Здание из серого силикатного кирпича с полуподвалом в цоколе и монументальной лестницей посредине фасада, с четырьмя рядами больших окон без переплетов, с двускатной крышей и могучими, как у крейсера, трубами выглядело осанисто в ряду панельных пятиэтажек и являлось своего рода архитектурным центром квартала. Прохожие уважительно поглядывали на приметную, золотом по черному, вывеску: «Институт полезных ископаемых». Пониже и помельче: «Энский филиал». И поскольку по широкой лестнице не растрепанная молодежь сновала, а поднимались и спускались солидные мужчины и женщины с портфелями и сумками, а у обочины тротуара, обсаженного молодыми акациями, всегда стояло несколько легковых автомашин с номерными знаками частников, становилось ясно, что институт не учебный, а научно-исследовательский.

Если бы кто-нибудь из прохожих поднялся по лестнице, открыл застекленную дверь и вошел, он беспрепятственно миновал бы вахтера, пересек вестибюль с лозунгом на стене: «Богатства недр – народу», свернул влево или вправо и увидел бы темные коридоры, заставленные огромными шкафами со множеством ящиков, выщербленный паркет, рассохшиеся филенчатые двери, такие тонкие, что в них невозможно врезать замок. Если бы он приоткрыл одну из таких дверей, его удивило бы, как в среднюю по размеру комнату можно втиснуть пять-шесть письменных столов, три-четыре книжных шкафа да еще всякие тумбочки, коробки и ящики. А уж бумаг-то, бумаг… И он тихо притворил бы дверь, озадаченно подумав: конечно, с одной стороны, наука – дело коллективное, а с другой – как они работают в такой тесноте, здесь же ни подумать, ни сосредоточиться.

…Немного истории. Лет десять назад не было ни этого квартала, ни этого здания. Стояли домишки частного сектора, окруженные садочками, дальше был пустырь, заросший, как водится, крапивой и бурьяном. Филиала Института полезных ископаемых тогда и в помине не было, а была так называемая тематическая партия при геологоразведочном тресте.

В геологии всегда есть люди, которые по состоянию здоровья, возрасту или в силу каких-то обстоятельств в поле выезжать не могут. Они круглый год обрабатывают полевые материалы, корпят над микроскопами и бинокулярами, вычерчивают всевозможные схемы, диаграммы и так по крупице, чисто эмпирически сводят воедино разрозненные, часто противоречивые данные производственников и невольно приходят к каким-то закономерностям и обобщениям. Самый предприимчивый и пробивной из них однажды возьмет да и тиснет статейку в каком-нибудь местном «вестнике», «ежегоднике» или «трудах». Глядишь – и печатная работа появилась, зауважал себя человек, и начальство его зауважало. А человек трудится дальше, но на материал, который к нему поступает, смотрит уже прицельно, помышляет о новой статейке, а там – чем черт не шутит…

Проходит пять-шесть, а то и семь-восемь лет. Если даже в год по статейке – набирается солидный список. Человек к тому времени завел знакомства в научном мире, пообтерся и внушил себе, что не боги горшки обжигают. Эта мысль придает ему отваги. Собирается семейный совет. Человек в последний раз спрашивает жену (мужа): «Будешь создавать условия?» Жена (муж) со вздохом обещает. И вот кто-то из супругов (обычно все-таки жена) пускает себя на растопку – занимается бытом, бегает по магазинам, проверяет у детей уроки, и в доме становится сакраментальной фраза: «Папа работает».

А папа, можно сказать, еще и не работает, только готовится к сдаче экзаменов кандидатского минимума. Полтора-два года на иностранный язык, это самый трудный для папы экзамен: память уже не та и восприимчивость не та, а весь школьно-институтский багаж исчерпывается фразами: «сэнк ю вэри мач», «хау ду ю ду» и «гуд бай». Но папа знает, что он не одинок в своих усилиях, кому-то выгодно, чтобы он сдал экзамены и защитился, а раз выгодно, то «трояк», «прожиточный минимум», ему обеспечен.

Язык сдан. Короткая передышка, и папа садится за экзамен по философии. Здесь несколько проще. На свет божий извлекаются конспекты студенческой поры, через знакомых преподавателей достаются тезисы и методички, а газеты папа и так читает. Шесть-семь месяцев зубрежки, и дело в шляпе. Четверка.

Остается последний экзамен – спецпредмет. Тут уж надо знать свою тему, в зависимости от нее и специализироваться. Последняя прикидка, генеральный смотр собственных материалов и возможностей. Тема выбрана и сформулирована, назначен научный руководитель, название работы и фамилия диссертанта внесены в соответствующие перспективные планы. Теперь назад ходу нет, пан или пропал.

Это миф, будто математики, физики пишут диссертации на двух-трех страницах. Диссертация – всегда труд объемистый. И объемный. Но специалисты точных наук мыслят «в уме», – гуляя, обедая, даже развлекаясь, – и доверяют бумаге лишь итоги своих размышлений. Естественники же, в частности геологи, мыслят на бумаге, их диссертации начинаются с истории исследований, чуть ли не с Ломоносова. Здесь дай бог уложиться в триста страниц на машинке через два интервала. По объему это как солидная повесть в толстом журнале – с той разницей, что писатель полученным гонораром тут же начинает латать свой бюджет и не заметит, как денежки разойдутся, а диссертант – тот борется за пожизненную ренту.

Долго ли, коротко ли, годам к сорока – сорока пяти защитился человек, и ВАК его утвердил. Отныне он кандидат геолого-минералогических наук. На него глядя, со временем еще кто-нибудь защитится. Я кандидат, ты кандидат, мы кандидаты. Кандидаты-то кандидаты, а что толку? Надбавка за ученую степень на производстве невелика, надежд на повышение по службе мало, потому что командные посты в тресте или управлении заняты опытными энергичными специалистами. Разве что помрет кто-нибудь или на пенсию выйдет, но это ждать и ждать. Нет, надо что-то другое придумывать.

Расплывчатая еще, туманная идея носится в воздухе, беспокоит воображение, пока кто-нибудь из руководства на каком-нибудь совещании не скажет вдруг: товарищи, а почему бы нам не поставить вопрос о создании на базе нашей тематической партии научного учреждения – филиала республиканского института, группы отделов или чего-нибудь в этом роде?

Хорошую идею как не поддержать, тем более, что все – патриоты своего города, своей области, своей отрасли. Да-да, институт – это именно то, чего нам не хватало, пора работать бок о бок с передовой наукой.

Благородная и плодотворная идея облекается в форму докладной и начинает свой путь к высотам Совмина и Госплана.

Проходит время, иногда довольно длительное.

И вот однажды, опережая официальное известие, прилетает радостный слух: институт будет! Боясь сглазу, никто из заинтересованных лиц не придает этому слуху значения, но про себя ликует и распределяет портфели. Проходит еще какое-то время, и в один прекрасный день почта или телефонный звонок оповещают о том, что принято постановление: «На базе тематической партии Энского геологоразведочного треста (Энского геологического управления) создать филиал научно-исследовательского института».

Института, где геологи станут именоваться старшими и младшими научными сотрудниками, где будет исчисляться стаж научной работы и, в зависимости от него, каждые пять лет повышаться зарплата, где можно целиком отдаться милой сердцу научно-исследовательской работе, – филиал такого института создан. Теперь шутки в сторону! Самодеятельность кончилась, начинается наука.

Глава первая

«…Проверьте ваши часы. Шестой, последний сигнал соответствует двенадцати часам московского времени».

Заблоцкий привычным движением повел предплечьем, согнув в локте левую руку, увидел пустое запястье и с досадой одернул рукав. Его пылеводонепроницаемые… Ребята Князева летом не предупредили, и от репудина, которым он поначалу чуть ли не умывался, стекло покрылось мелкой сеткой трещин, так что циферблат стал едва виден, а недавно вовсе выпало, вместе с ним канула секундная стрелка, и вот часы валяются где-то в чемодане, и никак не получается снести их в ремонт.

В комнате никого не было, да и во всем филиале, пожалуй, тоже: женщины разбежались по магазинам, мужчины – в столовой или домовой кухне напротив. Там сейчас разливают по тарелкам фирменный кулеш, накладывают фирменные биточки «по-селянски» с тушеной капустой, горячие блины. Недурно бы употребить и то, и другое, и блинки со сметаной, запить двумя стаканами компота из свежих фруктов, но такой обед потянул, бы на целковый, не меньше.

Заблоцкий накрыл чехлом свою «гармошку» – вертикальную установку для микрофотосъемки, надел плащ, прихватил портфель и направился в гастроном. Там он купил бутылку варенца и городскую булочку за шесть копеек. Двинулся обратно и тут увидел в гастрономии недлинную, но плотную очередь. Продавали ливерную колбасу по рубль семьдесят. Он постоял у прилавка, побренчал в кармане мелочишкой. Колбаса что надо – печеночная, свежайшая. Третьей у головы стояла полузнакомая тетка из угольного отдела, а у кассы в этот момент – никого. Заблоцкий выбил чек, подойдя к тетке, приветливо кивнул: «Вы за колбасой? Возьмите и мне сто граммов. Для кошки». Женщина с неудовольствием взяла чек.

Вернувшись к себе, Заблоцкий разрезал булочку пополам, кончиком ножа вспорол кожицу на колбасе и намазал ее, как паштет, на обе половинки. Покрутил меж ладоней запотевшую бутылку, вдавил и снял станиолевую нашлепку… Где вы, мастера палитры, чтобы увековечить для потомков обед инженера научно-исследовательского института начала семидесятых годов за два дня до получки!

Поев, Заблоцкий вымыл бутылку и сунул ее в угол за ящик от микроскопа – там уже стояли три такие же, завтра надо будет сдать.

Еда его не насытила, и он, чтобы обмануть желудок, закурил и вышел в коридор. Когда он в последний раз обедал по-настоящему? В прошлый четверг, у матери. И как всегда, на десерт пришлось выслушать длинную проповедь: «Алексей, тебе двадцать шесть лет, а у тебя все рухнуло, и в результате ни семьи, ни дома, ни положения, ни перспектив. В твои годы…»

Он терпеливо выслушивал, что в его годы многие еще не связывают себя узами брака, а если уж женятся, то живут счастливо, имеют благоустроенные квартиры, защищают диссертации, занимают командные посты и так далее, словом, процветают или близки к процветанию. Но то – они, а это – он со всеми своими взглядами, привычками, причудами, дурным характером и, следовательно, судьбой. Дурной характер и гонор простительны ярким индивидуальностям, завоевавшим всеобщее признание, а он, Алексей, к сожалению, не оправдал надежд, которые на него возлагали, и что теперь получится, как он проживет дальше – одному богу известно.

Язык у матери был подвешен хорошо, и голос поставлен – она преподавала историю в старших классах. И хоть понимал Заблоцкий, что мать не современна, не умеет дружить с ним и никогда не умела, – она его мать…

А жила она в однокомнатной квартире с дочерью-десятиклассницей от второго брака, девицей акселерированной и весьма требовательной по части моды, жила без мужа. Надо было дочь одевать, самой одеваться, и каждый год ездить в Трускавец на воды, и еще питаться по-человечески. И тем не менее в прошлый раз мать протянула ему четвертную и сказала, строго глядя расплывшимися за плюсовыми стеклами очков зрачками: «Вот. Пока я работаю, можешь рассчитывать на эту сумму каждый месяц».

Растроганный и униженный одновременно, он сказал фальшиво бодрым тоном: «Ничего, мать, считай, что это в долг. Рассчитаемся каракулевым манто». – «Дай тебе бог», – сказала она и коснулась кончиками пальцев его виска. Мать всегда была скупа в проявлении чувств.

…Заблоцкий стоял на лестничной площадке у окна, докуривал сигарету и смотрел на голые акации с кривыми черными стручками на концах ветвей, и тут кто-то положил ему на спину пятерню.

– Здравствуй, Олéксий.

– А, Ефимыч… Ну, привет. Где пропадал? В отпуске?

– После такого отпуска надо еще две недели за свой счет и путевку в оздоровительный санаторий… Фатерой занимался!

Михаил Ефимович Михалеев семнадцать лет проработал на Колыме, как северянин имел не только средства, но и льготы для вступления в жилищный кооператив, и полтора месяца назад справил новоселье. До этого он два года жил с семьей на частной. Было ему лет сорок пять – сорок семь, а выглядел он так: высок, широк в кости, покатые плечи, сутулая спина, мощные, как у кенгуру, ноги, крупное мясистое лицо с ноздреватым носом и редкие светлые волосы без намека на седину или плешь. В отделе он работал картографом на инженерской ставке.

Раньше он Заблоцкого сторонился, впрочем, как и других научных сотрудников, младших и старших, а теперь вот запросто руку на плечо кладет – брат-инженер…

– Недоделки строителей устранял? – спросил Заблоцкий. – Зачем же такой дом принимали? Вы же не госкомиссия, для себя смотрели.

– Э-э, да ты не в курсе. – Михалеев оживился, ему приятно было поговорить о своей квартире. – Ты на новоселье у меня был, нет? Ну, придешь как-нибудь, посмотришь. – Он бросил потухшую изжеванную папиросу, закурил новую. – Это, братец ты мой, целая повесть… Мне выпал первый этаж, угловая. В том проекте все трехкомнатные – угловые. Ну, что делать? Пораскинули со старухой так и эдак и решили: лучше уж первый, чем пятый, по крайней мере, вода всегда будет. А место у нас тихое, можно цветник под окнами разбить. В общем, согласились. А меня все равно точит и точит: у людей балконы, дополнительная площадь, понимаешь, а у меня – нет, хоть и квартира на двести рублей дешевле. Ну вот. Начали нулевой цикл. Я хожу, смотрю. Все-таки, мой дом строят, за мои трудовые. Познакомился с прорабом. Пригодится, думаю. Выпил с ним пару раз. Вижу – ничего мужик, договориться вроде можно. Пообещал мне подоконные ниши не войлоком забить, а стекловатой, чтобы моль не заводилась. Половые доски пообещал запасные – когда дом сядет, чтобы полы перебрать. Насчет паркета закидон сделал – нет, говорит, этого не могу. А я все соображаю – какую же мне пользу из моего первого этажа извлечь? И тут меня, что называется, осенило. Поговорил с прорабом, поговорил с экскаваторщиком, поговорил с бетонщиком. Экскаваторщик раз-раз – несколько ковшей лишних вынул. Бетонщик раз-раз – опалубку, бетон – стены готовы. Подвал! Роскошный подвал – двадцать квадратных метров!

Михалеев хлопнул в ладоши, лицо его сияло таким восторгом, что и Заблоцкий улыбнулся.

– Силен…

– А потом, когда плиты клали сверху, оставили в одном месте зазор сантиметров семьдесят. Когда полы стали настилать, я это место для себя отметил. А уж когда заселились – вырезал люк… Свет туда провел, стеллажи вдоль стен оборудовал, верстак. Погреб выкопал. Вот тебе и отпуск. Зато имею дополнительную комнату.

– Подпольную?

– Вот именно. – Михалеев засмеялся.

– И во сколько она тебе обошлась?

– Стоимость балкона. Уложился в смету.

Вид у Михалеева был торжествующий. А Заблоцкого, – хоть он и не относил себя к категории людей, которые чужие удачи воспринимают как личное оскорбление, – радость Михалеева не то чтобы покоробила, но ответной радости у него не вызвала.

– И где у тебя этот люк?

– В кухне. Как раз посредине.

– И газовая плита там?

– Ну, а как же! Плита, отлив, два крана – все как у людей.

– Я не о том, – сказал Заблоцкий. – Боюсь, что ты рискуешь в один прекрасный день взлететь на воздух. Вместе со своей трехкомнатной квартирой, мебелью и прочим.

– Это почему же? – Михалеев перестал улыбаться.

– Видишь ли, Ефимыч, в помещениях, где стоят газовые плиты, всегда присутствует какое-то количество газа. А поскольку газ тяжелее воздуха, то он сквозь щели в полу будет просачиваться в твое подземелье, скапливаться там и когда-нибудь достигнет взрывоопасной концентрации. Ты полезешь с папироской в зубах за маринованными помидорчиками или там чиркнешь спичкой – и усе. Вздрогнуть не успеешь. А нам придется на венок сбрасываться.

– Погоди, погоди… Ты серьезно?

– Тебе это любой слесарь-газовщик подтвердит. И тут же оштрафует. Так что зацементируй, пока не поздно, свой лаз и прорубай новый, из спальни.

– Ничего себе – «прорубай»… Там под полом плита бетонная сантиметров тридцать… – Михалеев усиленно соображал. – А если вытяжку поставить? В форточку?

– Вытяжка – это для запахов, для угара. Она сверху тянет, а газ внизу остается… Неужели тебя строители не предупредили?

– Строители… – выразительно проговорил Михалеев и умолк, остекленел взглядом.

– Не переживай так сильно, Ефимыч, и вообще будь фаталистом: кому суждено быть повешенным, тот не утонет.

С этими словами Заблоцкий отошел, оставив Михалеева в растерянности. А так ему, куркулю, и надо. Недвижимость себе завел!

Сотрудники (Заблоцкий мысленно, а иногда и вслух называл их сослуживцами, а зарплату – жалованием) были уже на местах, но еще не работали, обменивались различными суждениями. Заблоцкий снял чехол со своей «гармошки», включил освещение и начал просматривать под увеличением отобранные для съемки шлифы.

Закуток справа от входа, где стояла его аппаратура, был отгорожен шкафами, чтобы не мешал свет из окон, а слева находился им собственноручно выстроенный фоточулан. Благодаря этому, на остальной площади стояло всего три письменных стола, и сидели за этими столами женщины, в разное время перешагнувшие сорокалетний рубеж. У Заблоцкого своего стола не было, он и так занимал слишком много места.

Следует заметить, что в институте, несмотря на перенаселенность, а может, именно благодаря ей, жизненное пространство распределялось в строгом соответствии с должностями, званиями и степенями. У инженеров и мэнээсов столы были однотумбовые; у старших инженеров и начальников отрядов- двухтумбовые плюс подвесные полки на стенах. Старшие научные сотрудники имели в придачу персональные книжные шкафы, завотделами – по два шкафа и, кроме того, стеллажи с образцами. Отдельным кабинетом располагал только заместитель директора, глава всего этого учреждения.

Почему не директор? Потому, что базовый институт находился на берегу теплого моря. Там были и директор, и главный бухгалтер, и все, как положено. Здесь же обтекаемый подтитул «филиал», финансовая и научная зависимость, ассигнования па третьей категории. Словом, задворки науки, как утверждали злые языки.

…Разговоры постепенно стихли, лишь чертежница Эмма Анатольевна Набутовская бормотала себе под нос:

– Эти планы переделывать три дня, господи боже мой, все спешка, спешка. Валя, дай лезвия! Ссохлось все в голове, ничего уже не соображаю, старая дура… Теперь все выдирать надо. Нету острого лезвия? Резинка, как каблук, гвозди забивать можно… Надо бы выйти еще колбасы купить… Вся прямо киплю от злости. И в условных все наврано, ну прямо наказание господне. Нет ума! Лишь бы дырку не процарапать. Надо не нервничать. Ох и напахала я, друзья милые!

Эмма Анатольевна возводила на себя напраслину. В путанице была виновата не она, а завотделом, небрежно внесший коррективы в черновик. Чертежницей Эмма Анатольевна была классной, «чистоделом», ей поручали самые ответственные планы, и работала она главным образом на завотделом. Ее не раз сманивали на больший оклад и в трест, и в экспедицию, но она хранила верность завотделом, с которым работала с незапамятных времен, еще в тематической партии. «Сделаю из Харитона доктора, тогда и уйду, – говорила она и добавляла: – А он мне даже благодарность к Восьмому марта не объявил…»

Заведующего отделом рудных полезных ископаемых, кандидата наук, звали Харитоном Трофимовичем Ульяненко. Но о нем позже.

К жизни Эмма Анатольевна относилась легко, и ее лунообразное лицо с маленькими, близко поставленными глазами и носом-туфелькой редко омрачалось, хотя умом ее природа не обделила.

Старший инженер Валентина Сергеевна Брюханова. Это к ней обращалась Эмма Анатольевна, когда просила лезвие. Рослая, «под гвардейца деланная», как определил ее когда-то Заблоцкий. В филиале она тоже работала со дня основания, но все ее звали по имени. Потому, наверное, что Валя спортсменка, активистка и вообще человек безотказный. Вызовет ее начальство, попросит проникновенно: «Валя, нужно то-то и то-то».

И Валя бросает свое семейство и едет в другой город на спартакиаду в составе сборной теркома по волейболу. Или тащится двумя трамваями к черту на кулички обследовать жилищные условия какого-нибудь лаборанта, которого и в список-то на квартиру внесут года через полтора, не раньше. Или сдает кандидатский минимум, потому что начальству нужен «охват».

В науку Валя пришла обычной для геологинь дорожкой. После института несколько лет – полевая экспедиция, беспокойная должность участкового геолога. А потом, когда появилась семья, первый ребенок и бивуачный быт стал тяготить, потянуло обратно в город, на круги своя. Приткнулась в тематическую партию, помаленьку начала вникать в минералогию, а когда открыли филиал, автоматически стала его сотрудницей.

…Эмма Анатольевна побухтела еще немного и умолкла, слышалось только царапанье, да под ухом Заблоцкого ровно и слабо гудел реостат накала.

Приникнув к видоискателю, Заблоцкий медленно двигал зажатый в салазках шлиф, пока не нашел обведенное чернилами поле для съемки. Поводил шлифом так и эдак, прикидывая композицию. Можно было бы найти участок и поинтересней, позаковыристей, но раз шефиня сама выбрала… Серпентинит с отчетливо выраженной решетчатой структурой. Штука довольно редкая, но ему в свое время попадалась…

– Ну что же мне все-таки делать? – Голос Вали прозвучал в тишине сиротливо, жалобно. – Прямо не знаю… Харитон Трофимович вчера опять напомнил насчет спецпредмета, а как его сдавать, если темы нет? Я ему так и сказала, а он говорит: «Вы же минералог? Вот и сдавайте минералогию»… Не знаю, что делать… Зоя Ивановна! Что вы посоветуете?

Зоя Ивановна, не отрываясь от микроскопа, сдержанно заметила:

– Видите ли, Валя… Не вам должны тему предлагать, а вы ее должны предложить. Сами. А иначе как?

– Я консультировалась, предлагала. А Харитон Трофимович как-то неопределенно все… Малодиссертабельно, говорит.

– Что же вы предлагали? – спросила Зоя Ивановна, продолжая глядеть в микроскоп.

Валя перечислила месторождения, которыми занималась последние годы.

– Нет, а идеи у вас какие?

– Можно как-то все это свести, обобщить…

– Обобщать, милочка моя, дело корифеев.

– Ну, тогда я не знаю, – печально сказала Валя.

Зоя Ивановна выпрямилась, прикрыв веки, большим и безымянным пальцами придавила глазные яблоки, проговорила сама себе: – Опять конъюнктивит начинается. Надо альбуцид капать, – и оборотила к Вале скуластое крестьянское лицо с ранними морщинами.

– Вы хотите сказать, не обобщить, а скомпилировать. Это другое дело. Но этого мало. Нужно овладеть методом исследования. То есть, надо изучить все методы и научиться ими пользоваться, а какой-то один метод знать в совершенстве, добиться с его помощью предельно точной диагностики. Тогда вы – специалист. А кандидат наук – это прежде всего специалист. В геологии ученых вообще нет, то есть они есть, но это липовые ученые. Надо быть сначала специалистом, а потом ученым. К тому времени, как я защитилась, я была уже неплохим петрографом.

– Ну, где мне до вас! – воскликнула Валя.

Зоя Ивановна Рябова, старший научный сотрудник, кандидат геолого-минералогических наук, единственный в филиале доцент, была не просто хорошим петрографом. Зоя Ивановна была первоклассным петрографом, петрографом-асом.

Маленькое отступление. Научно-техническая революция, совершившая переворот в многочисленных сферах деятельности человека, странным образом почти не затронула отдельные науки, в том числе и некоторые геологические. Как и сто лет назад, геолог тяжелым своим молотком отбивает на обнажении или в столбике керна сколок горной породы размером с трехкопеечную монету, прилепливает к нему полоску лейкопластыря с номером или пишет номер на бумажке, в которую сколок заворачивается. В рюкзаке, вьюке, ящике этот сколок вместе с другим каменным материалом проделывает иногда очень долгий путь, прежде чем попасть в шлифовальную мастерскую. Там он пришлифовывается с одной стороны, наклеивается канадским бальзамом на предметное стекло (у медиков на такое стеклышко капают взятой из пальца кровью) и пришлифовывается с другой стороны. Получается прозрачная пластинка толщиной две-три сотых миллиметра. Сверху для предохранения этой пластинки наклеивается хрупкое, как чешуйка слюды, покровное стекло. Этот препарат горной породы для исследования в проходящем свете так и называется – шлиф. И как сто лет назад, геолог изучает его при помощи поляризационного микроскопа. Микроскопы, правда, усовершенствовались различными приспособлениями, улучшилась оптика, но принцип сохранился.

Студентов в институте учат различать в шлифе минералы – как они выглядят, как погасают при повороте предметного столика, какую слагают структуру. Но поскольку в образовании горной породы участвовали сложнейшие природные процессы, человек, посвятивший себя петрографии, должен знать и геохимию, и физическую химию, и кристаллографию, и литологию; короче говоря, он должен быть эрудированным геологом.

За плечами Зои Ивановны были десятилетия производственной, научно-исследователькой и преподавательской работы, маршруты ее простирались от Кольского полуострова до Якутии, и этот опыт в сочетании с теоретическим багажом, цепкой памятью и аналитическим умом утверждал за ней моральное право возражать даже корифеям, что она иногда и делала, вызывая тем самым неудовольствие руководства. А житейским итогом ее многолетних скитаний была дочь Галка, ученица второго класса, и большой дом, который Зоя Ивановна, перебравшись на юг, купила и который был ей теперь в обузу. Пыталась Зоя Ивановна обменять свои хоромы на обычную кооперативную квартиру, но обменщики всякий раз отказывались выплатить разницу, и сделка рушилась.

Следует еще сказать, что Зоя Ивановна была землячкой Михайлы Ломоносова, тем гордилась и, может быть, даже проводила тайную параллель между его блистательной судьбой в науке российской и своей жизнью…

– Ну где мне до вас, – воскликнула Валя и, по всей вероятности, приготовилась к тому, что Зоя Ивановна станет ее разуверять. Но Зоя Ивановна ответила молчанием, даже малым жестом не выразив своего несогласия с Валиными словами, и опять склонилась к микроскопу. Валя сконфуженно застыла с приклеенной улыбкой, и тут раздался свойский голос Эммы Анатольевны – человека, который со всеми запросто и которому многое дозволено:

– Зоя Ивановна, дорогая, взяли бы вы Валюшу под свое крылышко, поучили бы уму-разуму. Неужели она хуже других, неужели неспособнее? Думаете, с нее кандидат не получится? Получится, еще как получится. Вон она какая старательная… Вам ведь все равно докторскую писать, аспиранты нужны, вот и взяли бы…

Зоя Ивановна, не отрываясь от микроскопа, промолвила:

– Моя докторская – Галка…

– Ну-у, Зоя Ивановна, ваша Галя уже большая девочка, уже маме должна помогать. Сейчас такие ранние дети…

Зоя Ивановна и на это ничего не ответила. Тогда Эмма Анатольевна откинулась на стуле назад, чтобы увидеть за шкафами Заблоцкого.

– Алексей Павлович! А вы что сидите и помалкиваете, как неродной?

– А что я должен сказать? – отозвался Заблоцкий.

– Поучаствуйте в нашем разговоре, подскажите Вале, какой ей экзамен сдавать.

– Домоводство, – сказал Заблоцкий. Выключил прибор и пошел в коридор покурить, нимало не интересуясь, какую реакцию вызвал его ответ.

Тут уж Валя вспыхнула и даже кулачком по столу ударила:

– Вот уж этот Заблоцкий! Ехидина! У самого не вышло, так он и других с толку сбивает.

Эмма Анатольевна покачала головой, одновременно и сочувствуя Вале, и порицая Заблоцкого.

– Ох и характер. Мне теперь нисколько не удивительно, что его жена выставила. Вы уж поверьте, это что-нибудь да значит, когда женщина с ребенком выставляет своего законного мужа. Это не просто так. Хо-хо, в наше время!

Зоя Ивановна спросила, не отрываясь от микроскопа:

– Эмма Анатольевна, а вы бы ужились с таким?

– Как Заблоцкий? Пфе, да мне если надо, я с чертом уживусь! С чертом-дьяволом!

– Вот видите! Значит, не всегда в мужчине дело… Так вот мы и путаем причину и следствие.

