Обитатели „божьего дома“
С заседания в селе Коснево, что вблизи польской границы, начальник пограничной заставы Аркадий Павлович Baсин возвращался озадаченным и взволнованным.
«Где же они пойдут?— думал он.— Вновь, как и в прошлом месяце, на переправе или по опушке Горелого леса?»
Что они обязательно пойдут — сомнений нет никаких. Уполномоченный СОЧ Старовойтов сказал ему об этом не предположительно, как иногда бывало, а конкретно и категорически. Эмиссар НСНП Овечкин, бывший белоказачий полковник, что продолжает промышлять на Кубани, вновь изыскивает пути через кордон. И хотя уже наступила весна, пограничная река не так в этом году полноводна и большим препятствием не является.
За рекой — панская Польша. Где-то там формируются банды. Они часто заходят на нашу территорию в пределы Украины, Белоруссии и творят свои гнусные дела: убивают советских активистов, грабят население. Участились случаи обстрела нашей территории, зашевелились контрабандисты.
На той стороне активно работают, резидентуры английской разведки: используя польскую разведку — 2-й отдел Генштаба польской армии, они стали интенсивно, порой с применением оружия, забрасывать на нашу территорию через границу своих агентов, А отсюда за кордон пытаются уйти террористы, бывшие нэпманы, кулаки, а еще — укрывшиеся от следствия и суда участники и пособники разгромленных органами ОГПУ контрреволюционных групп вроде «Промпартии», «Шахтинского дела» и других.
Вот такая сложная обстановка... Каждая наша погранзастава на западной границе — как аванпост фронтовой полосы.
На эти аванпосты партия направляла свои лучшие кадры. Начальниками пограничных застав были командиры новой формации, выходцы из рабоче-крестьянской среды, люди, закаленные в борьбе с контрреволюцией. Таким до конца преданным делу большевистской партии красным командиром был Аркадий Васин.
Суровую школу жизни прошел сын плотника с Витебщины. Отец и два его старших брата загинули в дымных полях Галиции в 1914-м. Аркадий остался старшим в семье. Но не только кормил младших сестер и братьев, а еще и на сходки бегал, вместе с другими кричал: «Долой войну!»
И вот в его родную Рудню стали наведываться красногвардейцы. В лесах, недостатка в которых вокруг не было, появились те, у кого новая, революционная власть отняла прежнее богатство. Появились банды бывшего урядника Козули, торговца лесом Гайчакова и других. Из местных активистов был сформирован отряд для защиты от них. Кое-кому выдали оружие. Примкнул к ним и Аркадий. Отряд ЧОНа стал затем 51-м отдельным батальоном войск ВЧК. Сколько бессонных суток проведено в седле — гонялись по лесам Белоруссии за шайкой атамана Козули. Не раз и не два солдатская вдова Прасковья с двумя малолетками ночевала у соседей или дальних родственников, а то и просто в перелеске, чтобы укрыться от расправы «лесных гостей» за то, что ее Аркадий — красный чекист.
В 1928 году, когда в Белоруссии стало спокойнее, Васина направили на учебу в Минск, а по возвращении послали вот сюда начальником пограничной заставы.
«Так где же пойдут нарушители?»— размышлял Васин.
— Пригласите ко мне Лукьянца,— распорядился он.
«И кто их поведет?— продолжал думать он.— Без местных связей перейти границу не так-то просто. Ну, а кто он, этот скрытый вражеский пособник? Кто?»
— Товарищ начальник заставы, помнач Лукьянец прибыл по вашему вызову!
— Добрый вечер, Илларион Романович, садись, давай вместе подумаем. Нашей заставе предстоит встреча с «гостями» в ближайшую ночь, а возможно, и в сегодняшнюю. Известный тебе Овечкин будет перебрасывать за границу своих людей. Им надо помешать. Кто сейчас охраняет границу в районе Горелого леса?
Лукьянец раскрыл тетрадь, пробежал по еле заметным при свете керосиновой лампы записям, сказал:
— Там сейчас несут службу крепкие хлопцы, не новички на границе, свое дело знают.
— Вот что, подними-ка по тревоге мой резерв и подготовь его к выходу на границу. Как будут готовы, заходи, поставим задачу вместе. Да пошли за помполитом, он тоже нужен.
— Есть!
Лукьянец, пригнувшись, чтобы не зацепить верхнюю притолоку низковатых для его саженного роста дверей, вышел.
Дельный у Васина помощник, на такого во всем положиться можно. Служит на этой заставе давно, с тех пор как сюда вышла их кавалерийская часть. Родом из Молодечно, земляк Васина, из бедной крестьянской семьи. Рано пошел работать. В конце империалистической был мобилизован в солдаты, закончил курсы пулеметчиков, но воевать не пришлось. В полку, куда получил назначение, пулеметная команда митинговала против войны»
Вместе со своими однополчанам, оставив окопы, Илларион пробился в Минск, а позже — к себе домой. Но недолго пробыл дома. Красная Армия собирала силы для отпора внешним и внутренним - врагам. Так Илларион оказался в одном из красноармейских отрядов в Белоруссии, затем в отряде легендарного Котовского. Гонялся за бандитами на Украине, а после замирения вместе с эскадронцами вышел на указанный рубеж, где и стал заставой на охрану границы. Вскоре прибыл сюда и Васин.
Застава разместилась в двух крестьянских хатах местного богатея, убежавшего в двадцатых годах за границу. В одной из них — канцелярия и хозчасть, красный уголок, в другой — ряды двухъярусных деревянных нар. Здесь жили ставшие пограничниками красные конники.
Собственно, село Коснево было в семи километрах отсюда. А здесь, у самой границы, приютился хутор из нескольких хатенок да чудом сохранившейся церквушки. К приходу котовцев целыми остались только два дома и еще третий, в ограде у церкви. Остальные были сожжены или развалились, брошенные своими хозяевами. Со временем все поросло кустарником. Казалось, что чудом сохранившиеся дома, конюшня, просторный сарай были специально построены для размещения погранзаставы.
Кустарник, заросли одичавших яблонь и вишен доходили до самого берега пограничной речушки. Еще до приезда в конце 1922-го котовцев кто-то из пограничников, чтобы было удобнее наблюдать за подступами к реке, пытался выжечь кустарник да высокую траву. Но вместе с ними выгорел добрый кусок леса. Остались только высокие обгоревшие пни причудливых форм. Это место с той, поры стали называть Горелым лесом. Дальше, за гарью, начинался участок соседней заставы.
... Лукьянец построил бойцов. Путаясь в ножнах редко снимаемой шашки и постукивая деревянной колодкой маузера, пошел докладывать Васину о готовности резерва к выполнению боевой задачи. В это время во двор зашел помполит Прохоров. В канцелярию направились вместе.
— Чего это ты, Романыч, хлопцев беспокоишь?— спросил Прохоров.
— Видишь, какое дело, Дмитрий,— ответил Лукьянец,— новости поступили...
Они вошли в помещение.
— Товарищ начзаставы, резерв в количестве семи сабель для выполнения боевой задачи построен!— доложил Лукьянец.
Через дверь и нетолстые стены слышался перезвон трензелей и нетерпеливое всхрапывание.
— Хорошо... вольно!— ответил Васин, а затем и помполиту: — Здравствуй, Дмитрий Иванович.
Приоткрыв дверь и повторив команду «Вольно!», Лукьянец присел рядом с Прохоровым на скамью.
— Вот что, сябры ,— начал своим любимым обращением к помощникам Васин,— Овечкин вновь, как и прошлый год, появился в наших краях. Ну, может, не сам он, своей персоной, но его головорезы. Нас предупредили: видимо, кого-то будут встречать с той стороны или перебрасывать своих за рубеж. Вчера в Молодечно наши люди засекли двух людей из шайки Овечкина. ОГПУ ориентирует нас, чтобы мы были наготове и хорошо закрыли границу. Вот только где они пойдут?— обратился Васин к своим друзьям.
— Видимо, у Горелого,— высказал предположение Прохоров.— Там перейти границу легче — меньше шума, кустарник выгорел. А река делает поворот на польскую сторону и обмелела там больше.
— А что думает помнач?
— У Горелого? Возможно,— начал Лукьянец.— Но не исключено, что и через старую переправу, где раньше нам тоже приходилось сталкиваться с ними. Одним словом, товарищ начзаставы,— при служебных разговорах он не допускал обращения к Васину по имени и отчеству,— задача ясна: где бы они ни появились, мы должны их взять или, в противном случае, порубать. Туда или оттуда безнаказанно их пропускать нельзя.
— Тебе бы только порубать,— с улыбкой повернулся к нему Прохоров.— Их надо взять живыми.
— Я разве против? Только ведь всякое бывает...
— Всякое бывает — это точно,— согласился Васин.— Но все же этих надо по возможности живыми, хотя бы одного-двух. Помните тех, что мы прошлой весной окружили да в перестрелке всех и постреляли? Как их... Будняк, Гробовский, Сапега... Правда, вражья стая на пятерых меньше стала, и это, конечно, хорошо. Но лучше бы их допросить. Каждый еще по три-пять человек знает; так что, друзья мои, я тоже за уничтожение врагов. И именно поэтому установка такая: брать живьем.
— А когда их ждать-то?— спросил Прохоров.
— Когда? Вот об этом господин Овечкин нам не доложил. Так что ждать их можно каждую минуту, поэтому я и побеспокоил вас среди ночи,— продолжил Васин.— До рассвета остается еще добрых четыре часа. Куда бы ты, Илларион Романович, хотел пойти, на какой участок?
— Я? Куда надобнее, туда и готов, товарищ начзаставы. Приказывайте.
— Ну, хорошо. Бери трех всадников и двигайся в район Горелого. Спешьтесь, сбатуйте коней, оставьте с ними одного всадника, а сами втроем — к повороту реки. Там сейчас несет службу,— он посмотрел в книжку плана охраны,— разъезд-дозор в составе двух красноармейцев. Они пусть там на конях и остаются. Вы трое заляжьте у опушки леса и у поворота реки секретом до рассвета. Я думаю, что бандиты, если они там появятся, услышав шум проезжающего дозора, пропустят его и пойдут, а стало быть, и напорются прямо на вас. Задача ясна?
— Так точно, ясна.
— Ну, а ты, Дмитрий Иванович, стало быть, к переправе.
— Ясно, товарищ начзаставы. Думаю, что надо идти пешком. Здесь она рядом, и пяти километров не будет. Мой дончак пусть еще постоит, надо чтобы правое копыто хорошо зажило, а то заковали его на той неделе. Красноармейцы, двое, пусть со мною тоже пешие пойдут. Там несут службу на конях, а мы, как и Илларион, в секрет ляжем. Так?
— Правильно понимаешь задачу, помполит. Я с остальными проеду по центру, а затем побываю на левом, у Горелого, он меня что-то очень беспокоит. Да и ночь, как назло, со второй половины темная, дождем попахивает. Ну, хорошо,— подытожил Васин.— По местам. Напоминаю: пропуск — «Мушка—Могилев».
Лукьянец и Прохоров, поднявшись, направились к выходу.
— В добрый путь! Перед рассветом встретимся.
* * *
Вечером того же дня в домике у церкви, где живет дьячок Савоха, километрах в полуторах от заставы, шли последние приготовления и инструктаж.
— Значит так, господа хорошие,— распоряжался Савоха, состоявший еще недавно на религиозной службе в конном корпусе генерала Богаевского.— Пойдем попарно. Я и ты,— он указал на рыжебородого Аболина, сидевшего напротив его,— первыми, за нами господин есаул Мещеряков. Я не ошибаюсь? Вы, как мне сказали, служили в этом чине у их высокопревосходительства. Я тоже служил у него. Верой и правдой. Так, значит... А ты, Варфоломей, следом. Пойдем к Горелому лесу. Затемно доберемся туда по тыловым дорогам, а затем свернем к лесу, минуем его и выйдем к границе. Тропа старая, почти всем вам хорошо знакомая. Если по дороге или у границы наскочим на зеленых гэпэушников — ты, Варфоломей, бросаешь в них через наши головы «бутылку» , а мы падаем на землю и стреляем в обе стороны. В это время ты, Варфоломей, с господином есаулом бегом к реке. Можешь плыть туда вместе с ним, проводить, потом вернешься, тебе эта дорога известна. Твоя доля за труды будет цела,— Савоха показал пачку денег.— Здесь тысяча. Вам двоим по три сотни, мне, как старшему, четыре. При полном благополучии господин есаул у реки прибавит каждому из нас еще по сотне, поняли?
— Понятно,— пробасил Аболин,— чего тут не понять.
