Кого Гриша терпеть не мог, так это комаров. Их тонкое неотвязное пенье, их настырность, их мерзкая повадка нападать всем скопом на одного сразу со всех сторон, их подлая манера впиваться неслышно, с проворством опытного иглоукалывателя безошибочно выбирать уязвимые места, где после укуса вздуваются зудящие шишкари… Были у Гриши все основания считать комариное племя врагом номер один.

В душные летние ночи, когда комары особенно неистовствовали, и не было от них ни спасенья, ни укрытья, кроме как в марлевом пологе, Гриша методично обдумывал планы мести. Был у него один заветный прожект: распределить по всему нефтеносному Приобью некие установки, посылающие во все стороны мощные и притягательные для комарья сигналы (на каких частотах, низких ли высоких, это дело ученых — эн… эт… ну, в общем, насекомоведов, в частности, комароведов), а рядом чтоб стояли мощные компрессоры, втягивали воздух со всеми легкокрылыми, по ходу дела прессовали тех в брикеты и выдавали в качестве удобрения или корма для свиней.

Другой прожект, фантастический, заключался в том, что хорошо бы всех комаров, ну, скажем, Нефтеобской площади объединить в огромного сверхкомара такой же биомассы, а на Нижневартовской площади пусть будет свой сверхкомар, назовем иначе, суперкомар, величиной с корову или даже слона, легче будет разыскать среди тайги и… прямой наводкой. Или забросать с вертолета гранатами и дустовыми шашками. Благодарней охоты не знало бы человечество.

Мысль о том, что исчезновение кровососущих насекомых лишит основного корма северную рыбу и вообще нарушит биологическое равновесие в регионе, Гришу не беспокоила.

Прожекты тешили Гришино воображение, но не более того, а пока что приходилось изыскивать средства индивидуальной защиты. Испытанная борода для этой цели не подходила — не привилось это модное украшение мужского обличья среди трактористов, профессия не позволяет. Их племя не зря называют «мазутой». Но лицо и даже

руки можно на какое-то время отмыть той же соляркой, а как быть с бородой? И Гриша постоянно мазался «Дэтой», которую хранил во флакончике с притертой пробкой из-под духов, — освежался, как он шутил. А как мажутся «Дэтой»? Наливают несколько капель на ладонь, умывают руки, потом лицо. Немудрено поэтому, что летом Гриша выглядел мазутой из мазут. К счастью для него, лето в Среднем Приобье коротко, а комариный период и того короче, всего каких-то два с половиной месяца, так что Гриша мирился с главным своим неудобством.

Итак, комаров Гриша терпеть не мог, ко всему же прочему в жизни относился небрежно-снисходительно, в том числе и к своему болотоходу. Могучая машина с широченными гусеницами представлялась ему женского рода, он звал ее про себя «Машкой», при этом воображение рисовало ему то работящую ядреную бабенку лет эдак сорока — сорока пяти, в расцвете своей плоти, в засаленном ватнике и обязательно в кирзовых сапогах, то почему-то косматую медведицу, но не свирепую, а добродушную и ручную.

Работал он без подмены, один, болотоход был закреплен за ним лично, и Гриша с его развитым воображением мог бы чувствовать себя хозяином, господином, феодалом, удельным князем, царем-батюшкой, самим господом богом. Однако ничего этого не было, в отношениях человека и болотохода преобладали демократические начала: Гриша предоставлял своей «Машке» и возможность покапризничать, в которой так иногда нуждаются женщины, и некоторую самостоятельность, в которой каждый нуждается.

К примеру, «Машка» не любила, когда Гриша приходил к ней ночью пьяный, когда разило от него перегаром, а руки, потеряв чуткость и твердость, лезли не туда, куда надо, — такое случалось, когда Гришу будили после чьего-нибудь дня рождения или призывали на выручку и подмогу прямо из-за праздничного стола, в разгар веселья. Но когда в таких случаях «Машка» упрямилась и не желала заводиться, Гриша не психовал, не хватался за разводной ключ или кувалду, а старался побыстрей привести себя в рабочее состояние.

С другой стороны, когда, скажем, производственная необходимость заставляла Гришу переезжать по молодому, не окрепшему еще льду, он включал первую скорость, задавал трактору направление, выпрыгивал из кабины и шел поодаль, метрах в десяти, не спуская с мерно урчащей машины настороженного взгляда, словно бы понукая ее и одновременно предупреждая: «Ну-ка, давай, давай, покажи, на что ты способна, я тебе доверяю, но только гляди в оба, провалишься — пеняй на себя, я тут ни при чем…» Перед подъемом на берег Гриша ловко впрыгивал сзади на гусеницу, та подвозила его к кабине, он садился за рычаги, давил педаль, трактор облегченно и радостно взрыкивал, почуяв хозяйскую руку, и пер в гору.