Эмма Анатольевна последней фразы не поняла, но вместо того, чтобы спросить, о какой причине и о каком следствии речь, подышала на кончик рейсфедера, почикала им у основания большого пальца левой руки, изящно как стекольщик алмазом, провела на чертеже линию и заметила с легким привычным вздохом:

– И путаем, и, страдаем, и нет нам ни днем, ни ночью покоя.

Тем временем Заблоцкий походил по коридору, приоткрыл дверь в комнату, где работал Михалеев. В давешнем разговоре он, Заблоцкий, пожалуй, сгустил краски, поддавшись дурному настроению: вытяжка в кухонной форточке обеспечит достаточную циркуляцию воздуха, кроме того, специфический запах газа в подполье всегда можно будет обнаружить и вовремя принять меры. Надо, пожалуй, успокоить старика…

Но Михалеева на месте не оказалось: его зачем-то срочно вызвали домой. «Что у него стряслось?» – подумал Заблоцкий. Вышел на лестничную площадку и, покуривая, снова загляделся в окно на голые деревья, на мокрый асфальт.

Мокрый асфальт, мокрый асфальт… А, это же маренго! Маренго – цвет мокрого асфальта. Декабрь, вторая половина…

Хотелось снега, морозца, чтоб деревья стояли в белом опушении, чтоб мальчишки подошвами раскатывали на тротуарах длинные ледовые полосы и сделалось бело хотя бы на земле – пусть глаза отдохнут от маренго, самого распространенного в городе цвета. Даже здесь, в краю слякоти, туманов и гололеда, случались в зимние месяцы деньки, когда выпавший в тихие ночные часы снег держался и утром, и до обеда, и целый день, а иногда и неделю. Правда, этот недельный снег выглядел не белым и даже не серым – палево-бурым, спекшимся, словно шлак. А было ведь время, когда Алька Заблоцкий, пацан среднего школьного возраста, свободно катался в городском парке с крутых уступчатых склонов на лыжах, на санках, и не только в зимние каникулы, но и в воскресные дни декабря, января, февраля… Десять лет минуло, не более того, а как все изменилось, и кто знает, что тому причиной: прецессия земной оси, парниковый эффект в атмосфере или влияние двух рукотворных морей-водохранилищ, взявших город в широкое полукольцо.

Увезти бы Витьку от этого гнилого климата, чтоб не киснул тут. Чтоб бегал румяный по морозцу, в хоккей гонял, приходил домой весь заледеневший – и хоть бы хны!.. Прозевали мальчишку. Все благие намерения – гимнастика, закаливание, плавательный бассейн – разбились о неуемный Маринин страх перед сквозняками, о слепую ее непреклонность: «Еще чего, рисковать здоровьем ребенка!» На прогулку Витька выходил укутанный, как кочан капусты, возращался мокрый, волосенки на затылке слипались от пота… Не проявил настойчивости, не захотел лишних скандалов, и вот сын не вылезает из ангин и дважды уже был на приеме у ревматолога. Марина – та все на гланды сваливает, поди переспорь. Вчера после работы зашел в садик, по обыкновению заглянул в окно, в их группу, чтобы белую Витькину головенку увидеть, подсмотреть, чем они там занимаются, а воспитательница руками развела – нету, дескать, и на горло показала… «Отять телемпатула», – так Витька в два года с виновностью в голосе повторял за родителями…

Сколько мы не виделись? Неделю, больше? Марина на мои визиты смотрит косо, но ничего, перетерпит. Зайду после работы. Надо книжку какую-нибудь купить, чтоб не с пустыми руками. Эх, лимонов бы парочку. На базаре – рупь штука. Да, лимон с медом – это Витьке сейчас самое то. Мед у них наверняка есть, да и лимоны – тоже, но у них это само собой, а то, что я принесу, – это совсем другое…

Два лимона – два рубля. Стрельнуть у двух человек по рублю или у одного человека – два рубля? Нет, два рубля не занимают, занимают трешку. Итак, программа-минимум – раздобыть трешку.

И Заблоцкий с рассеянно-небрежным видом пошел по коридору к площадке парадной лестницы. «С кистенем на большую дорогу».

Несколько слов о планировке здания. Обе лестницы – та, у которой Заблоцкий только что курил, и та, к которой он направлялся, были совершенно одинаковыми, только первая в левом крыле, а вторая – в правом. Но парадной считалась правая лестница. В правом крыле находился кабинет заместителя директора, бухгалтерия, отдел кадров, комнаты, где сидели ведущие специалисты ведущих отделов – рудного и угольного. А в левом – второстепенные отделы: буровой, гидрогеологический и лаборатории. Парадной лестницей пользовались сотрудники, работающие в правом крыле и в центральной части здания, «черной» – те, кто работал в левом крыле, и все опоздавшие.

Между площадками обеих лестниц по коридору – шагов сорок, и Заблоцкий не спешил их преодолеть. Он прикидывал: до получки два дня, следовательно, инженеры и мэнээсы на мели, ориентироваться надо на кого-нибудь из старших или на тех хозяйственных женщин, кто с обеденного перерыва возвращается с полной авоськой. Жаль, что Михалеев исчез, у него всегда при себе наличность имеется. Самое простое – попросить у Зои Ивановны, но у нее и так все одалживают.

Навстречу из-за угла, плавно кренясь на вираже, вышел упитанный мужчина респектабельной внешности – пробор, галстук с булавкой, манжеты, туфли с нежным скрипом. Лицо чистое, благообразное. Василий Петрович Коньков, старший научный сотрудник сектора металлогении, кандидат геолого-минералогических наук.

– Оу, Алексей! Рад тебя видеть. Осунулся, поблек как-то. Переживаешь? Ничего, ничего, все пройдет, как с белых, яблонь дым. Наука требует жертв, и путь к ее вершинам усеян терниями. – Он бесцеремонно оглядывал Заблоцкого выпуклыми черными глазами. – Твоя приставка еще функционирует? Слушай, дорогуша, у меня статью берут в сборник, и надо срочно сфотографировать два шлифа. А?

– Только через гастроном.

– Об чем речь? Хоть сейчас…

– Шутки шутками, Василий Петрович, но, кстати, о птичках. Вы мне трояк не ссудите? До зарплаты.

По лицу Василия Петровича промелькнула тень пренебрежительности, но он с готовностью извлек бумажник и, не таясь, раскрыл.

– Изволь. Пятерка тебя устроит? Мельче нет.

– Устроит, – сказал Заблоцкий. – Спасибо. – Он небрежно сунул бумажку в нагрудный карман. – А насчет шлифов – это вы с Зоей Ивановной договаривайтесь.

Ему очень хотелось при этих словах похлопать Василия Петровича по тугому брюшку, подпирающему изнутри добротный импортный костюм, но он ограничился тем, что пощупал, как на барахолке, рукав его пиджака.

– Стопроцентная? Почем за мэтр?

– Готовый покупал, – оторопело вымолвил Василий Петрович и, спохватившись, каменея лицом, миновал Заблоцкого.

Василий Петрович Коньков тоже был северянином со стажем и, в отличие от многих, умел планировать свою жизнь на годы вперед. В последний отпуск он совершил турне по южным городам страны в поисках места, где можно было бы обосноваться капитально, с перспективой безбедной пенсионной жизни, так что жилищный кооператив его не устраивал. Кроме того, Василий Петрович мечтал о моторке и о рыбалке, поэтому ему был нужен город на реке, ну и чтоб было где работать. Определившись по части географии, Василий Петрович через дальнего, но честного родственника (поскольку сам не имел городской прописки) купил «хату» за 24 тысячи новыми – кирпичный дом 10X14 с мансардой, местным водяным отоплением, газом и приусадебным участком. Позаботился Василий Петрович и о будущем трудоустройстве: привез с Севера новенький диплом кандидата наук и через малое время прошел на вакансию старшего научного сотрудника. О нем говорили: «пороха не выдумает, но мужик цепкий»; «умеет жить»; «чужого не возьмет, но своего не упустит» и так далее – все из того набора ярлычков, которые мелкие завистники и неумехи рады нацепить на крепкого, уверенного в себе удачника.

«И ты туда же, – с укором подумал Заблоцкий, – человек тебе, можно сказать, подарил пять рублей, а ты его не только облажал, но еще и гадости про него думаешь. Нехорошо-с…»

А между тем, посмеивался про себя Заблоцкий, возвращаясь в комнату, Василий Петрович мне симпатизирует: всегда с интересом и участием выслушивает мои теорийки и даже предлагал в свое время перейти к нему на тему, «перспективы» рисовал. И у него, кроме всего прочего, зрелая дочь на выданье, кончает в этом году университет, и Эмма Анатольевна, которая все про всех знает, обмолвилась, что девица эта довольно мила и прекрасная хозяйка… А почему бы и нет? Напроситься в гости под благовидным предлогом, а дальше режиссура несложная: трогательное семейное чаепитие у самовара, сперва разговор о чем-нибудь доступном и общеизвестном, потом завладеть вниманием присутствующих, помотать интеллектом, выдать папочку сенсаций, ссылаясь на самые авторитетные источники похвалить варенье или печенье. Главное, маменьку охмурить, вдвоем с папенькой они дочь уломают, распределением припугнуть. Ну, а Витька – это для них грех молодости…

А такой симбиоз, если подумать, оч-чень выгоден для обеих сторон: мои идеи и папенькина деловитость и маневренность. Он ведь в науке – как автомобиль без горючего, втайне понимает это и, приглашая меня к себе на тему, небось делал на меня ставку.

Кто только не ставил на меня за мои 26! Мама. Марина. Маринина мама. Харитон. И еще один человек…

Вспомнив об этом человеке, Заблоцкий сразу же вспомнил сыроватый полумрак палатки, коптящий язычок свечи, реечный походный стол, и вкус коньяка ощутил, и запах колбасного фарша, и острый взгляд сидевшего напротив Князева.

Так вот, Андрей Александрович, на сегодня я и ваших надежд не оправдал. Зря вы меня отправили обратно, никому от этого лучше не стало. Ни мне, ни другим.

Тут Заблоцкий увидел, что стоит у дверей своей комнаты, будто подслушивает. Он мягко открыл дверь и услышал конец сердитой Валиной скороговорки:

– …все равно считает себя самым умным.

«Про кого это она? – подумал Заблоцкий. – Неужто все еще про меня? Во раздухарилась!»

Встревать в разговор он, однако, не стал, сел к прибору и потрогал пальцем бумажку в нагрудном кармане. А базар-то до пяти. М-да…

Демонстративно громко он спросил у Эммы Анатольевны, который час, и, выждав две-три минуты, подошел к столу шефини.

– Зоя Ивановна, вы не сможете меня сегодня пораньше отпустить?

Зоя Ивановна выпрямилась на стуле, закрыла глаза у нее была привычка начинать фразу с закрытыми глазами.

– Я не возражаю, но… – Она взглянула на Заблоцкого и мягко спросила: – Снимки-то вы успеете сделать? Послезавтра статья со всеми иллюстрациями должна лежать на столе Харитона Трофимовича, иначе она не попадет в сборник.

– Успею, – пообещал Заблоцкий. – Завтра день впереди, в случае чего – после работы останусь.

– Ну хорошо. Не забудьте в книге расписаться.

Книга эта лежала в приемной, на столе у секретарши. Заблоцкий написал свою фамилию, поставил время ухода, в графе «Время прихода» сделал прочерк, что означало: «Ушел до конца рабочего дня», в графе «Куда ушел» написал: «В магазин фототоваров», «Кто отпустил» – «Руководитель темы 3. И. Рябова». Палец его полез вверх и нашел фамилию Михалеева: «До конца рабочего дня», «По семейным обстоятельствам». Честный человек. Что это у него за обстоятельства?

Заблоцкий выскользнул из приемной и быстро пошел по коридору к «черной» лестнице. Сегодня ему никого из сотрудников видеть больше не хотелось.

Ветер швырнул в лицо мелкий злой дождь.

Лимонов не оказалось, только мандарины, мелкие, как абрикосы, и побитые. Заблоцкий взял полкилограмма. Там же на базаре купил в киоске «Веселые картинки» и два толстых цветных карандаша – красный и синий.

У рынка он сел на трамвай, которым прежде ездил на работу ежедневно, – знакомый рижский вагон, знакомая кондукторша, время от времени повторявшая, как автоответчик: «Граждане, приобретайте билетики. У кого впереди нет – передавайте».

Привычно царапнуло сердце, когда завиднелась пятиэтажка с лоджиями. Раньше, проезжая мимо с кем-нибудь из знакомых или сотрудников, он говорил не без гордости: «Здесь я живу». Место была тихое, зеленое, и дом добротный, ведомственный. Маринина мама, желая счастья единственной дочери, разменяла свою двухкомнатную квартиру, им с Мариной уступила отдельную однокомнатную в этом доме, а сама удовольствовалась комнатой в коммунальной квартире.

Узковатая лестница с крутыми пролетами. Сколько раз таскал он по ней Витькину коляску. Площадка между третьим и четвертым этажами, подоконник из мраморной крошки с навечно въевшимся фиолетовым чернильным пятном Дверь их квартиры. Витая бронзовая ручка, которую он приобрел в антикварном магазине и долго ломал голову, как привинтить ее к дверному полотну из прессованного картона. Звонок «Мелодия», поставленный им уже после возвращения с Севера… Который раз идет он сюда в качестве «приходящего папы», а эти овеществленные свидетели прошлого никак не оставляют в покое, пора бы уж привыкнуть.

Обивка двери смягчила музыкальный звон, а шаги в домашней обуви и вовсе приглушила. Щелкнул замок, дверь приоткрылась (надо отдать ей должное – никогда не спрашивает: «Кто там?», и на «глазке» не очень настаивала, когда все соседи в подъезде обзаводились этим подсматривающим устройством), и они с Мариной увидели друг друга. Марина растворила дверь и посторонилась, давая ему пройти.

Знакомый сложный устоявшийся запах квартиры, запах гнезда. Отвык он от этого запаха.

Марина захлопнула дверь и стояла, ждала, пока он пройдет, потому что в крошечной передней им было бы не разминуться, не коснувшись друг друга. Присев на корточки, Заблоцкий никак не мог развязать узелок на шнурке, дергал его и злился. В это время послышался приближающийся топоток, и в дверном проеме, ведущем в комнату, показался Витька.

– Босиком? Ну-ка, марш в постель! – негромко, но резко сказала Марина. Заблоцкий оторвал шнурок, сбросил туфли, шурша плащом, подхватил под мышки легкое тельце сына и внес его в комнату.

– Плащ сними! – тем же тоном сказала Марина.

– Не босиком, а в колготках, – обиженно возразил Витька. Он любил, когда выражаются точно, и не терпел несправедливости.

Заблоцкий сбросил плащ, достал из кармана кулек и, пряча его за спину, прошел в комнату. Витька смотрел на него без улыбки, почти равнодушно. Пребывал он не в кроватке, а на раскрытом диване-кровати, занимался тем, что складывал из мозаики изображение какого-то животного.

– Что же ты, сына?

Заблоцкий присел рядом, взял в ладони Витькины плечики-косточки, притянул к себе:

– Опять телемпатула?

– Темпеватува, – строго поправил Витька. Надо пвавильно гововить.

– Ах ты, сына-сына, – приговаривал Заблоцкий, проводя ладонями Витьке по затылку, по шее, по спине. – Смотри-ка, что я тебе принес. Мандарины, видишь? Вот давай поделим: два тебе, два маме, два бабушке и мне один. Ты ведь не жадный? Ты со всеми поделишься? Это Маринина школа. Отдать ей справедливость – плохому она Витьку пока не научила. Что там дальше будет, куда приведут Витьку родительские гены – бог весть, но пока что Марина воспитывала сына в добрых традициях: не жадиной, не наушником, не нытиком, не лизунчиком. Только простуды всегда панически боялась. Боялась – и простужала…

– Сына, как же так? Давай поправляйся, а то скоро Новый год. Дед Мороз узнает, что ты болен, и не придет к тебе – побоится, что ты его заразишь.

Витька сдвинул белесые брови, подумал. Сказал тем же вялым равнодушным голосом:

– Дед Мовоз от меня не завазится. Он из снега сделанный, а я – из тела…

Витька и раньше выдавал словечки, и когда видел, что родители смеются, не без лукавства спрашивал: «А что я сказал?» Сам он ничего смешного в своих высказываниях не находил, во всяком случае, не для смеху говорил, но чувство юмора у него было – за это Заблоцкий мог поручиться. В свое время он и блокнотик завел для Витькиных высказываний. Продолжает ли Марина записи? Блокнот должен лежать в правом верхнем ящике серванта. Посмотреть? Но он теперь не вправе лазить здесь по ящикам. Спросить? Лучше не стоит…

И он не позвал Марину из кухни, куда она удалилась, чтобы не мешать их свиданию, а еще раз поерошил Витьке волосы и, не удержавшись, наклонил ему головенку и ткнулся губами и носом в его теплую густую макушку.

– Знаешь, ты кто? – спросил он. – Ты лейкотриха. Сыниха-лейкотриха. Что означает – беловолосый.

– А Мигуля Слава гововит, что я выжий…

– Скажи ему, что он ничего не понимает. Ты – ярко выраженный блондин. В кого ты такой ярко выраженный?

– Мама гововит, что в тебя.

– Когда сердится?

– Аха.

– Не «аха», а «ага», а еще лучше – просто «да»… Hу что ж сынок, маме нельзя возражать…

Марина убеждена, что все хорошее в сыне – от нее, все плохое – от отца. И хорошее, и плохое, разумеется, с ее точки зрения.

– Пап, а пап, давай поигваем в цивк.

Заблоцкий ответил согласием, и Витька пошел к корзине с игрушками. Не побежал, а пошел, и Заблоцкому показалось даже, что его пошатывает. Ножонки тоненькие, колготки висят сзади…

Витька принес наклеенное на квадрат картона (он, Заблоцкий, клеил) пестрое поле с изображенными на нем цирковыми приспособлениями, кружками, цифрами, стрелами, кубик на манер игральной кости и фишки. В игре этой было все, как в жизни: кому везло, тот набирал нужные очки, и фортуна в несколько этапов возносила его на высоту – в данном случае, под купол цирка. А неудачник спотыкался, падал, сваливался с трапеции мимо батуда.

Витьке в этой игре подыгрывать не было нужды: он дважды обставил Заблоцкого как миленького, попадал на сотню, когда батя еще и половины не преодолел. После этого оба потеряли интерес к игре, и Витька сказал:

– А тепевь почитай.

Он любил, чтобы ему читали перед сном, лежа, и обычно засыпал во время чтения, а сейчас, как видно, просто устал и захотел прилечь.

– Пойдешь в кроватку?

– Нет, с тобой.

Заблоцкий уложил сына так, чтобы тот мог видеть картинки, и начал читать книжку о приключениях старой куклы, написанную местным автором и выпущенную местным издательством. Книжонка, по мнению Заблоцкого, была бездарная, но Витьке почему-то нравилась. Заблоцкий читал, не вникая в смысл, чувствуя, как Витька прижимается к нему теплым своим тельцем, старался произносить слова четко и с выражением и в какой-то момент обнаружил, что Витька спит. Он тихо закрыл книжку и стал рассматривать спящего сына, его осунувшееся лицо, тени под глазами и подавлял в себе изо всех сил жалость и нежность, чтобы не раскиснуть окончательно.

И вместе с тем, он с облегчением подумал: хорошо, что уснул, не нужно будет прощаться.

Он вышел в переднюю, прикрыв за собой дверь в комнату, и вполголоса бросил в сторону кухни: «Я пошел». Он знал, что Марина хоть и делала вид, что занята по хозяйству, прослушивала весь их разговор.

Завязывая шнурки, он чувствовал ее взгляд. Когда поднялся, она сказала:

– Алексей. Я просила бы тебя больше не приходить.

– То есть, как не приходить? – спросил Заблоцкий, еще не понимая смысла ее слов. – Почему это я должен не приходить?

Все это время он избегал смотреть ей в лицо, а сейчас взглянул и невольно отметил, что она подурнела, обрюзгла; увидел сварливо опущенные уголки ее рта, могущего (он знал!) извергнуть любую несправедливость или несуразицу, и со всколыхнувшейся застарелой неприязнью переспросил:

– Почему мне не приходить?

– Потому что ты уходишь и не видишь, что потом с Витькой делается.

Она сказала это без всякой запальчивости, даже с просительной интонацией, и он понял, что не блажь и не ревность ею движет, но не мог сдержать раздражения.

– Я должен его видеть! И ты мне не можешь запретить, я тоже имею права.

– Я не могу тебе запретить и не запрещаю. Я прошу. Давай думать сейчас о нем. Не приходи два или три месяца, чтобы он отвык от тебя. Я скажу, что ты уехал. Он уже знает, что ты уезжаешь надолго.

Ради сына… Когда-то, когда они могли еще спокойно разговаривать друг с другом и в спорах не переступать границ дозволенного приличием, Марина убеждала, что расстаться им нужно ради сына, потому что тому лучше не быть свидетелем их бесконечных ссор и взаимных оскорблений. В конце концов он вынужден был согласиться с ней – не без тайного расчета, что, уйдя, тем самым накажет ее. А кого наказал? Себя и сына в первую голову… И вот она требует от него новой уступки, отбирает последнее.

– Не пойму, чего ты добиваешься. – Он снял с вешалки плащ. – Хочешь, чтобы я совсем уехал?

– Это было бы лучше всего.

– Hу уж дудки! – закричал Заблоцкии. – Не забывай, что я отец и по закону имею такие же права, как и ты!

– Он – отец! Отцом себя почувствовал… А что ты сделал для своего ребенка, чем помог мне? Он, видите ли занимается научной работой! Часу с ребенком не мог посидеть! Одно название – отец! Все сама, все сама. Условий у него, видите ли, дома не было, по читалкам шлялся. Знаю я эти читалки. С девочками. Ага, не нравится? Тебе никогда не нравилось, когда правду в глаза говорят! Не нужен нам такой отец. Иди, иди. Проваливай, и чтоб духу твоего здесь не было! На порог не пущу!

Он шел по тротуару, ближе к поребрику, чтоб меньше натыкаться на прохожих, всматривался в лица встречных женщин, ища в выражении глаз, в изгибах губ признаки стервозности, искал – и с удовлетворением находил. Женолюбом он никогда не был, а сейчас… Болела душа – это он явственно ощущал: тонко щемило и ныло, ныло, как больной зуб.

Руки его были засунуты в карманы «болоньи». В левом кармане было пусто, а в правом лежали два металлических рубля, и он машинально поигрывал, позвякивал ими, грел в пальцах. Он поравнялся с гастрономом и зашел купить сигарет, но когда увидел в стеклянном конусе в штучном отделе светлое сухое вино – понял, что ему сейчас необходимо. Там же продавали крепленую «бормотуху», и на нее, видать, нацелился тип в потертом клетчатом пальто, который крутился тут же и искал, с кем бы «сдвоить». Безошибочным чутьем угадал, что паренек хочет выпить и что у него мало денег, прянул к нему и начал подмигивать, но Заблоцкий повернулся спиной, кинул свой рубль в мокрую монетницу и постучал ногтем по конусу. Продавщица налила ему двести граммов, он залпом выпил, вино было легкое и кисленькое, он попросил повторить и подставил стакан под конус.

Вторую порцию он пил не спеша и распробовал, что винишко далеко не марочное и даже не ординарное, отдает бочкой и уксусом, но все равно это лучше, чем «бормотуха». Продавщица сдала ему два медяка, надо было купить еще сигарет; он достал второй рубль, и уж коль менять…

– Пачку «Солнца» и еще стаканчик.

Тем и приятно это светлое сухое винцо, что хмелит быстро и легко и так же легко отпускает, и чтобы держать градус, надо повторять и повторять. Сейчас бы с хорошим человеком совершить рейд: начать с шашлычной на набережной, потом, двигаясь к проспекту, отметиться в сосисочной, в «Соки-воды», в двух-трех гастрономах, а затем вверх по проспекту – вплоть до закусочной у Горного института, где бутерброды с копченой колбасой, нарезанная ломтиками буженина, зельц с хреном и холодный ростбиф с гарниром из маринованной свеклы…

Но нет, рейд по «сухарю» – это для осени, для неяркой тихой погоды – пройтись по парку, пошуршать палой листвой, постоять у воды… А в такую мряку, как сейчас, – лучше всего приличный кабак. Именно в такое вот время, когда они только открываются после перерыва, в полупустом еще зале, за чистой скатертью… выбрать столик поукромнее, продумать и обсудить заказ, продиктовать его официантке и, пока она принесет холодную закусь, закурить хорошую сигарету и расслабиться. И не надо торопиться. Подразнить аппетит рюмкой-другой охлажденной «посольской» под селедку или грибочки, подзадорить его салатиком, подхлестнуть заливным и – не закуривая, ни в коем случае не закуривая, – поглядывать в сторону кухни, когда же наконец на растопыренной официантской пятерне выплывет поднос, заставленный металлическими судками и судочками… с чем там? Отбивная? Лангет? Цыпленок-табака? А, все равно, неси скорей…

Заблоцкий поглотал слюну, поднялся с мокрой скамейки на бульваре, швырнул окурок в мокрую жухлую траву.

Было немногим более семи часов, но стемнело окончательно. По обеим сторонам проспекта одна за другой светились широкие витрины магазинов, рекламы кинотеатров, названия гостиниц, ресторанов, кафе и прочих заведений и предприятий, столь посещаемых в это время, и было особенно заметно, как много в городе людей. Оттого, что стояла скверная погода, люди были особенно торопливы, сновали взад-вперед резкими темными силуэтами на фоне освещенных витрин, за которыми тоже угадывалась толчея, но на порядок ниже и даже очереди на троллейбусных остановках колебались и подрагивали от нетерпения.

Тесно было и на проезжей части, но без той сутолоки что на тротуарах: машины двигались целеустремленно, как стадо в ущелье, все в одном направлении, проблескивая мокрыми уплощенными спинами. По другую сторону бульвара катил встречный поток, такой же плотный и целенаправленный, и только огоньки переливались и перемещались разные: справа – рубиновые; слева – желтовато-белые, подфарников. Сейчас было особенно заметно, как увеличилось в городе число легковых автомобилей.

Заблоцкий, гонимый голодом, торопливо шел по бульвару, отделенному от проезжей части двумя рядами невысоких, стриженных под шар, теперь голых деревьев. Торопился он в вареничную, однако не ради вареников, а ради пирожков с повидлом – единственного доступного ему сейчас блюда. Днем эти пирожки продавали на углу лотошницы, вечером их можно было получить только в вареничной, так сказать, по месту изготовления. Но Заблоцкий был невезучим и поэтому убеждал себя, что пирожков, по всей вероятности, уже нет, как нет дешевых вареников с картошкой или капустой, и придется довольствоваться чашкой бульона и «много хлеба».

Хмель от трех стаканов кисленького винца проходил, голод – усиливался.

И все же ему повезло – пирожки с повидлом были. Затвердевшие, утренние, но это уже не столь важно. Он положил на тарелку пять штук, а потом еще два – на завтрак, поставил два стакана чая и пошел с подносом в дальний угол. И пока шел, расталкивая ногами выдвинутые из-за столиков тонконогие стулья, уловил из кухни мимолетный запах жареной гречки и тотчас увидел внутренним зрением: …над костром, на толстой обгорелой палке висит дочерна закопченное эмалированное ведро, а в нем пузырится, попыхивает каша, щедро заправленная говяжьей тушенкой, в жирной жижице по краю ведра плавают комары и уголек, стрельнувший из костра…

Из вареничной он вышел не сытый, но с полным желудком. Еще не зная, куда себя деть на целый вечер, свернул с проспекта к трамвайной остановке. Раньше для него проблемы свободного времени не существовало, возможность полежать час-другой с книгой или газетой казалась недосягаемой мечтой; теперь можно целыми вечерами читать или просто спать – никто слова не скажет, но читать не было настроения, а спать… Он пробовал ложиться в девять-десять вечера, но в этом случае неизменно просыпался между тремя и половиной четвертого, маялся горькими мыслями, сон приходил часам к семи – как раз тогда, когда пора было вставать на работу.

Жил Заблоцкий в домишке на склоне оврага, у одинокой старухи. Овраг подходил едва ли не к центру города и официально именовался «Красноповстанческой балкой», однако повстанцы и их дети давно перебрались в многоэтажные благоустроенные дома, и овраг населял различный бесквартирный люд, а также перекупщики, спекулянты и мелкое жулье. В будущем предполагалось этот овраг засыпать, а пока что домишки ютились тут чуть ли не друг на друге, как горские сакли, крошечные дворики уступами спускались на самое дно, а там в зарослях плакучей ивы тек по глинистому ложу мутный желтый ручей.

Ночами здесь копился туман и заполнял овраг до краев. Город жил своей жизнью, город не касался оврага и сквозь лай собак и петушиное пенье напоминал о себе лишь отдаленным скрежетом трамвая.