— Если что помешает, ты, Варфоломей, с господином Мещеряковым возвращаешься к селу, но в село не заходите, а шагайте прямиком к Черному лесу, в лесничество. Скажите, что от меня, вас там примут и найдут место, где можно будет пересидеть безопасно. Да только спешите, не жалейте ног, потому что зеленые верхами тут ездят, да и мы долго стрелять не сможем, у нас припасов не так много. Мы же с тобой,— обратился он к Аболину,— будем отстреливаться и отходить в противоположную от них сторону, на восток. Стреляем так: я отхожу — ты бьешь, затем я бью — ты отходишь, понял?
— Все понял,— кивнул Аболин.— Не впервой.
Савоха продолжал:
— Сбор там, где я сказал, у дома лесника. Расходиться будем оттуда только когда стемнеет. Я сегодня для зеленых не дома, а в Проскурове, на базар уехал еще в середине дня, домой вернуться должен послезавтра.— Он достал из кармана жилетки чугунные с двумя крышками часы «Омега». Открыл крышку, посмотрел на циферблат: — До утрени остается восемь с половиной часов. Сейчас надо выходить. Приготовьтесь, и с богом. Я выйду, послушаю.
Спусти несколько минут Савоха возвратился.
— Все тихо, только какая-то пара верховых уехала вверх по реке. Мы же пойдем вниз, к лесу.
Этой парой верховых были пограничники, выехавшие со двора за Васиным. Сам он с коноводом уехал раньше.
Миновав церковь, Савоха и его спутники вышли на тыловую дорогу, ведущую к лесу, соблюдая предельную осторожность.
Когда подходили к опушке леса, луна скрылась, начал накрапывать небольшой дождик. Его капли зашуршали по листве.
— Это хорошо,— шепнул Савоха,— нам на руку.
Зашли в лес, нащупали еле приметную дорогу, ведущую к границе. Дождя здесь не чувствовалось, земля была еще сухой под кронами густых дубов. Шли убыстренным шагом, мягко ступая в обуви, обмотанной мешковиной,— опыт у дьячка был, не первый раз он совершал такие ходки. Для этого, собственно, и поселил его здесь бывший деникинский полковник Овечкин, в забытой, казалось, богом и людьми церквушке.
Службу тут правил поп Николай Жданов, который предусмотрительно бежал в здешние края из-под Петрограда, боясь преследований ЧК за активное сотрудничество с контрразведкой Юденича. Поскольку церковь стояла в захолустье, в нескольких километрах от села, то и прихожан у нее было немного. Разве что на пасху и рождество съезжались сюда жители окрестных деревень. После империалистической и гражданской войн поразрушили много церквей, а новые не построили, часть закрыли активисты сел.
Нет, больших доходов отец Николай не имел. Но жил он безбедно. Овечкин субсидировал его аккуратно. И имел в том свой интерес. Жданов не вмешивался в «мирские дела» дьячка, хотя все до подробностей знал от своего благодетеля, господина Овечкина. Сам, между прочим, тоже вел тихую работу против большевиков, выслуживался перед полковником, который знал, что рыльце у батюшки в пушку.
Вот и сегодня в церковь забрели несколько богомольных старух — кто об убиенных помолиться, кто внуков окрестить. Дьяк вот как нужен был — службу править. А у него совсем иная «служба»...
Выйдя на опушку леса, от которой до реки оставалось не более двухсот-трехсот шагов, Савоха дал знак остановиться. Предстояло преодолеть поляну с обилием обгоревших пней. Где-то крикнула сова. Всполошилась, затрепыхала крыльями какая-то разбуженная птица. Аболин чертыхнулся.
— Тихо ты, дьявол! — зашипел Савоха и шепнул: — Пошли!
Двигались, как условились: Савоха с Аболиным впереди, остальные — следом.
Но не успела группа сделать и двадцати шагов от опушки леса, как сзади из-за пней раздалось приглушенное, но властное требование:
— Стой! Не шевелись! Брось оружие!
Варфоломей от оклика вначале оторопел, затек машинально, как было условлено, швырнул гранату вперед, хотя оклик был сзади. Игнат, памятуя сказанное дьячком, что надо бежать к реке, стремглав бросился туда. Завязалась перестрелка. Пробежав несколько метров, Игнат наскочил на плохо просматривавшийся толстый, высотой в человеческий рост, обгоревший пень и больно ушибся коленкой и левым плечом. Приняв другой пень за человека, он, не целясь, выстрелил из маузера и побежал дальше.
— Бей по тому, что уходит к реке!— услышал Игнат сзади себя и еще больше прибавил ходу, лавируя между пнями, смутно вырисовывавшимися на светлом фоне реки. А там, позади, опять выстрелы, топот ног, возня и матерщина, перешедшая в истошный крик.
Не добежав до воды метров двадцать, Игнат услышал справа приближающийся конный топот. Он выстрелил дважды наугад в ту сторону, но вдруг налетел на кряжистый двурогий пень, да так, что застрял в нем. Рванулся, оставил на коряжине пиджак и в несколько прыжков достиг берега. В воду бросился одновременно с близким выстрелом. Уходя в глубину, чувствовал, как что-то острое обожгло левую ногу. Он прошел несколько метров под водой, и, вынырнув, поплыл вниз по течению, которое прибивало его к противоположному берегу. Сзади хлопали одиночные выстрелы, слышался неясный гомон. Его как будто никто не преследовал. Нащупав ногами дно, Игнат оглянулся, и, видя, что за ним никто не гонится, выскочил на берег.
К этому времени на советском берегу все закончилось. В нескольких метрах от опушки лежал Варфоломей, пробитый красноармейской пулей в спину навылет. Метрах в пятидесяти от него с простреленной рукой и кляпом во рту, со связанными ногами корчился дьячок Савоха. А ближе к реке, разрубленный почти до пояса, рыжебородый Аболин. Его обрез валялся рядом. Достал бандита шашкой, как потом разобрались, Лукьянец, да только и сам не уберегся. Выпущенная из обреза в упор пуля рыжебородого с заблаговременно сточенным острием пробила ему грудь и застряла в позвонке. Как видно, уложил Илларион Аболина, уже будучи смертельно раненным. Кровь промочила гимнастерку и стекала на землю. Один из пограничников расстегнул помощнику начальника поясной ремень, снял маузер, ножны и пытался полотенцем перетянуть рану. Рядом соскочил с коня Васин. Подойдя к лежащему, опустился на колени, приложил ухо к его груди. Поднялся, снял фуражку:
— Не трудитесь, товарищ,— сказал начальник заставы,— он погиб.
От опушки леса бежал отделенный командир. Он начал было докладывать о случившемся, но, увидев лежащего на земле помнача заставы, осекся.
Постояли минуту с непокрытыми головами. Васин надел фуражку и, ведя в поводу коня, сказал:
— Сейчас увезем его на заставу.
Возле связанного Савохи стоял красноармеец с винтовкой.
— А, божий человек,— бросил, поравнявшись с ними Васин.— Как грехи-то свои теперь замаливать будешь? Давайте и его на заставу!— распорядился он.— Пусть идет своим ходом, развяжите ему ноги да уберите кляп, а то еще околеет без воздуха.
— Есть, товарищ начзаставы,— бойко ответил пограничник, а затем к лежащему: — А ну, живо поднимайся, развалился тут!
К месту событий через лес спешила пулеметная тачанка в сопровождении трех всадников, за ней пять красноармейцев на заставской телеге.
К десяти утра убитые и раненые были доставлены на заставу, а к обеду прибыл помощник по СОЧ отряда Цеханов в сопровождении особоуполномоченного Старовойтова. Спустя два часа, прихватив с собой дьячка и попа Жданова, они уехали в Проскуров.
На второй день, на видном месте, во дворе заставы пограничники с соблюдением воинского ритуала похоронили своего боевого командира — помощника начальника заставы Иллариона Романовича Лукьянца.
Васина и Прохорова вызвали в управление.
— Как же вы не уберегли его?— качал головой уполномоченный ОГПУ.— И надо же — рядом, на участке заставы, под самым боком жили враги.
Это была горькая правда. Не уберегли. Васин не оправдывался. Какие могут быть оправдания, если погиб такой человек. И все-таки посчитал нужным сказать уполномоченному:
— Тихо сидели эти богомолы. Не было у нас оснований их подозревать. Да и вы нас не ориентировали.
Глуховатый голос Васина потеплел:
— Что касается гибели моего помощника, товарища Лукьянца, то мы с помполитом считаем, погиб он геройской смертью, отдал жизнь за дело большевистской партии и Советского государства как истинный патриот Родины. Лукьянец не только руководил операцией, но и лично участвовал в схватке с врагами. А их было на первых порах четверо против наших троих. Как только часовой заставы услышал стрельбу, туда поскакал резерв и я с правого фланга.
— Все же одного бандюгу упустили. Ушел ведь в Польшу один? Даже одежину с зашитым золотишком бросил, лишь бы шкуру да душу свою поганую спасти.
— Да, ушел, к сожалению...
— Это плохо.
— Конечно. Я сам переживаю за случившееся. Если найдете меня виновным, я готов нести ответственность.
Говоривший переглянулся с сидевшим в кресле начальником пограничной охраны округа.
— Да вы, товарищ Васин, не волнуйтесь. Вас мы не собираемся обвинять. Наоборот, я буду докладывать руководству, что вы активно приняли меры после получения сигнала о возможном прорыве за кордон группы бандитов. За это вам спасибо. Непростительно другое: и вы там, в отряде, да и мы поздно узнали, что эти «божьи слуги» являются и слугами империалистической разведки. Прошляпили! А скажите, священник, или этот... Савоха, бывал когда-нибудь на заставе? Может быть, кто из наших красноармейцев навещал церковь?
— Нет, такого не было.
— Наши пограничники в бога не верят,— вступил в разговор Прохоров.— Мы на заставе постоянно ведем антирелигиозную пропаганду.
— Давно Савоха со Ждановым в этой церкви служат?
— Давно. Я приехал на заставу в двадцать восьмом, они уже здесь были,— ответил Васин.
— А что известно о их семьях?
— Почти ничего. Знаю только, что священник несколько раз выезжал в Витебск или Минск к сыну, который там служит на какой-то государственной службе. А дьяк находился дома, если не считать отдельные выезды на рынок, в район — в базарные дни.
— Так, так... Понятно,— сказал уполномоченный.— В эти-то базарные дни он и встречался с теми, кто поручал ему переброску врагов за границу. Нити тянутся далеко. У нас на участке заставы был только конечный переправочный пункт. Савоха уже рассказал кое-что... Закончим следствие — мы вас подробно проинформируем. Вот все, будут какие-либо вопросы?
— Вопросов не имею,— сказал Васин.
— Нет,— добавил Прохоров.
— Впрочем, мучает меня такое дело,— обернулся с порога начальник заставы.— Вам известно, что меня хотят демобилизовать и перевести на партийную работу в Белоруссию? Этот разговор состоялся еще в январе прошлого года. Я тогда дал согласие, а вот как теперь быть? Как будет расценен мой уход после этого случая?
— Ничего предосудительного в вашем уходе не будет. ЦК Компартии Белоруссии просит вас отпустить как уроженца здешних мест. Мы возражать не будем, да и не правомочны.
Выйдя из здания управления, Прохоров сказал облегченно:
— Вот такие, Аркадий Павлович, дела. Я думал, что нас обвинять будут.
— Выходит, не за что обвинять да наказывать. Мы уже и так наказаны смертью Иллариона. Эх, Илларион, Илларион! Рубака мой дорогой!
Васин долго, слишком долго, как показалось помполиту, отпутывал ременный повод от коновязи.
— Ну что, поехали, Дмитрий Иванович? Надо засветло домой добраться. Там, на заставе-то, кроме отделенного командира, никого из старших не осталось.
Есаул Мещеряков
Летом 1930 года, спустя два месяца после описанных событий, на окраине одного из сербских городов, в отдельно стоящем особняке, где размещалось «Общество патриотов России», появился новый человек. Один из подручных этого «общества» представил его как их единомышленника господина Падалкина, бежавшего от «ужасов» Совдепии. Падалкин — так по паспорту теперь именовался Игнат Мещеряков, пробравшийся через красные кордоны в заграничные края.
Сначала, уйдя в Польшу, Мещеряков всерьез думал, что будет вести безбедную и спокойную жизнь, может быть, наладит какое-нибудь свое дело. Однако безбедная жизнь продолжалась, пока не промотал деньги. А вот в покое Игната не оставили: не для того, видно, переправлял его за кордон, снабжал фальшивым паспортом полковник Овечкин. Из Польши Мещерякова-Падалкина препроводили в Сербию, и вот эта беседа в «обществе патриотов».
— Итак, господин хороший, погуляли и будет-с. За то, что избавили вас от большевистского рая, надо поработать.
Так сказал ему на первой же встрече в особняке какой-то холеный в золотом пенсне руководящий «патриот».
