Романист Джеймс Келмен — первый шотландец, получивший престижную премию Букера — за свое гипнотическое, в стиле потока сознания описание жизни слепца из Глазго «Как поздно, как поздно». Голоса членов жюри разделились, Джулия Нойбергер открыто заявила, что не понимает, как такая «невнятная книга» может оказаться победительницей. Журналист Саймон Дженкинс привел множество доводов в поддержку ее позиции.
Присуждение Букеровской премии Джеймсу Келмену — литературный вандализм. «Моя культура и мой язык имеют право на существование, и ни у кого нет власти это отрицать!» Так сказал Джеймс Келмен, лауреат премии 1994 года, на торжественном ужине во вторник. Он удостоился при этом почестей, «положенных гению», от председателя жюри Джона Бэйли, бывшего профессора английской литературы в Оксфорде.
Каждый год я читаю произведение победителя, выражая этим ритуальное почтение богам нашей цивилизации. Иногда чтение возвышает, иногда оно вызывает затруднения. В этом году читать было попросту неприятно. Я рад, что мистер Келмен — культурный плюралист. Это у нас с ним общее. Я тоже верю в право на культуру и язык; в моем случае последний является тем, что он называет «колониальным» английским. Еще я верю вот во что: если начнется война, мой английский будет побеждать, покуда мистер Келмен и жюри Букера находятся во вражеском лагере.
Итак, книга с лирическим названием «Как поздно, как поздно». Однажды я оказался в вагоне для некурящих в поезде до Глазго. Посол этого города ввалился в вагон и плюхнулся напротив меня. Он достал бутылку сидра, скрутил себе сигарету, подался ко мне и рыгнул. «Огонька не найдется, Джимми?» Почти час я высмеивал его, упрекал, успокаивал, тревожась за здоровье проводника-индийца, который, как я знал, должен был вот-вот подойти (и которому хватило мудрости пройти мимо). Мой сильно пахнувший компаньон требовал такого же внимания, как двухлетний ребенок. Он поведал мне историю своей так называемой жизни, угрозами вымогал деньги, бранился и в конце концов помочился в кресло.
Чтение книги мистера Келмена оказалось схожим опытом. Я отказываюсь играть в его «колонизаторские игры», отвергая книгу без обсуждения. Он вправе переносить на бумагу хаотичные размышления о слепом пьянчуге из Глазго, пусть даже мой знакомец из поезда был куда смешнее, нежели его персонаж. В первой половине книги герой по имени Сэмми враждует с полицией, слепнет в камере, бредет домой, делает себе чай, а потом едет на автобусе в управление полиции, чтобы потребовать компенсацию. Мне совершенно не хочется обманывать ожидания читателей относительно второй половины романа. Достаточно сказать, что Сэмми возвращается из управления, вновь попадает в участок, идет домой, принимает ванну и — редкий момент обуржуазивания — садится в такси.
Сэмми может заслужить мимолетную симпатию, поскольку читатель вынужден перемещаться вместе с ним. Столкновения с социальным работником, соседом, адвокатом и сыном вызывают толику сочувствия. Кое-где может даже возникнуть ощущение «мыльной оперы». Но литературная беспомощность этой книги очевидна, вот типичный образчик текста. Даже используя, как принято в газетах, «звездочки», я бы не рискнул предложить сей роман читателям «Таймс», когда бы не боги литературной критики, отметившие данное творение характеристикой «гениального». Вот к чему сводится ныне Букер: «Хуже *** быть не могло. Он был *** готов. Это муть; он в ней плавал. Он достиг предела, он барахтался в *** мути, в *** черном чистилище, где можно только думать. Думать. Это — все, что тут *** доступно. Вы думаете что *** что-то сделали, но не делаете; вы ничего *** не видите, сплошная *** пелена *** бед, ваш *** мозг, ваша *** память — сплошная *** пелена. Вы задаетесь вопросами. Каким образом это *** случилось именно с вами? Он ведь не обычный ***, Сэмми, не обычный ***, ведь будь он обычным ***, такого бы никогда не случилось».
