Учиться в Школе-студии МХАТ было счастьем, наслаждением, гордостью! Гордостью, потому что лучше этого театрального института просто не было — ведь в нем преподавали прекрасные педагоги, спецкурсы вели лучшие артисты-мхатовцы. А разве был в Москве, да и в Союзе театр лучше МХАТа? Нет, конечно! По крайней мере, так считали студенты школы-студии, и Таня Доронина среди них. Разумеется, она училась на пятерки, потому что учеба тут, в вузе ее мечты, была для нее каждодневной радостью! Что значили рядом с этой радостью какие-то бытовые мелочи вроде постоянной нехватки денег или неустроенности быта? Впрочем, быт ей казался вполне устроенным: Радомысленский выхлопотал ей место в общежитии, правда, не в театральном, там мест не было, а в общежитии консерватории, в комнате с пятью соседками.
Вот у тети Маши в самом деле было не очень удобно, но даже не оттого, что комнатка маленькая и душная, а диванчик, на котором Тане приходилось спать, слишком коротким — ноги свешивались, а оттого, что платить тете было нечем. Нет, ей и в голову не приходило требовать с Тани платы, но все равно было неудобно. Однако стипендии в двадцать пять рублей да еще пятнадцати, что присылали родители, хватало лишь в обрез на жизнь. А жизнь в Москве недешева: надо и на билеты в кино, на чулочки и другие мелочи тратиться, сэкономить можно только на питании, что она и делала. Есть, конечно, хотелось, но разве это смертельное несчастье, тем более в молодости, тем более, когда существует главное? А главное ведь было! И соседки по комнате — студентки консерватории — были хорошие, жили дружно, питались из общего котла вермишелькой с томатным соусом, одалживали друг другу рубли до стипендии и были счастливы. Во всяком случае, она точно была счастлива.
Домой на первые студенческие каникулы Таня везла зачетку с заслуженными пятерками. На вокзале ее встречала мама, ставшая какой-то другой за эти полгода: она как будто уменьшилась ростом, и в глазах появился непреходящий страх. Неужели это за нее, за Таню?
Но у нее ведь все в порядке, у нее все прекрасно! Дома, в комнатке «на Ильича», тоже были перемены, правда, небольшие: она была обклеена новыми обоями. «Под ковровый рисунок!» — с гордостью сказала мама. Комната по-прежнему сияла чистотой, а на столе благоухал ароматами любимый Танин капустный пирог и стояла кастрюля с какао — мама помнила, что дочка любит, любила сладкое. А дочка уже выросла. Мама этого еще не поняла. Впрочем, бывают ли для матерей дети большими? Или навсегда остаются маленькими, о которых у родителей всегда болит сердце?
Вскоре пришел с работы запыхавшийся Василий Иванович — очень торопился скорее увидеть ненаглядную дочку. Пришли тетки с Петроградской, как всегда сияющая красотой тетя Катя расспрашивала Таню о Москве и ее московской жизни и все повторяла, утешая маму: «И прекрасно, и прекрасно, что она в Москве, быстрее повзрослеет. Не смотри, Нюра, так жалобно, там она за один год поймет столько, сколько с вами и за пять лет бы не узнала. Вспомни, ведь ты сама в ее возрасте уже замужем была, двоих родила, хозяйство сама вела».
Борис Вершилов. Школа-студия МХАТ. Любимый учитель.
Василий Иванович на ее слова улыбался и кивал головой, маленький Арсюшка улыбался и кивал вместе с ним, но мама была безутешна: «Одно дело в деревне хозяйствовать, другое дело одной в Москве быть, где, случись что, и пожаловаться некому. Как бы хорошо, если бы была тут с нами, училась бы в библиотечном — и серьезно, и спокойно». Болело у родителей сердце за свою младшенькую, и никак она не могла эту боль успокоить.