— Где, как?— спросил Игнат.
— Надо подумать.
Но долго, очевидно, не думали. Таким, как Игнат, недавно прибывшим из СССР, знающим страну не по рассказам, а из собственного опыта, одна дорога — в шпионы. В условиях, когда большевики уверенно заявляют на своих партийных съездах об индустриализации страны и коллективизации сельского хозяйства, довольно успешно выполняют эту задачу, надо бы им напакостить при каждом подходящем случае. И не только потому, что этого, хотелось в порядке мести обитателям особняка, а еще и потому, что об этом им настоятельно напоминали респектабельные господа в котелках, изъясняющиеся то по-английски, то по-немецки.
— Это в наших общих интересах,— внушали они. И обнадеживали: — Нужно еще немного усилий, небольшой толчок, чтобы свалить этот глиняный колосс — Советскую власть.
Свалить его, чтобы он рассыпался, поручалось в числе других и Мещерякову-Падалкину, теперь по воле его новых хозяев — Скворцову Андрею Иннокентьевичу. Скворцов, он же Дупель. Не по фамилии, а по какой-то собачьей кличке. С кличкой Игнат смирился быстро, а вот когда узнал, что вскоре его пошлют назад в Россию с особым заданием, призадумался. Кошки заскребли на душе. Не о том он мечтал, перебираясь через границу. Думал, где-нибудь тут, в тиши, коротать седую старость. Но вышло по-другому. «А может, действительно, как это они выражаются, «глиняный колосс» рассыплется, и в моих родных краях восстановится прежняя жизнь?» — тешил себя Игнат. Одно его больше всего пугало — снова идти через границу.
К этому дню его готовили с великой тщательностью профессионалы шпионской «академии». Игната обучили и подрывному делу, и искусству подсыпать яд в пищу, и поджигать склады. Подчеркивали главное: умей остаться в тени.
В канун заброски Скворцов числился уже членом НСНП, которым из-за моря неведомыми для Игната каналами руководил бывший царский генерал Шатилов, бежавший в гражданскую из Советской России. Непосредственным начальником Дупеля в здешнем особняке был некто Остер, а точнее — бывший деникинец, штабс-капитан Шубин.
И вот наступил черед Игната. Выслушал он напутственные речи и выехал из особняка в сопровождении четырех подручных Шубина.
Была в разгаре весна. Разделенные межевыми знаками и тропинками поля уже набирали силу. Все кругом зеленело. Стояли теплые, солнечные дни. Мирно постукивали колеса тарантаса, на котором ехал Игнат. Этот стук будил воспоминания о далекой Кубани, о жизни, что уж не вернется, да он и не хотел, чтобы она вернулась, та жизнь...
И так, и этак прикидывал Мещеряков, перебирая в памяти прошлое. Тасовал, как колоду карт, прожитые дни, месяцы, годы, и все выходило на одно: не дождался он на родине своих козырей. Зря тогда, в 1921-м, не подался он за кордон. Что правда, то правда: тут нашим не малина, манна с неба не падает. Но и в родных краях ему, есаулу казачьего войска, крепкому хозяину, с большевиками, с голытьбой, севшей у власти, не жить. Конечно, мог он приспособить руки к любому мужицкому делу. А душу свою, злость, что накипела на новую власть за эти годы? С ними-то как жить? Их куда приспособить?
Мерно покачивается тарантас. Монотонно скрипит плохо смазанное колесо. Попутчики клюют носом. А у Игната мысли в голове, как пчелы, роятся, будоражат, гонят сон.
Вернулся он тогда в свои края из-под Новороссийска, При себе имел и деньжата, и золотишко. Не одну богатую семейку потрясло казачье воинство. Да и в «божьих домах» кое-чем подзапаслись — всякой утварью из алтарей. А уж, бывало, если городишко какой свалят, так, царство ему небесное, их высокопревосходительство генерал Богаевский казачков не притеснял — два-три дня пей, гуляй, ты победитель, твой город в эти дни. Развесят захваченных красноармейцев да активистов для устрашения, и пошли шастать по богатым базам да торговым заведениям. У городских купчишек и прочих богатеев — ничего не скажешь — было чем поживиться...
Вернуться-то Игнат вернулся в двадцать первом году, да не шибко торопился на свой баз, немало поскитался по глухим плавням. Мыкалась с ним и супруга его верная Марта Прокопьевна. Хворала она. Может, от жизни в шалаше, в сырости.
Встретил есаул в глухомани и других, как сам, скитальцев. Не сидели они в плавнях невылазно, нет-нет да тревожили окрестные села и станицы, но постреливали больше так, для добывания провизии. И лишь когда на Кубань да Терек из-за рубежа вернулись бывшие врангелевские полковники Жуков, Савицкий, генералы Потоцкий и Лукьянов, повстанческое белое движение в родных местах Мещерякова приняло более устойчивый характер. Примкнул к нему и Игнат. Но не надолго. После разгрома под Краснодаром «белой повстанческой кубанской армии» генерала Пржевальского-Марченко и подвизавшегося при нем сына заместителя председателя бывшей Кубанской краевой рады Савицкого снова ушел Игнат в плавни. Опять скрывался с верной Мартохой в шалаше. Хоронился, как волк, от людей.
Когда Советская власть объявила амнистию тем, кто добровольно явится с повинной, заколебался Игнат: что делать? Жена стала настаивать — сколько еще гнить в этих плавнях. Не очень-то верил тогда есаул заверениям властей, но, видя, что другие выходят, решился и он. Сдал подобранную винтовку, поклялся больше не брать шашку в руки. Но маузер, добытый на Ставропольщине, не сдал — смазал его погуще и припрятал на всякий случай. Авось, пригодится...
В 1922 году военный трибунал осудил в Верхне-Донском округе более 200 человек во главе с атаманом Фоминым как не явившихся с повинной и продолжавших бандитствовать по лесам да хуторам. Игнат еще раз убедился, что повинился вовремя. А там дальше видно будет...
Жил Мещеряков в своем дому, но поначалу открыто на люди, на улицу выходить не решался. Не мог отделаться от дьявольского наваждения, будто прошлое со зверствами, кровью и грабежами на лбу у него расписано.
Потом, как спасительную нить, нашел успокоение. «А что?— мысленно оправдывал себя Игнат.— Красных мы, конечно, не щадили, когда они попадались к нам в руки. Но на то и бойня шла — кто кого. А вот панов мы потрошили, так ведь и большевики против них, панов. Только они миндальничали с ними, политика у них такая. А у нас другой разговор: что, только им, чистеньким да пухленьким, можно было на мягких перинах свои тела холить? А нам, воинам-казакам, на задворках, что ли, время коротать? Нет, ядрена-матрена, кукиш! Хоть день, да пан — сыт и пьян. А там — будь что будет! Может быть, назавтра красной юшкой умоешься, а может, и красноармейскую пулю или шашку между глаз схлопочешь».
В двадцать третьем, когда все начало налаживаться да утихомириваться, взялся за хозяйство и Игнат, перестал жить воробьиной жизнью под стрехой, ожиданием прихода ЧК. Многие казаки-односумы и рядовые, и чины небольшие тоже начали открыто объединяться в станицах да, озираясь, браться за разваленное хозяйство. Благо, новая, Советская власть не очень притесняла крепких хозяев, даже частное предпринимательство да кое-какую торговлишку разрешила. Появлялись и иные из тех, кто в смутные годы сгоряча унес ноги аж в заграницы. Лучше уж умереть на своей земле, чем в далеких заморских краях. Сносно жилось там только богатеям да тем, кто сумел заняться невесть какими темными делами.
Вначале Игнат жил осторожно, осмотрительно, ни с кем особо дружбы не водил, зубы не показывал, когда слышал от станичников упреки и напоминания о его деникинской бытности. «От греха подальше»,— размышлял он и возился в своем обветшалом базу, как жук навозный. Вот только не было у него в хозяйства настоящих помощников. Мартоха все хирела да ходила по бабкам-знахаркам.
— Повез бы ты меня, Игнаша, к докторам,— попросила она как-то мужа.— Помру ведь.
Игнат вскипел:
— Что старухи-то не помогают? Чего же тогда вожжаешься с ними, сколько уж добра им перетаскала!
Однако назавтра запряг Серка и направился с женой в город. Нашел там бывшего своего односума, а уж тот свел его с доктором, который не раз потом принимал Мартоху у себя на дому. И за что пришлось есаулу поделиться с ним золотишком.
Все мрачней становился Игнат. Все чаще, глядя на высохшую, хворую жену, попрекал:
— И что за порода ваша гнилая пластуновская . Вот и наследника ты мне так и не произвела на свет. Нарожала девок. Гляди, растет хозяйство, а ведь все растянут на приданое.
Дочерей у Мещеряковых было трое. Акулина — старшая дочь с младшей Нюркой уже на посиделки бегали. А малолетка Софья — дитя камышовых странствий — росла слабой, больше хворала да плакала, чем улыбалась.
Нет, не находил Игнат утешения в своей семье. Глушил недовольство жизнью в работе. День и ночь крутился, как проклятый, укреплял свое хозяйство. Правдой и неправдой получил дополнительный клин подходящей земли, подкупил исподтишка малость под перелеском. В тот же год почти заброшенную да запущенную водяную мельницу прикупил у вдовы, бывшей атаманши Шульгиной, а в двадцать четвертом — небольшой магазин со всеми потрохами от перебравшегося в город еврея-лавочника прибавил. Хоть и не сильна тогда была у него торговля, не шибко бойко можно было состязаться с городскими купцами, но все же... Крепким мужиком стал слыть Мещеряков, хозяином.
Оно и точно: не так, чтобы в убытке быть, вел дела Игнат. Однако же и вперед вначале особенно не вырывался, чувствовал: не допустит Советская власть, выступавшая против богатеев, за бедных, поворота к старым порядкам. Но втягивался все больше в расширение своего хозяйства и уже не мог остановиться.
Появились у есаула помощники. За прилавком стоял дальний родич — Митрофан, двоюродный племянник по жениной линии, во дворе — четверо батраков. Наем рабочей силы власть разрешала, и в страдную пору Мещеряков до десятка нанимал — никто не препятствовал. Было чем заниматься батракам у Игната — и землицы десятин под пятьдесят имел, и луга в пойме реки, и скотина с птицей. Лошади под седла, три-четыре пары под выезд породистых дончаков.
Одним словом, зажил Игнат. С оглядкой и с умом пускал в дело «побрякушки», привезенные с войны. Не трогал его пока никто: одни были зависимы от него, другие побаивались: авось власть переменится, третьим просто недосуг заниматься им — своих дел, поважнее, было до краев. А иные и поговаривали о нем недружелюбно, так все больше за глаза, а в глаза при встречах шапку ломали. Особенно иногородние, завидевшие раздобревшую фигуру Игната на другом конце улицы.
Среди некоторой части станичников Игнат даже добродетелем слыл: одного в голодное время меркой муки снабдит, другого — тючком сена. Конечно, за проценты, да и на работу привлекал должников в страдную пору — долги отработать.
Шло время. Дочери в одночасье собрались замуж. Акулина ничего, хорошую партию подобрала себе; будущий сват, мельник Желтов, по нутру пришелся Игнату — крепкий хозяин, самостоятельный. Его сын Евстафий, хотя и молодой еще, но зато весь в отца — хваткий хлопец, даже с прикусом — схватит, не вырвешь. Правда, рябоват. И рыжий, как огонь.
А вот младшая, Нюрка, балаболка, вся в женину породу пошла. Спешно, даже раньше Акулины, выскочила за чахлого — тьфу!— мужичишку, вдовца, старше лет на пятнадцать. Но не стал Игнат дочери поперек дороги: зять-то как-никак землеустроитель, значит, польза от него выпадала. С его родственной руки можно было кое-что выгодное сделать: то кусок земли от учета и налога утаить, то лучший клин прихватить у разорившегося бедняка.
Надежды оправдались: городской зятек содействовал в этих делах Игнату безоговорочно.
Через зиму вслед за Нюркой и Акулина со своим Евстафием укатили в город. Сначала на фабрике работали, потом, прослышала мать, что задумали они на докторов учиться. Сообщила об этом мужу Марта Прокопьевна с робкой надеждой услышать одобрение. А Игнат пренебрежительно махнул рукой:
— Никчемное дело. Научатся дураков облапошивать, как нас с тобой. Ну, чем тебе этот городской коновал помог? Гляди, вон уж еле ползаешь. А я ему, ироду, перстень с жемчугом отвалил.
Что случилось с Мартохой, тихой и покорной, ни в чем и никогда не перечившей мужу? И без того бледная, она побледнела еще больше, затряслась и бросила в лицо Игнату:
— Перстень, говоришь? Перстень! Пожалел, стало быть?! А того не помнишь, как добыл-то его? Прямо с пальцем... У живой старухи...