По тверди Гриша водил свой болотоход лихо. Иногда попутно брал пассажира, сажал его всегда справа от себя, у глухой дверцы, чтобы тот не мог выпрыгнуть на ходу, если сдадут нервишки, и попасть под гусеницу. Завалы, бугры, бурелом, коряги и крутые спуски — все ему было нипочем.

Мазута на нефтепромысле — лицо незаменимое, хотя и не участвует в давнем споре, кто главнее — бурильщик или, скажем, капремонтник. Кругом железо, изготовленное с большим запасом прочности, а значит, и вес соответствующий. Зачем таскать вручную, пуп надрывать, когда есть трактор? И мазута на своей стосильной машине везет от куста к кусту то мешок цемента или буровой глины, то десяток труб, то какую-нибудь запчасть. Все это вполне по силам обычной крестьянской тягловой лошадке, запряженной в телегу, сани или простую волокушу. Но лошадь на нефтепромысле — какой архаизм, какая отсталость в век передовой техники и космических полетов!

Гриша иной раз ворчит, что его болотник — не тачка и не тележка, однако довод этот никто во внимание не принимает. Вертолет, дескать, тоже не тачка, тем более не тележка и даже не трактор, он и горючки больше расходует, и стоит дороже, а ничего, возит мелочевку. «Разбаловались, — говорит на это Гриша. — Заелись. Скоро будете вездеход вызывать, чтоб до ветру сходить…»

Что Грише нравилось, так это всерьез выручать кого-то — главным образом, вызволять чью-то машину или трактор из трясины, особенно зимой. Нефтеобские хляби коварны. Морозы, снега по пояс, казалось, промерзло все до коренных пород, но именно глубокий снег и таит под собой опасные места, куда лучше не соваться: талики,

наледи, незамерзающие ключи. Зазеваешься — и ухнешь до самой кабины. Хорошо, если есть куда бежать за подмогой, а одному как?

Одному в таких случаях ой как не сладко. Гриша знает, приходилось. Надо срубить и притащить лесину или бревно, и чтобы толщина была подходящая и длина, иначе веса трактора не выдержит, да продеть трос сквозь гусеницы и это бревно надежно притянуть и закрепить… Врагу не пожелаешь, взопреешь в любой мороз! И делать все надо быстро, в темпе, иначе прихватит гусеницы, ходовую часть, и тогда уж нужно два, а то и три трактора, чтобы тебя выдернуть со всеми потрохами. При этом обязательно что-нибудь покурочат, и будешь неделю-две, а то и месяц ковыряться в гараже, оправдывая кличку «мазута», и получать ремонтные, а не по путевкам. Нет уж, лучше не рисковать…

Так вот, нравилось Грише выручать кого-то, и даже не сам процесс выдергивания там, буксировки и прочего, а когда он еще только спешит на выручку. Когда прибегает к нему в вагончик некто, пусть даже среди ночи, и не очень громко, потому что кругом люди отдыхают, но и не шепотом начинает Гришу упрашивать, уверять, что это недалеко, совсем рядом, за «Тещиным языком», и всех дел минут на десять, не больше, только зацепить и вытащить на сухое, а там уж он заведется и своим ходом… Гриша хмурится, отводит взгляд — ни днем ни ночью от вас покоя нет, ездить не умеете, салаги, сибиряки комнатные, а сам уже прикидывает, хватит ли горючки в баке: до «Тещиного языка» километров никак не меньше пятнадцати, и грязь там, у скользкого крутого бугорка в развилке двух ручьев, местами до колен и выше, если уж машина в такой грязи заглохла, то завести ее вряд ли удастся.

«Рядом, говоришь? — спрашивает Гриша. — Своим ходом, говоришь?» И незадачливый водитель умолкает, понимая, что Гриша не тот человек, которому можно лапшу на уши вешать, и начинает бормотать что-то о долге, о взаимовыручке, чуть ли не о классовой солидарности, намекая при этом, что и Гриша может когда-нибудь капитально застрять, и его, Гришу, тоже кто-нибудь будет вытаскивать. «Уж не ты ли на своих колесах?» — уничижительно замечает Гриша и идет тормошить «Машку».