Этим трамваем Заблоцкий и должен был ехать домой. Под подушкой у него лежал «Бюллетень американского геологического общества» со статьей по металлогении гранитов, где для него было много интересного. Было… Статья представляла теперь чисто абстрактный интерес, но не оставляло искушение прочесть ее до конца: автор касался той же проблемы, что и он, Заблоцкий, и даже приводил сравнительные характеристики чарнокитов штата Невада и УКЩ (Украинский кристаллический щит). Кроме того, английские тексты (других иностранных языков Заблоцкий не знал) обычно поглощали все внимание: англо-русского геологического словаря он не имел, о значении отдельных терминов приходилось догадываться по смыслу, а вдобавок не упустить нити. Короче, места для воспоминаний и угрызений не оставалось. Именно поэтому чтение английских и американских геологических журналов было сильнодействующим успокаивающим средством.

Однако сегодняшний вечер ему предстояло провести иначе.

Заблоцкий проходил мимо огромного окна-витрины дамской парикмахерской, ярко освещенного, открывающего для всеобщего обозрения все таинства создания причесок – от мытья волос, накручивания мокрых прядок на бигуди и сидения в одинаковых позах под одинаковыми колпаками-сушуарами, расположенными в ряд и похожими на шлемы космонавтов, до завершающих процедуру начесов, укладок и прочего. Охватив мимолетным взглядом эти стадии, Заблоцкий подумал, что если развить творческую мысль тех, кто проектировал этот храм красоты, то надо и в банях делать такие витрины.

Тут его окликнули по имени, он повернул голову и увидел Олега Маслакова, однокашника из параллельной группы.

Не виделись они с самого выпускного вечера. Маслаков получил назначение в Донбасс, уехал – и как в воду канул. В городе, кроме Заблоцкого, было еще несколько человек из их выпуска. Заблоцкий встречал иногда то одного, то другого и через них узнавал об остальных, но где Мосол – этого не знал никто. И вот сейчас он стоял перед Заблоцким – бывший левый полусредний факультетской сборной, бывший троечник и «сачок», которого перетаскивали общими усилиями с курса на курс только потому, что в футбол он играл действительно хорошо; в те студенческие годы нескладный, костлявый, бедно одетый, а сейчас – плотный ухоженный молодой мужчина в добротном осеннем пальто, щегольской шляпе-тирольке, в крепких башмаках на толстой подошве, с вислыми усиками по моде, из-за которых его и узнать сразу трудно было.

– Мосол, у тебя вид преуспевающего делового человека. Большим начальником стал, вижу по осанке. На шахте или небось уже в главке?

Говоря это, Заблоцкий пожимал Маслакову руку, а другой рукой потряхивал его за плечо, он был рад встрече, а Маслаков – тот прямо сиял, лез обниматься.

– Алька, бродяга, здорово, здорово! Ну, наконец я хоть кого-то из наших встретил, хотел даже в адресный стол обращаться. Я здесь в командировке, третий день уже. Заходил в альма-матер, на факультет. Ничего, стоит, стены крепкие. Ну, ладно, а чего мы с тобой посреди улицы? Ты куда, собственно? Домой? Ничего, семья подождет. Идем посидим где-нибудь, бутылек раздавим за встречу. Я как раз поужинать собрался. Идем, идем, я тут рядом, в «Днепре».

Заблоцкий бормотал, что не голоден, что выскочил на минутку по делу, даже денег с собой не взял, но Мосол, не слушая возражений, железной рукой ухватил его за локоть и повлек за собой.

В гостиничном ресторане свободных столиков не оказалось, да и оркестр гремел столь оглушающе, что говорить, не повышая голоса, нельзя было. И они пошли в буфет, взяли бутылку «старки», взяли жареную камбалу и сардельки с капустой и устроились в дальнем углу, обуютились, как заметил Маслаков. «Где ты раньше был?» – подумал Заблоцкий, жалея, что лишен горбов, защечных мешков и прочих приспособлений, предназначенных, чтобы запасаться едой впрок: человеческое брюхо, как известно, вчерашнего добра не помнит.

Они выпили за встречу, за студенческие годы, и Заблоцкий отметил, что Мосол разговаривает с едва заметной, но все-таки уловимой уважительностью – невольной данью троечника одному из самых сильных студентов курса. Узнав, что Заблоцкий пребывает в НИИ, Мосол удовлетворенно кивнул – он так и предполагал: уж кому-кому, а Альке Заблоцкому сам бог велел заниматься наукой.

Заблоцкий ждал, что Мосол спросит о диссертейшн, но тот, как видно, весьма смутно представлял, что поделывают в НИИ, эта сфера была для него столь же далекой и чуждой, как, скажем, деятельность дипломата или артиста. Он спросил только, что Заблоцкий имеет, и потер при этом большим пальцем указательный.

– Сиредне, – ответил Заблоцкий, – очень даже сиредне.

– Рублей сто семьдесят?

– Да, около того.

– Не густо, но жить можно, – резюмировал Мосол и спросил: – Как с жильем? Детей сколько?

Он даже мысли не допускал, что Заблоцкий может быть не женат, не говоря уж о прочем. Примерным семьянином оказался Мосол и других мерил этой же меркой. Заблоцкий сказал жестко:

– Был женат. А теперь вот холостякую, снимаю угол у одной старушенции.

Мосол перестал жевать, положил на тарелку вилку с наколотой сарделькой, лицо его сделалось жалостливым. Он, видимо, поставил себя на место Заблоцкого, примерил его ситуацию, как пиджак с чужого плеча, и так ему неуютно сделалось, неловко.

– И дети есть?

– Сыну четвертый год.

Мосол совсем загрустил, полез за сигаретой. Заблоцкий добавил:

– Как видишь, я и здесь от моды не отстаю.

Мосол смотрел на Заблоцкого с большим сочувствием.

– Видишься с пацаном?

– Два-три раза в месяц – обязательно.

– Баба не препятствует?

– Да как тебе сказать… Чтоб да, так нет, а в общем – по настроению.

– А у меня двое, – сказал Мосол. – Пацанке три года, пацану семь месяцев. Так я без них и недели не проживу, хоть в командировки не езди. По жене редко когда скучаю, а без ребятишек – не могу… Алименты сам платишь или через суд?

– Сам, конечно.

– Сотняга-то хоть на жизнь остается?

– Остается, – заверил Заблоцкий, – хватает.

Сотняга – это на два рубля больше его должностного оклада, а премии сотрудники института получали раз в три-четыре года, после окончания темы и успешной защиты отчета.

Мосол смотрел на Заблоцкого прямо-таки с материнской жалостью и головой слегка покачивал. Потом взор его прояснился.

– Алька, а переезжай-ка ты ко мне в Краснопольск! Городок маленький, шахтерский. Снабжение – люкс, по первой категории. Поживешь пока у меня, дом большой, а потом я тебе квартиру сделаю. И работку рублей на двести двадцать – на первое время. Ну, с пацаном, правда, будешь реже видеться – это от вас поездом шесть часов. Но зато жить будешь по-человечески!

И Мосол, окончательно воодушевившись своей идеей, наполнил рюмки.

Заблоцкому начала претить и эта жалость, и эта непрошеная участливость, но он чувствовал, что Мосо-лом движут наилучшие побуждения, и потому терпел.

– И какой же ты пост занимаешь в своем Краснопольске, если можешь мне вот так запросто квартиру сделать?

– Да уж занимаю, Алик. – Мосол приосанился. – Начальник городского водоканала. Если учесть, что реки у нас нет, водоснабжение осуществляется только за счет грунтовых вод, то не последний человек в городе.

– Ну, ты даешь! – воскликнул изумленный Заблоцкий. – Начальник водоканала. Ты же не гидрогеолог, как это тебе удалось переквалифицироваться?

– У меня тесть – главный инженер треста.

А если бы не тесть? Кем стал бы Мосол, если бы не тесть? Шахтным геологом? Начальником участка? Старшим бурмастером? Или, может быть, футбольным тренером? К. чему он сам стремился, о чем мечтал? Помог тесть этой мечте или задушил ее своей мечтой? Или у крупных работников личные мечтания подменяются деловыми соображениями?

Любой из этих вопросов-тезисов заслуживал обстоятельного разговора, но у Заблоцкого уже пропала охота откровенничать и даже играть в откровенность. Он спросил:

– Футболом больше не занимаешься?

– Какой футбол! Тут сам как футбольный мяч…

– У тебя неплохо получалось, я помню твои проходы.

Мосол дернул уголком рта:

– Детство…

Единственное и искреннее свое увлечение он считает детством, а сановитый тесть, – это, стало быть, зрелость, результат многолетних усилий и стремлений. Или просто случайный выигрыш в лотерее жизни? А как он сказал про тестя: с таким видом, будто это его, Мосола, заслуга, что тот занимает столь высокий пост…

– Мосол, так ты кого выбирал – жену или тестя?

Неожиданная дерзость этого вопроса дошла до Мосла не сразу, секунды три или четыре он переваривал и еще секунд пять пыжился в поисках ответа:

– Кого бы я, Алик, ни выбирал, мои дети всегда при мне будут, а я при них. Вот так вот.

Что ж, достойный ответ, Мосол, твоим ребятишкам на самом деле можно позавидовать: раз ты их произвел на свет божий, ты уж их не бросишь, на любые уступки пойдешь, самолюбие свое растопчешь.

На миг представилось, как разнузданная баламутная бабенка помыкает им, Заблоцким, орет, цепляется по пустякам. Смог бы он такое вынести, будь у него хоть пятеро? Нет, не смог, ушел бы.

– Дай тебе бог, – сказал Заблоцкий, вспомнив слова мамы и заметив, как стремительно убывают в нем добрые чувства к бывшему однокашнику, понимая, что надо сворачивать разговор и прощаться, добавил, оставляя все же за собой последнее слово:

– А насчет твоего приглашения… Спасибо, что пожалел, но я не сказал одной детали: через несколько месяцев у меня защита диссертейшн. А будет степень – будут и жилье, и деньги. Сам понимаешь, какой мне смысл?

Он изобразил улыбку и развел руками.

В трамвае Заблоцкого развезло, хоть ехать было недалеко, минут десять, и когда он сошел на остановке, его пошатывало. Невнятные темные желания копошились в нем, искали выхода. Что-то надо было сделать, сотворить что-то такое… Побить кого-то? Или, наоборот, защитить, а чтоб тебя побили? Может, тебе, как японскому служащему, необходимо синтетическое чучело и резиновая дубинка, чтоб срывать злость? Но на кого – злость? У тебя ни одного серьезного врага; недоброжелателей полно, а врага – нет. И друга нет, хоть приятелей тоже полно. Ни врага, ни друга за четверть века… Древние греки говорили: «Убейте его, у него нет друзей». Гревние дреки!.. Так что злость придется на самом себе срывать. И без всякого чучела! Разбегайся – и башкой об стену. Или об дерево. Дурацкой своей, непутевой, невезучей башкой. Бесталанной башкой. Да, бесталанной, потому что таланту, чтобы развиться и окрепнуть, нужен панцирь житейской осмотрительности. А это, прежде всего, налаженный быт. Сколько энергии и нервов тратишь на пустые хлопоты, на стояние в очередях, на еду, будь она неладна.

Как спланировать, устроить жизнь, чтобы пришел с работы – ужин на столе, поел, позанимался час-полтора с ребенком, потом вздремнул часок – и за работу. За книги, за периодику. Это – твое. Днем ты работаешь на шефа, на черта-дьявола, а вечером – на себя. Это святые твои часы, на которые никто не может покушаться… И комната. Пусть не кабинет, но отдельная комната… А когда ни бодрой бабушки-выручалочки, ни отдельной комнаты, и жена неделями сидит на больничном из-за ребенка, и приходишь с работы, а на тебя обрушивается град поручений и упреков, и все это с раздражением, с сердцем, потому что неделями сидеть в четырех стенах с больным ребенком действительно тяжко… Терпишь, терпишь, ты мужчина, ты сильнее, тебе положено. Терпишь. Но иногда все же не то что взорвешься, но ответишь не совсем так, как надо, как ей хотелось бы. И тут-то она открывает все шлюзы! Нет от ее гнева спасения ни на кухне, ни в санузле, – она тебя везде достанет. Будь кожа потолще, лоб потверже – можно было бы как-то стерпеть, отмолчаться, но тебе, чтоб завестись, тоже немного надо, и тут-то уж один выход: хлопнуть дверью и вон из дому. К приятелям, в кино на последний сеанс, в парк, если лето. А у нее еще один козырь: «Шляешься где-то!» Однажды решил проучить, ночевал на вокзале, так она и этот случай обобщила: «Дома не ночуешь!» И это Марина, его жена, на людях сама светскость, сама выдержанность, плавные жесты, плавный голос… Видели бы, как у нее багровеет лицо, вытаращиваются глаза. Это надо видеть, Андрей Александрович, и слышать, а потом уже судить…

Темной раскисшей улочкой Заблоцкий спускался в свою балку, скользил подошвами на глинистых буграх, распалял, распалял себя воспоминаниями и вдруг спохватился, что адресует эти воспоминания не кому-то вообще, а именно Князеву. Андрею Александровичу Князеву, под чьим чутким руководством он минувшим летом кормил комаров в бассейне Нижней Тунгуски.

Этого еще не хватало! Дался ему этот провинциальный праведник, этот Рахметов в резиновых сапогах, этот душеспаситель с ухватками замполита! С детства избегал попадать под чье-либо влияние, из всех библейских заповедей облюбовал одну: «Не сотвори себе кумира». И вот попал, сотворил. В поле на него, как на бога, смотрел, в жилетку плакался, искал утешения, а потом, будто мальчишка, по первому слову уволился, уехал, опять все сначала… Одобрение, видите ли, хотел заслужить, уважение завоевать… Размазня! Остался бы и работал, и не испытывал бы тех унижений, что испытываешь сейчас, и копейки не считал бы, не терзал бы душу этими свиданиями себе и сыну. И главное – уважал бы себя. Себя и свою работу.

И Заблоцкий, распалившись еще пуще, с непреклонной решимостью основательно подвыпившего человека положил себе завтра же подать на увольнение, взять взаймы у Зои Ивановны сто рублей, а там на самолет – и в Туранск. И прямо к Князеву: дескать, чихать я хотел на твои советы, принимай на работу, а там поглядим, кто чего стоит. Ну, не в такой форме, но что-то в этом роде… Каково?!

Глава вторая

«Бог даст день, а черт – работу», – именно это изречение бичей и сачков вспоминалось Заблоцкому, когда утром следующего дня, не выспавшийся, с больной головой, он ехал в битком набитом трамвае на службу. Если бы он имел правило опохмеляться, то мечтал бы сейчас о рюмке водки или о стакане вина, но такой привычки у него не выработалось, ему надо было просто отоспаться, а потом выпить два-три стакана крепкого чаю.

Его раздражала давка в вагоне, когда кто-то дышал в затылок или в ухо, раздражали толстые домохозяйки с кошелками и авоськами, взявшие моду возвращаться с рынка как раз в этот утренний час пик; из их кошелок всегда сочилось что-то липкое, авоськи с овощами пачкали брюки; тетки эти пререкались друг с другом и с остальными пассажирами развязными громкими голосами, а когда нагибались за своей ношей, чтобы продвинуться к выходу, и шарили там в ногах ручки сумок, необъятные их зады закупоривали все промежутки между людьми.

В духоте и давке голова у Заблоцкого разболелась еще сильней, подташнивало. Похмельный синдром – кажется, так называют это состояние врачи-наркологи. Срамотище, до сих пор пить не научился.

Выйти бы на следующей остановке и дальше пешком, проветриться. Но тогда опоздаешь и попадешь на карандаш порученца месткома или нарвешься на начальство. Нет, опаздывать надо капитально, на час-полтора, когда посты уже сняты, и не прошмыгивать украдкой, а идти неторопливо, с деловым видом: утром тебя куда-то послали, с каким-то заданием, ты успешно его выполнил и возвращаешься на рабочее место.

Заблоцкий так и поступил бы, проснувшись в десять, если бы не обещание Зое Ивановне с утра заняться микрофото. Подводить Зою Ивановну не хотелось.

Когда два с лишним месяца назад он, беглец, заваливший предзащиту, отчисленный из аспирантуры, обескураженный холодным приемом у завотделом, сидел в скверике возле института и обдумывал аховское свое положение, Зоя Ивановна случайно шла мимо, увидела его и приблизилась. И с участием, на которое способны только женщины, спросила, как дела. Не где он пропадал все это время, чем занимался и что теперь будет с диссертацией, а просто и необязательно. Дескать, есть желание – расскажи, нету – отделайся общей фразой.

Не было у них прежде точек соприкосновения, работали на разных темах, по разным месторождениям, но друг друга все же выделяли из общей массы, испытывали издали взаимную приязнь и профессиональное уважение. И сейчас, глянув в ее скуластое приветливое лицо с ранними морщинами, в умные рыжеватые глаза, Заблоцкий неожиданно для самого себя рассказал о разговоре с завотделом: о восстановлении в аспирантуре теперь и речи быть не может, принять его на работу тоже пока нет возможности, так как срок подачи документов на конкурс мэнээсов прошел, а инженером – только с нового года, в связи с перерасходом фонда зарплаты.

Зоя Ивановна все это выслушала, стоя перед ним, затем опустилась рядом на скамью, положила на колени потрепанный портфель и, слегка порозовев, сказала: «Я могла бы вам предложить работу, правда не знаю, согласитесь ли… По моей теме, по атласу структур и текстур. Нужны хорошие микрофотографии, которые можно было бы использовать для клише. Мы пробовали «Зенитом» с кольцами, но все не то. Есть специальная фотоустановка, есть рудный микроскоп с фотонасадкой, но ими никто не умеет пользоваться. Может, попробуете? Вы ведь хорошо фотографируете, я видела ваши снимки…»

Заблоцкий действительно приносил как-то на работу Витькины фото, показывал сотрудникам, и всем любопытно было взглянуть на его сына. Он молчал, не зная, что сказать. Предложение было слишком неожиданным. Ему, металлогенисту, петрографу, – фотографом?..

Видя его колебания, Зоя Ивановна добавила: «Работы не так уж и много, около трехсот фотографий всего лишь, а тема заканчивается через полтора года. Думаю, вам удастся выкроить время и для работы над диссертацией».

Последнее обстоятельство было для Заблоцкого немаловажным. В любом случае, при любом раскладе, у него не будет теперь аспирантского времени, и диссертейшн придется добивать внеурочно, во вторую смену.

«Какое жалованье положите?» – «Оклад инженера», – «А как же перерасход фонда зарплаты?» – «Это пусть вас не беспокоит». – «Ну, что ж, – сказал Заблоцкий, – раз так, надо попробовать».

Спустя время он пытался разобраться, что же все-таки побудило его взяться за эту работу. Безвыходность положения? Уважение к Зое Ивановне? Желание добиться успеха там, где потерпели неудачу другие? Возможность выкраивать время для диссертейшн? Скорее всего, все вместе.

Здесь надо объяснить, почему Заблоцкий, переступив через собственное самолюбие, стремился вернуться в институт, из которого бежал полгода назад. В городе были еще геологические организации – трест, съемочная экспедиция, на худой конец, изыскательские группы в проектных институтах. Инженеришкой взяли бы куда-нибудь. Но вся эта работа – на выезд в пределах республики, в какую-нибудь дыру и надолго. Нечего было и думать сделать в таких условиях что-нибудь для себя, и вообще ради этого не стоило срываться и с Севера, от интересной работы.

И вот, значит, фотограф. В институте была неплохо оборудованная фотолаборатория в подвале, была соответствующая штатная должность, но лица, ее занимавшие, постоянно менялись: одни уходили сами, других выгоняли за пьянство или прогулы, а последнего на памяти Заблоцкого – импозантного дядечку с седой гривой – забрали прямо с работы сотрудники ОБХСС и увезли в милицейском газике, и никто его больше не видел.

Однако к тому, чем предстояло заниматься Заблоцкому, фотолаборатория эта никакого отношения не имела – там выполнялись лишь фотокопии чертежей. К счастью, в углу комнаты, которую занимала тема Зои Ивановны, были заглушки от водопровода и канализации. Пришел институтский слесарь-сантехник, поставил кран, отлив, а фоточулан Заблоцкий строил уже сам. Получилось неплохо, он даже принудительную вентиляцию оборудовал на базе обычной кухонной вытяжки, купленной на подотчетные деньги в магазине «1000 мелочей».

Аппаратура, о которой говорила Зоя Ивановна, при близком знакомстве оказалась заслуживающей всяческих похвал. Надо было только уметь ею пользоваться. Фотодело Заблоцкий в принципе знал неплохо, инструкция к аппаратуре прилагалась, все прочее – вопрос техники. Кое-что усовершенствовал, кое-что переделал на свой лад, расширил диапазон увеличений, применив для этого сменные объективы от обычного микроскопа, и приставка, словно бы в благодарность, начала выдавать негативы такого качества, что однажды даже вечно озабоченный Харитон Трофимович Ульяненко гмыкнул и унес мокрую еще пленку в другой отдел – похвастать.

Мастерить Заблоцкий любил с детства, и привлекала его не радиотехника, как многих пацанов, и не электроника, а старая добрая механика. В пятом классе он смастерил действующую модель паровой машины, в седьмом – отремонтировал найденный на свалке будильник, в восьмом из любопытства разобрал и собрал затвор своего первого фотоаппарата «Смена».

Ему прочили будущее инженера-конструктора, и он сам верил в это, пока в девятом классе не увлекся минералогией…

Приспосабливая к «гармошке» очередной новый объектив или насадку, он размышлял: получится из тебя ученый или нет – это неизвестно, а вот мастеровой получился бы – этакий рабочий-ас, токарь высшего разряда или слесарь-лекальщик, или наладчик, и притом еще рационализатор; а если учесть, что у тебя нет потребности опохмеляться по утрам, то и в передовики бы вышел, и начальство бы тебя уважало, и сам бы ты себя уважал: что не жалование получаешь, а зарплату, что изделия твои где-то ждут, кому-то они остро необходимы – сами по себе или как детали какого-то механизма, машины, предназначенной производить материальные блага, или защищать тебя и твоего Витьку, или служить настоящей большой науке… А кто ждет отчеты твоего рудного отдела, над которыми сотрудники корпят по три-пять лет? Кто ждет твою диссертейшн, кому она необходима?

Очень ты правильно рассуждаешь, идейно и гражданственно, но почему эти мысли не посетили тебя десять лет назад, когда ты мечтал о дерзких научных открытиях и международных симпозиумах? Ха, попробовал бы ты заикнуться маме, что после десятилетки хочешь на завод простым рабочим. Ее бы удар хватил! В те годы – совсем еще недалекие – «простой рабочий» означало, что ты или сам недоумок, или родители твои непрактичны, недальновидны, не умеют жить и даже чадо свое, не поступившее в вуз, не смогли пристроить в какую-нибудь контору, проектное бюро, где хоть не шибко денежно, но зато и не пыльно.

Для наших родителей это было вопросом престижа – дать чадам высшее образование. Любой ценой, любыми средствами! И что же? Сотни гуманитариев или врачей вместо того, чтобы ехать туда, куда им предназначено было распределением, прозябают в городе на разных фантастических должностях, которые не приносят им удовлетворения, но у каждого в свое время были объективные причины для того, чтобы остаться в городе: старики-родители, сердечные привязанности, собственное слабое здоровье… И среди них – ты, «геолух», король без подданных, генерал без войска, недоучившийся аспирант, незащитившийся диссертант, инженеришко, фотограф с высшим техническим. У тебя тоже в свое время была объективная причина остаться в городе – Призвание к Науке. А что ты знаешь, кроме своей геологии, что умеешь? Ничего. Тебя даже рабочим никуда не примут, потому что с дипломом. Разве что «потерять» трудовую книжку? Тогда – грузчиком в магазин таскать ящики с «бормотухой» или разнорабочим на макаронную фабрику…

Трамвай внезапно остановился на перегоне, впереди вереницей стояло несколько вагонов – случилась какая-то авария. Водитель открыл двери, выпуская люд, Заблоцкий оказался на вольном воздухе и с облегчением зашагал вместе с остальными пассажирами, среди которых он приметил сотрудников филиала. Можно было не торопиться – массовое опоздание начальство простит, транспорт повинен.

Было ветрено, но сухо, акации качали голыми ветвями, и сквозь пелену облаков кое-где даже голубизна проглядывала.

Навстречу спешили те, кто на конечной остановке не дождался трамвая. Люди шли и шли, будто с демонстрации, только в ином ритме и с озабоченностью на лицах. Среди них, отставая, двигался инвалид на костылях с подвернутой ниже колена штаниной, а за спиной его из детского рюкзачка торчала пяткой кверху великолепная нога, сверкающая никелем и желтой кожей. И Заблоцкому при виде этого калеки и его новенького протеза подумалось, что и сам он, и многие его сослуживцы, идя на работу, несут свои головы в портфелях, сумках, авоськах, а то и просто под мышкой. Пришел, сел, приставил голову на место – и за бумаги, за шариковые авторучки, за счеты и арифмометры. Чего не померещится с похмелья…

Событие, которое произошло в рудном отделе месяца четыре назад, ошеломило сотрудников не только своим содержанием, но и неожиданностью.

Привыкли, что всяким переменам предшествуют слухи, кулуарные разговоры, шепотки, а тут как гром с ясного неба: шеф, Борис Маркович Львов, пригласил к себе в кабинет обоих завсекторами, всех руководителей тем и объявил, что уходит. В горный институт, профессором кафедры полезных ископаемых.

Шеф никогда прежде не отличался скрытностью – напротив, он любил рекламу, помпу, особенно если это касалось перспектив отдела, любил и умел при необходимости пустить пыль в глаза областному и республиканскому руководству относительно важности народнохозяйственных задач, которые сотрудникам, отдела предстоит решить, и даже из своих личных планов не делал секрета: например, все загодя знали, куда он собирается в отпуск и когда. Поэтому всех поразила и даже в какой-то степени уязвила глубокая секретность, с какой шеф устроил свой перевод, – не в один же час это решалось.

А потом спохватились, что ухода шефа давно надо было ожидать, с тех пор, как он взял по совместительству лекционные часы в горном, года полтора тому назад.

А потом настал черед растерянности и уныния. За шефом все чувствовали себя как за каменной стеной, как-то без него будет? Единственный в филиале доктор, одна из тех трех-четырех голов, вокруг которых все вращалось, ради которых, собственно говоря, и открыли филиал. Шеф был учеником и последователем одного из корифеев отечественной геологии, ныне уже покойного; шефа знали в Москве и за рубежом; работы шефа печатал высший научный орган страны – Известия Академии наук. Шеф умел отстоять интересы своего отдела перед администрацией базового института, а перед высокими инстанциями – интересы своего филиала. Шеф умел по-семейному уладить любой конфликт внутри отдела, авторитет его был непререкаем, он умел прощать ошибки, не помнить старых грехов, не придираться к мелочам. Он был снисходителен, отпускал сотрудниц побегать в рабочее время по магазинам и делал вид, что не замечает опозданий.

И он перенес два инфаркта – этот дородный, лысоватый, с аристократическими манерами мужчина на шестом десятке: первый – когда готовил защиту докторской, второй – уже в филиале.

Всех кровно интересовало, кто же сядет в кресло шефа, – кто-нибудь из своих или варяг? Если свой, то кто именно? Перебрали возможные кандидатуры, их оказалось не так много: завсектором металлогении Моисей Лазаревич Прутков, завсектором коры выветривания Харитон Трофимович Ульяненко, главный инженер отдела Галина Петровна Чудная и Зоя Ивановна Рябова, уже известная читателю.

Прутков по всей видимости отпадал – хороший геолог, хороший человек, но слишком мягкий, деликатный, не член партии и вообще… Зоя Ивановна, когда ей стали намекать на такую возможность и виться около нее, в надежде завоевать особое расположение и доверие, без обиняков заявила, что, во-первых, далеко не всякая женщина может быть хорошим руководителем, во-вторых, на этой должности надо собачиться, чего она не любит и не умеет.

Оставались Ульяненко и Чудная, «Баба Халя», как ее называли за глаза, поскольку она на самом деле была уже бабушкой.

Баба Халя ученым была никаким, но у нее был большой производственный стаж, друг молодости, занимавший солидный пост в республиканском министерстве геологии, и собственные незаурядные компиляторские способности; без компиляций, как известно, ни одна наука развиваться нормально не может. Кроме того, Баба Халя была очень осмотрительна, ничего с кондачка не решала, и в силу этих качеств, а также благодаря житейскому опыту, целиком разделяла взгляды тех геологов, которые имели в науке и геологоразведке ключевые должности.

Несмотря на заметное служебное положение, Баба Халя выглядела как обремененная большой семьей домохозяйка: на работу ходила не с портфелем или папкой, а с хозяйственной сумкой, одевалась как попало, волосы прибирала как придется. И только внимательно приглядевшись, можно было заметить на ее бесстрастном лице следы былой привлекательности.