— Молчи, дура!— бросил Мещеряков испуганный взгляд на открытую створку окна.
Но Марта и без того уже молчала. Она неловко сползла с табурета, на котором сидела, и вытянулась на полу в тяжелом беспамятстве.
На этот раз она не померла. Но уже не вставала с кровати, с каждым днем заметно угасала, как оплывшая до основания свеча.
Софья недолго жила под родным кровом после смерти матери. Уехала от нелюдимого отца к Акулине. И остался Игнат один. Только некогда было печалиться, когда дела пошли наперекосяк. Требовали от него в кооператив записаться, на торговлю наложили налог, что и себе ничего не остается. За мельницу тоже плати, а с помольных много не возьмешь — косятся казачки. Налоги на скотину тоже немалые. Прикинул Игнат, и выходило, что за год доходы рублевые, а налоги сотенные. А тут слухи поползли, что Советская власть землю скоро переделять будет, общественные хозяйства основательно ставить. Батраки об этом вслух гутарили, на сходках о том спорили до хрипоты. При Игнате, косясь на него, заводили разговоры о кулаках-мироедах, о том, что, дескать, придет им конец скоро, толстосумам.
Митяй — батрак Игната, хромого Пантелея сын — уж и подлащиваться к нему начал:
— Скоро, Игнатий Григорьевич, землицу-то, сказывают, чекрыжить будут. Так вы уж не откажите, замолвите словечко за меня, а? С вашего клина мне бы отрезали малость. Все равно другому достанется. А я за вас заступлюсь, где надо будет, а?
— Та-ак, значит, злыдень! Я еще живу, хозяевую, а ты уже, как коршун хищный, на меня... А что ты делать-то с ней, землицей, будешь? Если пахать — так чем? Да и сеять надо машинами, а где ты их возьмешь?
— Постараемся уж как-нибудь,— отвечал Митяй.— Сообща...
— Сообща, говоришь?— прищурился Игнат.— А хлебать-то тоже, сказывают, сообща будете, как вот... эти, что в свинушнике? И баб тоже общих иметь будете или как?
«Что же делать? — раздумывал после этого разговора Игнат.— Может, куда податься? Но куда?..»
Спустя малое время, когда стало очевидным, что таким, как он, потребуется посторониться, да и поделиться нажитым, уступить дорогу тому новому, что есаул не понимал и не мог принять, он все порешил. Мельницу, чтобы как-то скрыть свои истинные думы, передал обществу за мизерные паи, лавку распродал и торговлю ликвидировал. Скотину и другое имущество, что было можно, на деньги перевел, а что и просто спустил за бесценок. Небольшой банковский запас забрал наличными и положил в кошель. Наведался к припрятанным про черный день остаткам золотишка. Попутно и «машинку» проведал — «маузер» заморской работы с сотней зарядов к нему.
Часть запасов хлеба продал, а часть утопил в речке. Немного раздал в надежные руки — кому мешок, кому два, а кому и побольше — авось пригодятся людишки. Сколотив, таким образом, кругленькую сумму и зашив в одежду золото, Игнат решил скрыться из станицы. Уходя, пустил слух, что не хочет жить бобылем, махнет в город к дочерям старость коротать.
Едва наступил чернотроп, Мещеряков темной ночью извлек из схрона припасенное оружие, спрятал его подальше в одежину и, пустив на свой баз красного петуха, скрылся.
Вначале он и сам твердо не знал, куда податься. Но тут, в Крутоярье, в глухомани плавней, появился полковник Овечкин, хорошо знакомый Игнату по прошлой службе в корпусе их превосходительства генерала Богаевского. Встретились на базу одного бывшего служаки, погутарили. Овечкин предлагал остаться с ним, вместе собирать силы, для того чтобы повергнуть большевиков. Игнат живо припомнил свои скитания по плавням» отказался. Нет, у него другая планида. Когда-то он чуть было не ушел за кордон. Не успел — и зря. Вот теперь бы уйти. От этой власти, от этих порядков, что складываются совсем не по его планам. Благо искать его некому. Жена на том свете, дочери — сами по себе.
Правда, есть еще братан Анисим Григорьевич. Только, хотя и одна кровь, но не единой с ним, Игнатом, души. Анисим к активистам примкнул. Прослышал о нем Игнат, что на сходках он агитирует за обобществление хозяйств, за коммунии. Ну и пусть! Еще в ту войну разошлись братья в мыслях и делах. Анисим хоть и в одном эскадроне был с Игнатом, но особого рвения к службе не выказывал. А вскоре получил ранение в ногу, поехал лечиться. Доходили слухи, что с красными снюхался и комитетствовал где-то. А когда кончилась гражданская, в родную станицу не вернулся. Осел где-то под большим городом, женился. С тех пор не виделись с ним. Разные они люди, хотя и от одного корня пошли. Да о нем Игнат тогда не сожалел. О другом были у него думы: как перейти границу.
— Так я же тебе и предлагаю — примыкай ко мне,— начинал терять терпение полковник.— С моими людьми за кордон уйдешь.
Этот вариант есаула устраивал.
* * *
Приближаясь к границе, Игнат все беспокойнее ожидал предстоящего. Неужели снова плыть придется? А если схватят? Закрадывалось сомнение: может, отказаться? Но он тут же подавлял в себе эту мысль. Нет-нет, все обойдется. Он благополучно доберется до Урала и выполнит свою «важную миссию», как сказали там, в особняке. Он еще покажет кое-кому, на что способен есаул Игнат Мещеряков. Прельщало и обещанное Игнату будущее, чины и богатство, которые придут, когда удастся спалить власть Советов и восстановить прежние порядки и России. И все же неизвестность предстоящего, боязнь за опою жизнь угнетали. «Скворцов» был всю дорогу угрюм, молчалив, время от времени глубоко вздыхал, вызывая удивленные взгляды сопровождающих его людей. Вроде бы начала даже побаливать нога, которую два года назад зацепила пуля пограничника.
Днем въехали в небольшое, зеленеющее зарослями садов и огородами село — конечный пункт маршрута. Проезжая по улице, Игнат успел рассмотреть крытые почерневшей соломой хаты, пыльные неширокие переулки, пестрых коров, пасшихся за огородами. У колодца с журавлем, такого же, как и в его станице, несколько женщин в расшитых кофтах и фартуках говорили между собою нараспев, на непонятном для Игната языке. Завидя незнакомых людей на подводах, встречные мужики приветствовали их поднятием картузов или провожали взглядом.
Проехав на противоположную сторону села, подводы повернули вправо, к стоящим отдельно строениям, окруженным высокими деревьями. Их встретил у ворот солдат в смешном четырехугольном картузе, вооруженный короткой винтовкой нерусского образца. Повозки остановились. Один из прибывших, рослый мужчина с пышными усами, энергично соскочил на землю, подошел к солдату и что-то ему сказал. Тот, выслушав, повернулся и, подойдя к глухим дощатым воротам, открыл их.
Во дворе, густо заросшем вишневыми деревьями, стоял большой дом под красной черепицей. В дальнем углу — конюшня, у которой на коновязи стояло не меньше трех десятков упитанных коней. Отмахиваясь хвостами от наседавших мух, они уткнули морды в кормушки.
Несколько метров по центральной аллее — и конец пути. Остановились неподалеку от часовенки без окон. Внутри ее виднелось изображение скорбно склонившей голову «матки боски».
— Приехали,— сказал один из сопровождавших Игната, нажимая на «а».
Игнат соскочил с возка, помог снять корзины с продуктами, бутылью самогона и каким-то еще не известным ему грузом. Другие снимали с подвод что-то, завернутое в кустарного изготовления покрывала.
К ним подошел один из обитателей этого двора в военной форме и, спросив что-то по-польски у усатого, ушел вместе с ним. Второй, что был на их телеге за извозчика, после разгрузки повозок отвел их в глубь двора и вскоре возвратился. Двое других и Игнат уже умылись с дороги у колодца, стоявшего справа от домика, и сидели в просторной комнате, видимо, гостиной.
Вошедший и двое других, в дороге больше молчавших, начали между собою переговариваться на своем языке. Обращаясь к Игнату, они переходили на странную смесь польских и русских слов. Один из спутников спросил его:
— Пан проголодался с дороги?
— Да, есть малость.
— Зараз подкрепимся, отдохнем, а потом и за дело будем браться.
После обеда все приехавшие, кроме усатого, который так к ним и не возвратился, улеглись отдыхать, кто на широкой деревянной кровати, аккуратно застеленной солдатскими темно-серыми одеялами, кто на широкой лавке, что стояла у стены, а кто на земляном полу, покрытом соломой. Игнат вышел на порог. Но едва спустился с крыльца, как увидел приближающегося к нему часового.
— Пан, не можно!
— Тьфу!— рассердился Игнат.— До ветру сходить «не можно»?— И арестом указал в угол двора.
Часовой понимающе закивал.
Возвратившись в домик, Мещеряков застал своих сопровождающих смачно храпевшими после обильного обеда, смоченного несколькими стаканами самогона. В углу возле кроватей стояли уже извлеченные из самодельного покрывала винтовки, русские трехлинейки с примкнутыми к ним штыками. Игнат снял сапоги, пиджак и, не раздеваясь, лег на оставленное ему место — на лавку. Засыпая, опять беспокойно думал о предстоящем...
Проснулся Игнат, когда в хату заглядывали косые лучи предзакатного солнца. Он увидел: все лежали, но не спали, тихо переговаривались между собою.
— Тшеба вставать,— увидев, что Игнат не спит, сказал возница.
До наступления сумерек Игнат с двумя из сопровождавших сидели в доме. Других двух не было, они куда-то ушли. После ужина, когда уже стемнело, появился усатый. Сказал Игнату довольно чисто по-русски:
— Ну, господин Падалкин, вернее, господин Скворцов, давайте будем готовиться. Вот одежда, в которую вы должны будете переодеться. А эту наденете, когда будем им той стороне.
С этими словами он придвинул к Игнату вместительную ивовую корзину, ту самую, что снимал Игнат с возка, не зная содержимого. Открыв корзину, Игнат извлек оттуда военный костюм с зелеными петлицами и такого же цвета фуражку с лакированным козырьком, с красной звездой на околыше. Затем достал не новый, но добротный костюм темно-серого цвета, белую, с вышитой манишкой льняную рубашку, а со дна тоже не новые, но исправные сапоги военного образца.
— Пусть вас не удивляет этот маскарад. Все мы будем одеты в военную форму, а когда окажемся на той стороне, вы ее снимите, наденете цивильную и поедете дальше, по своему маршруту. Мы находимся против советского местечка Волочисск. Сейчас выходим к границе. К утру мы должны быть в селе Мокрое, у надежного человека. Там переднюем, а вечером расстанемся. Вот и все.
Когда все переоделись, Игнат сел и, усмехаясь, стал рассматривать себя и других «советских пограничников».
— Так надо, господин Падалкин. Для постороннего глаза на той стороне. Вот здесь,— усатый протянул туго завернутый в черное пакет,— ваши документы и деньги. Вам не надо их еще раз посмотреть здесь?
— Нет, не надобно,— ответил Игнат.— Я их хорошо изучил еще там. А вот где мое оружие, господин, как вас...
— Ян Штемпелевский.
— Где мое оружие, господин Штемпелевский? Или мне тоже винторез брать?
— Винторез? Что это? Ах, винтовка! Нет, винтовка не для вас. Вы в нашей группе за командира будете себя выдавать. А командиру положен по законам советской погранохраны револьвер. Он в той корзине, наденете его перед выходом. Кстати, умеете с ним обращаться?
— Приходилось. Когда-то на галопе пробивал брошенную вверх папаху...
— Добже,— кивнул Ян.— А в карман возьмете вот этот,— и он подал ему тот самый маузер с укороченным стволом и две круглые с шершавыми боками гранаты Мильса.— Это на всякий случай. Ну, что ж... Сейчас придет стражник и поведет нас к границе. Наши двое уже там. Они еще засветло пошли туда понаблюдать, там нас и встретят.
В комнату заглянул военный. Ян и второй сопровождающий поднялись, перекрестились двоеперстием.
— Ну, с богом!
Обмахнул, лоб православным крестом и Игнат, подумавший: «Поможет ли он, господь богато...»
На дворе стояли прозрачные сумерки. Висела низко яркая ущербная луна. Деревья отбрасывали на широкую аллею длинные тени.
Миновав колодец, все четверо вышли со двора не через ворота, в которые днем въезжали, а через какую-то заднюю калитку, которую идущий впереди солдат открыл, а затем, пропустив шедших за ним, закрыл своим ключом.
