Глеб Горышин

Лондонка

Лондонка — это кепка…

Помните, что мы носили в конце сороковых — начале пятидесятых на наших ветренно-легкомысленных в ту пору головенках?.. Ну да, то самое — лондонки; кто еще не дорос, мечтал поскорей дорасти. Мальчишки редко щеголяли в лондонках, больше парни и взрослые дяди. В лондонках прошвыривались по Невскому (как тогда говорили, «по Броду») стиляги. Лондонкой мог хряснуть оземь жуковатый, фиксатый, приблатненный — где-нибудь у шалмана в Транспортном (по старой памяти Чубаровом) переулке. Лондонка шла к шикарному демисезону «цвета маренго», а также к клешам, тельнику, кирзачам или, лучше, хромовым «прохорям» в гармошку с завернутыми голенищами и обязательно выпущенными наружу проушинами для натягивания «прохорей».

Первые лондонки привезли в отечество с берегов Альбиона наши моряки, ходившие в Англию, и еще, может быть, футболисты московского «Динамо», навтыкавшие — помните? — голов основателям футбола. Колер лондонки — рябенький, серенький; главное в ней арочная кривизна козырька. Козырьку надлежит быть изогнуту наподобие грота, так, чтобы обладатель чудо-кепки мог нахлобучить ее на дурью свою башку, выглядывать из-под арочного козырька, как пес из будки…

Повадливые на обезьянство, мы скоро научились шить кепари по лондонскому образцу, должным образом заламывать козырьки, превзошли в этом деле умеренных англичан — и пошло-поехало. Помните?..

И я в те годы хаживал в рябенькой лондонке, то есть в обычной домашней кепке с собственноручно заломленным козырьком. Потом интерес к головному убору английского образца стал вянуть, как вянет все на свете. Было время, когда высшим шиком считались моряцкие причиндалы: мичманки, клеши, тельняшки, бляхи на ремнях — и это ушло.

Став студентом, я первым делом купил себе велюровую шляпу цвета «бэж». Ступив на стезю газетного репортера, покрасовался в чернильно-синем берете (редактор газеты, увидев меня в берете, сморщился и сказал: «Глеб Александрович, вы бы еще бантик привязали»). Потом вошли в моду кожаные кепки с пуговицей на маковке, вязаные шерстяные чешские шапочки с помпоном (такими шапочками укрывали головы от африканского солнца вожди освободительных движений в пятидесятые-шестидесятые годы). Все более утверждался обычай, перенесенный к нам из заграницы, — ходить с непокрытыми головами. И мы ходили…

Ходившие с непокрытыми головами девицы болели менингитом; негреющие символические девичьи головные уборы называли «менингитками».

Потом все вернулось на круги своя…

В середине семидесятых я поехал в Англию по туристической путевке и первое, что купил в английской торговой сети, — это лондонку, не самую модную, не дорогую, но коренную лондонскую уроженку сизо-болотного цвета. Не помню точно, где купил, может быть, на Оксфорд-стрит в универмаге Маркса и Спенсера, там есть все на свете, или на близлежащих улицах: Чэринг-кросс-роуд, Риджент-стрит, может быть, на одной из торговых улочек Блумсбери, где мы жили в отеле средней руки.

Между Чэрринг-кросс-роуд и Риджент-стрит помещается тихий в дневное время, к вечеру проникающийся бурлением и запахами лондонский Сохо, и в этом Сохо полным-полно диковин для новичка, одних секс-шопов пруд пруди (так было в середине семидесятых; к середине восьмидесятых — сам видел, свидетельствую: «сексуальная революция» унялась, мутный поток утихомирился, жизнь вошла в берега). Чем живы были хозяева этих, на наш взгляд, неизъяснимо странных торговых точек с запредельным ассортиментом товаров?.. Наблюдая, я видел входящих в секс-шопы особей разных наций, этнических и социальных слоев, глазеющих, иногда что-нибудь трогающих, перелистывающих, задерживающих внимание на тех или других предметах ассортимента, — и выходящих. Что-либо купившего я не увидел ни одного. Хотя… впечатления мои мимолетны. Да и вообще не нам об этом судить.

Для чего я речь-то завел о пресловутых секс-шопах (бывали и совсем крохотные секс-шопчики)? Постараюсь быть до конца откровенным. Однажды я сунул-таки свой нос в непотребную лавочку на Сохо, сам не знаю зачем. Ее пожилой, переживший последнюю войну хозяин с неожиданной для меня, тяжелой, осязаемой, против меня направленной ненавистью сказал на скворчащем, как яичница с салом на сковородке, английском языке: «Иди вон туда за угол и там выпей шнапсу!» Слово «шнапс» явилось ключевым ко всей фразе, я понял фразу, нашел объяснение ненависти ко мне хозяина секс-шопа. Он принял меня за немца (русские в Сохо не ходят), по возрасту я мог с ним и воевать, то есть против него; продавец непотребных штучек и дрючек в лондонском Сохо увидел во мне, потенциальном покупателе своего шопа, — «боша», «наци», существо, не прощенное им…