Те же особы, которые прочили кресло завотделом Зое Ивановне, переключились теперь на Бабу Халю, и она охотно им внимала, розовела, как девица от комплиментов, но это был румянец удовольствия, а не смущения. Вскоре выяснилось, что Баба Халя не сидела сложа руки в ожидании, когда ее призовет начальство и предложит занять кресло шефа, а весьма разворотливо принялась влиять на ход событий. Образец усидчивости, минута в минуту приходившая на работу и уходившая, она в течение недели дважды опоздала минут на сорок, а в остальные дни отпрашивалась за час до звонка – куда-то, верно, ходила, хлопотала. И все интересовалась, не звонил ли кто в ее отсутствие.

Сотрудники отметили еще одну необычность в поведении Бабы Хали: сделалась она вдруг любезной и разговорчивой, эта бука-молчальница, и даже как-то по-особому начала хихикать и неуклюже заигрывать с сотрудниками – будто ей не завотделом в научном учреждении хотелось стать, а предводителем вольной ватаги, которая выбирает атамана по древней формуле «люб – не люб».

Но ничего у Бабы Хали не получилось с атаманством. И. о. завотделом назначили Харитона Трофимовича Ульяненко.

Истекли две недели с того дня, как шеф подал заместителю директора заявление об увольнении, настал час прощания. Сотрудники преподнесли шефу позолоченный коньячный набор. Шеф обошел все кабинеты отдела, каждому сотруднику пожал руку, нашел для каждого какие-то добрые слова. И тогда с неумолимой очевидностью стало всем понятно, какого умного и великодушного руководителя они лишились. И кто-то из женщин не смог сдержать слез, а слезы заразительны. Да и сам шеф был расстроен – десять лет, все-таки…

Несколько дней, приличия ради, кабинет шефа пустовал. А потом в него перебрался со своими разбухшими потрепанными папками с оборванными тесемками Харитон Трофимович Ульяненко.

Такие вот события произошли в рудном отделе филиала, пока Заблоцкий искал и обретал себя в краях иных. Остается только добавить, что шеф был научным руководителем его диссертации.

У него было восемь исправных кассет, он быстренько зарядил их в чулане и сложил стопкой на приборной доске. Включил свет, поставил объектив с малым обзорным увеличением, подвинул «гармошку» вверх, ловя фокус, и один за другим просмотрел предназначенные для съемки шлифы. Интересовала его в данном случае не только их фотогеничность, но и логика научного мышления Зои Ивановны, вернее сказать, не могла не интересовать, – геолог все-таки, не просто фотограф. Он знал, над каким разделом Зоя Ивановна сейчас работает, что стремится доказать, что – опровергнуть, и невольно хотелось установить степень ее объективности, ибо в поле зрения даже одного шлифа при желании можно увидеть противоречивые вещи, а можно их и не увидеть.

На каждом шлифе чернильной точкой на покровном стеклышке отмечено, какой именно участок нужно сфотографировать, а на листке бумаги – номер шлифа и краткое пояснение. Это – чтобы не беспокоить Зою Ивановну поминутно. Вначале Заблоцкий ревниво искал в каждом шлифе участки более выразительные с его точки зрения и показывал их Зое Ивановне, но та, ненадолго приникая к окуляру, неизменно просила снимать тот участок, который она выбрала. В конце концов Заблоцкий оставил свои притязания – и как руководитель, и как ученый, и как женщина Зоя Ивановна имела право на упрямство.

Отсняв четыре кассеты, Заблоцкий снова заперся в чулане. Работал он на плоской пленке повышенной светочувствительности, вскрывать и обрабатывать которую нужно было в темноте. В кювете с проявителем помещалось впритык четыре пленки; чтобы они не наползали друг на друга, раскладывать их приходилось пальцами, а не пинцетом, и кончики пальцев у Заблоцкого стали бурыми, как у заядлого курильщика. Пока пленки проявлялись, он перезарядил кассеты. Потом, держа негативы попарно за уголки, вынул их из проявителя, пополоскал в воде и сунул в фиксаж. Подождав минуту, включил свет, проверил, как получилось. Брака, слава богу, не было, и он пошел курить.

В закутке у пожарного крана перекуривали два мэнээса-буровика и старший инженер сектора металлогении Сеня Шульга-Потоцкий, признанный острослов и анекдотчик. Источником его юмора и сатиры, равно как и предметом их, обычно была собственная теща, в далекой молодости – ездовой у батьки Махно. Однажды она за каким-то делом приходила в филиал к зятю, и Сенины сотрудники бегали взглянуть на нее. Зрелище оказалось и впрямь запоминающимся: громоздкая старуха с пронзительными черными глазами, волосатой бородавкой на лбу и темными усиками. «Как ты с ней ладишь?» – спрашивали потом Сеню. «Я ей сдаюсь», – смиренно отвечал он.

В Сениных рассказах собственный юмор настолько переплетался с современным фольклором, обогащая и дополняя друг друга, что Сеня иной раз казался автором многих анекдотов, а может, и был таковым – придумывает же их кто-то.

В настоящий момент Сеня рассказывал очередной случай из личной жизни, которую без смущения сделал достоянием, сотрудников, и, судя по панихидному выражению лица, подбирался к главному.

– …приходит к ней соседка тетя Блюма, и она ей битый час рассказывает про свои болячки: «Вы хотите стенокардию – так она у меня есть. Вы хотите ревматизм – пожалуйста. Склероз – тоже у меня: вот я читаю, вот я забываю. А ко всему еще у меня мозоль на большой палец. Но я лечусь. Днем я в водяной полуклинике, вечером – в пятой полуклинике…» О, она все болезни лучше врача знает, за свое здоровье любому глотку перервет!

Мэнээсы громко и охотно смеялись.

– И что же тебе сказали в месткоме? – спросил один из них.

– Мне сказали: «Сеня, таких, как ты, много, а квартир – мало. Защищайся скорей, тогда поглядим». Защищайся… Как будто это от меня, зависит.

И посмотрел своими печальными голубыми глазами на Заблоцкого.

Заблоцкий понял, что разговор может перейти на него, и попытался вернуть Сеню в русло современного городского фольклора:

– Что новенькое передает «армянское радио»?

– Ничего, друзья мои, совершенно ничего, – сокрушенно покачал головой Сеня, снова обращаясь к мэнээсам. – И знаете почему? Умер тот старый еврей, который задавал вопросы.

Заблоцкий улыбался, мэнээсы опять смеялись и не хотели отпускать Сеню, хотя все уже покурили и бросили окурки.

– Сеня, теща тещей, а сына ты себе сделал, а?

– Сделал, друзья мои. Три пятьсот!

– Обмыл?

– А как же! Грамм за грамм.

– Один семь бутылок выкушал?

– Один? Почему один – с дорогими родственниками, с родным коллективом.

– Теперь твоя теща его затискает, – сказал второй мэнээс.

Сеня печально и слабо махнул рукой.

– Не говори. Когда она его берет на руки, у меня сердце обрывается…

Витька первые недели тоже выглядел таким заморенным, что страшно было до него дотронуться, повернуть, перепеленать? Казалось, потяни за ручонку – и оторвется. Это уж потом, месяцев с трех, когда его начали подкармливать, стал он наливаться, стал походить на младенца: и складки на ногах обрисовались, и попочка появилась. А в шесть-семь месяцев он таким щекастым крепышом был, что теперь, глядя на фото той поры, трудно поверить, что это – Витька…

Мэнээсы – упитанные, спортивного склада ребята лет двадцати пяти-двадцати семи, скорее всего не женатые, а если и женатые, то бездетные пока еще, не испытавшие отцовства, – слушали Сеню, посмеиваясь чуть снисходительно, чуть иронично, но без сочувствия. Так люди, считающие себя умными и практичными, посмеиваются над всеми прочими – не из их круга, не их бога. Ну и шут с ними! Слишком хорошо стали мы жить, слишком для себя, даже детей нам не нужно, не нужно возни с ними, ночей бессонных, забот неусыпных. Это все мешает. Как там они рассуждают, эти люди: дети – цветы жизни, но пусть они цветут не под моим окном.

– Алексей, минутку, – сказал Сеня, видя, что Заблоцкий уходит. Он догнал его, взял под руку и заговорил, понизив голос: – Я, конечно, понимаю, старик, что мы не настолько близки, чтобы я мог обратиться к тебе с такой просьбой, но мне вот так нужно и вот так срочно… – Сеня чиркнул себя два раза ребром ладони по горлу.- Всего три штучки.

– Микрофото, что ли?

– Они самые. У тебя, говорят, здорово получается на твоей приставке, а мне для клише надо, статейку в сборник берут…

– Чем ты сейчас занимаешься?

– Ты знаешь, в сущности – ничем, но это отнимает массу времени… Хоздоговор с трестом, все те же пегматиты. Мой конек, моя палочка-выручалочка.

– И твой крест?

– Да, и мой крест. Это ты тонко подметил. Кстати, чтоб тебя не угрызала совесть, я могу попытаться использовать официальные каналы, оформить заказ. Потом премию получишь по моей теме. На стаканчик хватит…

– На стаканчик чего? Семечек? Нет, Сеня, никаких каналов и заказов. Сугубо частным порядком и так, чтобы шефиня не видела.

Сеня Шульга-Потоцкий, несмотря на претенциозную двойственность своей фамилии (в чем, впрочем, он не был повинен) и репутацию острослова, вызывал у Заблоцкого симпатию. Ему вообще нравились иронические люди ибо настоящая, не напускная ироничность есть сочетание ума, чувства юмора, независимости мышления и самообладания. Последнего качества Заблоцкому недоставало, и его ироничность трансформировалась на выходе в сарказм, непочтительность или просто дерзость. А с Сеней этого не случалось, Сеня всегда держался в рамках хорошего тона, хотя происхождения был самого что ни на есть простого: отец – маляр-альфрейщик, мать – вагоновожатая, плюс теща-махновка… Нравилось Заблоцкому и то, что Сеня не искал легких путей в своей работе. Другой на его месте и с его материалом давно бы уже защитился, а Сеня все раскапывал новые противоречия, пытался объяснить их, и научная добросовестность и щепетильность мешали ему свести концы с концами и поставить наконец точку или на худой конец многоточие.

Когда Заблоцкий вернулся на рабочее место, то обнаружил на приборной доске рядом со своими шлифами четыре чужих. На вопрос, откуда они взялись, Зоя Ивановна ответила, что шлифы принес Коньков. Сказав это, она сделала паузу, ожидая, по всей вероятности, что Заблоцкий даст какие-нибудь пояснения на этот счет, но Заблоцкий молча скрылся за шкафами, включил прибор, громыхнул стулом, усаживаясь, и тогда Зоя Ивановна добавила:

– А вообще, Алексей Павлович, я бы вас просила ничего никому в дальнейшем не обещать, иначе вам не дадут спокойно жить.

– Я ничего Конькову не обещал, – возразил из-за шкафов Заблоцкий. – Я ему сказал, что работаю на вас, что пусть договаривается с вами.

– Во-первых, работаете вы не на меня, а на тему. Во-вторых, Коньков без вашего согласия ко мне не пришел бы. И в-третьих, вам легче отказывать, чем мне: вы все-таки мужчина, и вы – непосредственный исполнитель.

В другое время Заблоцкий наверняка затеял бы с Зоей Ивановной дискуссию, кому из них легче отказывать, но голова все еще болела, да и тон Зои Ивановны не располагал к трепу. Он буркнул: «Хорошо, учту», – и занялся шлифами. Сегодня непременно надо отснять и проявить все, что приготовила Зоя Ивановна, и Сене сделать негативы. Завтра – отпечатать снимки, и если останется время – сделать негативы Конькову. Подождет до завтра.

Руки привычно делали свое, а в голове перемалывалась вхолостую всякая всячина – все, чем жив был Заблоцкий последние дни: где раздобыть денег для поддержания живота… как установить связь с Витькой, минуя Марину… у матери скоро день рождения, подарок нужно… бабка последнее время ворчит, что зря пустила парня, надо бы двух девочек… Все верно, бабуся, два раза по пятнадцать больше, чем один раз по двадцать… И сквозь эту бытовщину, где всем правит и во главе всякого угла стоит окаянный рубль, петляла и прорывалась, нацеливаясь в совесть, в самую ранимую ее сердцевину, давняя и потаенная укоризна: когда же ты, уважаемый, перестанешь заниматься самоедством, когда отряхнешь с себя уныние и засядешь за микроскоп, за свои неначатые замеры, за неоконченную диссертейшн?

Зачем, собственно говоря, ты вернулся? Только для того, чтобы закончить диссертейшн. Так постарайся же, докажи, что в состоянии доводить начатое дело до конца и, значит, достоин доверия и уважения. А вместо этого уже больше двух месяцев ты все тянешь резину, все откладываешь и откладываешь, каждый понедельник собираешься начать новую жизнь и, не начав, к вечеру успокаиваешь себя тем, что помешали непредвиденные обстоятельства, но уж со следующей недели – обязательно… Сколько можно?

Ладно, решил Заблоцкий, все, хватит. Этак я никогда не начну. Сегодня работаю до половины шестого, затем сажусь за столик Федорова – и часов до девяти. За вычетом ужина и перекуров – три часа чистого времени. Это же капитал! Если даже пять замеров в час – за вечер пятнадцать замеров. Десять вечеров – сто пятьдесят замеров, сто вечеров – тысяча пятьсот. А мне за глаза хватит тысячи. Месяц на обработку, месяц на оформление, месяц туда-сюда – и в мае работа готова. И все, и нечего киснуть. Я один, никто не дергает, не отвлекает, идеальные условия! Сеня с его чадами и домочадцами может мне позавидовать. Вообще это следовало бы ввести в законодательство: будущим диссертантам для последнего, решающего броска брать у собственной семьи отпуск на манер административного и…

Приоткрылась дверь, мужской голос сообщил:

– Заблоцкого к телефону в двадцать первую.

«Кому я понадобился? – с тревогой подумал Заблоцкий. Звонили ему редко, – С Витькой что-нибудь? С мамой?»

В двадцать первой собрались люди, которые работали главным образом на себя и потому в надзоре не нуждались. Все они были с разных тем, но все приблизительно ровесники – от тридцати пяти до сорока. Одинаковый возраст, одинаковое служебное положение, одинаковая цель – все это сдружило их. И поскольку начальства не было, в двадцать первой царила атмосфера юмора, взаимных безобидных подначек и невинных поборов-штрафов.

Причин для наложения штрафов было множество: курение в комнате; употребление грубых слов; болтовня, если она мешает другим; дурное настроение; чихание и кашель; насвистыванье; старый анекдот и тому подобное – всего пятнадцать пунктов. Кроме того, существовала еще система налогов за услуги, где самым дорогим было приглашение к телефону сотрудников из других комнат: «однополый» разговор – пять копеек, «разнополый» – десять. Дело в том, что по давней, неизвестно кем утвержденной схеме двадцать первая имела на коммутаторе выход в город, а большинство остальных комнат этого выхода не имели.

Сотрудники отдела больше всего возмущались по поводу платы за телефон, но терпели: откажешься платить – оштрафуют за жадность и в другой раз не позовут.

Казна – банка из-под кофе с припаянной крышкой – была прикреплена металлическим хомутиком к тумбочке, на которой стоял телефон, однако мелочь бросали не в копилку, а в блюдце-монетницу: чтобы без обмана и чтоб можно было в случае необходимости взять сдачу. Рядом на стене висело «Уложение о штрафах и налогах», которое заканчивалось странным изречением: «С миру по нитке – голому петля». В конце дня казначей опускал деньги из монетницы в прорезь копилки. Время от времени копилка вскрывалась и устраивалось чаепитие, на которое приглашались гости из других комнат – чтоб не так обидно было.

Заблоцкий взял лежавшую подле аппарата трубку.

– Я слушаю.

– Аллоу, Алексей, это Коньков. Я тебе там шлифы принес, видел? Места, которые надо сфотографировать, я пометил. – Звучный баритон, усиленный микрофоном, звучал густо, как голос Левитана, и в нем не было ни просительной, ни извинительной интонации, одна лишь деловитость. – Меня интересует микроклин, пертитовые вростки и сопутствующая пылевидная минерализация. Там увидишь – решетка такая, а в ней…

– Я знаю, что такое пертитовые вростки, – перебил Заблоцкий. Он был раздосадован вдвойне, втройне: этот барин поленился задницу от стула оторвать, спуститься на другой этаж и еще разговаривает, как со школяром… – Будет время – сделаю. А чего это вы по телефону? Спустились бы, снизошли, так сказать, вот и поглядели бы вместе.

– Я звоню из треста, а это, как ты знаешь, довольно далеко. Кроме того, Зоя Ивановна меня так неласково встретила, что я теперь страшусь даже на вашем этаже появляться. И потом, Алексей, мною замечено, что обещание по телефону обязывает гораздо больше, чем, скажем, где-нибудь в коридоре. Обещание по телефону – это, дорогуша, почти равносильно обещанию с трибуны или письменному обязательству.

– Василий Петрович, когда все будет готово, я вам позвоню или дам телеграмму. Завтра или послезавтра. Скорее всего – второе.

– Второе – это девятнадцатое, а крайний срок представления материалов в сборник – восемнадцатое, то есть завтра.

– Ну, может, завтра к концу дня успею. Будьте здоровы.

Заблоцкий надавил штырек и представил себе, как Коньков осекается на полуслове, услышав частые гудки, как рассерженно бросает трубку в гнездо аппарата (в тресте повсюду красивые чешские «лягушки» из цветной пластмассы, не то что это черное допотопное устройство, трубкой которого можно забивать гвозди, а шнур вечно перекручен до узлов и петель). Он повертел в ладони трубку, раскрутил шнур и положил трубку на место. Кинул в монетницу пятак и, направляясь к двери, сказал:

– Грабители. Последнее отбираете.

– Поговори, поговори, – пообещал один из старших инженеров.

О Конькове он тут же забыл, вычеркнул его из памяти до послезавтра и переключился на текущее, на шлифы Зои Ивановны, а сам постепенно настраивался на тихий вечерний час, когда засядет за микроскоп. Такая настройка – он знал по прошлому – была необходима: помогала распределить силы, не выкладываться полностью на дела служебные, сэкономить что-нибудь и для себя.

После обеда он подошел к шефине.

– Зоя Ивановна, я хочу сегодня со столиком Федорова поработать. Можно?

Зоя Ивановна подумала самую малость и сказала с непривычной, не свойственной ей предупредительностью: – Да, Алексей Павлович, конечно… Где-то у меня тут ключ лежит.

Зоя Ивановна до половины вытянула ящик стола, заставленный коробочками со шлифами, и принялась шарить рукой в дальнем углу. Ключа там не оказалось. Зоя Ивановна открыла одну тумбу стола, потом другую, ящики обеих тумб тоже были заняты коробочками со шлифами, книгами, папками, а в самом низу лежали завернутые в газету туфли – не новые, но вполне приличные, чтобы носить на работе.

Ключ отыскался в коробочке со скрепками. Подавая его Заблоцкому, Зоя Ивановна сказала:

– Можете устраиваться за моим столом, – и добавила многозначительно: – Давно пора.

Это была милость. Зоя Ивановна не терпела, когда кто-то сидел за ее столом, пользовался ее осветителем, не говоря уж о микроскопе. Отходя от стола шефини, Заблоцкий поймал мимолетный косой взгляд Вали и понял, что Валин счет к нему все увеличивается.

Потом Заблоцкий спустился на первый этаж, в библиотеку. Это были владения Аллы Шуваловой – рослой, статной девицы с короткой стрижкой и ямочками на щеках. С Аллой можно было потрепаться, не боясь, что твои секреты и горести станут всеобщим достоянием, можно было стрельнуть хорошую сигарету. Алла была человеком неустроенным в личной жизни, ее уже несколько лет водил за нос некий Володя – бросать не бросал и жениться не женился, – и это обстоятельство, неустроенность эта вызывала у Заблоцкого сочувствие, ибо людей благополучных он недолюбливал. Вообще Алла стоила внимания во всех смыслах, Заблоцкий это понимал, но… Алла была чуть выше его и, как всякая женщина, выглядела рядом с ним крупнее, и потому мужское самолюбие не позволило бы Заблоцкому показаться с Аллой на людях. Предрассудок в эпоху феминизации, но так уж Заблоцкий считал.

Алла выдала ему петрографический справочник, за которым он и пришел, угостила «Столичными» со Знаком качества; они прошли в глубь помещения и уселись на подоконник вполоборота друг к другу.

– Как жись? – спросила Алла, дружелюбно оглядывая Заблоцкого удлиненными косметикой карими глазами. – Побледнел, осунулся… Перживашь?

– Ни в одном глазу, – ответил Заблоцкий и вдруг неожиданно для самого себя спросил: – Слушай, мать, а не поможешь ли ты мне комнату найти?

– Комнату? – Алла задумалась. – Комнату… Ты у какой-то бабуси живешь? Что, отказ? Девиц небось приводить начал?.. Погоди, дай сообразить. Комнату, комнату… И чтоб хозяйка не старше тридцати? – Она засмеялась, ловко стряхнула пепел в открытую форточку. – Алька, а хочешь, я тебя женю? Двухкомнатная секция, все удобства, телефон, и хозяйка оч-чень даже ничего, знойная брюнетка…

– Как-нибудь в другой раз. И потом – телефон, брунэтка – нет, это не для меня. Мне бы что попроще.

– Попроще, но с удобствами?

– Можно даже, чтоб удобства во дворе. Я не гордый.

– Ладно, Алька, я подумаю.

– Подумай, мать, подумай… А что у тебя? Как твой клиент?

– Я уже и не знаю, кто у кого в клиентах ходит… Как, как… Никак! На прошлой неделе были в кинематографе, завтра поход в филармонию. Так и живем.

– Напряженной духовной жизнью. Ну, молодцы, продолжайте в том же духе… Так ты подумаешь?

– Подумаю, Алька, подумаю. Беги, родной.

На втором этаже Заблоцкий увидел Василия Петровича Конькова, который, руки за спину, прогуливался неподалеку от их комнаты и кого-то ждал, судя по всему. Заблоцкий на ходу кивнул ему, мимолетно порадовавшись, что не поддался настырным его уговорам, а сам продолжал думать о предстоящих делах. Коньков его окликнул:

– О-у Алексей!.. Ты сверху, снизу? Харитона Трофимовича не встречал? Где он ходит… Кстати, у меня к тебе один разговор. Ты после работы домой?

– У меня сегодня продленный день, домой поздно пойду.

– Что так?

– Пора о карьере позаботиться.

– Ого, слышу голос не мальчика, но мужа… Что ж, удачи!

Коньков одобрительно кивнул, сделал ручкой и удалился. «Не Харитона, а меня он ждал, – осенило Заблоцкого. – А что ему еще надо?»

До конца рабочего дня оставалось минут двадцать, начинать новый цикл не имело смысла. Заблоцкий зарядил пустые кассеты, развел на завтра проявитель. Что еще сделать? Он заложил в салазки держателя один из шлифов Конькова, включил свет. Да, классический микроклин, отлично видны пертитовые вростки, и вообще фотогеничный шлиф. Будет доволен.

Как колокол громкого боя, врубился электрический звонок в коридоре. Мертвых мог поднять этот оглушительный будильниковый трезвон, вздрогнули даже те, кто его ждал. Вздрогнули и кинулись со стульев, как с низкого старта, сея теплый ветер, взмахивая портфелями, папками, хозяйственными сумками, взвихривая пыль на лестничных заворотах, дробно топоча каблуками, достигли первого этажа вестибюля, дверь подержалась открытой, пока все выскакивали ошпаренно на улицу, потом хлопнула – и стало тихо-тихо…

Какое же это благо – оказаться одному в комнате, в рабочем кабинете, на рабочем месте, но без дорогих сослуживиц, без изнурительной их болтовни… Даже Зоя Ивановна в этом смысле не исключение, особенно по понедельникам, – намолчится за два дня в своих хоромах с малолетней Галкой. А уж коль шефиня заводит разговор, то Эмма Анатольевна и Валя, конечно же, спешат ее поддержать и до того разойдутся, что Зоя Ивановна давно в микроскоп уткнулась, а эти все стрекочут, все стрекочут, и оборвать их шефине уже неудобно – сама начала…

А ты так и не научился думать на людях, не умеешь отключаться, тебе подавай отдельный кабинет с видом на тихую зеленую улицу, а еще лучше – стол с настольной лампой, чтоб бросала круг света только на бумаги и книги, а все остальное – в полумраке… Замашки, прямо скажем, академические, откуда только? Хотя сейчас и в Академии мало кто располагает отдельным кабинетом. Современная наука – дело коллективное.

Заблоцкий хозяйничал на столе Зои Ивановны: привинчивал к микроскопу и регулировал столик Федорова, раскладывал шлифы, сдвинул книги, чтобы освободить место для коробки с набором иммерсионных жидкостей – определять, так определять!

Едва он укрепил шлиф между двух полусфер и начал вращать его, как в коридоре за дверью брякнуло ведро и вошла с тряпкой в руке Анна Макаровна – пожилая уборщица. Не удостоив Заблоцкого взглядом, она прошла к окну и начала уборку: наклоняясь к столу, фукала несколько раз, сдувая пыль, обмахивала тряпкой свободное от бумаг пространство и переходила к следующему столу.

Чтобы не мешать, Заблоцкий отошел к двери, а Анна Макаровна пофукивала, помахивала тряпкой и мстительно бормотала себе под нос:

– Антилигенция… Вчера ушла – нарочно ведро тряпкой прикрыла. Седни прихожу – тряпка валяется, ведро оплевано, веник оплеван, окурков понабросали… Буду в товарищеский суд подавать. Безобразия какие…

Потом она шваброй протерла паркетный пол и удалилась, понесла свое раздражение на «антилигенцию» дальше, а Заблоцкий вернулся к микроскопу.

Когда он последний раз работал со столиком Федорова? В апреле, восемь месяцев назад. Всего восемь месяцев, а столько за это время произошло: завалил предзащиту, съездил на Север; разошелся с женой; сменил профессию… Иному на целую жизнь хватит. А вот работать со столиком Федорова не разучился. Руки сами помнят, что где расположено, что надо повернуть, что подвинуть… Не творческая работа, если разобраться, черновая, не требующая особой квалификации. Единственное, что здесь необходимо, – добросовестность. В геологии вообще многое на добросовестности зиждется. Взять хотя бы площадные поиски, как было, например, у Князева. Отрабатываешь участок, покрытый четвертичными, знаешь, что по маршруту ничего кроме болот и ледниковых гряд не встретишь, уверен в этом, – и все-таки идешь…

Шагов по коридору Заблоцкий не услышал, зато пошевеливание ключа в замке услышал сразу – такой у них замок был, что не с первого раза ключом снаружи отпирался, а если ставить на «собачку», рассохшаяся дверь приотворялась. «Кого это несет?» – с досадой подумал он, не оборачиваясь, – может быть, его занятой вид отпугнет визитера.

– В дверях стоял наездник молодой, – продекламировал знакомый голос, и Заблоцкий обернулся, не веря своим ушам. В дверях стоял Коньков.

Глаза его не сверкали, как молнии, а лучились доброжелательностью, он весь ею лучился. Подошел, присел на краешек Валиного стола, оглядел с приятной полуулыбкой комнату, будто был здесь впервые, покачал носком добротного коричневого полуботинка.

– Трудимся, значит?

Заблоцкий оставил этот вопрос без внимания, сосредоточенно вводил в микроскоп кварцевую пластинку и следил, как изменяется окраска минералов. Коньков, однако, и не ожидал ответа.

– Ты знаешь, Алексей, если бы мы находились в капстране и я был бы твоим шефом, я бы немедленно уволил тебя, застав за таким занятием. Немедленно.

Не отрываясь от микроскопа, Заблоцкий все же чуть шевельнулся, давая тем самым понять, что хоть и занят, но слушает.

– Хочешь знать, почему? – продолжал Коньков. – Изволь. Потому, что ты занимаешься неквалифицированным трудом, тратишь время и силы на работу, которую с таким же успехом может выполнить рядовой инженер.

– Но я и есть рядовой инженер, – сдержанно сказал Заблоцкий; единственное его спасение – холодная сдержанность, иначе Конькова не вытурить.

– В данном случае я имею в виду не должность, а квалификацию. Петрограф твоего класса мог бы найти себе занятие поинтересней.

– А мне, может, это интересно, – сказал Заблоцкий, выводя на крест нитей нужное зерно. – Может, это мое хобби… У вас есть хобби, Василий Петрович?

– Хобби не должно быть связано с работой, дорогуша. А если связано, – значит, уже не хобби.

– А у меня вот связано. Мое хобби – моя работа. Я горю на работе, разве не заметно? Жареным пахнет – чувствуете? Это я горю на медленном огне науки. Я тире передовик. Мне Зоя Ивановна медаль обещает за мое рвение.