Шли долго, часа два. Месяц начал тускнеть и скрываться, а когда подошли к какой-то поляне, померк вовсе.
На условный зов солдата из темноты вышли трое, в двух из которых Игнат опознал своих попутчиков.
Постояв еще несколько минут, группа двинулась. Впереди шли двое, оставшихся в дозоре, за ними Игнат и Ян. Пройдя минут двадцать, головные и следовавшие за ними остановились, присели, послушали, затем, взяв оружие, пошли. Сопровождавший их солдат возвратился восвояси.
Шли тихо. Кругом стоял невысокий, но густой лесной массив. Шумели деревья. Темнота стояла непроглядная. Перейдя небольшой ручеек и преодолев невысокий плетень, все оказались на тропе, ведущей в глубь советской территории. Где-то вдали, видимо, было село — доносился глухой лай собаки.
Ускорив шаг, все вышли из леса, прошли поляной вдоль окружавших ее невысоких кустарников и вошли в небольшую речушку, которую преодолели не разуваясь — воды было мало. На противоположной стороне остановились, прислушались и, пройдя еще около километра, снова забрели в воду.
— Надо замыть следы от собак,— шепнул Игнату идущий сзади.
Наконец выбрались на дорогу, и, отойдя от нее метров двести, двинулись по тропе. Все изрядно вымокли.
Начала заниматься заря. Впереди показались огни.
— В этом селе, господин Падалкин, конечный пункт.
Прошел еще час, и все идущие оказались на окраине местечка у края огорода, где и остановились.
Кто-то из шедших впереди ушел к дому, а вскоре вернулся в сопровождении женщины. Та, поздоровавшись, шепнула:
— Пойдемте быстрее, а то уже светает.
Игнат удивился, что в таком нелегком «промысле» участвует женщина, но молча следовал за остальными. Женщина привела их в сарай, где зажгла фонарь.
— Здравствуйте, пани Мария,— сказал Ян.
— День добрый, Панове,— с легким поклоном ответила она,— С благополучным прибытием! Никто не попался навстречу?
— Нет, все обошлось.
— Ну, слава Иисусу Христу,— ответила она.— Сейчас я вас покормлю и можете отдыхать. Пан Ян, видимо, знает, где место отдыха.
— Знаю, пани Мария, не первый раз...
— Ну, добже. Прошу, панове, одну минутку подождать меня.
Она поставила фонарь на землю и вышла. Через некоторое время вернулась с прикрытой платком корзиной, которую поставила рядом с фонарем, и, сказав что-то Яну, пожелала приятного аппетита и вышла.
Все, присев возле корзины, принялись есть домашнюю снедь, затем, собрав остатки в корзину, поднялись.
Штемпелевский, взяв фонарь, пошел первым. Все последовали за ним. Пройдя в конец сарая, они поднялись по лестнице на сеновал и осмотрелись. Возле слухового окна ждала постель — покрывало поверх соломы, несколько подушек в темных наволочках. Игнат и трое пришедших сняли обувь, легли, положив оружие рядом с собою, а четвертый спустился вниз. Ему усатый Ян приказал оставаться «на варте», то есть на посту.
Спали долго, до полудня. А когда солнце покатилось на заход, Игнат, переодевшись в штатский костюм, покинул своих спутников. В сопровождении Марии он направился на окраину села. Там, получив подробное разъяснение, как добраться до железнодорожной станции, простился и пошел...
* * *
Весной тридцать второго года Игнат с хорошо выправленными документами на имя Андрея Иннокентьевича Скворцова появился на Урале в качестве рабочего на одной из крупных строек в районе Златоуста. Это был весьма покладистый, старательный и скромный работник. Вскоре, как грамотный человек, Игнат стал экспедитором склада, затем заведовал этим складом, вершил судьбы технического снабжения стройки. Играл он свою роль исправно, с собачьей преданностью. «Наука», которую в течение нескольких месяцев ему преподали на Западе, пригодилась.
В документах Скворцова значилось, что он один из отпрысков бывших русских первопроходцев Сибири, переселившихся в свое время в эти богатые таежные места из оскудевших краев Поволжья. Империалистическую и гражданскую войны он провоевал на фронте. Отстаивал вначале царя и отечество, а потом, якобы разобравшись что к чему, перемахнул в Красную Армию.
Пулевым ранением в ногу и следом сабельного удара красного бойца в затылок в двадцатом Игнат козырял как ранами, полученными «в борьбе за родную власть». Он любил теперь выражаться высокопарно. Иногда, оставшись наедине с собою, Игнат сожалел, что отказался от предлагавшегося ему на той стороне красного ордена. Сейчас, «имея подвиги», он пробил бы себе дорогу быстро.
В беседе с окружающими людьми на их вопросы, почему он приехал на Урал, Игнат отвечал односложно и давно заученно: «Потянуло туда, где государству требуются рабочие руки, приехал, чтобы бороться вместе со всеми за индустриализацию страны, за лучшую жизнь».
Начинал Игнат работу на этой стройке с первой лопаты, с землянок. И это действительно было так — с первой лопаты, с первой тачки, с первых носилок — такая была тогда «техника». Надо сначала построить завод, который бы выпускал станки, чтобы они затем дали свою продукцию — новую мощную технику. А для этого в те годы нужда в рабочих руках, особенно на отдаленных стройках, была настолько велика, что подчас недоставало времени разбираться, кому принадлежат эти руки — кто ты, что ты думаешь, кого представляешь? «Добросовестным» работником крупной стройки на Урале и стал Игнат — агент иностранной разведки, Дупель, прошедший школу шпионства, убийств и провокаций в укрытом от людского глаза балканском особняке, принадлежащем первое время ничем не примечательному обществу русских эмигрантов.
Снаряжая его в поход против большевизма, Шубин вместе с матерыми волками — бывшими дроздовскими и улагаевскими контрразведчиками, удачно унесшими ноги от ударов Красной Армии за рубеж,— напутствовал нового «борца за свободную Россию»: устраивайся, обживайся на новом месте, пролезай в активисты, подбирай и изучай нужных ним людей, ищи наиболее уязвимые места в «большевистской затее» с индустриализацией, но до нашего сигнала — ни гу-гу! Когда надо действовать и что делать — мы скажем.
И вот в тридцать третьем, в год тяжелого испытания для Страны Советов — постигшего ее неурожая, в пору серьезных трудностей, сложных международных и внутренних ситуаций, сигнал поступил.
«Братьями по союзу» Игнату предлагалось, используя приобретенных помощников, приступить к активной работе. Всячески «помогать», чтобы стройка хирела, не ладилась.
Дупель приступил к действиям. К этому времени он основательно врос в коллектив, сдружился, особенно с теми, кто был чем-то недоволен. Встретился и с теми, кто, если и не побывал в заграничных краях, как он, Игнат, то, во всяком случае, враждебно относился к экономическим мероприятиям партии и правительства. Нашел и убежденных врагов Советской власти, которые, как и он, на словах были за, а на деле не раз и не два ставили палки в колеса стройке.
Действовал Игнат осторожно. Где двусмысленной репликой взбудоражит нестойкие умы, где посочувствует провинившемуся, проворовавшемуся или пропойце: за что, дескать, зря таскают да позорят личность. Где бросит словцо об условиях жизни, скудном харче. Благо, такого было хоть отбавляй.
Иному нужному человеку, бывало, кое-что сунет для семьи, для детишек. Вот так исподволь завязывал знакомства, приобретал авторитет, закреплял нужные связи с надежными людьми. А кое-что делал собственными руками.
Правда, не все получалось. Не ахти каким грамотеем был есаул из глухой кубанской станицы. Как-то подговорил Игнат верного человека, электромонтера, устроить замыкание в электропроводке, чтобы вызвать пожар в сколоченных из досок складах электрокабельного оборудования.
Монтер сам на это дело не пошел, но объяснил Игнату, как сделать замыкание. Долго ковырялся Скворцов в рубильнике, провода пожег, самого ударило, а пожар не получился. К тому же за действиями завскладом внимательно наблюдала молодая работница Ася Раздольная. Сумел вроде открутиться от нее Скворцов, сослался на случайность и незнание. Но видел: не верит она. Через несколько дней после этого случая Ася была найдена мертвой — ее придавило штабелем сорвавшихся с высоты второго этажа кирпичей. Девушку похоронили, наказали техника, ведавшего безопасностью на стройке, и событие стало стираться из памяти, заслоняться другими.
А тут на седьмом участке невесть от чего возник пожар. Сгорели столярные изделия, которые поступили для оборудования уже подведенного под крышу будущего моторного цеха. По этому случаю на строительство приехали сотрудники ГПУ. Разбирались, искали и, прихватив с собой тех, кто отвечал за охрану объекта, уехали. Скворцов и на сей раз остался в тени.
В декабре тридцать седьмого года — в день празднования Дня Конституции — руками верных подручных, братьев Иворовских, кулацких сынков, бежавших из ссылки и забившихся в эти дальние уральские края, был открыт вентиль цистерны с серной кислотой. Опять вспыхнул пожар. Пылала, казалось, даже земля. Пламя перебросилось на стоявшую неподалеку емкость с дизельным топливом. Снасти почти ничего не удалось. Двое из тушивших пожар — молодые супруги Светловы — получили серьезные ожоги и вскоре скончались. Их торжественно похоронили. На траурном митинге выступающие слали проклятия империалистам, их посыльным — врагам народа, призывали к бдительности. Говорил речь и старый кадровый рабочий строительства Скворцов. Он тоже слал проклятия и призывал к бдительности. А вскоре органы ГПУ, по анонимному письму Игната, арестовали зазевавшегося сторожа сгоревших цистерн — потомственного уральца — за «содействие врагам народа». Позже были арестованы заведующий технической конторой и диспетчер. Это уже не входило в планы и расчеты Игната. Он струхнул основательно: чем черт не шутит. А вдруг диспетчер расскажет на допросах о недавнем разговоре с Игнатом о том, что эту стройку он, Скворцов, считает ненужной, что она «у черта на куличках», что только зря народ сюда согнали в эти богом забытые и людьми проклятые края. Что тогда?
Обошлось...
Спустя некоторое время Скворцов попытался привлечь для своих дел кондуктора, часто совершавшего рейсы с товарными поездами на ближайшую от стройки станцию. Пытался, но получилась осечка. Кондуктор, старый железнодорожник, прибывший на стройку вместе с другими специалистами-путейцами по направлению НКПС из Подмосковья, дал Игнату отпор. Предупредил, что хотя он, Скворцов, является старым кадровым рабочим, но ведет вредные разговоры с ним, за что можно, как выразился он, и тюрьму схлопотать. Игнат спохватился, что сболтнул лишнее и свел разговор на шутку, дескать, хотел проверить его пролетарскую устойчивость. А в один из ближайших рейсов труп несговорчивого железнодорожника обнаружили обходчики на путях — его переехал поезд чуть выше пояса. Видимо, сорвался кондуктор по неосторожности с площадки товарного вагона. Братья Иворовские чисто сработали, но, конечно, не за малое вознаграждение.
Итак, Дупель действовал, но хозяева были им не очень довольны, все торопили его, требовали более ощутимых ударов по стройке.
К осени на объект стали прибывать по вербовке большие группы молодежи, закончившей школы ФЗО в разных концах страны. Будущему уральскому предприятию требовались кадры. Скворцову становилось все труднее и труднее выполнять задания своих заграничных хозяев. Молодежь день и ночь, почти без отдыха, трудилась под дождем и снегом. В цехах, случалось, сменялись и спали, но не ныли, не хныкали. Смотрел Игнат, удивлялся: они работали, как черти, и висевший над их головами большой лист фанеры с коротким призывом «Даешь социализм!» был для них убедительнее самых убедительных Игнатовых посулов. Нет, не нашел он путей к сердцам и умам молодых строителей.
Были среди прибывших и люди зрелого возраста. Скворцов приметил мужчину, чуть моложе его годами, по говору — казак с Дона или Кубани. Это был, как позже выяснил Игнат, бежавший из ссылки, .осужденный за участие в попытке организации кулацкого восстания, бывший белоказачий подъесаул, казак станции Раздольной — Степанишин Сидор Панкратьевич.
Пригрел его Скворцов, достал документы на имя Таль-нова. Устроил к себе на склады в бригаду грузчиков подсобным рабочим. А через некоторое время в двенадцатой бригаде, строящей цех термической обработки, заболело около десятка рабочих, на третий день двое из них скончались, через несколько дней умерли еще трое. Врачи объявили карантин. Лаборатория дала заключение: пищевое отравление — в котел кем-то был подсыпан яд. Как администрация не стремилась сгладить этот случай, укрыть его от рабочих, чтобы не возникла паника, слухи об отравлении все же просочились в бараки. Началось волнение, многие испугались врагов, «которые могут всех отравить». Малоустойчивая часть вербованных спешно покинула стройку. Только активное вмешательство руководства, коммунистов и комсомольского актива позволило успокоить страсти. Людей призвали еще больше крепить бдительность.
