когда же течет из артерии в сердечный желудочек, то попадает внутрь клапана…

«Кровь, – подумал Сережа, стараясь сохранить на лице своем интерес к рассказанному, – кровь… Самопал можно взять у Афоньки…»

У Сережи более не было никаких чувств, даже тоски и отчаяния не было, а один лишь расчет, как лучше свершить задуманное, и одна лишь хитрость, как лучше это задуманное скрыть.

– Значит вниз мимо кармана, а вверх в карман, – сказал Сережа, чтоб показать, что рассказанное отцом его заинтересовало.

– Наоборот, дружище! Вниз в карман, то есть кровь попадает в артериальный клапан.

«Кровь, кровь, – думал Сережа, – Бэлочка ждала крови… Но кровь текла у меня, из моего носа…» Он вдруг засмеялся нервно, звонко, как не смеялся никогда.

– Разве я что-либо смешное сказал? – Иван Владимирович тревожно посмотрел на сына.

– Да, папа… Вверх, вниз!… Кровь сверху вниз на постель…

Его вдруг затошнило, стало противно и от съеденного им и от стоящего на столе, захотелось что-нибудь выпить Он торопливо встал из-за стола и прошел в свою комнату, осматриваясь по сторонам. На полке стояла большая бутылка чернил. Сережа схватил ее, откупорил и начал пить, запрокинув голову…

Позднее, когда Сережа уже лежал в постели, когда ему был сделан успокоительный укол и он засыпал, ровно дыша, хоть и с бледным, покрытым красными пятами лицом, невропатолог Першиц, срочно вызванный, тихо говорил в столовой Ивану Владимировичу.

– Все утрясется, коллега. Обычная истерия подростка. Наверное, сердечная драма. Возможно и половые проблемы Это отчасти и по вашей части. Ведь психика подростка близка к женской. Не даром hystera – по-гречески – матка. То, что раньше считалось болезнью только зрелого женского организма и связывалось с болезнью женского полового аппарата, теперь, увы, приходится распространять даже на зрелых мужчин. Тем более, на подростков. Три-четыре дня, неделька и он будет здоров… Пил чернила? Что ж, и уксус пьют, и мел едят, и песок едят от всякого рода подобных потрясений. Конечно, всякое бывает… Бывает и суицидомания…

– Вот это то меня и пугает! У его матери тоже случалось подобное. Стремление к самоубийству.

– В данном случае, не думаю, коллега. Три-четыре дня, неделька и все утрясется.

Действительно, через несколько дней Сережа был уж физически здоров, хотя мысль об афонькином самопале не оставляла его.

Мысль эта была глубоко упрятана, но Сережа ее постоянно чувствовал, словно гвоздь, вбитый по шляпку в темя.