Коньков смиренно выслушал эту тираду, и когда Заблоцкий снова уткнулся в микроскоп, сказал:

– Алексей, а я ведь к тебе не просто так. Как ты выражаешься, я тире по делу. Можешь мне уделить пять минут?

– Как вы выражаетесь, извольте, – Заблоцкий поставил микроскоп вертикально, достал из кармана мятую «Шипку».

– У меня «БТ». – Коньков протянул пачку дорогих сигарет.

– Спасибо, я тире свои.

Коньков протянул Заблоцкому газовую зажигалку со свистящим узким язычком голубого пламени, прикурил сам, почти не затягиваясь, усмешливо спросил:

– Зоя Ивановна тебя не наругает?

– Я скажу, что это вы накурили… Так в чем дело, Василий Петрович?

Козе понятно, что дело, с которым пришел Коньков, сведется к просьбе и что это будет за просьба – тоже понятно. И Заблоцкий с любопытством и некоей долей злорадства уставился Конькову в лицо: с какой миной он будет просить, как воспримет отказ. Но не заметил он на дородном лице Василия Петровича ни тени смущения, ни намека на заискивание, предложение свое тот изложил просто, конкретно и уважительно – деловой человек обращается к деловому человеку. А суть заключалась в следующем: Заблоцкий в нерабочее время (или в рабочее, если удастся) делает для темы Конькова несколько серий микрофотографий, а за это сотрудница Конькова, инженер-петрограф, производит для Заблоцкого измерения на Федоровском столике.

Прозвучало это настолько неожиданно, что Заблоцкому впору было изучать перед зеркалом выражение собственной физиономии. Черт возьми, нежданно-негаданно он делается нужным работником! Он мастер, он необходим. К нему очередь, и он сам устанавливает ее законы. Перед ним заискивают, ему предлагают услугу за услугу. Впервые в жизни он принят в могущественный клан, девиз которого: «Вы – нам, мы – вам». До сих пор к нему относилась только первая часть этой формулы… Ну-ка, старина, не продешеви!

– Давайте уточним, – сказал Заблоцкий, напуская на себя небрежность, – сколько вам нужно снимков?

Коньков, вероятно, был готов к тому, что Заблоцкий сразу откажет, и поэтому откровенно обрадовался.

– Не так много. Около сотни всего лишь. Для такого аса…

– Шлифы, аншлифы?

– И то и другое. Больше шлифов.

– Ясно. А кого вы посадите за столик Федорова?

– Карлович, кого же еще…

Дама эта отличалась добросовестностью и аккуратностью – качества, незаменимые для рядовых науки и для всяких рядовых. Заблоцкий знал, что замерам Карлович можно верить.

– А она согласится?

– Мы не будем ее спрашивать, – тонко улыбнулся Коньков. – Пусть думает, что работает на меня, как ей и положено.

Ну, что ж, прикидывал Заблоцкий, смех смехом, но в этом что-то есть. Столик Федорова – не бог весть какая радость, тем более, когда замеров не десять и не двадцать, и даже не сотня. Микрофото куда интересней, даже сравнивать нечего. Пожалуй, есть смысл…

Заблоцкий помолчал, раздавил окурок на спичечной коробке и бросил в корзину для бумаг. Сдул со стола пепел, фукая, как Анна Макаровна, и только тогда сказал деловито:

– Ваше предложение, Василий Петрович, не лишено интереса, и я мог бы его принять, но меня смущают два обстоятельства. Во-первых, как мы все это с вами оформим? Легально, подпольно? Документально или устно? Как вы это себе мыслите? И во-вторых, как будем рассчитываться? Так сказать, поштучно или повременно?

В конце фразы Заблоцкий выразился недостаточно четко, однако Коньков его понял с полуслова – видно, и сам над этим задумывался.

– Я полагаю, что мы ограничимся джентльменским соглашением, негласным, разумеется. Что же касается эквивалента, то давай прибросим – так, чтобы и тебя не обидеть, и Генриетту Викентьевну уберечь от перегрузок, она у нас старенькая.

Быстро и ловко, как опытный ухажер, он подсел к Заблоцкому, выдернул из бумаг Зои Ивановны чистый листок, молниеносно провел посредине линию поперек, и они, касаясь друг друга плечами и коленями, увлеченно препираясь, быстренько вывели по обоим видам работ норму времени на единицу, подбили бабки, и получилось, что Заблоцкому при его нынешней загрузке на сто «левых» снимков потребуется около месяца, а Карлович тем временем сделает триста замеров.

– На оставшиеся семьсот я тебе тоже покупателя найду, – пообещал Коньков.

– Правильнее будет – обменщика.

– Тогда уж – менялу. Обменщик – это по обмену жилплощади.

– Пусть так. Никогда не менялся – нечем было. – Заблоцкий прищурился. – А может, кто-нибудь и диссертейшн вместо меня напишет? А я – микрофото…

– Почему бы и нет? Очень даже да…

Коньков дружески приобнял Заблоцкого за плечи, поставил на место стул и вновь присел на Валин стол. С минуту помолчал, поощрительно улыбаясь Заблоцкому, сказал:

– Алексей, еще одно предложение. Раз уж мы договорились, оставь в покое столик Федорова и давай начнем прямо сейчас. Мне завтра статью сдавать в сборник, сам понимаешь. По нашим подсчетам, это займет не больше часа, так ведь? Если позволишь, я буду у тебя на подхвате, а потом поедем ко мне. Поужинаем, спрыснем наш договор. Согласен? Ну вот и отлично. Закругляйся, а я пока позвоню домой, распоряжусь насчет ужина.

Он вышел, оставив Заблоцкого наедине с микроскопом. Ну и ловкач, думал Заблоцкий. Такой слона уговорит. И как у него все легко, непринужденно… Непринужденно, но вязко. Прибрал меня к рукам, прибрал. Во, брат, как надо дела обделывать.

Не прошло и часа, как Заблоцкий развешивал зажатые за уголки бельевыми прищепками мокрые негативы, а Коньков сливал растворы в бутыли темного стекла и мыл кюветы.

Еще через пять минут они спустились с высокого крыльца и завернули налево на стоянку автотранспорта.

У Конькова была «Волга» старого выпуска, «горбатая», как прозвали ее в народе, редко встречающегося изумрудного цвета, чистая, невзирая на мряку, в хорошем состоянии. Мягко щелкнула дверца, впуская Заблоцкого, с мягким лязгом закрылась за ним. В кабине пахло хорошими сигаретами. Сиденья покрывала широкая ковровая дорожка, на полу лежали плотные матики-плетенки, баранка в изящном кожаном чехле, и в то же время – никаких излишеств, свидетельствующих о дурном вкусе хозяина: ни плюшевых занавесок с кистями, ни Чебурашки на ниточке перед ветровым стеклом. Впрочем, у Конькова и не могло быть иначе. Трудно было представить его бедно или неряшливо одетым, небритым, в несвежей сорочке, и так же трудно было бы представить его в кабине драндулета.

Как только они уселись, Коньков отомкнул висящий на рулевой стойке замочек с набором цифр и отсоединил никелированную трубу длиной до полуметра.

– Противоугонное устройство? – спросил Заблоцкий.

– Вроде того, – усмехнулся Коньков. – Фиксирует рукоятку скоростей в положении «задний ход». Кроме того, – он подкинул трубу на руке и ткнул ее за себя, в щель между сиденьем и спинкой, – при нужде можно отмахнуться от двух-трех налетчиков.

Он включил зажигание, покачал ногой стартер. Остывший мотор долго не заводился, наконец взялся, зашелестел, застрекотал тихо, как хорошо смазанная швейная машинка, дохнуло из-под пола теплом. Бесшумно и плавно тронули с места, нигде ничего не брякало, не стучало, как в разбитых таксомоторах, из приемника полилась приглушенная музыка. Коньков вел машину уверенно и бережно, позади оставались переполненные трамваи, пешеходы, подгоняемые колючим ветром, битком набитые, кренящиеся набок автобусы. Впервые с какой-то подчеркнутой конкретностью Заблоцкому подумалось, что вот это и есть мерило жизненного успеха и процветания – скоростной комфортабельный легковой автомобиль, который так легко преодолевает пространство, на котором можно подвозить до дому друзей и сослуживцев, совершать с компанией поездки за город, катать красивых женщин.

Миновали центр, свернули в сторону Днепра. Как обрезанные, кончились пятиэтажные коробки первого в городе микрорайона, и словно в другой мир попали. Неширокие асфальтированные или бетонированные улицы вели к Днепру, а по обеим сторонам за штакетниками, решетчатыми или каменными оградами, в глубине дворов, за фруктовыми деревьями, с голыми теперь ветвями, стояли особняки. Из красного кирпича, из серого силикатного кирпича, из шлакоблоков, под шифером, черепицей или железом, с мансардами, балкончиками, обширными верандами, с цветными витражами и круглыми, как иллюминаторы, слуховыми оконцами, непохожие друг на друга и гордые своей индивидуальностью. Почти в каждом дворе виден был гараж, дома, все без исключения, опоясывались снаружи красными газовыми трубами, стало быть, хозяева их ни в угле, ни в дровах не нуждались. Что ж, недаром стоимость этих особняков выражалась пятизначными цифрами в новом масштабе цен. Жили здесь люди состоятельные, большей частью пенсионеры: отставные военные высоких чинов, бывшие полярники, профессора.

Дом Конькова ничем особенным среди прочих не выделялся – из красного кирпича, с высокой, под готику, черепичной крышей, с обязательной мансардой и балкончиком на фронтоне, за решетчатой железобетонной оградой, увитой лозами не то плюща, не то дикого винограда. Едва въехали во двор, как из дому выскочила девица в джинсах и стеганой нейлоновой курточке малинового цвета, ладно сложенная, пригожая лицом, но очень сердитая. Сдвигая коленки и разбрасывая в сторону голени, она подбежала к машине и зачастила:

– Папа, ну что же ты в самом деле?! Мы же договаривались! Неужели нельзя было раньше? Я же просила!

– Лапа, умерь эмоции. Ты видишь – я не один.

– Здрасьте, – буркнула девица, не глядя на Заблоцкого, и, открыв дверцу со стороны водителя, частыми движениями кисти руки подгоняла: – Быстро, быстро!

– Приезжайте с Сережей ужинать.

– Ладно, ладно…

Плюхнулась на сиденье, врубила скорость, машина, как на веревочке, юркнула задом в ворота, развернулась и скрылась из виду, зафырчала по улочке, быстро удаляясь.

– Во дает, – не без гордости сказал Коньков и отрекомендовал: – Моя дочь.

– Я так и подумал, – ответил Заблоцкий с некоторой натянутостью: похоже, что не ему предстояло сделаться в этом доме зятем.

Коньков пошел закрывать ворота, а Заблоцкий оглядывал двор.

Два десятка аккуратно подбеленных снизу деревьев. Ближе к ограде кусты какой-то ягоды. В центре дворa круглая клумба. Налево, к дому, огибая с обеих сторон клумбу, ведет дорожка, посыпанная мелкой щебенкой. И дорожка и клумба окаймлены уложенными «пилой» половинками кирпичей. Справа от клумбы беседка с резными столбиками, все пространство между которыми затянуто проволочным каркасом – для винограда, наверное. Рядом с беседкой прямоугольный штабель стройматериала, аккуратно укрытый клеенкой, – еще какое-то сооружение затевается. В противоположном дому углу двора – гараж, перед ним асфальтированная площадка, асфальтированная дорожка ведет к железным, крашенным зеленой краской, воротам. Чисто, подметено, ухожено. Голая земля только под деревьями, в остальных местах побуревшая короткая трава. Ни намека на пошлые грядки. Жилище цивилизованного человека.

– Вот и вся наша усадьба. – Подошедший Коньков обвел рукой свои владения.

– Летом здесь должно быть неплохо, – сдержанно ответил Заблоцкий.

Вошли в дом через застекленную веранду. В прихожей их встретила хозяйка – худенькая, маленькая, изработанная, на вид значительно старше своего импозантного супруга. «Жена-домработница», – определил про себя Заблоцкий и снова ошибся. Елизавета Семеновна – так звали хозяйку – оказалась вовсе не забитой или затурканной, а ворчливой и даже, кажется, желчной. Во всяком случае, Коньков обращался к ней с заискивающей ноткой и испытал видимое облегчение, когда она, расставив тарелки, разложив приборы и поставив на стол жаровню, удалилась. Помедлив, он вышел следом.

Заблоцкий тем временем осматривался. Находился он в столовой – большой, почти квадратной, в углу которой виднелась дверь, ведущая в следующую комнату. И еще одна дверь была перед столовой, по коридорчику. Впрочем, там могла оказаться не одна комната, а две смежные, например. Здесь комнат пять, не меньше. И еще мансарда. А обстановка как везде: обычные полированные дрова…

Вернулся Коньков. Он нес графин, наполненный словно бы разведенной марганцовкой. Ставя графин на средину стола, спросил:

– Как насчет домашнего вина?

– Не так, чтобы очень, но и не очень, чтобы так. У меня от него голова болит.

В прежние времена тещенька, когда они с Мариной, а потом и с Витькой, бывали у нее, угощала наливками – приятными на вкус, слабенькими, но после них всегда болела голова.

– От этого не заболит, – сказал Коньков. – Хотя для гостей у меня есть нечто получше.

Он подошел к серванту, откинул крышку бара и достал пузатую темную бутылку.

– «Камус», – прочел Заблоцкий на этикетке. – Это что, ром?

– Это «Камю», французский коньяк.

– Французским я не занимался… – пробормотал Заблоцкий, краснея. Марку-то он такую слышал…

Коньков достал из серванта рюмки, фужеры, расставил на столе, быстро и ловко открыл баночку сайры, достал из холодильника тарелочку с нарезанной колбасой, начатый лимон. Потянулся пузатой бутылкой к рюмке Заблоцкого.

– Мне самую малость,- предупредил тот.

– «Камю» стаканами не пьют…

Оттого ли, что вообще не хотелось пить после вчерашнего, оттого ли, что Коньков дважды приделал его с этим «Камю», дорогой коньяк не произвел на Заблоцкого должного впечатления. Он даже не допил того наперстка, что плеснул ему Коньков, отодвинул рюмку.

– Не понравилось? – с улыбкой спросил Коньков.

– Не пошло.

– Переключайся на винцо. Демократическое, плодово-ягодное, собственного производства.

Заблоцкий со вздохом взял протянутый ему фужер, приподнял: «Ваше здоровье!» – отпил половину. Винцо было кисло-сладкое, с легкой горчинкой. Коньков вскинул брови: ну как, дескать? Заблоцкий почувствовал, что в этот раз придется расщедриться на похвалу. Он не удостоил добрым словом ни машину, ни усадьбу, ни дом, и если теперь не похвалит еще угощенье, то будет выглядеть невеждой или, того хуже, завистником.

– Хорошее вино, – сказал он, – И букет, и градусы.

– Слава богу, угодил, наконец.

– Рецепт, конечно, хранится в глубокой тайне?

– Никаких тайн. Виноград, яблоки, черная смородина, чуть-чуть сахару. Могу продиктовать весь технологический процесс.

– Спасибо, не стоит. С садом столько возни…

– Не так уж и много, – не поняв или не приняв иронии, ответил Коньков. – Но тебе еще рано, ты еще молод. Садик – это для тех, кому за сорок, за пятьдесят. Леську, например, дочь мою, палкой не загонишь что-нибудь сделать, а мы с женой – с удовольствием, в охотку. Потом подышим воздухом и я покажу, где что. А сейчас – за микрофотографии и столик Федорова, за наше с тобой успешное сотрудничество!

С этими словами Коньков хватил полный фужер вина и, потянувшись над столом, снял крышку с жаровни. Там, залитые сметаной, тесненько лежали томленные в духовке голубцы.

Заблоцкий всегда ел быстро, если же кушанье ему нравилось, управлялся с ним моментально. Коньков, манипулируя ножом и вилкой, еще с первым голубцом не покончил, а он уже отодвинул пустую тарелку – не так решительно, как это сделал бы досыта наевшийся человек, но с полным соблюдением приличия.

– Уже отстрелялся? – спросил Коньков. – Давай еще подложу… Ты хорошо кушаешь, но мало пьешь. В твои годы у меня было наоборот. Такое впечатление, что ты боишься опьянеть и сболтнуть лишнего.

– Вот уж нет! – Заблоцкий засмеялся. – Мне нечего и некого бояться. Я – рядовой, ниже не разжалуют.

– По этому поводу у меня есть еще один тост: за перспективу. Прошу!

Коньков прижал к губам кончики пальцев, пряча деликатную отрыжку, закурил и откинулся на стуле, держа сигарету на отлете.

– Алексей, ты знаешь, как я к тебе отношусь. Я переживал за твой срыв на предзащите, жалел о твоем внезапном отъезде, да что там говорить… Ты даже представить себе не можешь, как я был огорчен тогда. А сейчас, хоть ты и не очень доволен своим положением, я за тебя рад. И знаешь, почему? Не потому, что ты возобновил работу над диссертацией, нет. Это в порядке вещей, этим сейчас никого не удивить. Я рад твоим успехам в микрофотографии. Ничего, ничего, не улыбайся. Я знаю, что говорю. Ты нашел золотую жилу, и надо по-хозяйски ее разработать.

Коньков говорил, Заблоцкий слушал. Он сидел в приличной комнате, перед ним стояло вино, лежали хорошие сигареты – в последнее время нечасто выпадало такое сочетание. Кроме того, ему говорили комплименты, притом заслуженные, а нас, простых смертных, все-таки больше ругают при жизни, нежели хвалят.

Итак, желающих получить качественные снимки к отчетам становится все больше. Руководители тем начинают возмущаться, почему Рябова монополизировала использование фотомикронасадки, и ропот сей достигает начальства. Приглашают на совет Заблоцкого. И тут он выдвигает свои требования:

1) отдельное помещение;

2) лаборанта;

3) ставку старшего инженера.

Некоторое замешательство. В филиале трудно со штатами, еще труднее с рабочей площадью. Но в этот миг неустойчивого равновесия, когда самый незначительный фактор может повлиять на судьбу всего дела, Заблоцкий выкладывает десяток фотографий – товар лицом, выставочный фонд. Фотографии такие, что и в академических изданиях не всегда встретишь.

В рабочем порядке приглашаются комендант, инспектор по кадрам, и после ряда перестановок, перекраиваний и переселений Заблоцкому отгораживают часть подвального помещения, дают помощника, повышают зарплату. В конце концов, что наша жизнь? Борьба за блага…

Голос Конькова отдалялся, стихал, но Заблоцкому уже не нужна была подсказка, дальше он сам мог все представить…

Теперь он подчиняется непосредственно ученому секретарю. Оставив лаборанту заявку на фотоматериалы, сделав распоряжения по оборудованию «лаборатории микрофотографии», он для начала совершает турне по ведущим геологическим институтам, а поглядеть там есть на что и есть чему поучиться.

Лаборант – это, конечно, большое подспорье, вся черновая работа переходит к нему, Заблоцкому остается теперь главное – съемка, и развязаны руки для новых поисков и усовершенствований. Однако резерв свободного времени – его тактический секрет, начальству он жалуется на все возрастающую нагрузку. А к нему уже просачиваются в обход легальной очереди разные люди, которым позарез, срочно нужны микрофото, в том числе и из других учреждений, и каждый предлагает то помощь, то услуги, то деньги за сверхурочную работу.

Всякая популярность быстротечна и нуждается в новых подтверждениях. Втайне он готовит для начальства сюрприз: цветные слайды для публичной демонстрации. Начальство потрясено и растрогано. И тут, в апофеозе славы, – «закидон» насчет квартиры.

С жильем в филиале туго. Строительство ведется на паях, горисполком дает не более двух квартир в год, а очередь, утвержденная месткомом, – лет на пятнадцать. Прозрачный намек на то, что в тресте (или в горном институте) ему предлагают работу и обещают комнату. Начальство в панике – потерять такого работника! Что же делать? Ломать очередь? Это вызовет бурю негодования и поток жалоб – Заблоцкий не доктор и не кандидат. Как же быть?

В конце концов выход найден. Заинтересованные лица собирают по подписному листу деньги на однокомнатную квартиру, находят и кооператив, где вот-вот сдается дом, и вручают Заблоцкому необходимую сумму – взаимообразно, разумеется, с рассрочкой, скажем, ну… на пять лет… О, предел мечтаний, – отдельная однокомнатная квартира! Заведу себе кота, и никто мне больше не нужен, буду работать в тишине, сколько влезет!..

– …и за особые заслуги, – услышал тут Заблоцкий голос Конькова, – за особые заслуги руководство и местный комитет премируют тебя тридцатипроцентной путевкой в дом отдыха и выхлопочут койку в общежитии аспирантов…

Заблоцкий бывал в этом общежитии, давно превращенном в огромную коммунальную квартиру, где неширокий коридор с дверями по обе стороны заставлен кухонными шкафчиками с керогазами, детскими колясками, трехколесными велосипедами (зимой – саночками), помойными ведрами, увешан корытами, тазами, стиральными досками. Чистилище для пожилых аспирантов и молодых кандидатов, где врата рая – дверь вожделенной собственной квартиры…

Заблоцкий покачался вместе со стулом (привычка, за которую ему попадало сначала от мамы, потом от Марины) и сказал:

– Картина перспективная, картина заманчивая, но боюсь, что у меня тогда совершенно не останется времени для науки.

– Для науки? – Коньков высоко поднял брови. – Для какой науки?.. Ах, для науки… А ты уверен, что наукой нужно заниматься именно тебе?

– Мне так кажется… – Заблоцкий пожал плечами. – А вы уверены?

– В том, что тебе?..

– В том, что вам.

– Процентов на сорок, если брать в среднем. А пределы изменения – ну, скажем, от пяти до семидесяти пяти.

– Сорок – это мало. Это можно считать, что жизнь не удалась, поскольку вы занимаетесь именно наукой.

– Ну-у, Алексей, ты максималист. Для меня сорок процентов означают: удалась, но не совсем.

– Принимаю вашу поправку, я действительно максималист. Но, если не секрет, какая же сфера деятельности удовлетворила бы вас на сто процентов?

– Ста процентов здесь быть не может, человек никогда не бывает доволен на сто процентов. Примем, что верхний предел – девяносто.

– Примем, – сказал Заблоцкий. – Так какая же?

Коньков наполнил фужеры, отпил из своего, жестом предложил Заблоцкому сделать то же, поддел ложечкой дольку абрикоса в розетке с янтарным тягучим вареньем, пососал ее, смакуя, и только тогда ответил:

– Если брать геологию, то меня полностью удовлетворила бы должность министра. А вообще я когда-то очень хотел стать оперным певцом. – Холеное лицо Конькова оживилось. – В молодости я серьезно занимался пением, ах, как мне это нравилось! Как мне нравились эти благородные партии для баритона: князь Игорь, Жорж Жермон, Валентин, Елецкий…

Я вас люблю, люблю безмерно, Без вас не мыслю дня прожить…

– пропел он негромко и с чувством, дирижируя себе рукой. Голос у него действительно был.

– Участвуйте в самодеятельности, добирайте недостающие проценты. В Доме ученых, я слышал, неплохая оперная студия.

– Самодеятельность – это недурно, но что это мы все про меня да про меня. Тем более, что речь, кажется, шла о тебе.

– Разве? – лицемерно сказал Заблоцкий. – Я уже что-то не помню. Так о чем же мы говорили?

– О науке, друг мой, о том, следует ли ею заниматься. В частности, тебе.

– Может быть, это очередное мое заблуждение, но мне кажется, я кое-что мог бы здесь успеть, в этой самой науке.

– Микрофотография, к слову сказать, тоже отрасль науки, даже нескольких наук, а на стыке различных знаний как раз и возможны наиболее значительные открытия. Но дело не в этом. Если заняться этим с прицелом на диссертацию, то надо все начинать с нуля. Придется основательно вникать в оптику, в теорию фотодела, а материи эти при внимательном рассмотрении непростые… У тебя по физике в аттестате зрелости какой балл? Отлично? Ну, тебе легче жить. А у меня, знаешь ли, твердый трояк. И как бывший троечник, но человек, тем не менее, кое-чего достигший, – тут Коньков не удержался и плавно, провел рукой, словно очерчивая границы своих жизненных достижений, которые включали и домовладение, и машину с гаражом, и диплом кандидата наук, и должность сэнээса, и даже привлекательную дочь на выданье, – я тебе искренне советую: добивай свои рудные зоны, защищайся, получай степень, но – микрофотографию не бросай. Диплом кандидата даст тебе положение, а микрофотография – верный и постоянный кусок хлеба. Ваш сектор могут наполовину сократить, могут вообще разогнать, а ты с твоей аппаратурой останешься, потому что пока будет существовать филиал, ему будут нужны микрофотографии.

– Но это же смешно! – воскликнул Заблоцкий. – Кандидат наук – фотограф!

– Не фотограф. Фотограф будет у тебя в штате. А ты будешь завлабораторией. Понял? Завлабораторией микрофотографии. Звучит не хуже, чем завлабораторией литологии, к примеру. В Академии наук на этой должности членкор… Так-то, брат Алексей. А как это сделать, чтоб красивая должность подкреплялась хорошим окладом, – об этом в другой раз, на следующем этапе твоей карьеры. Скажем, после утверждения ВАКом твоей диссертации по металлогении. На банкет не забудешь пригласить? Ну, то-то же. А сейчас – не пойти ли нам, да не проветриться ли?

– Спасибо за угощение, – сказал Заблоцкий, вставая.

…Они ходили по саду. У каждого дерева Коньков останавливался и подробно рассказывал, какой сорт здесь произрастает и чем он примечателен. Заблоцкий слушал рассеянно, машинально кивал. Потом Коньков пригласил его в гараж, чтобы убедиться, как там просторно, потрогать рукой радиатор парового отопления, заглянуть в яму, постоять у верстака, над которым висел люминесцентный светильник. Жаль, что Заблоцкий не был автолюбителем и не мог оценить, какое это превосходное сочетание: изобретательность, плюс материальные возможности, плюс любовь к порядку.

К гаражу со стороны дома примыкала под углом уходящая в землю надстройка погреба.

Все, решительно все необходимое для жизни имелось в этой усадьбе, в этом поместье.

– А там что? – Заблоцкий указал на штабель под клеенкой.

– Там кирпич, цемент, облицовочная плитка. Летом бассейн соорудим…

«Ну, паразит, ну, куркуль, – думал позже Заблоцкий. – С жиру бесится! Только бассейна ему не хватало!..»

Однако, произнося мысленно бранные слова в адрес Конькова, Заблоцкий понимал, что не прав, что Коньков отнюдь не паразитировал на здоровом теле общества, никого не эксплуатировал, не обжуливал, а обеспечил свое благополучие северными надбавками, получать которые может каждый трудящийся, имеющий к тому желание и физические возможности. И что мешает ему, Заблоцкому, распрощаться побыстрее со всей этой богадельней и двинуть куда-нибудь подальше, на побережье Арктики, например, где все удваивается, и, вернувшись лет через шесть-семь, устроить и себе цветущую жизнь. Что ему мешает?

А имей он такой дом и такие возможности, неужто бассейн для Витьки не соорудил бы? То-то бы ему раздолье было…

И он вспомнил, как они с Мариной купали Витьку.

Еще доясельный, пухленький, домашний, очень деятельный, наползавшись за день, наигравшись, пережив десятки мелких радостей и огорчений, к вечеру он уставал. Начинал кряхтеть, канючить, а если на него не обращали внимания, то и орать. Но стоило взять его на руки, как он мгновенно умолкал и победно поглядывал по сторонам, пока его раздевали и несли в ванну, уверенный, что добился этого только благодаря своей настырности.

Купаться ему нравилось. Сидя по грудь в оцинкованном корытце, он валился вперед и все норовил хлебнуть воды, и ловил язычком ладони Марины, пока она мыла ему лицо и шею.

Потом его несли обратно, розового, завернутого от пят до макушки в махровое полотенце, и из этого свертка торчал веселый синий глаз…

Глава третья

Когда Заблоцкому бывало смутно и зябко в этом прекрасном мире, когда он не знал, для чего живет, и не был уверен, стоит ли жить дальше, он пытался услышать в себе голоса предков. Какие их качества проявились в нем, какие развились, какие погибли? Чьим наследником он является и как ему предначертано распорядиться этим наследием?

Выяснить все это было не так просто. По линии матери, кроме нее самой, родственников не осталось: дед погиб в гражданскую войну, бабушка умерла лет десять назад, дядя, мамин брат, утонул совсем еще молодым. Что Заблоцкий знал о них? Дед был мелким ремесленником, потом воевал в бригаде Григория Котовского и сложил голову под Житомиром. Когда Заблоцкий был маленьким, то жалел, что не сохранилось дедовской шашки, чтоб можно было повесить на стену. Сейчас он жалел, что нет даже фотографии деда.