Он нарочито подчеркнуто медлителен, движения его вялы, как у не полностью проснувшегося человека. Запустив двигатель, он обязательно поковыряется в нем, встав коленями на широкую гусеницу, потом достанет из-под сиденья тряпицу, тщательно вытрет руки, каждый палец, и только тогда кивнет своему подопечному на кабину — давай, дескать, влезай. А тот аж ногами сучит от нетерпения, от Гришиной неторопливости.

Но вот Гриша за рычагами. Вязаная шапочка надвинута на брови, помпон свисает вперед и вбок, как петушиный гребень, в уголке рта погасшая папироса, глаза прищурены, выражение лица каменное. Рывком, так что пассажир затылком стукается о заднее стекло, трогает с места сразу на четвертой, и пошел, и пошел. Обочиной, косогором, через валежины, правая гусеница на полметра выше левой, пассажира мотает как куклу, вцепился обеими руками в сиденье, потому что больше не во что, и челюсти сжал, чтоб от тряски и бросков не прикусить язык, синяков не набить. На ровном месте, переведя дух, он обязательно спросит с непрошедшим еще испугом и раздражением: «Ты что, испытателем работаешь?» — «Угу, испытателем, — сквозь зубы цедит Гриша, не расставаясь с изжеванной папироской. — Дороги ваши хреновские испытываю».

Однако сам-то он себя не испытателем видит и чувствует. Он — спасатель! Вздымается и опадает тяжелая темная масса океанской воды, и вместе с ней то задирает нос, то пашет волну его длинное обтекаемое тело, устремленное вперед, на выручку, к мутной беззвездной дали, обрезаемой неподалеку ершистой от волн линией горизонта…

Углубляться в детали Гриша избегает: дай только волю воображению, и оно в такие дебри его увлечет за собой, так опутает и заморочит, что пока вернешься на землю и снова осознаешь себя в кабине болотохода, на разъезженной, раскисшей, разбитой дороге, можно и самому влететь в аварию.

А шофер, придя в себя и уверовав, что Гриша не сумасшедший и не самоубийца, от тревожного возбуждения переходит к возбуждению радостному, тем более что вон уже впереди завиднелась накренившаяся, чуть ли не по радиатор ушедшая в грязь его кормилица. Болотник лихо, как танк на полном ходу, разворачивается, всплеснув волну грязи, задом приближается к машине. Накинут и закреплен буксирный трос. Шофер лезет в кабину, включает нейтралку, сигналит Грише. Мощный рывок — поехали! Миновали грязь, подъем. Шофер включает зажигание, ставит на скорость — бесполезно, двигатель не заводится.

С тревогой поглядывает он в заднее стекло кабины болотника на Гришин затылок, обтянутый вязаной шапочкой, но Грише и оборачиваться не надо, чтобы оценить обстановку, он знай себе пошевеливает рычагами, выбирает на этот раз путь поровней и, теперь уж, понятно, останавливаться не намерен до самого «куста». А там, на буровой, он тоже не обойдет шофера своей заботой; отыщет свободную койку, замолвит словечко перед сердитой поварихой, а если уж вовсе неурочный час, то хоть таким образом проявит внимание: нацедит из бочки питьевой воды, подержит кружку у розетки и — пей давай, грейся вместо чая.

На севере умеют помнить и ценить добро. И шофер тот, случайно повстречавшись с Гришей в Нефтеобске или вахтовом поселке, не преминет воздать ему за добро широко распространенным и доступным каждому способом — посредством бутылки. А так как Гриша старожил и ветеран, знаком чуть ли не с каждым вторым нефтяником и чуть ли не каждого второго из числа знакомых выручал когда-то тем или иным способом, то стоило бы ему только захотеть, и он неделями не просыхал бы, и все на дармовщину. Однако в питье Гриша воздержан, может неделями капли в рот не брать и потому проповедует умеренность. Пьянство, говорит он, зло. Деньги кровные пропиваешь — раз, приключений на свою голову ищешь — два, здоровье за свои же деньги угробляешь — три, а не дай бог угодишь в вытрезвитель — накажут на четвертную «за услуги», на премиальные за квартал, на тринадцатую — а это в сумме прописью сотни четыре-пять потянет; кроме того вылетишь из очереди на квартиру, вылетишь из очереди на машину… Зачем тогда вообще Север?

