Внезапная кончина Дональда Дьюара, отца нового шотландского парламента, лишила страну выдающегося государственного деятеля, который всю свою жизнь посвятил благу Шотландии. Многие восприняли его смерть как личную утрату и опасались за будущее пребывавшего во младенчестве парламента. Те же, кто разделял оптимизм по отношению к родной стране, верили в нарисованную им картину и намеревались приложить все усилия к тому, чтобы она стала явью.
«Теперь я знаю, как чувствует себя лошадь», — заявил Дональд Дьюар в мае прошлого года на торжественном обеде в Глазго, менее чем за неделю до того, как народу Шотландии предстояло выбирать первый парламент страны за 292 года. Он помолчал, чтобы недоумение распространилось по залу, и поставил жирную точку: «В эти дни меня постоянно обхаживают».
Публика, состоявшая из закаленных жизнью политиков и новых лейбористов, дружно расхохоталась. Дьюар во всей своей красе, комик того же калибра, что и Чик Мюррей, руки бешено двигаются, как «лопасти спятившего комбайна», по выражению одного его приятеля; как ни удивительно, он выступал «на разогреве» у Тони Блэра, своего бывшего соседа по Вестминстеру. Эта черта характера Дьюара редко проявлялась публично. Саркастический, остроумный, лаконичный, невозмутимый, он ухитрялся очаровывать даже самые цинично настроенные аудитории. Его тщеславие, как он сказал однажды, проистекало «из неизлечимой уверенности, что люди меня любят». Это вовсе не было заблуждением; он действительно нравился людям, сам по себе и — не в последнюю очередь — из-за очевидного отвращения к «обхаживанию».
Суть, а не внешний лоск была его приоритетом. В этом смысле он был политиком минувшей эпохи, для которого новая риторика являлась иностранным языком, не заслуживающим изучения. Он предпочитал живое общение с избирателями в Гарскаддене и Эннисленде теледебатам и выступлениям в программе «Утро с Ричардом и Джуди». Он словно всегда опасался «забронзоветь», стать памятником самому себе (это типичная черта шотландского характера). Он держался своих корней и хранил им верность.
Как широко известно, он никогда не бывал в отпуске. Некоторые его коллеги на прошлой неделе воспользовались парламентскими каникулами, чтобы отдохнуть, а для Дьюара, недавно перенесшего операцию на сердце, это означало новый круг встреч и переговоров. Такой образ жизни подорвал бы здоровье и тех, кто намного моложе и крепче, что уж говорить о 63-летнем политике с хроническим сердечным заболеванием. О нем говорили, что он женат на политике; им владело всепоглощающее желание возродить парламент, и этому он посвятил свою политическую карьеру, соответствуя ожиданиям тех, кто добивался успешного завершения «незаконченного дела». Дональд Дьюар не тешил себя иллюзиями, просто работал, не покладая рук. Тем самым он, возможно, приблизил собственную кончину, заставившую скорбеть нацию и обернувшуюся трагическими и лицемерными заголовками газет, которые всего за несколько дней до его смерти изощрялись в ядовитых нападках.
Ирония момента наверняка бы его восхитила. Никто не ценил более, чем он, шотландскую привычку унижать живых и поклоняться мертвым. Лишь тем вечером, когда шотландский парламент возобновил работу после почти трехсотлетней паузы, он позволил себе насладиться мгновением и бродил по улицам праздновавшего Эдинбурга с горделивой улыбкой на лице, а едва ли не каждый встречный норовил хлопнуть его по спине. «Это была, конечно же, вершина моей жизни, — признавался он позже, — апофеоз карьеры, в которой хватало и взлетов, и горьких падений». Что поразительно, за все эти годы сам он, в общем-то, не изменился.
Поздний и единственный ребенок в семье, он не слишком любил вспоминать детские годы, однако неизменно подчеркивал, что его детство было счастливым, пусть и необычным. Его родители оба страдали от тяжелых болезней: отец, преуспевающий дерматолог в Глазго, подхватил туберкулез, а у матери обнаружили опухоль мозга. Дональд Кэмпбелл Дьюар родился в августе 1937 года, когда по всему земному шару множились предзнаменования большой войны, и в возрасте двух с половиной лет был отправлен в школу-интернат в Пертшире, которой заведовали друзья его родителей. Два года спустя он перебрался южнее, в другой интернат, Беверли, в Боучестер-Бридж близ Хоуика, где разместили детей, эвакуированных из Лондона. «Помню тесноту, домашних животных в отдельном помещении, особенно черного с белым кролика, — рассказывал он в прошлом году. — Я был искренне уверен, что этот кролик принадлежит мне». Когда ему исполнилось девять, он возвратился в Глазго и пошел в начальную школу Мосспарк, где провел полный страданий год. «Я ощущал себя брошенным, — вспоминал он, — потерянным и несчастным, ведь меня привезли в город, вырвав из уютной, замкнутой сельской среды. Меня нередко дразнили из-за моего акцента, отчасти хоуикского, отчасти попросту неанглийского».
Дьюар, вероятно, ненавидел школу Мосспарк — он вспоминал, что стремглав бежал на автобус в четыре часа дня, «и не только потому, что боялся опоздать»; однако случалось и хорошее. Летом 1945 года, когда пережившая войну Шотландия начала привыкать к дивному новому миру государства всеобщего благоденствия, он с родителями провел первый из немногих незабываемых уикэндов на северо-восток. Остановились на ферме родительских друзей, Алланов, около городка Метлик в Абердиншире. Позднее Дьюара отправили в Академию Глазго, школу, которая кичилась спортивными достижениями (а к оным Дьюар, подобно Гарри Поттеру, был равнодушен).