Тальнову и Дупелю приходилось все труднее.
... Однажды встретились на пустыре за складами Скворцов и иностранный специалист, инженер проектного бюро Румпель. Всего одно слово сказал инженер, но какое это было слово — пароль! Игнат весь обратился в слух.
— Слушайте, что я скажу,— инженер оглянулся по сторонам,— шеф требует, чтобы вы проникли глубже в инженерно-техническую или более крупную хозяйственную среду. Мелкие укусы, как видите, не достигают цели. Действуйте.
И ушел, попыхивая трубкой, по своим делам. Скворцом задумался. Так, так... Значит, Румпель — человек «оттуда». И такое задание. Но легко сказать «проникни». Как же проникнуть? Надо для этого учиться в вузе... Может, попросить у Румпеля достать документы об окончании вуза и переехать в другое место — на другую стройку, но... так легко погореть — образования-то нет, дм и опыта технического руководства тоже.
Но выход нашелся сам собой. Осенью 1938 года Скворцом, как «старый кадровый рабочий», по его просьбе был командирован на годичные курсы повышения квалификации работников сферы материально-технического снабжения промышленности.
Тальнов, проводив своего патрона, остался один.
И вдруг, месяца четыре спустя, Тальнова пригласили к находившемуся на стройке парторгу ЦК Широкову. Принял он Тальнова вежливо. Расспросил о житье-бытье, в том числе, как бы между прочим, поинтересовался Скворцовым. Спросил, что он о нем знает. Тальнов,понял, что запахло «жареным». Он сделал удивленный вид — его, простого рабочего, спрашивают о бывшем начальнике, посланном учиться на большого руководителя. В общем, прикинулся простаком и ничего вразумительного не сказал.
— Ну, хорошо, товарищ Тальнов,— поднялся за столом Широков.— Извините, что отнял у вас время.
Возвратившись к себе в общежитие, Тальнов стал лихорадочно обдумывать положение. Что это? Шефа взяли или просто какое-то недоразумение?
Вскоре на стройке узнали о том, что Скворцов с места учебы сбежал. Приехали работники ГПУ, провели обыски у некоторых лиц, в том числе в каморке, где жил Скворцов. Арестовали и увезли братьев Иворовских.
И уже ни для кого не было секретом, что Скворцов — враг, скрылся, разыскивается органами ГПУ.
А спустя полмесяца после этого события Тальнов по поручению отдела снабжения поехал в ближайший район в качестве приемщика материалов. На второй день он передал на стройку с попутчиками записку, в которой писал, что приболел и вернется через неделю-другую, как только поправится.
Больше его на стройке не видели. Махнул в родные края. Некоторое время скрывался вместе с бывшим своим односумом на Дону, в астраханской степи, в плавнях. Потом Тальнов подался в Крым. Там и застало его воскресенье 22 июня 1941 года.
Отшельники
Задолго до войны, еще в тридцатых годах, Акулина Мещерякова и Евстафий Желтов поженились и уехали из станицы в город, поселились в Ростове, на рабочей окраине. Она поступила санитаркой в медпункт табачной фабрики, а Евстафий все пытался замяться торговлишкой. Да не те настали времена. Не давала ходу частной инициативе рабоче-крестьянская власть. Пришлось незадачливому купчишке пойти на фабрику.
С приездом в город Желтовы вначале снимали угол у одной старушки, а затем получили и свою комнатку. Жили средне. Деловой и, в общем-то, неглупый Евстафий притерся в трудовом коллективе. Затаив все обиды на неудобства жизни тех времен, Евстафий трудился. Посещал собрания, старался выполнять план, помышлял на какие-нибудь курсы устроиться, чтобы стать высокооплачиваемым рабочим. Благо к сыновьям казаков после опубликования в 1925 году специального решения партии стали относиться с меньшим недоверием, считая их детьми трудового крестьянства.
Буднично, однообразно тянулись недели, месяцы, годы... Однажды поздним вечером, когда на дворе хлестал проливной дождь, постучали в окно. Вышла Акулина, открыла дверь и оторопела. На пороге стоял с котомкой в руках заросший, осунувшийся свекор — Желтов Гавриил Ионович.
— Ой, что же мы стоим, папаня?— спохватилась Акулина.— Заходите же до хаты, заходите! Евстафий, смотри, кто пришел!
Услышав возгласы жены, Желтов-младший вышел.
— Ты, папаня? Здравствуй!! Какими судьбами?
Отца еще в начале тридцатых годов раскулачили и выселили за пределы Краснодарского края куда-то на Ставрополыцину, в прикаспийские необжитые степи.
— Я, Евстафий, я. Не шуми.— Шагнув через порог, гость сказал:— Убавьте свет или прикройте окна, а то, бог знает, еще увидит кто.
Акулина метнулась завешивать окна, а Гавриил Ионович прошел в угол небольшой прихожей, где снял с себя мокрый зипун, поставил на пол котомку. Отец с сыном обнялись, облобызались троекратно. Затем Гавриил Ионович чмокнул в лоб Акулину и прошел в комнату, сев на предложенный ему сыном стул, стал осматриваться.
Комната просторная, пожалуй, побольше, чем была гостевая в его курене. У стены железная кровать, аккуратно застеленная и украшенная по обеим сторонам горками подушек. Посредине простой четырехугольный стол, покрытый цветной клеенкой. Вокруг него четыре стула со спинками, а с потолка свисает яркая электрическая лампа. Противоположный угол отгорожен перегородкой, оттуда виднеется краешек еще одной кровати.
Заметив его взгляд, Акулина поспешила успокоить свекра.
— Не беспокойтесь, у нас чужих никого, там Софьюшка спит.
— Софья? Младшенькая сватова, что ль? Ну-ну...
«Вот как живут, по-пански, даже керосином не пахнет,— подумал Желтов.— А я им: убавьте, мол, свет...»
Оглядывая стены, обратил Гавриил Ионович внимание ли многочисленные фотографии в почерневших от времени рамках. Поднявшись со стула, подошел к фотокарточкам и стал их разглядывать. На одной из них нашел себя. Он бережно снял рамку и, возвращаясь к столу, сказал: Не надо ее открыто держать. Не для чего беглого арестанта показывать.
Услышав это, Акулина и Евстафий переглянулись.
Поняли: отец скрывается. Невестка перевела разговор на другое.
— Ой, что же я сижу? Вам же умыться с дороги, да и поесть надо.
Она поднялась и поспешила к плите, стала ее разжигать, что-то ставить, подогревать, стараясь не греметь посудой. Евстафий с отцом продолжали сидеть у стола.
— Что же, батя, стряслось там у вас, расскажите, если можно?
— Почему же нельзя? Можно. Вы ведь свои как-никак, дети наши. Раскулачили нас, Евстафьюшка. Баз разгромили, супостаты, с родного гнезда согнали, все нажитое забрали. Проклятая голытьба да активисты! Как же, кулак ведь был, мироед! За то, что им, иродам, зерно молол да в тяжелое время чем мог помогал до урожая, отблагодарили меня.— Гавриил стиснул зубы так, что на скулах зло заходили желваки.— Одним словом, сынок, нет больше в нашей станице исправного мужика Гавриила Желтова, есть кулак, мироед, раскулаченный и высланный в дальние края. А ты думаешь, я сдался им так просто? Не из такого теста я зроблен. Голодранцы! Мать с Варюхой и Степаном повезли в эшелоне в астраханские степи, на высылку. А я, как видишь, здесь — сбежал тогда и вот уже много лет, как бездомный пес, маюсь. Неделю бродил по буеракам да глухомани. Возвернулся ночью в станицу, после раскулачки хотел было баз новый свой порешить. Не мне — так никому, думал, да опоздал. Кто-то это уже сделал за меня. Сказывала кума, что Петруха Крюков его поджег,— помнишь, варнак такой, сухопарый, батрачил у нас на мельнице? Ушел перед раскулачиванием от нас, разобиделся. Вот он и поджег. Не заплатил ты мне, Гавриил Ионович, за мой труд сполна, вот и ухожу,— иронически перекривил его Желтов, вспоминая былое.— Ушел, стало быть. А как начали нас вывозить, объявился...
Троих нас тогда вывезли — меня, Фаньку Горбатого — помнишь, что все лошадьми торговал да керосиновую лавку держал? Еще бывшего писаря атаманского, Покровского Михаила. Сват наш Игнатий Григорьевич еще давно пропал без вести. А то его тоже раскулачили бы. Так-то... Остальные записались в их колхоз и сдали все туда, в общую кучу. К весне уже вместе пахать собирались. Сидор Бояркин там у них верховодил... Когда нас вывозили, Петруха тоже на нашем базу был, скотину да другое имущество описывал. Когда выезжали за ворота, я ему сказал : «Ничего, потерплю, а там, глядишь, и вернусь сюда, тогда мы с тобой, Петруха, прелюбезно погутарим». А он, варнак, мне в ответ: «Не вернетесь вы сюда, Гавриил Ионович, не вернетесь! Некуда будет...» Слышь, «некуда» ... Он спалил, больше некому.
Пребыл я у кумы до кочетов в хате, день пересидел на чердаке, а в следующую ночь и ушел. Уж больно боялась кума, все просила покинуть ее курень, не губить, а то, гутарит, подведешь и меня под раскулачку. Дала хлеба, сала на дорогу, и с темнотой я ушел от нее.
Голос старого Желтова, звучавший монотонно, окреп:
— Гады проклятые! Мало я вас изничтожал в ту войну, собачье племя! Ну, погодите! Даст бог, перемена придет, я до вас доберусь, голоштанники, я вам покажу коммунии, будете всю свою жизнь помнить!
Евстафий оглянулся на дверь:
— Тише, батя. Неровен час, услышит кто... Ну, а где маманя да Варя со Степаном?
— Не знаю и не ведаю ничего, сынок. Как вывезли — так будто в воду канули.
— А сами-то вы где обретались?
— Да, везде бывало... Одним словом не скажешь,— Желтов уклонился от прямого ответа.— Побродил по свету вдоволь. Хватит с меня, пора на покой.
— Папаня,— перебила их беседу Акулина,— вода согрелась.— Может, помоетесь с дороги? Так я мигом все приготовлю.
— Да не мешало бы, дочка, давно уже я немытый. Только запасного исподнего у меня нету, замениться нечем.
Не беда, Евстафьево наденете, оно вам аккурат подойдет. Давайте, я вам в сенцах корыто приспособлю да и мойтесь себе, потом повечеряем.
Спустя чае все сидели за столом. Выпили по чарке за встречу, закусили и продолжали тихо, чтобы не разбудить Софью, все ту же беседу. О великих обидах, о порухе, которые причинила им «мужицкая» власть, прикидывали, что надо делать. Да так ничего и не решили. Встали из-за стола за полночь. Гавриил и Евстафий сразу же разделись и легли спать — отец с дороги, а сыну завтра утром на работу надо. Акулина, собрав наскоро посуду, приспособилась на кровати рядом с Софьей и так пролежала до утра, не сомкнув глаз. «Что же делать со свекром?— думала она.— Оставить у себя,— чего доброго, соседи увидят, да еще и милицию наведут. Спровадить? А куда же он пойдет? В плавни? Не выдюжит там... Да и все же родня как-никак. Не знаю, что делать? Надо с Евстафием серьезно посоветоваться, авось вместе и придумаем что-нибудь. А тут сестренка, Софья. Маловата, еще только в седьмой бегает, как бы где не выболтала. Ведь об отце-то своем нет-нет, да и заводит балачки, дескать, где он? Айв самом деле, где? Может, тоже, как и свекор, горе мыкает?»
Утром все вместе держали совет. Порешили свекра спрятать у себя. На день укрывать в погребе, приспособив все для того, чтобы можно было там укрываться, а ночью может и в комнате быть. Крепко-накрепко предупредили Софью, чтобы молчала — ни гу-гу никому. На том и разошлись : Акулина с Евстафием на работу, а Софья — в школу.
Такая жизнь длилась долго. Было о чем вспоминать да размышлять про себя Гавриилу Ионовичу. Как-никак около четырех лет прошло, как покинул он свои родные края да от семьи родной оторвался.
Препоручив тогда тоже вывозимому в ссылку станичнику приглядеть за семьей, поцеловал он Варюху и Степана да безмолвно простился с женой Анфисой. Шепнул ей, мол, уйти попытаемся, а там как выйдет. Сбежать из эшелона Желтов решил с Феофаном Каратаевым по прозвищу Горбатый.