И так далее, абзац за абзацем, с сохранением так называемой авторской пунктуации, на протяжении 374 страниц. Литературный редактор воскресного «Индепендента» предложил дюжину тем для докторской диссертации, насчитав 4000 ругательств в романе. При этом ругательства ничего, черт побери, не выражают, они здесь выступают именно тем, что словарь справедливо называет «пустым усилителем». Мистер Келмен полностью поглощен бранью. Иногда он ставит ругательства в несколько строк подряд, когда не может придумать ничего другого. Его язык — вовсе не древний шотландский, или английский шотландский, или говор Лоуленда, или диалект Бернса. «Гардиан» назвала его стиль «подлинным голосом Глазго», но это клевета на город. Я бы назвал язык мистера Келмена глазгианским алкогольным с редкими заимствованиями.
Пытаюсь представить смешки жюри премии. «Какой он непосредственный», — умиляется бывший профессор литературы с ангельской улыбкой, когда мистер Келмен блюет на пол. «Он такой милый», — вторит другой судья, обнимая его колени. «Может, это самый настоящий гений?» — лепечет третий. Ругательства мистера Келмена будят острые ощущения и заставляют держаться вместе. Букеровское жюри вообще старается держаться вместе, исключая замечательную Джулию Нойбергер, которая в ужасе бежала от них.
Эта книга — литературный ответ на премию Тернера. Она как пара старых гимнастических тапочек, голова овцы в формалине, вывернутый наизнанку дом. Ею восторгаются те покровители культуры, те рецензенты беллетристики, которые позаимствовали у художественных критиков манеру славить «концептуальное искусство», некогда подхваченную галереями. Один рассуждает о «подкожной пульсации языка», другой — об «акустике доминирования», третий — о «преднамеренно ограниченной палитре мистера Келмена». Его сравнивают с Прустом, Джойсом, Беккетом и Пинтером. Критик «Таймс» восторгается «Кафкой с берегов Клайда». Дюжина Генри Хиггинсов стоит в очереди, чтобы погладить по головке новую Элизу Дулитл. Мистер Келмен, должен признать, обладает отменным нюхом. Он не пришел на обед, опасаясь спугнуть удачу. А когда учуял перспективу, то появился, в костюме, привлекшем столько же внимания, сколько привлекает наряд Лиз Тэйлор на голливудской премьере. Он отказался от смокинга и предпочел полосатую брючную пару и галстук; думаю, даже друзья никогда ранее не видели его в подобном облачении. И приложил немало усилий, чтобы «выглядеть соответствующе». Двубортный пиджак намеренно расстегнут, что должно было показать свободу мысли. А вот галстук, увы, свидетельствовал об английском культурном доминировании. Но мистер Келмен выкрутился, расстегнув верхнюю пуговицу и приспустив узел галстука на дюйм. Образчик контролируемого восстания. Глупец у Лира ведал меру своей глупости.
Присуждение Букеровской премии мистеру Келмену — литературный вандализм. Профессор Бэйли, должно быть, знал в глубине души, что найдется добрый десяток более достойных авторов; среди них Брукнер, Мэнтел, Эмис, Макуилльям, Акройд, Кэри, Гор димер, Маунт. Но ни одно имя из этого перечня не вошло даже в шорт-лист. Могу только предположить, что жюри руководствовалось принципом политкорректности. Они увидели в творчестве мистера Келмена апогей отступления от нормы, этакого Джилли Купер городского дна, Барбару Картленд трущоб Глазго. Им захотелось жути. И вот вам белый европеец, приемлемый лишь потому, что играет роль невежественного дикаря. Букер умудрился оскорбить литературу и оказать покровительство дикарю.
Филип Ларкин составил четыре вопроса, которые помогают оценить роман: «Я могу это читать? Верю ли я написанному? Сочувствую ли героям? Готов ли сочувствовать им и впредь?» В этом случае вряд ли кто-либо уйдет далее первого вопроса Ларкина. Любой глупец может защищать «право» мистера Келмена писать по-английски его собственным способом. Мы живем в свободном мире. Но за что тут вручать Букера? Что за эпидемия поразила нашу литературу?