Бабушку он помнил хорошо. Она из полтавских гречкосеев, в молодости была очень хороша собой, чем и прельстила лихого кавалериста, а как у нее складывалась жизнь дальше, этого она внуку не рассказывала. Какой она была, какой Заблоцкий ее помнил? А никакой. Не злой, но и не слишком доброй, не жадной, но и не щедрой, в меру разговорчивой, в меру молчаливой. Вареники с вишнями она здорово готовила – вот его единственное о ней яркое воспоминание. В теперешнем представлении бабушка могла считаться образцом коммуникабельности: не видно ее было и не слышно.

Какие ее гены звучат в Заблоцком? Коммуникабельность? Ха-ха! Хотел бы он глянуть на бабушку, когда ей было двадцать шесть. В шестьдесят пять, может быть, и он, если доживет, будет тише воды, ниже травы…

А что бабушкино в его маме? Она догоняет бабушку по возрасту, и жизнь ее не баловала, однако мама своей индивидуальности не растратила. Откуда это в ней? От бабушки? От деда? От самой себя? У мамы совершенно никакого тщеславия, она равнодушна к почестям и власти – в наше-то время! Сколько видел Заблоцкий примеров того, как не мужчины – женщины! – ломают копья за мало-мальски заметный пост… Заблоцкий знал маму рациональной, сдержанной, трудно сказать, когда он последний раз видел ее в слезах, и так же трудно представить ее хохочущей или, скажем, визжащей. Для него мама всегда была воплощением гражданки Педагогики – скупой на эмоции, решительной, в меру консервативной. Впрочем, ученики ее любили, в чем он не раз имел возможность убедиться.

Что же общего у них с мамой? Наверное, маму он все-таки чувствовал и понимал лучше, нежели себя. В маме все завершилось, сложилось, жизнь состоялась, все катаклизмы позади, впереди – безоблачное существование пенсионера. Если ее и подкарауливают в будущем какие-то сюрпризы, то только с его стороны или со стороны сестрицы. Заблоцкий, конечно, приложит все усилия к тому, чтобы этих сюрпризов было как можно меньше, он и так многое скрывал от мамы, но всего ведь не скроешь. Утешало здесь только то, что мама, кажется, смирилась с тем, что сын ее неудачник, непутевый, и ничего хорошего ждать от него не приходится. Пусть так, думал он, так даже лучше.

В этой связи Заблоцкий мог бы сделать еще одно признание: втайне он завидовал старичкам. Чистеньким, беленьким старичкам, которые сидят на скамейках в скверах – гуляют. Дремлют, глядят своими бесцветными глазами, беседуют друг с другом о болезнях, иногда читают. Года три назад, катая после работы Витьку в колясочке, он изо дня в день видел на одной и той же скамейке старушку, которая читала «Юманите». Эти люди пережили три революции, две мировые войны, были современниками стольких великих мира сего, и пусть не все, но многое помнят. И у них великолепные организмы! Благополучно преодолели все возрастные перестройки, не стали алкоголиками или наркоманами, и рак их пощадил, и ранние заболевания сердечно-сосудистой системы – скрипят себе потихоньку, достигнув полного равновесия с окружающей средой. А над тобой, как дамоклов меч, висят болезни и проблемы века, и остается только спешить, чтобы успеть пожить, успеть сделать как можно больше из того, что задумано или предстоит, а в спешке так легко наломать дров!..

Так кого же из родственников Заблоцкий должен благодарить за его генетический набор? Кому он больше всего обязан своим, так сказать, психологическим обликом? С материнской линией, кажется, разобрались, урожай здесь небогатый. Оставался отец…

О папе Заблоцкий спрашивал всегда, сколько себя помнил, в последний раз уже в институте, на втором или третьем курсе. Мама никогда не утешала его сказками о длительной командировке, из которой папа то ли вернется, то ли нет, о полярном летчике или моряке дальнего, плавания, пропавшем без вести. Версия о гибели на фронте тоже отпадала, поскольку родился Заблоцкий после войны, но это он понял позже, а вначале пришлось довольствоваться утешительным: «Вырастешь – узнаешь».

И вот он вырос, и сам уже отец, но о папе по-прежнему ничего не знает. Лишь в последнем о нем разговоре мама поведала, что рассталась с ним, когда ему, Алексею, было полтора года, что он, при том при всем, весьма достойный человек и что у них одна фамилия. И с тех пор, оказываясь в незнакомом доме, Заблоцкий всегда читал список жильцов, укрепленный в подъезде под лампочкой, а в других городах листал телефонные справочники, искал П. Заблоцкого, но пока не нашел.

Знала ли мама, хотя бы приблизительно, где он? Знал ли он, где они? Знал ли, что уже дед? Делал ли попытки взглянуть на сына издали или вблизи, оставаясь неузнанным? Думал ли о нем, вспоминал ли хоть изредка? Жив ли, а если нет, то где могила его?

Раньше Заблоцкий питал надежду, что отец таится потому, что чувствует свою вину перед ним, но стоит попасть в трудное положение, как его добрая мужественная рука протянется к сыну, чтобы оказать помощь, поддержку, ободрить и утешить. Он виделся Алексею таинственным и могучим покровителем, этаким современным графом Монте-Кристо, разлученным с единственным сыном трагическими обстоятельствами, любое маломальское везение склонен был отнести за счет его незримого заступничества… С годами это прошло. И вот вопрос, который Заблоцкий часто задавал себе: «Может быть, мой, как все уверяют, дурной характер не от отца, а скорее от его отсутствия? Так сказать, комплекс безотцовщины?»

Отца ему всегда не хватало, и чем старше он становился, тем осмысленнее это чувствовал. Иногда он представлял, как бы они с отцом перезванивались по телефону, справлялись бы о делах друг друга, он спрашивал бы Алексея о внуке, Алексей его – о здоровье, а встречаясь, выпивали бы рюмочку-другую и, может быть, говорили бы о сокровенном, и Алексею очень пригодились бы его советы и по работе и с Мариной – советы старшего мужчины.

Мама хранила и, наверное, сейчас еще хранит святую и в чем-то, может быть, наивную уверенность, что, если бы жив был Ленин, не было бы войны. Скорее всего, она была права, судить определенно Заблоцкий не решался, слишком крупные категории. Но у него тоже была своя тайная уверенность: с отцом все у него было бы в порядке – и в филиале, и дома.

Неизвестно, как там сложится дальше, думал Заблоцкий, но Витька всегда будет знать, что отец у него есть и помнит о нем. Не уверен только, нужно ли это ему будет. Акселерация все возрастает, еще немного времени, и может оказаться так, что нам самим станут необходимы наставления наших детей-вундеркиндов; мы вынуждены будем признать их полное интеллектуальное превосходство, подчиниться ему, стать для наших суперрациональных отпрысков кем-то вроде прислуги. Мир охвачен всеобщей коммуникабельностью, страны, континенты – как сообщающиеся сосуды, и остается только надеяться, что пагубные веянья века нанесут нашим ребятишкам не такой уж непоправимый моральный ущерб – не зря, в конце концов, с пеленок учим их любить добро, творить добро…

Да, Витька сейчас – точка роста, вершинный побег нашего генеалогического древа, думал далее Заблоцкий. В нем сошлись все наши качества, все достоинства и недостатки, он продолжатель рода и пока единственный его наследник. Неплохо было бы, чтобы он взял от Марины ее усидчивость, аккуратность… Что там в ней еще хорошего? Ну, умение одеваться, держаться в обществе – это все результат воспитания, дело наживное. От меня ему не помешала бы способность к наукам, память. Интеллект – тоже дело наживное, как и хорошие манеры. А характером пусть пошел бы в бабушку по отцу, в мою маму. Но ведь он, чертенок, характером пойдет в нас, это уже сейчас заметно, а способностями (по закону подлости) в мамочку, а мамочка в строительный институт поступала по протекции и закончила его только благодаря незаурядной своей усидчивости… От нее он унаследует строптивость, от меня – заносчивость, от нее – нелогичность, от меня – вспыльчивость, от нее – самомнение, от меня – стремление к самокопанию. И когда этот букетик в нем наберет цвет, он с полным основанием сможет сказать, что с родителями ему не повезло.

Глава четвертая

Кончался декабрь. Скоро солнце должно было повернуть на лето, а зима – на мороз, однако зимой и не пахло. По утрам дикторы местного радио, передавая прогноз погоды, неизменно, обещали туман, гололед, гололедицу. Два последних слова всегда почему-то употреблялись в паре, хотя означали абсолютно одно и то же явление природы, и горожане, напуганные этим гололедом в квадрате, передвигались по улицам с удвоенной осторожностью, жались к стенам домов, где на них сверху, с крыш и балконов, нацеливались увесистые сталактиты сосулек.

В аптеках, а затем и в продовольственных магазинах лица провизоров и продавцов укрыли марлевые повязки, газеты дали материалы под рубрикой «Грипп и его профилактика». И все же ни дурная погода, ни надвигающаяся эпидемия не могли омрачить приближение новогоднего праздника.

На городской площади установили и теперь убирали разноцветными шарами и гирляндами елку, собранную из нескольких елей. Хозяйки с неиссякаемой энергией рыскали по магазинам в поисках чего-нибудь этакого, что украсило бы праздничный стол. В промтоварных магазинах и универмагах не протолкнуться – конец месяца, а с ним – квартала и года, и торги, выполняя план, подбрасывают дефицитные товары. Надоело горожанам до чертиков стояние в очередях, и все ж без этой всеобщей праздничной сутолоки, без охоты за дефицитами жизнь сделалась бы скучней.

Заблоцкому, слава богу, в магазинах нечего было делать. Другая забота владела им. Уже дважды после работы он подкарауливал возле детского садика Витьку, но сын, как видно, еще не поправился. На работу Марине Заблоцкий звонить не стал, там его голос знали, да и что могли сказать ее сотрудники? Не спрашивать же, какая у Витьки температура.

Позвонил он из автомата соседке по лестничной площадке, назвал себя и, извинившись, попросил пригласить к телефону Марину. В трубке потрескивало, слышно было, как по телевизору передают фигурное катание. «Подойдет или не подойдет?» – гадал Заблоцкий.

В трубке зашебаршило, раздался голос Марины:

– Я слушаю.

– Здравствуй, – сказал Заблоцкий. – Извини, что потревожил. Я насчет Витьки. Как он себя чувствует?

– Сейчас лучше.

– А температура?

– Днем нормальная, к вечеру немного поднимается.

– А что врач говорит?

– Ничего не говорит.

– А в садик когда?

– Ну… после Нового года.

– Марина, – сказал Заблоцкий, – я хотел бы зайти, поздравить…

– Не нужно, не приходи,- сухо ответила Марина.

– Ну как же. Новый год, все-таки…

– Нет.

– Но я, как-никак, тоже имею какие-то права… Я понимаю, тебе неприятно меня видеть, но ребенок же должен знать, что у него есть отец!

– Я сказала, что ты уехал. И вообще речь не обо мне. Ты знаешь, что я имею в виду.

– Но Марина…

– He приходи и не звони больше. Деньги присылай по почте.

Гудки отбоя. Заблоцкий кинул на рычаг трубку и вышел, хлопнув железной дверцей будки. «Не звони, не приходи, деньги по почте»… И сколько же этот карантин продлится? Пока мальчонка не переболеет тоской? Пока папин образ не потускнеет в его легкой памяти? Был папа да сплыл, был да весь вышел. Уехал, и дорогу назад замело, замыло… А когда вернется – чужой и постаревший, – глянет на него сын с любопытством, будет гадать, что за сверток там у папы под мышкой или что там у него в портфеле выпирает, а сердчишко его детское уже не встрепенется, нет.

Что ж, сынок, принимай первый урок жизни: через боль – к равнодушию.

Надо было что-то решать с Новым годом, искать какую-то компанию. Не потому, что хотелось веселья и общества, а чтоб не сидеть одному в бабкиной развалюхе, когда все кругом празднуют. Встречать Новый год одному хорошо в вагоне-ресторане или в мягком кресле воздушного лайнера, когда в заднем кармане у тебя плоский коньячный флакон-фляга. Но ехать пока что некуда, незачем и не на что.

Можно было бы встретить Новый год с мамой. Сестрица, конечно, умчится на бал-маскарад, они остались бы вдвоем. Мама приготовила бы заливную рыбу (у нее даже хек в облагороженном виде такой, что пальчики оближешь), изжарила бы в духовке утку. Они развернули бы стол к телевизору, смотрели бы «Голубой огонек»… Но мама, когда Заблоцкий позвонил ей и поинтересовался, как она собирается праздновать, сказала, что встречает Новый год в своем коллективе.

Можно было бы пойти в какую-нибудь из тех домовитых семейных компаний, где прежде они бывали с Мариной. Его приняли бы и даже обласкали, но именно это преувеличенное внимание, эти жалостливые взгляды и вздохи о разбитой семье…

С одноклассниками он связей не поддерживал, институтские друзья-приятели разъехались, а знакомства последних лет – все без исключения – были общими с Мариной. Себе она позволяла иметь своих друзей, ему – нет.

Оставались общественные заведения с платными посадочными местами: рестораны, дворцы культуры, один из театров. Но туда тоже имело смысл идти компанией из четырех человек и занять отдельный столик… Да, надо как-то искать себе подобных и кооперироваться, жить в одиночку не получается.

Это общая установка на будущее, а пока что надо искать место у новогодней елки.

Заблоцкий начал с Аллы Шуваловой, и его сразу постигла неудача: оказалось, Володя раздобыл два билета в Дом ученых. Что ж, Алле с Володей можно позавидовать: вечера в Доме ученых славились не только организованностью и интересной программой, но и хорошим столом. К тому ж, изысканное общество, высший свет. У вас, Алексей Павлович, для такого выхода ни костюма, ни обуви.

Кто еще может составить ему компанию? Начав с края коридора, Заблоцкий мысленно перебирал сотрудников по комнатам, и оказалось, что кроме них с Аллой, да зеленой молодежи, да нескольких старых дев предпенсионного возраста, да трех-четырех матерей-одиночек, все в филиале были семейными. Конечно, на худой конец можно прихватить бутылку и часов в одиннадцать нагрянуть к кому-нибудь из сослуживцев. К тому же Михалееву, например. Но Михалеев, как выяснилось, взял отпуск по семейным обстоятельствам и на работу выйдет только второго января. «Что там у него стряслось?» – думал Заблоцкий, и ему пришла мысль заявиться именно к Михалееву. «В самом деле, он же приглашал в гости! Погляжу его хваленую квартиру, его «нелегальный» подвал – потешу хозяйское тщеславие».

Задумано – сделано. Заблоцкий купил бутылку «Экстры», бенгальских огней – детишкам, если таковые окажутся, загодя, чтоб потом не шарашиться в темноте, нашел по адресу михалеевский дом и 31 декабря в 22 часа 50 минут нажал кнопку звонка у обитой коричневым дерматином двери. Он был доволен, что так хорошо все придумал. Настроение было приподнятое, как и подобает в канун Нового года, и мысль о том, что визит его может оказаться некстати, ничуть его не тревожила.

Дверь отворил сам хозяин. В первый миг обалдело уставился на Заблоцкого, потом раскрыл объятия, помог раздеться, дал комнатные туфли и повел прямо к столу, где проводы старого года шли уже полным ходом.

За столом, кроме хозяйки, тяжеловесной и по-доброму шумливой, сидела еще одна супружеская пара – жилистый дядечка предпенсионного возраста с резкими морщинами на щеках и миловидная совершенно седая женщина. Между взрослыми вклинились рядышком две девчушки лет по четырнадцать – судя по всему, дочери присутствующих и подруги.

Михалеев по всем правилам этикета представил Заблоцкого хозяйке дома, гостям (соседи, тоже бывшие северяне), с неожиданным красноречием произнес длинный витиеватый тост на манер грузинского, суть которого сводилась к тому, что нежданный гость, да еще в канун Нового года – это подарок судьбы, так выпьем за то, чтобы судьба чаще делала нам подарки.

Все потянулись рюмками к Заблоцкому, даже девочки, перед которыми стояла бутылка лимонада; у всех были приветливые и добрые лица, и Заблоцкий видел, что эти незнакомые люди действительно рады ему, как небольшие устоявшиеся семейные компании бывают рады свежему человеку. И он мысленно дал себе слово быть начеку, чтобы не ляпнуть невзначай что-нибудь такое, что могло бы омрачить новогоднее застолье.

Улучив подходящую минуту, Заблоцкий поинтересовался, почему Михалеев взял отпуск.

– Из-за тебя, – сказал Михалеев, – из-за твоих предостережений.

И рассказал, что, придя домой после того разговора о коварных свойствах газа, сразу же спустился в свое подземелье и действительно уловил там запах газа. Это настолько его взволновало, что он тут же принялся за работу: провел простейшие маркшейдерские измерения, разобрал в спальне часть пола и принялся расширять зазор между железобетонными панелями перекрытий. Вручную, при помощи молотка и зубила… Короче говоря, прорубил люк в спальне, а в кухне – зацементировал.

– Шесть зубил угробил, все руки себе поотбивал! – и показал свежие ссадины.

– Ефимыч, ты – титан! – оторопело пробормотал Заблоцкий, не зная, ужасаться ему или восхищаться, а Михалеев тут же полез из-за стола, чтобы похвастать результатами своего титанического труда, но хозяйка остановила его – нашел время!

Между тем близилось к полуночи. На столе появилось шампанское, и тут Михалеев спохватился: их поздний гость не проводил еще старый год, не помянул его, не доложил застолью, чем уходящий год был для него знаменателен.

– А вы доложили? – спросил Заблоцкий.

– Конечно. С десяти часов только этим и занимаемся… У нас, Леша, главное событие – что вот в квартиру вселились!

У Заблоцкого все главные события года происходили со знаком минус, но не время и не место было для этих воспоминаний, и он, подумав, сказал, что самым знаменательным для. него было знакомство с Севером, с хорошими людьми там.

– Где вы были? – живо спросила седая женщина.

– Бассейн Нижней Тунгуски.

– Тоже хорошие места, – кивнул ее муж, и все заговорили о Севере.

И Михалеев, и его сосед Виктор Андреевич, и Софья Яковлевна, жена соседа, и хозяйка Вера Петровна – все они отдали Северу молодость и здоровье, отдали лучшие свои годы, притом добровольно, и не деньги были тому причиной. За длинным рублем на Север приезжают на два-три года, пластаются, тянут из себя жилы, и потом уезжают, опустошенные, и до конца дней своих с содроганием будут вспоминать, что им пришлось вытерпеть из-за проклятой копейки. А эти люди прожили там много лет, и сейчас Север в их жизни – Главное Время, как для нынешних стариков – Революция и Гражданская война, а для фронтовиков – Великая Отечественная… И они говорили об этих годах уважительно, строго, с печалью об ушедшей молодости и потраченном здоровье, но без капли горечи или сожаления. Говорили о людях Севера – честных, надежных, нетрепливых, с широкой душой, которых по другую сторону Бугра (так они называли Урал) – поискать. И Заблоцкий сразу вспомнил Князева и подумал, что не зря все-таки сотворил из него кумира.

Михалеев составил на столе фужеры, Виктор Андреевич принялся откручивать проволочку с бутылки. Представительницы слабого пола пугливо косились на его руки. Виктор Андреевич дождался первого удара кремлевских курантов и бесшумно открыл шампанское.

С Новым годом!

После взаимных поздравлении и поцелуев хозяйка удалилась на кухню и пока колдовала там, Михалеев подскочил к телевизору, переключил на другую программу, по которой передавали балет, запустив руку к задней стенке, подкрутил размер кадра по вертикали, и грациозные, почти бестелесные создания в воздушных пачках превратились в полуголых коротышек. Мужчины окончательно развеселились, принялись хохотать и подмигивать друг другу, седовласая Софья Яковлевна снисходительно посмеивалась, глядя на них, а дочь Михалеева Рита с криком: «Папка, бессовестный!» кинулась к телевизору, исправила настройку и переключила снова на «Голубой огонек».

А в столовую вплывала хозяйка, неся на вытянутых руках блюдо, а на блюде том покоился в натуральном виде румяный гусь, обложенный печеными яблоками, и тут уже стало не до шуток, потому что гусь – птица серьезная и требует серьезного к себе отношения…

Потом танцевали летку-еньку, и шейк, и пели протяжные народные песни, и встретили Новый год со странами народной демократии, а потом, очень быстро, с англичанами и французами. Михалеев веселился, как большой ребенок, и кричал, что непременно дождется шести утра, чтобы заочно чокнуться с Фиделем Кастро, которого он очень уважал, но тут девчонки попросились спать, а следом за ними отключился и Заблоцкий.

В себя он пришел уже утром, долго оглядывал незнакомую квартиру и не мог сообразить, где он. Стол был убран и сдвинут к стене, сам он лежал на раскладушке, рядом возвышалась елка, поблескивая игрушками в свете серенького январского утра – первого утра нового года. И хотя было Заблоцкому муторно, мучительно хотелось пить и не хотелось вставать, вспомнился какой-то отрывок из детства: такой же тусклый свет из окна, слабый загадочный блеск елочных украшений и – не сам подарок, а его ожидание…

Давно уже никто не делал Заблоцкому новогодних подарков, да он и не ждал их, а здесь ему был уготован трогательный сюрприз. По другую сторону раскладушки, на стуле, со спинки которого свешивалась его одежда, стояла бутылка пива, стакан, лежал пробочник и записка на обрывке почтового конверта: «Леша, мы в 12 квартире, захлопни дверь и приходи».

Заблоцкий прямо из горлышка, не отрываясь, выдул пиво, оделся, нацарапал ниже записки Михалеева: «Спасибо за все!» и отправился к своей бабусе – отсыпаться.

Близилось крещенье. Благодаря богомольной бабусе Заблоцкий знал теперь дни всех христианских празднеств и заранее оповещал об их приближении Аллу Шувалову. Алле нравилась торжественность и пышность богослужений, и она ходила в церковь в эти дни, хотя в бога, естественно, не верила.

Алла по обыкновению угостила его хорошей сигаретой и, улыбчиво поглядывая на него, сказала:

– Между прочим, заказ твой я выполнила.

– Неужто хату нашла? Ну, мать, уважила…

Заблоцкому это известие было как нельзя кстати, потому что бабуся все настойчивее пыталась его спровадить. «Фатэру ще нэ знайшов? Шукай, шукай, бо я вжэ со студэнтками домовылась. Ось выставлю твий чеймодан – хто визмэ, того й будэ». Заблоцкий знал, что это не пустая угроза и спросу с бабуси никакого не будет, потому что в овраге жили по собственным законам.

– Считай, что это тебе новогодний подарок, – сказала Алла.

– От тебя? От судьбы? Ну, неважно, все равно спасибо. А где это?

Алла назвала улицу, недалеко от центра, в старой части города.

– А точнее?

– Точнее тебе скажет хозяйка. Но она прежде хочет с тобой познакомиться.

– Это понятно, я же не с чемоданом к ней сразу заявлюсь. Познакомимся, посмотрю аппартаменты, договорюсь о цене…

– Видишь ли, Алька, я ей довольно подробно тебя описала, но она хочет сама на тебя взглянуть. Сначала – издали.

– То есть, я могу ей понравиться, а могу и нет?

– Да. Она сказала, что не хочет жить с кем попало.

– Она еще и жить со мной собирается? Ну, знаешь… Что она вообще за птица?

– Увидишь, – сказала Алла, – все увидишь. Может быть, ты ей и подойдешь.

В назначенный загадочной квартировладелицей час- половине седьмого вечера – Заблоцкий прохаживался у памятника Пушкину. Неподалеку находились кинотеатр кафе, узловая остановка нескольких маршрутов городского транспорта, и сквер вокруг памятника был излюбленным местом свиданий в этом районе.

Время для встречи было выбрано удачно, «час пик» еще не наступил, и Заблоцкий прохаживался у памятника один. Было зябко, ветрено, грязь где подсохла, где подмерзла, голые ветки акаций шуршали уцелевшими стручками. На севере виднелась у горизонта золотисто-желтая полоса. Зима все-таки спохватилась и теперь, после многих и многих слякотных дней, дожимала до среднемесячной температуры.

Заблоцкий сто лет не был на свидании, а предстоящая встреча, несмотря на кажущийся сугубо деловой характер, была именно свиданием с женщиной, и он, Заблоцкий, должен был этой женщине понравиться, иначе не видать ему здесь комнаты. Двусмысленность положения, в котором он оказался, полная зависимость от прихоти и вкуса незнакомки, о которой он не знал ровным счетом ничего, даже ее возраста, забавляли его, подобных приключений с ним еще не случалось. Он ждал ее со стороны кинотеатра и все время поглядывал в ту сторону, но не решался остановить взгляд на ком-нибудь – она могла идти по бульвару, или по четной стороне улицы, или по нечетной. Но она подошла совсем с противоположной стороны. Заблоцкий заметил ее, когда она уже приближалась, и по взгляду ее было видно, что она идет к нему.

– Простите, ваша фамилия Заблоцкий? Здравствуйте. Меня зовут Роза.

Среднего роста, смуглая, накрашенная. Плотная, это даже в пальто видно. Года двадцать три-двадцать пять. Лицо некрасивое, но живое. Чем же нехорошо? Глаза слишком близко посажены, нос великоват, тонкие губы. Одета бедновато, под стать ему. Вообще, вид немного вульгарный, но глаза умные, с грустинкой. Впрочем, внешность этой девицы для Заблоцкого большого значения не имела, главное то, что он ее устраивал, раз подошла, и что она молода – к людям, близким ему по возрасту, Заблоцкий питал больше доверия.

– Вы и есть моя будущая хозяйка? Рад познакомиться. Вы – Роза, а меня зовут Алексей, так и будем называть друг друга.

Роза с серьезным видом слушала, что он скажет дальше, но Заблоцкий не умел легко болтать с малознакомыми людьми. Не было у него такого дара. Все, что он считал нужным сказать, он сказал, пауза затягивалась, оборачивалась неловкостью.

– Ну… пойдемте? – то ли спросил, то ли предложил он.

– Пойдемте,- кивнула Роза и пошла вперед, а он последовал за ней – чуть сзади, как адъютант. Ему вдруг захотелось отстать и посмотреть на ее ноги, почему – он и сам не знал. Ладно, успеется.

Идти оказалось совсем недалеко. Дом стоял во дворе между большими домами – двухэтажный, причем второй этаж, судя по всему, надстраивали позже, так как вела туда железная лестница на манер пожарной, только не такая крутая. Роза жила как раз на втором этаже. Она отперла английским ключом дверь, пропустила его вперед, и Заблоцкий переступил порог.

Роза владела трехкомнатной квартирой со всеми удобствами, кроме ванны. Заблоцкому предназначалась дальняя комната метров семи, хозяйка занимала среднюю, проходную, а первую от входа снимала еще одна жилица. Квартира давно не ремонтировалась: обшарпанные стены со следами альфрейной росписи, вытертый пол; мебель скудная, воздух насквозь прокуренный. Розу, однако, нимало не заботило, какое впечатление произвела ее жилплощадь на нового квартиранта. Заблоцкий был уверен, что когда разговор зайдет о деньгах, Роза начнет стесняться – «я не знаю», «сколько дадите» и так далее, – прикинул, что такая комната в таком месте потянет рублей тридцать, и приуныл: не по карману. Но Роза – она держалась уверенно, по-деловому, – показав комнату, сказала, что будет брать с него двадцать пять рублей.

– А постель? – Заблоцкий кивнул на голую, перетянутую проволочкой сетку узкой общежитской коечки. – С постелью брала бы сорок, но у меня нет времени этим заниматься.

Заблоцкий присел на койку, предложил сигарету хозяйке, закурил сам. Еще раз оглядел пустые грязные стены.

– Комната хорошая, – сказал он, покачиваясь на сетке и снизу вверх глядя на Розу, которая стояла в дверях. – Цена меня тоже устраивает. Сюда, бы еще стол какой-нибудь и пару стульев.

– Один стул я вам дам, а стола у меня нет.

– Ладно, достану где-нибудь, – сказал Заблоцкий, хотя в данный момент совершенно не представлял, где раздобыть столько всего: матрац с подушкой, простыни, наволочки, одеяло и к тому же еще стол.

Роза спросила, когда он будет переезжать, он ответил, что завтра или послезавтра, и тогда она, вдруг смутившись, попросила деньги вперед – хорошо бы месяца за четыре.

Что оставалось делать? Мямлить про свои девяносто восемь рэ в месяц, жалобно просить отсрочки и с первого же дня вызывать у квартирной хозяйки снисходительную усмешку – что за мужик такой неимущий?

И Заблоцкий пообещал уплатить вперед. Теперь волей-неволей придется что-нибудь придумать.

А комнатка ему действительно понравилась: напротив окна, выходящего на закатное солнце, росло большое старое дерево, и дверь была массивной и плотно притворялась, до прочего же ему нет дела. А стены он обклеит обоями.

Где достать сто рублей? Где срочно достать сто рублей?