На одной из стоянок, уже в Ставрополыцине, Гавриил и Феофан вместе с несколькими другими мужиками в сопровождении вооруженного красноармейца пошли с бадьями к водоразборной колонке. Там стояла очередь. Поставив бадью, Желтов с Каратаевым отошли, закурили самокрутки и стали наблюдать. Конвоир их вместе с прибывшим туда раньше сослуживцем, тоже сопровождавшим водоносов, закурили и о чем-то стали беседовать, изредка бросая взгляд на очередь. Отходя к туалетной будке, Гавриил и Феофан рассчитывали в случае чего оправдаться, мол, надобность была.
И тут очередь разделил шедший на небольшой скорости маневренный паровоз, который на несколько секунд и закрыл их от конвоиров-красноармейцев. Этим они воспользовались, изо всех йог бросившись бежать. Заскочили в пристанционный палисадник, перемахнули через какой-то забор и понеслись по огородам прилегающего к станции местечка. Сзади слышались погоня, окрики «Стой!» и одиночные выстрелы. Гаврилл, будучи попроворнее, бежал первым, изредка оглядываясь на Феофана. Тот начал отставать: как-никак горбатенький. А тут попали они в какой-то огород, окруженный высоким забором из колючей растительности. Гавриил перепрыгнул его с ходу, упал, больно ушиб колено. Феофан приотстал. Слышал Гавриил, как взяли его, как ругались, что «второй гад убежал».
А Желтов через огороды, канавы бежал без передышки, пока не оказался на кукурузном поле. Здесь были накалены кучами бодылья. Начало темнеть. Беглец решил заночевать в копне, а утром решать, что дальше делать. Па рассвете, не имея уже больше сил сидеть неподвижно — донимал холод. Желтов выбрался из копны и начал осматриваться. Сзади, километрах в шести, виднелось село. Дымила паровозными дымками станция. Та самая станция... В противоположной стороне, километрах в пятнадцати-двадцати, проглядывали горы, заросшие лесом. Туда и направился беглец.
К вечеру забрел в какой-то предгорный хутор, попросил что-нибудь поесть. Ему повезло. Сгорбленная, сухонькая старуха ничего не стала расспрашивать, зашла в хатенку, возвратилась с куском кукурузной лепешки и медной кружкой кислого молока. Гавриил мигом уничтожил принесенное и, поблагодарив старушку, направился своей дорогой.
Долго мытарился Желтов в горах, в голоде и ночном холоде, пока не вышел к реке, где набрел на троих мужиков, рыбачивших самодельными удочками. Так с ними и остался. Ночевали они в полутора километрах от реки, в шалаше, построенном в густых зарослях, в ущелье. Собирали дикие кисловато-горькие яблоки, ягоды. Однажды один из новых товарищей Желтова принес, видимо, с хутора, две большие кукурузные лепешки, целую рамку сот с медом и кусок мяса, этак килограмма на три, чем и питались несколько дней.
О себе никто ничего не рассказывал, да и Гавриила ни о чем пс расспрашивали. Лишь из отрывочных разговоров услышал он, что все они из отряда, а вернее сказать, из банды царского полковника Лаврова, гулявшего на Ставропольщине. Один из них размечтался как-то, вспоминал, как привольно им жилось, пока «батьку» не прикончило ГПУ. Нападали на поезда, грабили пассажиров.
А вот сейчас те, кто остался в живых, разбрелись кто куда. Они вот трое коротают здесь время. Надо куда-то податься, но куда?
Как-то утром, перетирая в ладонях пшеничные колосья и жуя твердые, как камень, зерна, один из обитателей шалаша, обращаясь к другому, по всей видимости, старшему, спросил:
— А что, Сидорчук, ведь зима на носу... Может, уходить уже надо?
— Гм, уходить,— отозвался Сидорчук.— Я думал об этом. Надо. Попытаемся туда махнуть,— он мотнул головой куда-то в сторону.
— За кордон, что ли? А что, это дело. Нам теперь один черт, лишь бы поесть да выжить, пока что-нибудь переменится.
— А ты как, станичник, что думаешь делать? — спросил Сидорчук.— С нами или к Советской власти при-качнешься, будешь покаяния у нее просить?
Гавриил покачал головой:
— Нечего мне у нее делать, покаяния просить не собираюсь. Так что, если не прогоните, с вами останусь, а там видно будет. С властью этой у меня особые счеты.
— Что ж, станичники, будем пробиваться на запад. Надо идти ближе к Польше или Румынии. Там тоже такие, как мы, скрываются, да и граница близко, авось что и получится. А то упадет снег, и пропадем мы тут в горах с голоду или выловят нас, как куропаток.
Желтов сказал:
— Бывал я в гражданскую где-то недалеко от Румынии. Помню Тирасполь — город там есть. А граница по Днестру-реке идет, установилась там после замирения...
Этот разговор состоялся осенью 1930 года, а весной 1931-го перед закатом солнца на заставе Тираспольского пограничного отряда начальник заставы Гречкин объявил тревогу. На нравом фланге, у берега, конный наряд пограничников в составе двух сабель столкнулся с группой неизвестных, двигавшихся на подводе к границе. Завязалась перестрелка. Уйти за Днестр удалось только одному Желтову...
Через некоторое время он оказался в одной из специальных школ, где прошел тот же курс наук, что и Игнат Мещеряков. Его и еще двух «специалистов» после напутствий резидента СИС в Румынии, белоэмигранта Ростовского, нелегально перебросили в СССР. Им поручалось пробраться на Волховстрой, выбрать наиболее важный объект по своему усмотрению и взорвать его. Кроме ты о, при удобном случае подсыпать желтый порошок в котел в общественных или рабочих столовых. Действовать, не ожидая особых на то понуканий. Прощаясь с ними, Ростовский вместе с напутствием предупредил: «Смотрите, не вздумайте продаться. У нас руки длинные...»
Зря потратили усилия в шпионской школе. Ни от одного из троих не получили отдачи. При переходе границы на участке Славутского пограничного отряда, у села Дедова Гора, нарушители были настигнуты пограничниками. Двоих догнали красноармейские пули, а везучий Гавриил и тут сумел унести ноги.
Только на Волховстрой он не пошел. «Взрывных припасов у меня нет, остались при убитых»,— оправдывал себя в душе Гавриил. Выбравшись из пограничной полосы, он переоделся и пошел в глубь страны. Извлек из потайного кармана документы на имя Камышанова Павла Николаевича и с ними странствовал, пока не нашел своих, сына и сноху.
Там он и остался, не желая делать то, чему его учили. И не потому, что смирился с властью. Нет. Боялся за свою шкуру, понял, что не так просто напакостить большевикам.
Зайдя в дом сына, «странник» вновь стал самим собою — Желтовым Гавриилом Ионовичем, а «Камышанова» спрятал в потайное место. Авось пригодится...
* * *
Прошли годы. Акулина и Евстафий в тридцать девятом году закончили медицинское училище и стали врачевать тут же, на фабрике. Люди говорят, с холодным сердцем были эти врачеватели. Работали в медпункте — вроде лямку тянули. Без любви к делу и к людям.
Софья в 1937-м поступила учиться ка преподавателя немецкого языка. Была она замкнута всегда, немногословная ,неприветливая. Любое слово людского участия воспринимала с подозрением: чего, дескать, суются в ее жизнь?
А жизнь у Софьи была вроде чемодана контрабандиста — с двойным дном. Как и у сестры Акулины. Акулине Игнатьевне и Евстафию Гаврииловичу дали новую просторную квартиру в отдельном доме. Евстафий под предлогом ремонта ее в чулане вместе с отцом переложили стенку. Сделали отдельную комнатку без окон. В ней уместились кровать, небольшой столик. Провели туда электричество. Там и обитал отец. Отказался от людского общества, от самого солнца отказался, выходил из своей норы только ночью. Худой был, бледный и злой. Зато всегда спокоен: здесь его ни «длинные руки» господина Ростовского не достанут, ни глаз чекиста не увидит.
В тридцать девятом неожиданно пришла весточка от Анфисы. Немало удивился Гавриил. Семьи высланных-то, оказывается, вполне по-человечески живут. Жена его писала сыну и невестке (знала бы, что и муж прочтет!) о своем житье-бытье. Находятся они в Дивенском районе на Ставрополыцине, все живы, здоровы. Варюха уже замуж вышла, живет там вместе с мужем в соседней хате, а Степан стал трактористом, тоже обзавелся семьей. Все живут хорошо, безбедно, всего в достатке, даже лучше, чем до того, как раскулачили их. Работают в колхозе. Уже свыклись с тамошними краями. Только плохо — тяжело ей одной. Только и радостей, что внуков нянчит да хранит надежду увидеться. Встречался ей хороший человек, замуж звал, но не пошла она, все надеется, авось объявится Гавриил Ионович.
«Жив ли он — не ведаю,— писала Анфиса.— Уже и к властям обращалась, и разыскивала, но никаких утешительных ответов не получала». В конце письма — просьба к детям напирать ей о себе, а возможно, и о Гаврииле Ионовиче, если что слышали.
«К властям обращалась. Разыскивала. Вот бабы, глупые головы,— возмущался, перечитывая письмо жены, Гавриил.— Знает же, что сбежал я из эшелона. От этих властей сбежал. А ну, как наведаются теперь в Евстафьеву квартиру...»
Всполошились и сын с невесткой. Они немедленно стали готовиться в дорогу. Решили Желтовы уехать отсюда в небольшой городишко или даже село за тридевять земель, где бы ни они, ни их никто не знал, чтобы можно было свекра как-то «открыть». Сидя в схроне, он совсем одичал. За короткое время в добровольном своем заточении Желтов научился вязать крючком да спицами. Бывало, свяжет одежку да сам над собой издевается: вот, мол, казак до чего дожил — бабским рукоделием занимается. Иной раз ругается, буйствует — опасались домочадцы, как бы умом не тронулся.
В начале сорокового года Желтовы, сказав сослуживцам и соседям, что решили поехать, поискать счастья в далеких сибирских краях, тихо, без шума уволились с работы. Но уехали они не в сибирские дали, а на юг. Поселились в одном из приморских сел, где нанялись врачевать в сельской больнице и там жили до самой войны. Правда, писались они там уже не Желтовыми, а Кротовыми. Как посоветовал сыну многоопытный панаша, так тот и сделал. Готовясь к отъезду из Ростова, припрятал паспорта умерших в их больнице, давнишних городских жителей — четы Кротовых, а затем, приклеив фотокарточки и применив некоторые знания химии, стал Кротовым Евгением Даниловичем. Акулина — Антониной Ивановной Кротовой.
Со своим паспортом осталась Софья, которую Желтова-Кротова взяла с собой. Доверяла Акулина сестре, как себе. Умела сестра держать язык за зубами.
На новом месте, под Керчью, промышляла чета лекарей, кроме основной работы — частным, сомнительного характера врачеванием. За солидную мзду помогали, например, создать видимость болезни, что сулило освободиться от призыва на военную службу...
Старик Гавриил, отпустив длинную бороду, устроился кучером в больницу, где работали Акулина и Евстафий, вновь значась по паспорту Камышановым Павлом Николаевичем.
Так и существовали. До самой войны, которая уже в первые недели основательно встряхнула эту адову семейку.
Софья укатила в Джанкой, где вышла замуж за оборотистого татарина — винодела Ахмета Хасанова.
Больничного кучера Камышанова хоть и беспокоила возможная встреча с шефами шпионской школы, от который он скрылся, но больше его захлестывала радость. Уж с приходом немцев он свое возьмет. Припомнит кое-кому свои обиды.
Как-то Желтов-Камышанов ехал неспешно на больничной пролетке по загородной дороге. Над головой загудело: немцы летели бомбить Керчь. Спокойно шли, безнаказанно: в первый год войны у них было заметное преимущество в самолетах.
—Ага-а! — Поднялся старик в пролетке.— Дождались, большевички! Давай! — кричал он, размахивая шапкой.— Дави их, кидай свои гостинцы!
То ли странные манипуляции человека на дороге привлекли внимание фашистского пилота, то ли у немцев намечено было разворотить это шоссе, только сделали самолеты заход и бросили всего по одной бомбе. А может, это те самые «длинные руки» господина Ростовского настигли предателя и неудавшегося шпиона?..
Абвер действует
Те же летящие в прозрачной синеве нити паутины, То же золото умирающей в рощах листвы и толчея сбивающихся перед дальней дорогой в стаи скворцов... По у ранней осени 1941 года были и другие, вовсе не привычные, заставляющие тревожно сжиматься сердца приметы. Последние дни бабьего лета догорали в кровавых сполохах ночных артиллерийских перестрелок, в заревах от пылающих деревень. А по большакам и проселкам, на восток тянулись измотанные в тяжелых оборонительных боях отступающие войска.