Все эти санкции, однако же, Гришу не очень-то пугают, ибо на Север он не затем приехал, хотя, конечно, как всякий нормальный человек от машины не отказался бы. А вот квартира ему ни к чему, это вполне серьезно, без всякого пижонства. Жить одному Грише скучно, общежитские порядки и нравы пока еще не надоели и в основном его устраивают, не любит он только, чтоб личные вещи брали без спросу — рубашки, например. А уж если берешь, то будь добр верни в таком же виде, как взял, — чистую, отглаженную, сложенную, как в магазине, рукавами внутрь. Аккуратист он, Гриша, порядок любит.

Так вот, знакомых у Гриши — пруд пруди, и он не делит их на друзей и просто знакомых, для него они все — корешки, независимо от продолжительности знакомства, с каждым из них Гриша сохраняет свой небрежно-снисходительный тон. При встрече никаких там объятий, возгласов: «О! Сколько лет, сколько зим!» Подмигнет левой щекой, спросит, если летом: «Ну что, комары не съели еще?» А зимой: «Ну что, нос не отморозил еще?» И все. Кивнул и пошел себе. Никто никогда не видел его во психе, не помнит, чтобы он кричал на кого-то или кому-то угрожал. И это не от незлобивости или всепрощения. Гриша считает, что кричать, ругаться — пустое дело, надо спокойно и своими словами сказать человеку то, что хочешь ему выкрикнуть вперемешку с руганью, при надобности повторить, если с первого раза не понял или не захотел понять. Если же человек и дальше не желает ничего понимать, миролюбивый тон воспринимает как признак слабости и готов уже пустить в ход руки, то самое время засветить ему между глаз, и делу конец. Кулак у Гриши не очень крупный, но жилистый.

Законы мужского товарищества он ставит превыше всего, особенно когда дело касается женщин. Живет в нем, двадцатисемилетнем, подростковая убежденность, что представительницы женского пола — существа иного порядка, лазутчицы из вражьего стана, цели которых темны и которых лучше избегать, что он и делает; общества «Машки» ему вполне хватает.

Не так давно, правда, была у него еще одна подружка — беспородная приблудная собачонка, которой он дал кличку «Тайга». Гриша считал ее лайкой, хотя до лайки она явно не дотягивала экстерьером — ноги коротковаты, хвост не бубликом, уши не торчком и цвет белый. А так ничего собачонка, веселая, смышленая, отзывчивая на ласку. Моталась она за ним повсюду, бескорыстно довольствовалась случайной подачкой, ночевала под «Машкой», как видно привыкнув к резкому запаху солярки, и среди мазута и копоти чисто по-женски ухитрялась не замараться, сохранить опрятный вид.

Однажды выручал Гриша такелажников, добрых подсмены возил для них на волокуше цемент, таскал трубы, а когда дело было сделано, благодарные хозяева пригласили его отобедать. Было свежее мясо с картошкой и луком, и Гриша отвел душу. Потом собрал в миску кости, вышел из вагончика и позвал: «Тайга, Тайга!» Никто на его зов не откликнулся, не прибежал. «Собачонку тут не видели, белую такую?» — спросил Гриша у такелажников, которые вышли за ним покурить. «Так это твоя, что ли, была?» — спросил бригадир, давний Гришин корешок. «Моя, — сказал Гриша, — а что?» — «Да ничего, — отвел глаза бригадир, — ничего особенного. Повару она нашему поглянулась». — «Как это — поглянулась? — переспросил Гриша. — В каком это смысле?» — «Да в том, что ты свою собачку ее же косточками угостить собрался…» И, видя на Гришином лице недоумение и недоверие, оттопыренным большим пальцем потыкал себе за плечо, где среди картофельных очистков и пустых консервных банок белели отрубленные лапки…

Боковым зрением, а больше щекой, затылком, всей спиной чувствовал Гриша обращенные на него, как на главного героя, любопытствующие взгляды — что-то он скажет, как поведет себя? Гриша наверняка теперь станет общим посмешищем, ходячим анекдотом. Надо что-то сказать — острое, ядовитое, чтобы запомнились эти его слова, а не то, как он звал Тайгу, держа в миске ее косточки… Но слов у Гриши не было. А все внутренние силы его были направлены на то, чтобы сдержать возмутившийся желудок.

Звякнула брошенная наземь миска. Гриша крупно зашагал к тихо урчащей на холостых оборотах «Машке». Бригадир двинулся за ним. Кряжистый, длиннорукий, с суровым властным лицом, не привыкший смущаться, извиняться, он неловко проборматывал на ходу: «Гриша, ну ты тово… не серчай шибко-та, мы ж не знали, что это твоя… Погоди, хоть шкуру-то забери, сошьешь к зиме мохнашки…» Не слушая и не слыша его, Гриша забрался в кабину, «Машка» рыкнула, рванулась с места.