Я с простодушной улыбкой объяснил коммерсанту, кто я таков, откуда. Кажется, коммерсант не поверил…

Купленная мною лондонка — из синтетики, как у нас говорят, «кожзаменителя». Лондонские франты прошвыриваются по Пиккадилли, Стрэнду (или еще где, не знаю) в суконных лондонках фирмы «Тостаунд энд Ко», основанной в 1778 году, блинообразных, с утопленными под тульи козырьками, в крупную серо-буро-черную клетку. Но мне приглянулась именно эта, она пришлась мне по карману. Ее фасон был точно такой, как у лучших прима-лондонок, ее козырек был притоплен, в меру аркообразен. Носить ее следовало, как носят лондонки в Лондоне, — прямо, слегка припустив на лоб, параллельно продольной морщине на лбу (ежели таковая нажита тобой). Лондонка не терпит ношения себя набекрень, ее нельзя надвинуть на бровь, заломить на затылок.

В то время, когда я купил себе в Лондоне кепку, на дворе была поздняя осень. Обещанные мировой литературой и средствами массовой информации лондонские туманы, отравленные угольным дымом от каминов и смогом, почему-то не опускались на Лондон; голубело небо, изрядно пригревало солнышко. Большинство лондонцев ходило по улицам с непокрытыми головами; и я, как все. Вернулся домой — и надел мою новую кепку защитного цвета; кепка выделила меня в толпе прохожих на Невском проспекте и прилегающих к нему улицах. Другой такой кепки не было ни у кого в ту осень в нашем городе, не говоря о других городах и тем более сельской местности.

Ко мне стали обращаться сопливые фарцовщики в сквере на площади Искусств, на улице Бродского, у гостиницы «Европейская» — на гнусаво-фальшивом аффектированном школярском инглише. Они увидели во мне иностранца, их вводила в соблазн моя кепка. Я грубо отсылал их туда, где им следует быть, — к их мамам, на чистом русском языке.

Лондонка была хороша для сентября, октября, даже и ноября, до первых морозов; я с удовольствием надевал ее в марте, апреле, радовался ей, как радуются по веснам первому подснежнику, сморчку, огурцу. Она была городская кепка; отправляясь в лесные походы, я оставлял ее дома; спать в лондонке у костра казалось мне неудобным.

Чем дольше я владел этой кепкой, тем больше сживался с ней, привыкал как к частице себя самого. Так мы жили год за годом в полюбовном согласии с моей единственной, неповторимой лондонкой, до тех пор, пока… она не обнаружила черты неуживчивости, психологической несовместимости с хозяином. Кепка вдруг стала теряться, пропадать — в самые неожиданные, неподходящие для пропажи моменты, что всякий раз огорчало меня чуть ли не до сердечного спазма.

В первый раз я распростился с моей лондонкой — где бы вы думали? никогда не догадаетесь: на Красной площади в Москве…

Приехал в Москву на совещание в самое некепочное время: то солнышко улыбалось, то задувал ветер, хлестал дождь, посыпало крупкой. Остановился в гостинице «Россия», прозаседал день-деньской, под вечер отправился известным всем командированным в Москве маршрутом: в гастроном на улицу Горького. Поднялся из Зарядья на Красную площадь, привычно поглазел на пасхально-расписные купола Василия Блаженного, на памятник Минину с Пожарским, на Лобное место, на развод караула у Мавзолея, на выезжающий из Спасских ворот черный блестящий лимузин, постоял у витрин-окошек ГУМа… То ость влился в толпу, постоянно, в любое время года и суток шаркающую подошвами по брусчатке Красной площади. Даже забыл на какое-то время, зачем, куда иду (вначале-то помнил)…

И тут… Когда уже Красная площадь была у меня за спиною, когда оставалось спуститься на площадь Революции, как раз против ГУМа, где начинается улица 25 Октября… Вот в этом самом месте в это самое время дунул страшной силы порыв ветра — снизу, от Исторического музея, из ущелья меж домами вырвался на простор площади какой-то нездешний муссонной мощи шквал. Он поднял в воздух все головные уборы с толпы: кепки, фуражки, папахи, косынки, тюбетейки и, кажется, даже оренбургские платки… Порыв ветра не только обнажил головы у всех, кто был в то мгновение на главной площади нашего государства, но с какой-то дьявольской насмешливой лихостью погнал, покатил весь шапочный набор, как листья…

Обладатели шалей, фуражек, кепи, собачьих малахаев (и такие были), каскеток, камилавок, дамских шляпок побежали следом за своими улепетывающими сокровищами. Ветер дул ровно столько, чтобы укатить, унести, перемешать все, что было на головах, — и стих. Кому-то повезло: догнал, поймал, кто-то остался в расстроенных чувствах…