Ценой невероятного напряжения сил Красная Армия сдерживала фашистские войска на огромном фронте от Балтики до Черноморья. Блокированы Ленинград и Одесса. Гитлеровцы рвутся в Донбасс, на Северный Кавказ, в Крым. Войска Южного фронта с боями оставили правобережную Украину. 51-я отдельная армия под натиском превосходящих сил противника (11-я полевая и 2-я танковая армии) отошла с Перекопа, сдала Симферополь. К середине сентября Крымский полуостров оказался фактически отрезанным от всей страны. Но еще сражался. И как сражался! За каждым камнем, за каждым деревом врага подстерегала смерть. Крепким орешком для гитлеровских стратегов оказался Севастополь. Защитники его вал за валом отбрасывали наступавших.
Командующий 11-й армией генерал Манштейн нервничал, бросал в бой последние резервы, и все же сроки захвата Крыма трещали по всем швам. В ставке недоумевали : рейхсминистр Геббельс объявил части Красной Армии на Южном фронте давно разбитыми и рассеянными. Кто же там оказывает сопротивление, кто сдерживает победоносное продвижение войск фюрера?
Манштейн требовал от разведки исчерпывающих данных о районах сосредоточения русских, об их резервах, о потенциальных возможностях дальнейшего сопротивлении. Он неоднократно повторял:
— Разведка должна разрушать их коммуникации, уничтожать и выводить из строя средства переброски войск, взрывать склады, выявлять для авиации новые цели. Промедление непростительно никому!
Не нервозному поведению и категорическому тону в разговоре даже с высшими чинами армейской разведки было видно, что он ими не вполне доволен. А в разговоре наедине с начальником абвера армии Альфредом Готтом он сказал прямо:
— Вы, оберет, медлите, не проявляете должной энергии и изобретательности. В ряде случаев по отдельным направлениям фронта держите меня в неведении. Ваши люди мало что знают. Поступающая мне скудная и весьма неубедительная информация о действиях русских не способствует выполнению в установленные сроки приказов фюрера. Вы понимаете, какие возможны последствия?
После таких выводов Готт обрушивался на своих подчиненных — руководителей абвера в войсках первого эшелона. Частенько доставалась от него и гауптману Генриху Вильке. Правда, решительных и тем более организационных мер и выводов по отношению к нему не принимал — опасался вызвать недовольство весьма влиятельных особ — родственников этого прусского выскочки. «Глядишь,— рассуждал он,— сам попадешь в немилость, не таким фюрер уже снял головы».
Но все же нажимать на Вильке приходилось.
— Примите все меры, господин Вильке,— требовал он от него,— чтобы коммуникации русских по суше и морю были у вас под постоянным контролем и нашим воздействием. Их надо методично разрушать. Следует всеми силами задерживать поступление русских резервов с тыла. Не гнушайтесь никакими средствами. Ваша агентура должна проникать в самые центры русских армий. Мы должны достоверно знать, что толкает этих русских к такому упорному сопротивлению, что заставляет их цепляться за каждый клочок земли? Максимально усильте пропаганду среди русских солдат и населения, внушайте, что сопротивление против наших армий бесполезно, что скоро армии фюрера полностью освободят их от большевиков.
— Я все понимаю,— оправдывался Вильке,— все понимаю, господин оберст, и принимаю меры...
— Сейчас, господин Вильке,— перебил его Готт,— нам нужны стопроцентные удачи, понимаете?— стопроцентные! Ответьте, где в основном сосредоточены резервы русских на нашем направлении? Что делается у русских за проливом, на Тамани? Ну? Знаете вы об этом?
— Я, герр оберст, верю в благополучный исход этой кампании, но не готов к ответу на ваши вопросы,— ответил Вильке. «Черт его знает, что у него в голове? — подумал он.— Может, Готт и Канарису и Шелленбергу служит одновременно». А вслух сказал:—Эти вопросы мне надо уточнить через агентуру, пленных. Надо перепроверить...
— Да, да да! Перепроверяйте, и немедленно: сейчас нужны совершенно точные данные, Манштейн фальши не простит. Не жалейте агентуру, не бойтесь ею рисковать. Открывайте каналы к самой ценной, довоенной. Хорошо было бы использовать агентов из стран, которые мы уже оккупировали. Лица из оккупированных стран пользуются у русских особым сочувствием.
Готт пустился в рассуждения:
— Понимаете, Вильке, по предварительно намеченной экспозиции мы ожидали сопротивления русских численностью 150—170 дивизий и бригад, причем, как утверждали в Генштабе, малообученных солдат со слабой техникой, малопригодными, с тонкой броней, танками. Считалось, что больше трех-трех с половиной миллионов человек русские не выставят против нас. А что вышло? Вы, надеюсь, не забыли август прошлого года под Смоленском и Киевом? Знаете судьбу нашей группы армий «Центр», что там с ними сделали? Выходит, что силы русских значительно больше, чем мы ожидали? Значит, мы тогда не точно знали их потенциальные резервы? Куда смотрела наша разведка? Нет, здесь на юге этого допустить нельзя. Мы с вами не допустим, Вильке. Мы — глаза и уши армии!
Готт перешел на доверительный тон:
— Канарис имеет точные сведения, что на оставшейся в руках русских части Украины и в степных районах, населенных разноплеменными народами, поднимается восстание против кремлевских властей. Они ударят красным войскам в спину. Чтобы русским нечем было воевать, надо парализовать работу их промышленности. Это должна сделать наша активная и преданная нам агентура. Поэтому я требую от вас — агентуру не жалеть, засылать ее парами, группами, командами... Заставьте, Вильке, всех работать во имя благородной цели, поставленной перед немецкой нацией нашим фюрером! Вы все поняли, гауптман Вильке?
— Яволь, герр оберст!
— Ну, хорошо. Все. Я вас больше не держу. Хайль Гитлер!
— Хайль! — Вильке резко повернулся.
Вышел он от Готта взмокший и разъяренный. Черт бы побрал этого болтуна-барона! Уморил прописными истинами: «Во имя благородной цели...»
Возвращаясь к себе, Вильке размышлял: «В самом деле, что их, этих русских, заставляет так упорно сопротивляться? Неужели они не видят, что дни их сочтены? Войска фюрера вышли на правобережье Днепра, уже идет сражение за плацдарм у Каховки. Мы и союзные нам войска сосредоточили на Восточном фронте полторы сотни дивизий, в том числе и снятых с Западного фронта. Группа армий «Центр», хотя и потерпела в декабре поражение, находится в 300 километрах от Кремля. Идут бои за Одессу. Взят Киев. Здесь Манштейн захватил перешеек и устремился к Севастополю и Керчи. И, несмотря на такую ситуацию, сопротивление русских не ослабевает, а нарастает. Почему так? Что ими руководит, этими азиатами? На что они еще надеются? Сколько политруков и комиссаров мы уничтожили, а они все сопротивляются. Да, да, следует активизировать нашу агентуру. Действительно, засылать ее к ним надо, как требует Готт, десятками, сотнями, тысячами, пусть русские их ловят, уничтожают. Всех не переловят, кто-то останется и потрудится во имя великой Германии. Но тут же Вильке спрашивал : «А где их брать, эти сотни? Из военнопленных? Они не очень охотно идут на наши предложения, дохнут с голоду в лагерях, но не идут. Надеются на победу своей армии? Но это же утопия! Фюрер сказал, что наша победа — дело предрешенное, остановка только за некоторой корректировкой сроков покорения России.
А бедняге Отто не повезло. Заброшенные им русские агенты, на которых он возлагал такие надежды, попав на свою территорию, вместо кодового сигнала по радио о благополучном приземлении передали ему открытым текстом: «Спасибо за комфортабельную доставку на Родину, при встрече отблагодарим так, что на всю жизнь запомнишь, рыжая скотина». Они добровольно явились в НКВД. Вместе с ними Краге потеряли двух весьма надежных агентов, которые должны были контролировать всю работу этой группы.
Перед Вильке всплыло бледное, растерянное лицо Отто Краге, его дрожащие руки, когда он докладывал шефу о провале. Где гарантия, что и с ним не сыграют такую шутку?
Вильке сидел в уютной комнатушке особняка, надежно охраняемого солдатами. До фронта несколько десятков километров — не очень слышно даже канонады. Совсем мирная обстановка, если не думать о том, что ему сейчас предстоит разговор с человеком, пришедшим из-за линии фронта.
— Введите его!— распорядился Вильке.— И переводчика тоже ко мне.
Прервав его размышления, переводчик Ятаров доложил, что русского перебежчика привели.
Против Вильке стоял выше среднего роста, сутуловатый и угрюмый, с растрепанной шевелюрой мужчина. Он перебежал от русских в районе Ишуньских высот неделю назад. На вид ему можно было дать лет пятьдесят-пятьдесят пять. По поведению и предыдущему разговору с ним чувствовалось, что цену он себе знает. На вопросы отвечал свободно, но сдержанно и до конца не договаривал. Выправка и умение отвечать на вопросы выдавали в нем военного человека.
— Итак, господин Тальнов, вы настаиваете на том, чтобы мы дали вам оружие и поручили работу в интересах немецкой армии?— спросил Вильке через переводчика.
— Да, господин офицер. В моих краях, куда вы скоро придете, я мог бы сделать многое. Там остались у меня родственники, сослуживцы по прошлой войне, другие связи. Я хорошо знаю те места, условия жизни людей. Дайте мне только хороших помощников, и я сделаю все, что прикажете. Там остались моя земля, дом, все мое богатство, отобранное в тридцатых годах коммунистами во время организации коммун. Поверьте мне, господин офицер, я говорю вам правду, я же к вам сам пришел. Сам!
Переводчик скороговоркой переводил ответы Тальнова, а следователь Остер записывал их. Вильке, не перебивая, внимательно слушал Тальнова. Он думал, анализировал, разгадывал, сопоставлял. Досадно, что на запрос о подтверждении показаний задержанного, якобы до войны сотрудничавшего с немецкой разведкой на Урале, ответ задерживался. Однако Вильке все ясе приходил к выводу, что на этого русского есть смысл сделать ставку, рискнуть.
Гауптману Вильке сейчас нужна была не мелкая сошка, умеющая взорвать мост, указать цель самолету. Нужен агент с масштабом, способный нанести, как этого требует Готт, мощный, хорошо подготовленный удар русским в спину.
Выслушав Тальнова, Вильке сказал:
— Хорошо. Мы вам верим, но пока что-либо решать еще рано. Надо подождать. На этом закончим наш разговор. Мы встретимся с вами в другое, более подходящее время, а теперь отдыхайте.
Ятаров перевел ответ.
Тальнова проводили в полутемный глинобитный амбар, где он обитал под охраной часового уже много дней.
«Почему они меня держат в этой дыре?— досадовал он, сидя в амбаре.— Неужели еще не верят? Разве им мало того, что мною было сделано для них в довоенные годы? Ну, погодите,— скрипел он зубами.— Придет и мой час. Узнаете, кто такой Тальнов!»
Он и сам сейчас не очень отчетливо сознавал, на кого у него больше злости — на соотечественников или на немцев, которые ему не доверяют.
Прошло несколько дней. За это время Тальнову пришлось повторить еще два раза уже сказанное о себе на предыдущих допросах о том, как в тридцатых годах еле-еле унес ноги с Урала, как пробился в Крым, где был мобилизован в армию. Как лихо прикончил лейтенанта, с которым преднамеренно отстал от остальных красноармейцев, находясь в разведке. А затем всю ночь полз через гипс же минное поле, рискуя подорваться на нем. Оказался вблизи немецких окопов и позвал находившихся там солдат, подняв руки над головой.
Все это с присущей абверу педантичностью фиксировалось следователем Остером и давалось Тальнову для подписи — каждый лист в отдельности. Отвечая на вопросы следователя и присматриваясь к нему, Тальнов с завистью думал: «Вот же повезло человеку! Видно, русский, а сумел стать офицером! Сидит себе в тепле, далеко от передовой, сытый, одетый, довольный, да и деньжата небось водятся. Чем же он так угодил им? Как выслужился? А может, какой барон или князь? Их ведь тогда, в двадцатом, под Новороссийском краснюки стадами гнали к морю. Многим и уплыть удалось; мне, к примеру, не очень повезло — места к-a пароходе не досталось...»
Как-то после допросов Тальнов спросил Остера:
— Вы, господин, русский?
Следователь медленно поднял голову, холодно посмотрел на Тальнова и резко, будто чеканил из жести каждое слово, ответил:
— Тут вопросы задаем мы! Много будешь знать — повредит.
Обескураженный Тальнов вышел во двор, досадуя на себя за оплошность и излишнее любопытство, которое тут не шибко поощряется. Часовой неотступно следовал за ним.