Когда строение скрылось из виду, Гриша свернул в лес, остановил трактор и спрыгнул на землю. Рвало его долго и мучительно, с криком, со слезой…

Прошло время, Тайга забылась, но больше собак Гриша не заводил.

С бригадиром он потом не раз еще виделся, и встречались они как ни в чем не бывало, более того, стали относиться друг к другу с еще большим уважением. Бригадир зауважал Гришу за то, что тот пустяковое, на его взгляд, хотя и обидное недоразумение не поставил выше дружеских и деловых отношений. А Гриша был благодарен бригадиру за молчание: история с косточками так и умерла среди немногих свидетелей, никто ей ходу не дал.

Ну, а первое сильное переживание, связанное с прекрасным полом и надолго определившее Гришино отношение к женщинам, случилось давно, года четыре назад. Поехал он тогда в отпуск — сперва к матери в Томск, потом в среднюю полосу к армейскому дружку. И там, не без наводки этого дружка, с маху и без памяти влюбился Гриша в некую Катю — чернявую, пухленькую, востроглазую, с ямочками на свежих щеках, с мушкой над верхней губой, с ярким ртом и белоснежными острыми зубками. Не посмотрел, что она старше его, что была замужем и имеет ребенка. До нее Гриша вообще не знал женщин, а тут сразу такая краля!.. У Кати была своя квартира — две комнатки, заставленные разным старьем. Через неделю подали заявление в загс и тут же сыграли свадьбу — ждать законный месяц показалось Грише слишком долго. А чтобы Катя не сомневалась, он отдал ей на сохранение паспорт и аккредитивы.

Гостей было немного: соседи, сослуживцы Кати (она работала в райпотребсоюзе). В разгар веселья гости потребовали от Гриши заветного слова — хотим, дескать, знать, что ты за личность, какова твоя жизненная платформа и вообще… Подвыпивший Гриша встал и при общем молчании, воздев кверху палец, значительно изрек: «Суть моя рабочая, платформа — советская, а верю я в удачу и в Его Величество Случай». При этих словах он нежно погладил Катино плечо, и получилось это так неожиданно по-домашнему, по-семейному, что все дружно закивали, и пронесся говорок одобрения.

Началась у Гриши семейная жизнь. Не могло быть и речи о том, чтобы склонить жену к переезду на Север, и Гриша затребовал свои документы, а когда они прибыли, устроился в стройконтору на старенький дзтэшник. Скучно было, однообразно, уныло как-то. Но Гриша тешил себя надеждой, что когда-нибудь привыкнет. Когда-нибудь забудется нефтяное Приобье.

С Катиным мальчонкой он подружился — тому пять лет было, Кате накупил дорогих побрякушек — колец, цепочек, она любила золото. Да что деньги, золото — он себя ей отдал, свою личную жизнь предоставил в ее распоряжение, свое время, желания, настроение. И он ни о чем не жалел, ему и в голову не могло прийти соразмерить приобретения и потери, для Кати у него все было распахнуто, он даже не предполагал, что возможно такое ощущение. Он словно бы пустил ее внутрь себя и доверил ей быть там как у себя дома, и Катя выглядывала из его глаз, говорила его устами, дышала его грудью. В любую минуту, в любое время дня или ночи в нем жила готовность номер один — для Кати: защитить, прикрыть собой, отдать свою кожу, кровь, все, что потребуется. А внешне это мало в чем выражалось. Ни разговорчивее, ни общительнее он не стал, лишь улыбался чаще обычного и с несвойственной ему кротостью.

А Катю многое в Грише начинало раздражать: его манера сидеть за обеденным столом, далеко отставив табурет и наклонившись над тарелкой; незлобивая снисходительность, с которой он встречал ее замечания и наскоки; его молчаливость; его целомудрие и неизобретательность в постельных делах; его покладистость, наконец. Он не понимал, отчего она сердится, старался угодить ей, предупредить каждое ее даже малое желание, но эти предупредительность и угодливость раздражали ее еще пуще. Воистину, трудно угодить женщине, которая тебя не любит.