Продать или заложить в ломбард – нечего. Как там: «Омниа мэа мэкум порто» – «все мое ношу с собой». Классическое образование Заболоцкий опоздал получить, но некоторые латинские выражения помнил с детства: был у него, начитанного мальчика, период – классе в седьмом или восьмом, – когда он выписывал в тетрадь мудрые мысли и крылатые фразы…

Итак, сто рублей.

Четыре раза по двадцать пять или десять раз по десять. Заработать? Но как во внеурочное время, за какие-то два-три дня заработать столько денег? Нет, он такого способа не знал. Оставалось одно – одолжить.

Десять раз по десять или четыре раза по двадцать пять?

Предельная сумма, которую, по мнению Заблоцкого, прилично было одалживать у сотрудников, – десять рублей.

Но даже такие деньги занимались обычно перед получкой и в получку отдавались. Большие займы и на больший срок требовали уже каких-то особых отношений, прочных гарантий, платежеспособности. А он не платежеспособен, если и удастся занять такую сумму, отдавать придется частями, в несколько приемов – лишнее унижение, лишняя зависимость. Но неужели просьба одолжить сто рублей намного унизительнее, чем – десятку? Во всяком случае, уж не в десять раз. А может, даже наоборот: унижаешься, стреляя рубчик до зарплаты, а просить сто рублей – это солидно, округлость и вес этой суммы словно бы и на тебя переходят. Человек, дающий взаймы такие деньги, одаривает тебя своим особым доверием, а что как не доверие добавляет нам весу в собственных глазах?

Порассуждав таким образом, Заблоцкий решил одалживать всю сумму сразу. Чем он рискует? Оставалось наметить кредитора. Но здесь ломать голову не пришлось: Зоя Иванова, Коньков или Михалеев – вот круг его денежных знакомых. Завтра на работе он повидает всех троих, а там будет видно по обстановке и настроению, кого из них осчастливить своим выбором.

Назавтра Заблоцкий первым делом зашел к Алле Шуваловой и рассказал, как прошло знакомство с Розой.

– Слава богу, – обрадовалась Алла, – значит, ты ей показался.

– Почему бы и нет? – Заблоцкий приосанился. – Молодой, перспективный, неженатый.

– Ты уже не неженатый. Ты – разведенный. Бэ у. Но тут странно вот что: Розочкин вкус я немного знаю, она на мужчин ниже метр восемьдесят и не смотрит. Ты действительно ей чем-то показался.

– При первом удобном случае разобъясни этой Розе, что я для нее не мужчина, а квартирант. Но меня сейчас другое заботит…

Он рассказал про деньги и умолк, ждал, может быть, Алла что-нибудь посоветует.

– Не проси ты у начальства. У Михалеева еще можно, если он там глава семьи…

Заблоцкий вспомнил энергичную Веру Петровну и сильно засомневался в кредитоспособности Михалеева.

– Знаешь что, – продолжала Алла, – у меня отложена энная сумма на отпуск… К июню отдашь?

– Алка, ты – человек! – возликовал Заблоцкий. – Дай я тебя поцелую.

– Но-но, без телячьих нежностей – Алла отстранилась. – Завтра принесу.

Это была немыслимая, редкостная удача. Заблоцкий знал, что везение, как и беда, одно не ходит и надо срочно ловить кратковременную благосклонность капризной фортуны. Он тут же разыскал коменданта, без особого труда уговорил его выдать спальные принадлежности, комплект постельного белья, а также списанный однотумбовый письменный стол, стул и тумбочку, даже насчет машины тут же договорился и после работы поехал на институтском «рафике» со всем этим имуществом на новую квартиру.

Розы не было дома, дверь открыла пожилая женщина – Заблоцкий догадался, что это квартирантка номер один. Она испытующе оглядела его, лицо у нее было полное, совиное. Когда Заблоцкий расставил свою мебель и вышел на кухню, чтобы помыть руки, они познакомились. Женщину звали Диана Ивановна. Она тут же рассказала, что живет здесь третий год, прописана, что по всем законам эта комната принадлежит ей и она могла бы платить за нее в депозит, но не хочет обижать сироту. После этого вступления она повела Заблоцкого в гости, и он увидел комнатку еще крошечнее, чем его, в которую тем не менее жилица ухитрилась втиснуть полуторную кровать, шифоньер, круглый обеденный стол и большой телевизор. Для телевизора пола не хватило, и он стоял на столе, загораживая часть окна.

Тут же Заблоцкий узнал, что Роза работает в детсадике няней и учится на вечернем отделении пединститута, девочка она неплохая, но легкомысленная, водится с дурной компанией, раньше тут чуть ли не каждый вечер были попойки, но она, Диана Ивановна, положила этому конец, и если Роза до сих пор не бросила учебу, то исключительно благодаря ей. А сама она инженер-экономист, у нее сын-восьмиклассник, учится в интернате, и скоро она получит квартиру, двухкомнатную, поскольку они с сыном разного пола.

Все эти сведения Диана Ивановна выложила Заблоцкому деловито и четко, будто он пришел с какой-нибудь инспекцией, потом выразила желание поглядеть, как он устроился, и учинила ему в его комнате форменный допрос. Заблоцкий всегда считал, что чужое любопытство относительно своей персоны лучше всего удовлетворять самому – меньше будет пищи для кривотолков. Поэтому он – откровенность за откровенность – рассказал Диане Ивановне все, что считал нужным.

После этого она угостила его чаем с вишневым вареньем и домашними коржиками, и он отправился к бабусе за чемоданом.

В городе люди торопливы и озабочены, смотрят главным образом под ноги и по сторонам, иногда вверх, но не на небо, а чтобы подсчитать этажи в новом доме или разглядеть на табличке с цифрами, обозначающей остановку городского транспорта, нужный номер маршрута. Да неба в городе и не видно, сокрыто оно от человека коробками зданий, перечеркнуто во всех направлениях проводами, подернуто дымкой, которую на западе называют смогом, а у нас – дымом города. И тот клочок, что виден над домами, или та полоса над перспективой улицы – не более, как смотровое оконце, индикатор погоды. Небо само по себе горожанину не нужно, он смотрит на него, чтобы определить, будет ли в ближайшем времени дождь или не будет, а если уже идет, то скоро ли перестанет.

Был обеденный перерыв. Заблоцкий стоял у окна и рассматривал на свет высохшие негативы, а потом вдруг засмотрелся сквозь слезящиеся стекла на тусклое дряблое сырое пространство над крышами, но видел совсем другое. Словно со стороны, он видел себя на высоком береговом обрыве, небо начиналось у его ног и простиралось влево, вправо, над головой – во все стороны, во все дали, какие мог объять взгляд, – предзимнее северное небо с бесконечными валами свинцовых туч, шум ветра в ушах…

Зачем он здесь, а не там?

Вошла Зоя Ивановна, сняла пальто, повесила на плечики, сказала устало:

– Нет зимы… – И тем же голосом, пройдя за свой стол: – Алексей Павлович, мне нужно с вами поговорить.

Такое начало не предвещало приятного разговора. Заблоцкий внутренне сжался, подумал: «Наверное, про Конькова…» – и не ошибся. Зоя Ивановна зажмурилась, медленно раскрыла глаза:

– Не буду говорить, как и от кого, но мне стало известно, что вы делаете для Василия Петровича Конькова микрофотографии, а он для вас – глазами и руками Генриетты Викентьевны Карлович – определяет константы. Я не хочу, – она поморщилась, – не хочу сейчас касаться этической стороны этого вопроса. Быть может, я в чем-то отстала, чего-то недопонимаю в нынешних деловых отношениях, но… Мне неприятно говорить об этом, но вы, Алексей Павлович, не совсем э-э… не совсем честно поступили по отношению ко мне. В рабочее время, используя фотоматериалы, которые отпускаются на мою тему, вы исполняете «левый» заказ – вот как все это выглядит с формальной точки зрения. Если начальство призовет меня к ответу, что я скажу? Что допустила бесконтрольность? Что недостаточно вас загружаю работой? Что вы злоупотребили моим доверием?

Заблоцкий стоял спиной к окну, поэтому не так заметно было, как сильно он покраснел. Давно он так не краснел! Ему бы вспылить, наговорить дерзостей, и он так и сделал бы, будь на месте Зои Ивановны кто-нибудь другой, пусть даже начальник повыше. Но Зоя Ивановна выговаривала ему с таким страдальческим выражением, что он сказал как мог мягко и покаянно:

– Зоя Ивановна, я, конечно, виноват, что не поставил вас в известность, но… Вспомните, пожалуйста: когда вы меня брали, то обещали предоставить свободное время, чтобы я мог работать на себя. Я это время и использую. Какая разница, чем именно я занимаюсь? Если бы я печатал, простите, порнографические открытки или фотокарточки за деньги, это было бы предосудительно. Или если бы я был корифеем и занимался непроизводительным ненаучным делом. А я – всего инженер, и от того, занимаюсь ли я столиком Федорова или микрофотографией, – наука нисколько не пострадает, даже в пределах нашего филиала…

Зоя Ивановна сидела с застывшим лицом, прикрыв глаза рукой.

– Что касается фотоматериалов, – продолжал Заблоцкий, – то это такой пустяк! Василий Петрович в любой момент возместит все расходы… А если вы боитесь неприятностей со стороны Харитона Трофимовича, то я к нему сам схожу.

Решение пойти к Ульяненко родилось внезапно, за секунду до того, как он его высказал, и сразу сделалось горячо на душе. Однако Зою Ивановну эта самоотверженность не тронула. Она покачала головой, сказала все тем же усталым безразличным тоном:

– Дело, конечно, не в фотоматериалах и не в Харитоне Трофимовиче. Я, в общем-то, не то имела в виду. Исследователь должен сам обрабатывать свои материалы – вот что вам необходимо усвоить…

…Злые языки называли ее «архангельской простотой». Она и впрямь выглядела иногда простоватой: то лузгала семечки прямо за микроскопом; то, выражая удивление, говорила: «Тю…»; то вдруг совсем по-деревенски всплескивала руками. В туалетах ее не было той продуманной расчетливости, которая отличает женщин среднего достатка, перешагнувших сорокалетие. И когда она шла по улице широким размашистым шагом, нахлобучив свою шапку из чернобурки и целеустремленно глядя перед собой, за километр было видно, что это идет крестьянка, и потертый портфельчик в ее руках казался ненужным, случайным.

«Я прошла естественный отбор, – говорила она. – У матери пятеро умерло…»

Ее суждения о делах житейских были иногда наивны, иногда забавны; вдруг выяснялось, что она не знает или не понимает простых вещей, известных горожанам с детства, – это при том, что она сама давно уже считала себя горожанкой; она верила в приметы и была не лишена предрассудков; в кино или театр ходила редко, обычно, когда устраивались культпоходы, предпочитая вечерами работать или читать. Нравились ей старинные романсы, стихи Есенина, любила она Ремарка и часто повторяла один из многих его афоризмов: «Память – это великое благо и страшное зло».

Но едва лишь речь заходила о геологических науках или о науке вообще, она преображалась. В голосе появлялась звучность, речь становилась плавной, едва ли не изысканной, очень конкретной (она вообще не терпела суесловия – устного и письменного). Обычно деликатная, даже стеснительная, она делалась напористой, безжалостно-ироничной, разила оппонентов безупречной логикой. А потом, остынув от баталий, среди интерьера холлов и банкетных залов, среди академических львов и львиц выглядела приодевшейся домработницей – эта женщина, ученый, интеллигент в первом поколении.

«Эх Зоя Ивановна! Вам бы мужчиной родиться…» – вздыхала Эмма Анатольевна и вспоминала еврейскую «мужскую» молитву: «Спасибо, господи, что ты не создал меня женщиной»…

…Исследователь должен сам обрабатывать свои материалы.

Что оставалось Заблоцкому после таких слов? Только развести руками и ниже склонить голову.

Теперь к Харитону. Именно теперь, в покаянном настроении. Улетучится – жди потом, когда снова появится, снизойдет, так сказать.

Заблоцкий покурил у пожарного крана, набираясь духу, представил себе, как выглядит в глазах Зои Ивановны, и это придало ему решимости.

Харитон Трофимович Ульяненко внешне ничем примечательным не выделялся: среднего роста, со склонностью к полноте, вполне естественной для пятидесятилетнего человека, ведущего сидячий образ жизни; слегка одутловатое лицо; густые длинные волосы с проседью, зачесанные набок; маленькие уши, прижатые к черепу; холодные серые глаза и рот щелью – свидетельство постоянной озабоченности. Заботили, однако, Харитона Трофимовича не проблемы отечественной геологии и даже не дела вверенного ему отдела, а судьба собственной монографии, которая одновременно являлась и докторской диссертацией. Дело в том, что, к большому для Харитона Трофимовича несчастью, месторождение руд, которым он детально занимался вот уже много лет, еще более продолжительное время исследовал директор базового института. Кандидатскую он Харитону Трофимовичу дал защитить, но когда тот начал упорно карабкаться к высотам докторантуры, директор усмотрел в этом посягательство на собственные научные завоевания и, по выражению водолазов, перекрыл конкуренту кислород. Возможностей для этого у него было предостаточно.

Окажись в таком положении кто-нибудь другой, ему наверняка сочувствовали бы, а вот Харитон Трофимович ни жалости, ни сочувствия не вызывал. В филиале знали его паучий метод «высасывания и выбрасывания»: он принимал на тему молодых, способных, но чаще всего безответных ребят, безбожно их эксплуатировал, суля в недалеком будущем помочь с диссертацией, а после каким-то образом ухитрялся делать так, что ребята эти от него сбегали и впоследствии обходили филиал пятой дорогой. И повезло Харитону Трофимовичу в том, что люди вокруг него подобрались тихие, покладистые, никому не хотелось поднимать шум и заниматься разоблачением. Да и кто ты такой супротив него? У тебя за душой-то всего ничего, каких-нибудь пять-шесть статеек, а у него – в десять раз больше.

В чем нельзя было отказать Харитону Трофимовичу, так это в деловитости и усидчивости, вообще в работоспособности. И организатор он был неплохой, умел правильно расставить людей, воодушевить, нацелить. Быть бы ему крепким администратором в науке, удовольствоваться степенью кандидата, получить которую в состоянии каждый человек средних способностей, обладающий настойчивостью и трудолюбием, не лезть бы выше, рискуя свернуть себе шею! Но Харитона Трофимовича неустанно искушал бес честолюбия, а человек только тогда и открывает свои дурные стороны, когда очень к чему-то стремится, тянется изо всех сил, а достичь не удается…

Когда Заблоцкий вошел, Харитон Трофимович кроил очередную печатную работу: вырезал ножницами и наклеивал на листы бумаги столбцы типографского текста и полоски машинописных вставок. Клей он намазывал пальцем.

– Харитон Трофимович, – покаянно начал Заблоцкий, – я, кажется, крепко подвел Зою Ивановну…

И рассказал все, как на духу.

– То-то я смотрю, скоро у всех будут ваши фотографии. – Харитон Трофимович, хмурясь, принялся рассматривать свой палец и соскребать с него засохший клей. – Сколько вам еще осталось?

– Кому? Василию Петровичу? Ему я и половины не сделал.

– А Зое Ивановне?

– Там снимать еще месяца два. А потом печатать в четырех экземплярах, это тоже много времени займет.

Харитон Трофимович некоторое время обдумывал что-то, потом сказал:

– Конькову делайте, раз уже начали. В нерабочее время. Но больше никому, потому что этому конца не будет. Я на вас тоже виды имею.

Заблоцкий неопределенно кивнул – то ли принял к сведению, то ли выразил согласие.

– Кстати, как у вас с диссертацией?

Заблоцкий сказал, сколько замеров еще предстоит сделать, как он эти замеры собирается обработать, к каким результатам надеется прийти. Харитон Трофимович внимательно выслушал, спросил, поддерживает ли Заблоцкий связь со Львовым, своим научным руководителем.

– Пока не с чем к нему идти. Вот закончу замеры, тогда.

– Ну, хорошо. Если что-нибудь будет нужно, обращайтесь ко мне.

Перекуривая после, Заблоцкий раздумывал, какие еще виды имеет на него Харитон. Судя по многозначительности, с которой это было сказано, работа предстоит немалая. Но на какой черт мне это надо, думал Заблоцкий. Они что, в самом деле собираются из меня фотографа сделать? У меня с шефиней договоренность: закончу микрофото и до конца темы занимаюсь диссертейшн. Я на таких условиях и нанимался, могу напомнить, если потребуется.

Год назад Заблоцкий так все и выложил бы Ульяненко, но в последнее время жизнь научила его осмотрительности. Имеете на меня виды? Имейте, ради бога. А я буду ваши виды иметь в виду…

Странно и непонятно, но с тех пор, как Заблоцкий связался с микрофотографией, голова его была занята чем угодно, только не диссертейшн. Раньше стоило ему чем-то увлечься, и он уже не мог думать ни о чем другом. Так было, к примеру, в школе, в минералогическом кружке, когда он свихнулся на законах двойникования и все искал триаду в двойниковых сростках. Потом, уже в НСО, его обуревали различные идеи, касающиеся происхождения железистых кварцитов, – сейчас смешно вспомнить… Позже он все-таки вернулся к петрографии и кристаллооптике: хватило ума понять, что идеи идеями, а знание микроскопии – верный кусок хлеба при любом жизненном раскладе.

Так что же происходило с Заблоцким? Остыл он, что ли? Потерял интерес и готов был переключиться на другое? Он помнил, как грели его эти рудные зоны, связь оруденения с тектоникой, с магматизмом – короче говоря, все то, что он пытался сейчас увязать и объяснить. Может быть, неудачи последнего времени поохладили его пыл? Он давно взял за правило искать спасение от жизненных невзгод и неурядиц только в работе, но с таким же успехом можно было вкалывать землекопом или грузчиком. Последнее время он ловил себя на том, что придумывает любые поводы, лишь бы увильнуть от главного. Готово уже около трехсот замеров, можно было бы начать их обработку – вечерами дома все равно нечего делать, – но он никак не мог себя заставить. Находился десяток причин: то постирать рубаху и носовой платок, то сходить в магазин, то прибрать в комнате, а то Роза втягивала его в разговор, и он охотно ей поддавался…

У овражной бабуси был керогаз, пользоваться им Заблоцкий так толком и не научился, да и бабуся ворчала, что квартирант «палит карасин». А у Розы на кухне стояла четырехконфорная газовая плита, и Заблоцкий теперь по вечерам в столовую не ходил, а жарил картошку или варил вермишель, а то и кашу. Получалось дешево и сердито. Коронным его блюдом сделались макароны с тертым сыром.

Роза готовила от случая к случаю, стряпня ее также не отличалась разнообразием: чаще всего это была картошка с луком и консервированной говядиной, которую она ухитрялась где-то доставать, и восхитительный запах разогретой тушенки неизменно напоминал Заблоцкому обеды в маршрутах: костерок, комарики, в крышке от котелка разогревается мясо, в котелке греется вода для чая…

Похоже, что Роза действительно задалась целью влюбить в себя нового квартиранта. Началось с невинных пустячков – с полузастегнутого халатика, с брошенных на видном месте некоторых интимных предметов туалета, с долгих взглядов. Да вот беда – ни один из Розиных «параметров» не соответствовал представлениям Заблоцкого о женской привлекательности. Роза, однако же, была о своей внешности другого мнения, и в ее черных, близко поставленных глазах, обращенных на Заблоцкого, время от времени сквозили досада и недоумение.

На третий или четвертый вечер она вернулась домой поздно. Заблоцкий уже лежал в постели и читал. Через неплотно притворенную дверь он слышал, как она переодевалась, потом дробно постучала ногтями в его дверь и сразу же, не дожидаясь разрешения, вошла. Постояла на пороге, глядя на него затуманенным взором, и по-свойски уселась на постель, да не с краешку, а глубоко, привалившись спиной к его ногам. Заблоцкий ждал, что последует дальше. От Розы пахло вином.

– Алексей, вот вы скажите: любовь есть? – Тон запальчивый, вызывающий. – Настоящая любовь, как в книгах? Или это все выдумки? Вот бы с писателем познакомиться, спросить, как они пишут: так, как есть, или так, как хочется, чтоб было… Скажите, Алексей. Вот вы старше меня, больше видели… Мужчины вообще умеют любить или им от женщины только одно надо? Как это бывает на самом деле?

– Столько вопросов сразу… – начал Заблоцкий, но Роза не стала его слушать, ей самой все было известно. Может быть, она ждала, что Заблоцкий станет уверять ее в том, что любовь есть и даже с первого взгляда, а после подвинется к стенке, освобождая место?

Как бы там ни было, но между ними ничего не произошло ни в этот раз, ни после, и, когда стало ясно, что ничего и не может произойти, обоим сделалось легче, возникли непринужденность и простота. Но все это придет позже, и Заблоцкий тогда поймет, что Роза в первые дни попросту хотела заявить на него свои права, застолбить как бы. Наверное, для нее это был вопрос престижа, спортивный интерес, словно бы кто-то дал ей задание охмурить Заблоцкого в самый кратчайший срок. А вскоре о новом квартиранте пронюхали ее подруги, и началось паломничество.

Девицы эти были возраста от двадцати до двадцати пяти, одетые по моде и по моде накрашенные, и все у них на первый взгляд соответствовало кондиции. Но при более подробном знакомстве у каждой обнаруживался – то ли во внешности, то ли в характере – какой-то изъян. И ходят эти девочки друг с дружкой в кино и на вечера, и танцуют «шерочка с машерочкой», и копится у них в душе затаенная обида на мужскую половину, и на лице все чаще появляется выражение нацеленной озабоченности.

Приходили они вечером, по две, по три, усаживались на Розиной продавленной тахте, покрытой ковровой дорожкой с плешинами и сигаретными прожогами, курили, негромко о чем-то переговаривались и ждали. Если Заблоцкий долго не появлялся, Роза находила предлог, чтобы вызвать его из комнаты, и, когда он выходил, знакомила с подругами. Некоторые из них сразу же теряли к нему интерес и вскоре уходили, другие, напротив, тут же начинали завлекать. В конце концов все эти коленки, ножки и прочее начало действовать Заблоцкому на воображение, в душе его что-то растопилось и отмякло, и ему даже стали сниться эротические сны.

Однажды на улице он встретил школьного приятеля Пашку Овчинникова – розоволицего жизнерадостного крепыша. Пашка не стал допытываться у Заблоцкого подробностей его жизни, удовольствовался общими фразами, зато о себе рассказал с охотой и легкостью. Был женат, уже год, как разошелся, разменял квартиру, жене с ребенком – однокомнатную, ему – комнату, и хотя в квартире, где он теперь обитает, еще двое соседей, они люди лояльные и не мешают ему жить в свое удовольствие. Поставили лишь одно условие; чтобы женщины, которых он приводит, не пользовались ванной. И вообще надо на жизнь смотреть проще и искать в ней развлечения и удовольствия, потому что работа и обязанности нас сами ищут. У него, у Пашки, сейчас программа-минимум: познать (вместо этого глагола Пашка употребил другой) сто женщин – это в отместку жене. А потом он найдет невесту с квартирой и вступит с ней в брак.

«Сколько же тебе времени на все это потребуется?» – спросил Заблоцкий. «Года два», – ответил Пашка. «А не собьешься со счету?» – «У меня списочек…»

Ужасающий Пашкин цинизм вызвал у Заблоцкого чувство гадливости. Что-то, как видно, и на его лице отразилось, потому что Пашка вдруг пошел в наступление: конечно, многие семьи, на вид благополучные, сохраняются в основном ради детей, это благородно, слов нет, но чего стоит такое самопожертвование? Дети вырастут, наплевать им будет на родительские жертвы и на самих родителей, и все окажется впустую, потому что в таких семьях и дети, рано научившись маневрировать между отцом и матерью и использовать себе во благо их разногласия, становятся ловчилами и приспособленцами.

Родители же, изнуренные многолетней холодной войной друг с другом, наживают жестокие неврозы сердечно-сосудистые болезни, в итоге сокращают себе жизнь и остаток дней своих доживают инвалидами семейного фронта. Так не лучше ли вовремя расстаться?

«Помилуй бог, Пашка, мне ли тебя судить?» – ответил Заблоцкий. И позже, уже распрощавшись с ним, думал: Пашка прохвост, но умеет жить легко, не делая изо всего трагедии.

Хорошо бы и себе отвлечься и закрутить любовь, думал Заблоцкий далее. Ну, хотя бы с какой-нибудь из Розиных девиц. Есть там одна славная мордашка, зовут, кажется, Люся, манеры не такие вульгарные, как у прочих, и в глазах что-то светится, проблески интеллекта. Впрочем, зачем подружке интеллект? Была бы недурна собой, да добра, да покладиста. Все зло на земле от женщин, которые мнят себя слишком умными.

Размечтавшись, Заблоцкий представил себе, какие простые и добрые отношения сложатся у него с этой Люсей, он будет ее воспитывать и просвещать, она – смотреть ему в рот. Еще один Пигмалион! Но тут он спохватился: возня с девицами требует денег на кино, театры и рестораны, на цветы и другие знаки внимания – то, что кажется вовсе излишним напористому, нахальному Пашке, и без чего никак не обойтись ему, Заблоцкому, с женским полом не слишком разворотливому.

Последнее время Заблоцкого не покидало ощущение, будто над его головой ведутся какие-то переговоры о дальнейшей его работе. Зою Ивановну несколько раз вызывали к начальству, и, вернувшись, она так подчеркнуто не смотрела на Заблоцкого, что было ясно: причина вызова – именно он. В ее отношении к нему появилась некоторая отчужденность. Однажды она спросила, много ли еще снимков предстоит сделать для Конькова, и Заблоцкому почудилось, что после составления атласа структур и текстур Зоя Ивановна, будь на то ее воля, поступила бы с ним так же, как по преданию Иоанн Грозный – с зодчими храма Василия Блаженного: повелела бы выколоть глаза…

Все это было игрой воображения и мнительности. Конечно, Зоя Ивановна ни о чем подобном даже не помышляла и о Конькове спрашивала из чисто профессионального любопытства. Что касается переговоров, то здесь интуиция Заблоцкого не подвела. Вскоре его действительно вызвал Ульяненко, и вспомнились прогнозы Конькова: вот оно, началось!

– В три часа, – сказал Харитон Трофимович, – нас с вами и Зою Ивановну приглашает Кравцов. Захватите с собой для демонстрации несколько фотографий и на всякий случай составьте перечень затрат… ну, скажем, на сотню снимков.

Вернувшись в комнату, Заблоцкий передал Зое Ивановне распоряжение начальства и спросил, о чем предполагается разговор.

– Вы с вашими микрофотографиями становитесь популярной фигурой. Вероятно, предстоит интервью с корреспондентом газеты. А может, даже и телевидения.

При этих словах Валя со злорадной готовностью хихикнула и посмотрела на Эмму Анатольевну, приглашая и ее посмеяться над шуткой Зои Ивановны и тем самым уязвить этого вредину Заблоцкого с его самомнением. Но Эмма Анатольевна решила, как видно, соблюдать нейтралитет. Оттопырив безымянный палец и мизинец, она с артистической легкостью и изяществом наводила кривоножкой горизонтали, и ее округлое лицо было совершенно невозмутимо.

У Заблоцкого крутилась на кончике языка колкость, но он сдержался.

Виктор Максимович Кравцов в официальных бумагах числился заместителем директора института по научной части. Это было не совсем удобно для обихода, так как любой посетитель, не знакомый со структурой и положением филиала, придя по делу и увидев на двери кабинета табличку «Замдиректора», принялся бы искать кабинет директора, и поди объясняй каждому, что директор да и сам институт находятся не здесь, а, как уже говорилось, в южном городе, недалеко от теплого моря. Поэтому во избежание всяких неудобств и недоразумений на двери кабинета Кравцова висела табличка с уклончивым: «Руководитель». Руководитель, да и все тут.

Виктор Максимович возглавил филиал недавно, незадолго до ухода Львова (возможно, эти события и были меж собой каким-то образом связаны), вообще же поговаривали, что должность эта – вроде эстафеты. Было в филиале несколько энергичных и сравнительно молодых еще научных сотрудников, которые составили группировку, и кто-то из них однажды возглавил филиал. Он пробыл на этом посту четыре года. Тем временем его товарищи по «стенке» защитили кандидатские. Послe этого кресло руководителя занял один из новоиспеченных кандидатов наук, а прежний руководитель сразу же взял полуторагодичный творческий отпуск…

Очередным сменщиком был как раз Виктор Максимович. Высокий, аскетической внешности, он однако не был аскетом, но не был и кутилой, а был просто нормальным человеком со здоровым аппетитом, который при случае может и хорошо гульнуть, и работать по шестнадцать часов в сутки. Много лет он занимался железистыми кварцитами и считался в этой области видным специалистом, консультировал железорудные тресты республики.

Человек он был не вредный, в филиале к нему относились по-семейному и называли «наш Витя».