Встретилась она и с Володей, который ей писал письма в Москву и в последнем из них уговаривал ее перевестись из Москвы в Ленинградский театральный институт, потому что «надо совершить серьезный шаг». Он считал, что они должны пожениться. Представить себе, что она бросает студию МХАТ, Вершилова, Поля, все, что составляло смысл и счастье ее жизни, она просто не могла. Да и сам Володя… Он тоже, казалось ей, изменился: он стал каким-то скучным, неинтересным. И радости от встречи не было. Это было удивительно и стыдно. Но… ничего поделать с собой она не могла. Прежняя жизнь осталась позади. Увы, вместе с некоторыми людьми.
А в Школе-студии МХАТ со второго курса у них сменился руководитель, вместо Раевского пришел Павел Владимирович Массальский. У Раевского была большая нагрузка в театре и в ГИТИСе. Павел Владимирович был красив, очень элегантен, всегда прекрасно одет. Он поставил в театре «Двенадцатую ночь» Шекспира, тоже очень красивый спектакль, с прекрасными декорациями. Но… почему-то Таня не увидела, не почувствовала в том спектакле того главного, ради чего и должна была существовать вся эта красота. Не было, как ей казалось, высшего смысла. Хорошо, что сдержалась, вовремя вспомнив слова Вершилова, что она не дипломат и что ей «больше молчать надо». Может, она просто не понимает этого главного? Ведь спектакль идет во МХАТе, лучшем театре столицы. Но репетиции с Массальским не заладились: то, чего он требовал в той работе — красоты, напевности речи, — у нее не получалось, ей казалось, что тут надо играть по-другому, ближе к жизни и реальности, иначе получается бутафория, а не настоящее чувство. Может, просто Массальский был не ее режиссером? Во всяком случае, после первой неудачи знаменитый актер и педагог в отрывках больше ее не занимал, смотрел мимо нее, она стала ему неинтересна. Как же это было горько…
Сколько их еще будет в жизни, таких горьких моментов? Бывает ли жизнь актера без них? Вряд ли. Но это можно понять лишь умом, сердце все равно будет болеть.
Хорошо, что потом она снова оказалась у Вершилова. Это был ее педагог, он ее чувствовал, знал, на что она способна. «Вам надо хорошо показаться в весеннюю сессию, — сказал он. — Отнеситесь к этому очень серьезно, будете репетировать две вещи, совершенно разные: свидание Аглаи и князя Мышкина утром в парке из «Идиота» и водевиль «Сосед и соседка».
Какое счастье играть у Вершилова! «Идиота» Таня читала первый раз еще в детстве, сразу после войны, потом в девятом классе. Князь Мышкин тогда, как казалось, открылся ей со всем своим светом и обреченностью. Теперь она перечитывала все заново.
«Все серьезно, никакого умиления, — внушал ей на репетиции Вершилов. — Когда человек хочет бежать из дома и говорит: «Я вас для этого выбрала, я двадцать лет в клетке просидела и из клетки замуж пойду», — это серьезно, это одержимо. Вспомните, как вы рвались в Москву. Именно вы, а не генеральская дочка. Играть надо — про себя, идти — от себя. Девятнадцать лет — это не детство». Так, с недетской одержимостью и серьезностью, она и старалась играть, вести «князя Мышкина» к самому главному для нее — к побегу из дома, «из клетки», от всех, кто ее не понимает, с ним, единственным, который все понимает и который должен быть только с ней, потому что «кто его ни обидит, он всех простит. За это-то я его и полюбила».
После Достоевского играть водевиль было легко и весело. В нем все было просто и понятно, под музыку хотелось не просто двигаться, а летать. Было совсем не страшно, напротив — хотелось играть и играть. Пусть смеются в зале, пусть радуются, пусть ее радость переходит тем, кто смотрит. Да, Борис Ильич Вершилов умел открывать в работе, в игре радость творчества, умел заражать этой радостью и свободой своих студентов. За что они его и любили.
После сдачи зачета по сценической речи в школе-студии МХАТ. В центре — педагог Сарычева.