Некоторое время я видел, как моя лондонка катится колесиком: козырек у нее утопленный, кепка круглая… Попробовал догонять, но тотчас оказался в движущейся по разным направлениям малость ополоумевшей массе — потерял из виду то, за чем гнался. Все гнались, всякому хотелось вернуть утраченное, будто по живому оторванное… Великое множество чужого катилось, неслось, порхало — и навсегда исчезало на необозримой ровности площади. Все покрывало мглою ненастного осеннего вечера — мгла явилась вместе со шквалом. Отражаясь от мокрого камня, зыбился, дрожал фонарный свет. В наступившей тишине гулко раздавались шаги караула…

«Ну что же, — сказал я себе, — значит, пришло время нам расстаться…» Я внутренне усмехнулся и пошел своим путем, дивясь разлившейся в воздухе тишине после недавней сногсшибательной бури. Так бывает с нашкодившим отроком-сорванцом (и со взрослым мужем бывает): нашкодит — и станет тише воды, ниже травы…

Медленно идя по улице Горького, я говорил себе, что бывает в жизни пора обретений, за ней наступает пора потерь… Что расставаться с вещами — такое легкое дело. Бывают расставанья потяжелей… И я желал счастливого обладания вполне еще справной неизношенной лондонкой тому, кто найдет ее завтра утром бог знает в каком квадрате площади. «Как дай вам бог любимой быть другим…»

Кепку мне было пронзительно жаль, хоть плачь!..

Я купил в магазине гостинцев своим домашним (и о себе не забыл), медленно прошелся по главной московской улице, спустился в подземный переход, поднялся к ГУМу, рассеянно окинул взором опустевшее пространство Красной площади. Нет, искать я не собирался, все равно, что иголку в стогу сена… Как вдруг… Я еще ничего не увидел, только ощутил толчок в груди, как говорили в старину, у меня «екнуло сердце». Резко прибавил шагу, видя перед собою одну-единственную облетевшую липку в ряду других липок, высаженных вдоль фасада ГУМа, — и нечто под нею, защитного цвета (в защиту от любопытства прохожих), круглое, почти не различимое в ворохе палых листьев.

Под липкой лежала моя лондонка, подобрав лапки, как домашняя кошка, нагулявшаяся бог ведает где, наконец вернувшаяся под хозяйскую дверь… Едва ли можно передать словами всю гамму чувств, изведанных мною в тот вечер, — горечь потери и благо находки…

В последующие годы я стал как-то охладевать к возлюбленной кепке. Лондонка переместилась с рога вешалки в прихожей в дальний угол. Кепочная любовь миновала, как всякая любовь.

Однажды собрался по грибы, вспомнил о лондонке, примерил ее — для леса. Посмотрелся в зеркало: вид лесной, «защитного цвета». Погода с утра куксилась, задождило, потом полило как из ведра. Лондонка на дожде разбухла, осклизла, позеленела, как гриб-свинуха. В Лондоне по грибы не ходят (хотя в парках, сам видел, грибы растут, даже белые попадаются), от дождя укрываются зонтиком. И у нас в городе тоже… Высохнув, лондонка обнаружила на себе старческие морщины, припухлости, подтеки…

Последнюю отчаянную попытку сбежать от меня моя лондонка — со строптивым по-английски характером — предприняла не так давно. Хотя, как увидим дальше, тут и у меня рыльце в пушку… Я шел по лесу с лукошком, сощипывал с кочек бруснику, брал сыроежки, горькухи, моховики, маслята, волнухи, обабки. Солнце стало к полудню припекать, я снял с головы… Ну да, ту самую лондонку… Куда ее деть? В лукошко! В лукошке полно лесного добра. Тут еще подосиновики высыпали, поманили в осинник, в березняке белый гриб ввергнул в азарт грибной охоты…

Когда я присел на валежину передохнуть, меня вдруг ожгла тревога: «А где кепка!» Кепки не было в лукошке: продирался в частолесье и вот… «Ах ты такой-сякой-разэтакий, — принялся я себя ругать-костерить, — да как же ты мог позволить себе? Да неужели ты бросишь свою любимую кепочку одну-одинешеньку в глухом лесу? — волкам на потраву, гадюкам на гнездо?» А как ее найдешь? Я шел болотом, мхами, папоротниками, зарослями хвоща…

Похлюпал обратным ходом, почему-то веря, что кепка найдется (может быть, сказывался опыт потери-находки)… Лондонка, правда, лежала неподалеку от того места, где я хватился ее, рядом с тропой. Весь ее облик, цвет (ничего в нем не было «защитного»), само выражение лица (у каждой кепки свое лицо) — испуганное, растерянное — настолько выделялись в траве подлеска, что не заметить кепку-потеряшку было никак нельзя: она кричала, звала.

Теперь я ее не ношу. Моя лондонка стала домоседкой или, лучше сказать, домолежкой: лежит на полке в шкафу… Тут как-то поехал в Лондон; лондонки на головах и в продаже те же, что были: англичане во вкусах консервативны; на головах караула у Букингемского дворца такие же медвежьи папахи, как во времена королевы Виктории и других королей в глубь веков… Правда, цены другие, кусаются, как везде.