Печальная эта истина открылась незадачливому молодожену на третьем месяце супружества. Катя находила разные предлоги, чтобы увиливать от загса. Гриша был удивлен: Катя вела себя нестандартно. Он знал по опыту знакомых, что мужчина, получив свое, не торопится пятнать красивый чистый паспорт штампом о регистрации, ну а женщина, та, конечно, тут же стремится все узаконить. У них с Катей было как раз наоборот. И когда он спросил, осмелился спросить, почему так? — в ответ она дернула плечиком и отвернулась. Он еще и еще раз повторил свой вопрос, и тогда Катя, глядя на него холодными и чужими глазами, ответила сердитой уличной скороговоркой: «Ну что привязался? Как маленький, все тебе объяснять надо. Неужто непонятно? Раз женщина не хочет регистрироваться, значит, и жить не собирается. Ну что скупился? Думала, сам догадаешься, исусик блаженный… И нечего глаза делать девять на двенадцать, будешь скандалить — милицию вызову!..»

Это ему-то милицию, даже в помыслах не державшему против нее худого слова.

И некого было призвать в союзники, не через кого было воздействовать. Сынишка ее большую часть времени проводил у бабушки, ее матери, а та, как видно, давно махнула на дочь рукой. «Беспутная она, Гриша, своевольная. Ее надо во как держать, а ты ей попущение сделал. Мужики ее добре разбаловали, и ты туда же, простая твоя душа». — «Зачем же тогда замуж было?! — с болью вскричал Гриша. — Если жить не собиралась, зачем?! Гуляла бы себе дальше, раз ей это так нравится…»— «Э-э, милый ты мой, гулять-то она гуляла, а замуж никто ведь не звал, ты первый. Да вот не пожилось, видать. Чего уж теперь…»

Это позже, когда жгучая боль сменится тихой ноющей, как от зарубцевавшейся раны перед ненастьем, время от времени будут посещать его красочные видения воображаемой Катиной беспутной жизни, фантастические картины ее вразумления и раскаяния, и сожаления о нем, Грише. А сейчас ему стало так непереносимо, что впору удавиться, и он, с остановившимся взглядом и перекошенным лицом, в самом деле взял уже в руки бельевую веревку, машинально пробуя ее на разрыв и ища взглядом, за что бы зацепить повыше. Мысль о матери остановила его.

Назавтра уехал.

В Нефтеобске было солнечно, тихо, ослепительно сияла перенова. Еще в самолете он приник к оконцу и глядел вниз, узнавая знакомые места, выглядевшие с высоты полета совсем иначе, по-новому вспоминая, как он улетал отсюда в отпуск всего каких-то четыре месяца назад, ничего еще не зная, что ему предстоит, а только с радостным настроением, что отпустили не осенью, не зимой, а летом, с ожиданием приятных встреч с родней и дружками, с надеждой на хорошее. И было еще одно сиюминутное желание: поглядеть на Нефтеобск и его окрестности с птичьего полета. Но погода стояла пасмурная, с низкой облачностью, и ничего увидеть тогда не удалось…

Дышалось вольно, гляделось широко и покойно, и даже на аэродроме, перешибая керосиновый угар, властвовали запахи кедровой смолы и сырой таежной прели. Вот он и дома, хотя здесь его никто не ждет. Но ведь бывает, что и дома не ждут.

В кадрах Гришу не успели еще забыть, поверили на слово, товарищи тоже не приставали с расспросами — ну уехал, вернулся, обычное дело. И только бухгалтерша, ехидная женщина, выписывая ему аванс, спросила: «Ну что, скоро, небось, исполнительный пришлют?» — «Какой исполнительный?» — не понял Гриша. «Исполнительный лист на алименты. Дитенка-то успел строгануть?» — «Нет, — сказал Гриша, — до этого не дошло». Он уже мог спокойно говорить об этом с посторонними.

Минула неделя, минул месяц, жизнь вернулась на привычные наезженные круги и потекла далее, как будто ничего и не происходило. Впереди Гришу будет ждать знакомство с «Машкой», знакомство с Тайгой, но других существ женского пола он к себе не допустит, хватит с него. Ну а что будет еще дальше — это пока никому не ведомо. Надо надеяться, что когда-нибудь все же смягчится его сердце, восстановится душа, и заронится в нее нечто, извечно обрекающее человека на сладкие тревоги и любовные муки. А пока Гриша далек от мысли что-то менять в своем образе жизни. При этом никакой ущербности он не испытывает, не считает себя неудачником, а, напротив, убежден, что только так и надо жить, пока молодой. И в самом деле, разве это плохие в наше время ориентиры — работа и мужская дружба?..