Совсем иначе все оказалось в университете Глазго, где он повстречал людей, под влиянием которых оставался до конца своих дней. Прежде всего речь о Джоне Смите, уже политике, но и завсегдатае вечеринок. Его смерть в 1994 году потрясла Дьюара — и заставила работать с удвоенной энергией. Он разделял точку зрения Смита, что мы пришли в этот мир не просто развлекаться. Ими обоими двигало шотландское чувство долга, равно как и мысль, что не бывает привилегий без ответственности.
Это поколение было выдающимся по любым меркам. Помимо Дьюара, Смита и Энгуса Гроссарта, к нему принадлежали Мензис Кэмпбелл, либеральный демократ, Джимми Гордон, ныне лорд Гордоном из Стратблейна, Росс Харпер, адвокат, телеведущий Дональд Маккормак, Кэмерон Мунро, до недавних пор представитель ЕС в Эдинбурге, и Дерри Ирвин, лорд-канцлер, который попортил Дьюару крови, затеяв интрижку с его женой Элисон.
Дьюар получил степень сначала по истории, затем по юриспруденции, что позволяло рассчитывать на обеспеченную жизнь. Но куда важнее для него была атмосфера университета и та роль, которую университет сыграл в превращении робкого «книжного мальчика в очках» в уверенного в себе человека. «Я поступил в университет, совершенно не имея опыта общественной жизни, но все чудесным образом переменилось, и это было здорово. Я вдруг понял, в ходе студенческих диспутов, что способен, оказывается, составлять слова в связные предложения. Эти диспуты сами по себе были не слишком интересны, зато они порождали общение. Те дни были для меня связаны с возникновением грандиозной социальной структуры, пьющей структуры, с обретением социального опыта». Центром притяжения был студенческий союз, где, по словам Дьюара, «можно было перекусить, выпить и найти себе пристанище на ночь, и все такое».
Так и видится на его губах улыбка при этих словах. Пожалуй, немногое представить себе сложнее, чем Дональд Дьюар, рыщущий в поисках женского общества. В университете он заработал прозвище Баклан, из-за своего гигантского аппетита. Это прозвище осталось с ним до конца жизни, как и друзья.
Образ обаятельного чудака рискует затмить собой человека, ведомого страстным желанием покончить с неравенством и бедностью. Мензис Кэмпбелл был абсолютно прав: Дональд Дьюар и Шотландия созданы друг для друга. С его познаниями в литературе и истории страны, с его уважением к художникам, особенно к «шотландским колористам», Дьюар обладал духом, некогда свойственным всем образованным шотландцам.
Но не только почерпнутые из книг познания обеспечивали пищу для ума (хотя книги загромождали его квартиру в Вест-Энде). Шотландия формировала его характер различными способами. Он вышел из среднего класса Глазго, респектабельность которого, воспетая романистом Гаем Маккроуном, позволила ему получить начальное образование и собрать коллекции Пеплоу, Фергюссона и Мактаггарта; а изучение истории и юриспруденции помогло созреть и оформиться радикальным убеждениям.
Частично его затронула история шотландского лейборизма с ее тотемическими фигурами — Кейром Харди, «Красным Клайдсайдом», Уитли и Макстоном, которые клялись «экспортировать революцию в Вестминстер». Но это влияние слишком очевидно. Вдобавок в Дьюаре всегда ощущался ковенантер, чего не могли игнорировать даже лучшие друзья: нет, не тот религиозный пыл, который привел фанатиков наподобие Джеймса Ренвика на эшафот, но нечто более взвешенное и продуманное, сродни вере Роберта Бейли, который долго размышлял, прежде чем подписать Национальный Ковенант в 1638 году. В конце 1980-х годов, когда казалось, что деволюция попросту невозможна, Дьюар признался шотландскому историку, что чувствует духовное родство с Бейли, также выпускником университета Глазго. Потребовалось время и переоценка ценностей, чтобы молодой священник из Килвиннинга решил присоединиться к ковенантерам, ибо он сознавал, что тем самым нарушает клятву верности короне. Сердце говорило, что Национальный Ковенант защищает интересы Шотландии и выражает волю народа. Но он также знал, что Ковенант может оказаться угрозой власти короля Карла I. «В шотландской истории красота соседствует с ужасом, — говорил Дьюар. — Мы все это знаем, и наш выбор неизменно труден».
Он не прибавил, что этот выбор встал перед ним самим, когда речь зашла о деволюции, однако тень выбора нависала над всеми разговорами тех лет. Дьюар же твердой рукой ваял собственное место в истории страны. Из скромности он, несомненно, отказался бы от такой оценки, но все было именно так. «Меня спрашивают, кто я такой, — сказал он в Дублине в конце сентября. — Я — шотландец, гражданин Соединенного Королевства и человек, чрезвычайно заинтересованный в успехе ЕС».
Это была блестящая речь; он блистал эрудицией, поднимал настроение шутками, объяснял доходчиво и обращался к народу в целом. Но тем, кто его слушал, было ясно, что операция на сердце имела серьезные последствия. Он сказал историку Тому Девину, что в последующие несколько месяцев должен будет повторно проанализировать ситуацию, если реальных перемен не произойдет. К сожалению, такой возможности ему не представилось. Но он оставил наследство, которое нельзя проигнорировать. Итогом его жизни можно назвать слова, написанные им собственноручно, слова, составившие его эпитафию: «Шотландскому парламенту быть».