…Виктор Максимович двинул от себя по столу коробку «Казбека», предлагая ее то ли Заблоцкому, то ли Зое Ивановне (Харитон Трофимович вошел минутой позже), сам же закурил «Приму». Спросил, обращаясь к Зое Ивановне:

– Алексей Павлович в курсе дела? Нет? – Благожелательно посмотрел на Заблоцкого. – Дело заключается в следующем. Вы, как мне известно, достигли определенных успехов в микрофотографии, освоили аппаратуру, которую никто не мог толком освоить, и добились такого качества снимков, какого у нас в институте никто не добивался. Естественно, что все мы заинтересованы в вашей работе. Но вы сейчас задолжены по теме Зое Ивановне – и всем остальным, за малым исключением отказываете. Так?

Заблоцкий кивнул, плотней уселся на стуле. Все шло по сценарию, шло как надо. Ну, Коньков, дорогуша, придется для тебя разориться на коньяк!

– Кстати, как вам это удалось? – вопрос к Заблоцкому. – я в свое время к этой «гармошке» подступался, но ничего не получилось.

– Там в световом канале призма была сбита.

– А-а, ну ясно. То-то, помню, никак не удавалось свет отрегулировать… Ну так как, товарищи? Вам не кажется, что ваша монополия не совсем оправданна? Другие темы тоже хотят иметь хорошие микрофотографии.

Зоя Ивановна заметила, помаргивая:

– Если бы не Алексей Павлович, аппаратура до сих пор пылилась бы в подвале, а мы по старинке снимали бы «Зенитом» с кольцами…

– Честь и хвала Алексею Павловичу. Кто-то же должен быть первым. Никто не покушается на его приоритет, никто не оспаривает ваше право первыми использовать эту аппаратуру. Но надо думать и об остальных. Сколько еще времени займет у вас съемка по теме Зои Ивановны? – допрос к Заблоцкому.

– Месяца три, – ответил Заблоцкий, накинув месяц.

– А потом?

– Потом… – Заблоцкий бросил взгляд на Зою Ивановну. – Потом оформление отчета, размножение фотографий и так далее.

– Аппаратура будет простаивать?

– Естественно.

– Нет, это не естественно. – Кравцов начал сердиться. – В этом году завершают темы, не мало не много, шесть групп, и все хотят иметь качественные иллюстрации. Надо, чтобы аппаратура была загружена полностью.

– В принципе это можно решить, – заговорил молчавший доселе Харитон Трофимович, – Алексей Павлович будет продолжать работать на своей установке, а Зоя Ивановна взамен будет получать сотрудников с других тем.

– Нет уж, спасибо, – сказала Зоя Ивановна. – Они мне наработают. Отчет будут оформлять те, кто его составлял вместе со мной.

– Какая у вас производительность? – спросил Кравцов. Заблоцкий ответил, занизив выработку процентов на двадцать. Он чувствовал себя сейчас хитрым и расчетливым, как мастеровой перед подрядчиком, он научался жить.

– На цветную пленку не пробовали? На слайды? На черно-белые диапозитивы?

Кравцов знал, что спрашивать, и Заблоцкому пришлось выкладывать все свои тактические секреты, все, чем он собирался впоследствии произвести впечатление. Кое-что можно было бы и утаить, но тогда получилось бы, что он, Заблоцкий, не до конца выяснил возможности своей аппаратуры, и Виктор Максимович сейчас указывает ему на это. Да, Кравцов совсем неплохо знал фотографию, и в разговоре с ним надо было держать ухо востро.

Неожиданно Кравцов спросил:

– Сколько времени вам потребуется, чтобы подготовить помощника?

– Помощника или замену? – Заблоцкий насторожился.

– Помощника, который при необходимости мог бы вас заменить. Насколько я помню, вы были аспирантом у Львова и работали над диссертацией. Или вы бросили эту затею?

– Нет, почему же… Работаю… в нерабочее время.

– Кто ж вам виноват, – сказал Кравцов, имея в виду неудачную предзащиту и все последующее. – Так как насчет помощника?

– Помощник ускорил бы дело.

– Сколько времени нужно на его подготовку?

– Это будет зависеть от него самого, от его уровня. Готовить растворы, заряжать кассеты и мыть посуду я научу его за десять минут, а вот снимать…

В разговор вступила Зоя Ивановна:

– Вы забываете, Виктор Максимович, об одном обстоятельстве. Алексей Павлович квалифицированный петрограф, он знает, какой именно участок нужно снимать, умеет выделить главное. Поэтому его снимки так выразительны.

– Сочетание прекрасное, слов нет, и, главное, удобное для заказчика: не надо стоять за спиной и командовать: чуть вправо, чуть влево… Ну, ничего, при четкой организации труда этим удобством можно безболезненно поступиться. И вообще мне кажется, что мы используем Алексея Петровича не по назначению. Тем более, что он, как вы уверяете, хороший петрограф.

– Стоящего работника на ставку лаборанта мы не найдем, – сумрачно заметил Ульяненко.

– Найдем. В отдел кадров чуть ли не каждый день девчонки после десятилетки приходят.

– Девочки? Десятиклассницы? – Зоя Ивановна пожала плечами. – Ну, знаете…

Кравцов без амбиции согласился, что его предложение насчет девочек не выдерживает критики. Может, быть, подходящий человек найдется среди контингента технических работников?

– Хромоногий вахтер Казик или Анна Макаровна, которая фукает, – ехидно посоветовала Зоя Ивановна, а Харитон Трофимович повел разговор о выполнении заказов по отделам: выходило, что рудный отдел больше других будет задалживать аппаратуру, значит, она и в дальнейшем должна числиться за рудным отделом…

О Заблоцком вдруг забыли, будто его здесь и не было, будто не его стараниями и умением эта аппаратура ожила и работает Ему не доверяли, на него не надеялись. Он – человек настроения, затея с микрофотографией – его каприз, или, иначе говоря, вынужденная посадка. Он – научный работник, металлогенист, петрограф. Изменятся обстоятельства в его пользу – он и минуты не задержится у своей «гармошки». Ну, а пока он к ней привязан – надо использовать его на сто и более процентов.

Так, в представлении Заблоцкого, оценивало его деятельность руководство, и это было недалеко от истины. Позже он спросил Зою Ивановну:

– Наверное, я перестарался, когда рекламировал возможности фотомикронасадки? Рубил сук, на котором сидел?

Зоя Ивановна согласилась, что да, скорей всего, так оно и было.

В тот же день после работы Коньков принес очередную серию шлифов. Он выглядел по-обычному самоуверенным и беспечным, но во взгляде его проскальзывало беспокойство.

– Что, брат Алексей, разоблачили нас с тобой?

– Этого следовала ожидать. В такой тесноте…

– На кого грешишь? Кто, по-твоему, настучал?

– Какое это теперь имеет значение?

Грешил Заблоцкий на Валю – застал ее однажды у приборной доски за разглядыванием шлифов (а на каждом шлифе указан номер темы), но не сводить же с ней счеты, в самом деле.

– Можете не беспокоиться, – сказал Заблоцкий, видя, что Коньков мнется и никак не решается спросить о главном. – Харитон Трофимович наш договор неофициально утвердил. То, что я обещал, я сделаю, но после этого фирма прекращает подпольные операции… Кстати, как там мои замеры?

– Полный порядок, дорогуша. Викентьевна нас не подведет.

Когда в десятом часу вечера Заблоцкий пришел домой, у Розы были гости – какие-то новые девицы и красивый светловолосый парень с крепким подбородком и пушистыми бачками. На столе стояло шампанское и водка, обе бутылки были уже распочаты. Заблоцкого стали усиленно приглашать, но он отказался, сославшись на головную боль, и прошел к себе – перспективный молодой ученый, усталый и одинокий.

В комнате Заблоцкий снял пиджак и прилег – он действительно устал. Он вообще устал с этими микрофото – последнее время его рабочий день равнялся двенадцати часам, и это были часы ремесленника, да-да, чего уж там изображать исследователя. Завлабораторией…

Сквозь притворенную дверь неясно доносился голос парня и взрывы девчачьего смеха.

Съестные припасы Заблоцкого находились на кухне. Пришлось еще раз проходить через комнату и торчать у плиты, пока закипит вода для вермишели. Теперь это был обычный его ужин, и он утешал себя тем, что японские служащие – читал об этом в популярном журнале – в обед съедают тарелочку вермишели и ничего более. Потом он пил чай с хлебом и дешевыми конфетами-подушечками, прозванными в народе «дунькина радость».

Когда Заблоцкий в третий раз прошел мимо веселой компании, Роза схватила его за руку и все-таки усадила за стол – не могла же она не представить своего квартиранта.

– Люда, Ира, Валя, Карина, Семен. А это Алик. Можно вас так называть?

– Меня с детства так называют, – сказал Заблоцкий.

Центром застолья был Семен. Заблоцкий еще не встречал, чтобы один человек носил на себе столько дефицитов одновременно. Раздеваясь в передней, он увидел на вешалке среди пестрых пальтишек импортную мужскую дубленку и ондатровую ушанку. На толкучке такая шапка, говорят, стоит полтора его месячных оклада, не говоря уже о дубленке… Семен сидел с Розой на тахте, опершись спиной о стенку и вытянув ноги, и демонстрировал замшевый пиджак, тонкую белую водолазку и превосходно потертые джинсы, а на ногах его красовались туфли на платформе, которая только-только начала входить в моду.

Фарцовщик, наверное, с неприязнью подумал Заблоцкий. Не хватало ему еще такого знакомства.

Сэм, как все его называли, оказался техником по холодильным установкам, работал на рефрижераторном поезде. Эти сведения поспешила сообщить Заблоцкому Роза, видно, перехватила его косой взгляд, брошенный на Сэма, и теперь как хозяйка дома спешила сгладить возможные противоречия. Однако Сэм при всей своей неотразимой внешности перед Заблоцким не пыжился, а сразу взял его в союзники и принялся необидно задирать девчонок, потом переключился на весь прекрасный пол, в чем Заблоцкий не мог его не поддержать.

Странно они пили: смешивали в рюмках водку с шампанским, делали по глотку – по два и отламывали кусочки от плитки шоколада. Больше на столе ничего не было.

Сэм стал перечислять, в скольких городах побывал за последние месяцы, сказал, что остается много свободного времени, так как техника надежная, ломается редко, и он возит с собой учебник английского, пластинки и кассетный магнитофон – упражняется в устной речи.

– Зачем вам язык? – спросил Заблоцкий.

– Собираюсь гидом в Интурист…

А что, это, наверное, здорово, думал Заблоцкий о рефрижераторном поезде. Разъезжать из конца в конец страны, смотреть в окно под перестук колес… Тот же туризм, только еще и платят в придачу. И масса свободного времени. Читай, думай. Анализируй собственные ошибки и промахи…

– Скажите, а нельзя ли устроиться к вам временно? Допустим, на месяц – на два? Кем угодно.

– Надо с бригадиром поговорить, но, наверное, можно. Атчэго нэльзя? – добавил он с восточным акцентом.

– Как вас найти в случае чего?

– Она вот знает, – кивок в сторону Розы.

Роза ответила преданным обожающим взглядом.

Глава пятая

Перебравшись к Розе, Заблоцкий стал выходить из дома на десять минут позже и на десять минут позже вставать. Утренними минутами он особенно дорожил. Последнее время, как и в начале минувшего лета, у него случилось что-то со сном: трудно стал засыпать, в четыре – половине пятого просыпался и маялся, вертелся с боку на бок, сбивая простыню. Вторично засыпал, когда начинало играть радио, и вставать на работу было тяжело. Блаженны те, у кого биологический дневной ритм совпадает с рабочим расписанием, а вот Заблоцкий был из породы сов.

Транспорт в этой примыкающей к центру части города в час пик работал с предельной нагрузкой, но Заблоцкий был истинным горожанином и умел занять удобную позицию в короткой давке у задних дверей трамвая. В передние двери он не садился никогда и презирал мужчин, которые пользовались этой привилегией слабых и немощных.

Было начало февраля, четверг, утро. Погода стояла непонятная: то ли к солнцу собиралось повернуть, то ли к мокрому снегу. Ветер крутил, ударял порывами с разных сторон, рикошетя от стен домов, прорывался сквозь проходные дворы, переулки, словом, вел себя зловредно и непоследовательно, как подвыпивший забияка.

В трамвае Заблоцкого притиснули к плечу толстой старухи, которая сидела, держала на коленях большую хозяйственную сумку и была еще недовольна тем, что ее толкают и задевают. Он подумал: надо как-то назвать трамвайную давку, присвоить ей термин. Сейчас некоторые сугубо специальные технические термины распространяют на человека. Акселерация, например, из механики. Стресс – из горного дела: давление в толще горных пород. А здесь, в трамвае, давят и ругаются. Стресс физический и психологический. Трамстресс…

Впереди какая-то дамочка затеяла возню: начала пробираться к передней двери, поняла, что не пробьется, и повернула обратно, задняя дверь была ближе. Мужчины раздвигают толпу плечом, женщины – спиной. Так и эта дамочка, некрупная, но округлая, работая то локтями, то спиной, слегка сгибаясь в пояснице, приговаривая: «Разрешите… извините… давайте поменяемся местами…», пятилась, пятилась и оказалась совсем близко от Заблоцкого. Норковый воротник, норковая шапка, смуглая разгоряченная щека, маленькое аккуратное ушко с рубиновой слезкой, кончики загнутых ресниц. Благополучная дамочка. Сейчас и мне предложит меняться. Нет уж, обходи меня сзади, мне здесь так удобно, пригрелся у бабусиного плеча…

– Молодой человек, разрешите! Давайте поменяемся… Алька?!

Черно-вишневые глаза раскрылись в радостном изумлении.

– Жанна? Ну, тебя не узнать…

– Зато я тебя сразу узнала. Ой, Алька, ты совсем не изменился. Где ты, что ты, как? Ты на работу? Кого из ребят видишь? Ой, мне же сейчас выходить! Ну пропустите же меня! Алька, куда тебе позвонить? Да говори так, я запомню. Ой-ой, подержите дверь!

Трамвай уже трогался, она соскочила по-женски, спиной против хода, едва не упала… Ну, Жанна!

На четвертом курсе они проводили время в одной компании. Жанна встречалась с Коляшей, его дружком, пятикурсником из транспортного института. Заблоцкий в это время как раз познакомился с Мариной, у них и тогда уже случались трения, и Жанна даже брала на себя роль посредника и мирила их, чтоб не ломать компании.

Потом Коляша уехал по распределению, и все распалось, вокруг оказались новые люди, а Жанна исчезла с горизонта. Она, помнится, имела какое-то отношение к музыке, а он на концерты ходил редко. Надо же – встретились через столько лет. Пообщаемся как-нибудь, вспомним золотое времечко. Авось позвонит когда-нибудь.

Позвонила Жанна в тот же день, после обеда, чего Заблоцкий никак не мог предположить. Долго его разыгрывала, предлагая угадать, кто с ним говорит. Он решил, что это кто-нибудь из Розиных девиц, потеряв терпение, сказал: «Знаете, я не гадалка», – и хотел уже бросить трубку. Тут Жанна и назвала себя.

На Заблоцкого уже поглядывали, и он сказал:

– Кончай эти розыгрыши. Телефон-то служебный.

– Не сердись, больше не буду. Я не знала, что у вас с этим строго.

– Строго не строго, но все-таки…

Заблоцкий умолк, ожидая, что скажет Жанна.

Трепаться по телефону он не любил, тем более в присутствии посторонних. Жанна тоже молчала, потом сказала:

– Это я так… Проверяю, правильно ли запомнила твой номер.

– Откуда ты звонишь?

– С работы.

– Дома есть телефон?

– Нету. А у тебя?

– Ни дома, ни телефона, – усмехнулся в трубку Заблоцкий.

– Как это? – Пауза. Жанна, кажется, что-то поняла. – Неужели? Кто бы мог подумать?.. И ты тоже?

– Ладно, это не телефонный разговор. Дай-ка мне свой номер.

– Пожалуйста. Запиши. – Она назвала номер телефона. – Звони во второй половине дня, лучше между тремя и четырьмя. До которого часу ты работаешь?

– Вообще-то до половины шестого, но я всегда допоздна сижу.

– Наукой занимаешься? Ты у нас всегда умненький был.

«Откуда она знает про науку? Я же ей не говорил, где работаю. И почему: «И ты тоже?». Кто еще?»

– Извини, но мы тут мешаем людям…

– Все, все, Алик. До свидания. Звони!

Частые гудки.

Коньков уже вторую неделю находился в командировке, а Заблоцкому вдруг приспичило нанести результаты замеров, сколько сделано, на диаграммы и поглядеть, что получается. С Генриеттой Викентьевной, маленькой, сухонькой, с мелкими чертами лица и седыми букольками, он был знаком шапочно, а после соглашения с Коньковым она при встречах смущалась и торопливо семенила вдоль стены, повторяя все ее выступы и ниши. Однако ждать возвращения Конькова Заблоцкий не стал, решил нарушить конспирацию и выйти прямо на Генриетту Викентьевну.

Комната петрографов находилась на третьем этаже, и здесь, как в большинстве комнат филиала, царил свой особенный запах и свои законы.

В помещении стояло шесть письменных столов, за которыми работало шесть женщин от сорока и более.

Им ежечасно приходилось иметь дело с иммерсионными жидкостями, кто-то из них был подвержен простуде и боялся сквозняков, поэтому форточку открывали редко, и в комнате сложно пахло духами, подмышками и скипидаром.

Все эти почтенные дамы были кормилицами семей, обеденный перерыв посвящался беготне по магазинам и стоянию в очередях, сами же обедали наспех и большей частью всухомятку. Стол у каждой был заставлен микроскопом, коробками со шлифами, иммерсионными жидкостями и прочим, поэтому обедали на стульях. У каждой, как у староверов, была своя чашка, своя ложка, а вот ножа не было ни у кого, хотя его постоянно собирались купить вскладчину, поэтому хлеб приходилось ломать или отщипывать, а колбасу резать ножницами.

Заблоцкий заглянул сюда в самом конце обеденного перерыва, когда по его расчетам все уже были на местах. Так оно и оказалось. Дамы покончили с трапезой и занимались своими делами: одна губы подкрашивала, другая сметала крошки с обеденного стула, третья шелестела бумагой, упаковывая припасы.

Генриетта Викентьевна, развернув на коленях сверток, разглядывала какое-то цветастое одеяние. Увидев Заблоцкого, она смешалась, скомкала сверток и сунула его в стол. Заблоцкий приветливо поздоровался, спросил, понизив голос:

– Как наши дела? Продвигаются?

– Тс-с-с! – Генриетта Викентьевна округлила глаза, поднесла к губам палец.

– Полно, Генриетта Викентьевна, это теперь уже секрет Полишинеля.

Она с таинственным видом достала из письменного стола тоненький скоросшиватель и кивнула Заблоцкому на дверь. Он вышел в коридор, она – следом.

– Вот ваша работа. Здесь двести сорок замеров. Недели через две будет остальное. Очень толстые шлифы, трудно подобрать хорошие зерна.

– Спасибо, Генриетта Викентьевна, наука вас не забудет.

Она подняла на Заблоцкого робкие близорукие глаза и, ничего не ответив, ушла.

Часа в три вдруг отключили электроэнергию, и сотрудники, имевшие дело с микроскопами и электроприборами, оказались безработными. Заблоцкий в своем закутке листал тетрадку с замерами и слушал Эмму Анатольевну.

– …ее больше всего задевает, прямо за живое берет, когда я ее на «ты» называю. Будто ей можно, а мне нельзя. Кричит: «У меня диплом с отличием, а ты мне тыкаешь». Ишь, цаца. Плевать мне на твой диплом, говорю, все равно ты борщ так же, как я, варишь. Она прямо из себя выходит. А муж уводит ее за плечи: «Оля, будь умней!» Кшмар!

Разговор шел о некоей Ольге Петровне, инженере угольного отдела, соседке Эммы Анатольевны по квартире.

– Она разве готовит? – спросила Валя. – Я думала, она семью на беляшах держит. Каждый день полную сетку тащит…

– Готовит… Глаза б мои не видели, как она готовит.

– Бабы, ну, бабы, – не утерпела Зоя Ивановна. – Как у вас языки не поотсохнут…

Тут в дверь просунулась голова Михалеева.

– Не работаешь? Пошли покурим.

После новогодней вечеринки Михалеев проникся к Заблоцкому еще большей симпатией, признался, что тот и жене понравился, и соседям, и даже девочкам, и все зазывал в гости.

Вид у Михалеева был такой, будто он только что выпил чарку.

– Ходил обедать, нет? Э-э, парень. А я насилу с улицы ушел. Весной запахло! Первый раз в этом году. Не могу я, Лешка, чумной делаюсь…

Михалееву просто необходимо было излить душу, страдающую душу северянина, волею судеб заброшенного в теплые края. Он взял Заблоцкого за руку:

– Слушай, пойдем посидим где-нибудь… Все равно электричества нет, я как раз на светостоле копировал. Вынужденный простой по вине предприятия, нам никто слова не скажет. Ну?

– Да нет, знаешь…- Заблоцкий высвободил руку. – Отпрашиваться надо, да и вообще… В другой раз как-нибудь.

– Чего там в другой раз! Пошли! У меня принцип: хочешь выпить – выпей. Организму нельзя отказывать, это вредно влияет. Давай одевайся иди.

– Не могу я, Петрович, не искушай. Срочная работа.

– На самом деле не можешь? Ну, ладно… Один пойду. Но ты хоть до угла проводи.

На улице было прохладно, в тени ниже нуля, солнце из-за пелены облаков светило неярко, почти не грело, и все же что-то неуловимое, терпкое витало в воздухе, и перебить это не могли даже выхлопные газы автомашин.

Михалеев вздохнул от избытка чувств:

– Э-эх, еще одну весну господь бог жалует… А у нас вчера в соседнем подъезде старичок помер. Всю зиму болел, «скорая» к нему чуть ли не каждый день приезжала, а весны вот не пережил. Больные всегда весной помирают. Не выдерживают обновления в природе… Ты как весной – ничего? Не болеешь?

– Спать хочу, вялость.

– У меня тоже так было, а потом ничего, перерос. Говорят, весной любовное томление испытывают, а я – ни сном, ни духом. У меня свое томление. Я, Леша, сколько лет на Севере проработал, ни одной весны дома не провел. Всегда заброской занимался, устройством полевых баз… После войны сразу, я тогда совсем еще пацаном был, на оленях все перевозили, вьюками, караваны водили по сто, по двести голов. Потом самолетики в геологии появились; такое, помню, облегчение испытали. В полевой геологии транспортировка всегда была узким местом. А сейчас что не жить – вездеходы, вертолеты. Э-эх, с ружьишком бы по насту куропаток погонять! Черт его знает, как оно устроено: там был, казалось – край света, ссылка, жизнь мимо проходит; здесь – только и радости, что телевизор, да фрукты подешевле. Так зато там я человеком был…

– Наверное, Петрович, дело не в географии, а в нас самих. И весна, опять же, влияет.

– Само собой. Но меня такие мысли посещали и летом, и осенью. Зимой, правда, я спокоен и всем доволен. Как вспомню, сколько я за свою жизнь намерзся, сколько снега перекидал, откапывая дверь, сколько дров переколол и воды от водовозки перетаскал…

– Городскую квартиру ты мог и в Магадане получить.

– Не принято, Леша. Дают льготы – пользуйся.

Кооператив в любом городе европейской части страны, кроме столиц и курортных зон.

– Ну, тогда не жалуйся, – засмеялся Заблоцкий.

– Понимаешь, Леша, мне бы так устроить свою жизнь, чтоб зимой – здесь, а весной и летом – там…

– Это тебе в Москву надо. В Академию наук, или во ВСЕГЕИ, или в аэрогеологический трест. А здесь, брат, Сибирью не занимаются.

– То-то и оно…

Легко давать советы, думал Заблоцкий, возвращаясь на работу. ВСЕГЕИ, НИГРИ, ВАГТ, Ленинградский НИИГА… Что может быть лучше для геолога? В мае – июне уезжаешь на полевые работы, и после городской сутолоки бивуачная жизнь тебе только на пользу. А в сентябре – октябре, укрепив мышцы и провентилировав легкие, возвращаешься домой и вкушаешь все блага цивилизации. Как известно, смена впечатлений – лучший отдых нервным клеткам…

А весной в тайге, наверное, действительно здорово.

Заблоцкий попытался представить себе это, воображение подсказывало: слепящее солнце, ноздреватый, но все же белый снег, деревья… Цельной картины, однако, не получилось – не приходилось ему бывать весной ни в тайге, ни в обычном лесу, только в городском парке. Но поздней осенью… На косогоре, на самом его верху, дощатый домишко конторы пристани, на крыше, на фоне неба, большие буквы: ТУРАНСК. Белый берег, и черная густая вода, и большой белый теплоход, кажущийся тоже частью берега, и скользкая крупная галька. Запах реки, запах мокрого снега, складской запах новой, крытой черным сатином телогрейки, которую подарил на прощание Князев…

Прозвенел колокол громкого боя, попрощались и разошлись по домам сотрудники, Заблоцкий остался один и заступил на вторую смену. Но сегодня он решил отдохнуть от микрофотографии. Перед ним лежала заветная тетрадка с замерами Генриетты Викентьевны. Замеров еще маловато, чуть больше половины, но все равно что-то должно обрисоваться, какая-то концепция.

Что же интересовало Заблоцкого, над чем ему предстояло поломать голову?

Несколько лет он собирал материал по двум небольшим по площади куполовидным структурам, сложенным одинаковыми породами и даже расположенными неподалеку друг от друга. Разница меж ними заключалась в том, что один купол содержал обильную рудную минерализацию, а другой был совершенно безрудным. Предстояло выяснить, почему так?

Ответ на этот вопрос помог бы установить для данной минерализации поисковый критерий: то, без чего геологическая служба – как следователь без улик.

Химические и спектральные анализы, массовые замеры трещиноватости, магнитные и радиометрические измерения, теперь вот точный состав главных породообразующих минералов… Все это у него в наличии. Нет только идеи, которая свела бы воедино все эти разрозненные данные, сфокусировала бы их в ослепительную точку. Нет и не было.

Были смутные предположения, догадки, все вокруг да около. Он делился своими сомнениями с шефом, тот успокаивал: «Работайте, накапливайте, сопоставляйте. Были бы факты, идея приложится». Может, он был и прав, шеф, но чаще бывало наоборот. Сплошь и рядом исследователи втискивали факты в прокрустово ложе идеи, и в оправдание этому разработана целая теория ошибок, случайных замеров, которые заметно отклоняются от основной массы и которыми поэтому можно пренебречь. Впрочем, это закономерно. Даже при подсчете очков в спортивных состязаниях крайние оценки судей, самая высокая и самая низкая, исключаются как случайные…

Итак, что же первично – факт или идея?

Как это удобно и безопасно – принять устоявшуюся, апробированную на всех уровнях концепцию и подстраиваться под нее. Никто тебя не посмеет упрекнуть, потому что факты, которыми ты оперируешь, – новые, и лишний раз подтверждают ее незыблемость и универсальность.

А что же Заблоцкий? Молодежный гонор не позволял ему двигаться общим проторенным путем, он свернул на целину и тотчас увяз.

…И этот вечер, и еще несколько вечеров Заблоцкий потратит на то, чтобы обработать замеры и разнести их по таблицам и диаграммам. Все это время он будет нарочно задавливать в себе творческую мысль, ибо черновая, подготовительная работа требует одного – аккуратности. Он будет уповать на то, что длительный перерыв дал ему возможность отдохнуть, отойти от диссертейшн, взглянуть на нее отстраненно, иным взглядом и увидеть глубины и дали, не замеченные прежде. И когда наконец первый этап подготовительной работы останется позади, все данные свяжутся воедино и можно будет начинать думать, он обнаружит, что мысли его растекаются, он будто читает неинтересную книгу, и по нескольку раз пробегает глазами одну и ту же строчку, не в силах сосредоточиться, будто вату жует. И мыслительный процесс, к которому он так долго готовился, в этот раз не доставит ему прежнего удовольствия.

Пребывая в дурном расположении духа, Заблоцкий старался пореже встречаться со знакомыми, поменьше разговаривать. Единственное, чего он хотел от окружающих, чтобы его оставили в покое; те же, кто пытался проникнуть сквозь пелену его хандры, нарывались на дерзость и отходили обиженные.

Когда его позвали к телефону и с ехидцей сообщили: «Приятный женский голос…» – он сразу подумал о Жанне, вспомнил, что так и не позвонил ей, и испытал досаду оттого, что сейчас придется давать какие-то объяснения. «Извини, но было не до тебя», – скажет ей он с грубоватой прямотой и отобьет охоту звонить еще когда-нибудь.

– Алик, здравствуй, это я, Жанна. – Голосок вкрадчивый, кокетливо-виноватый. – Извини, что побеспокоила, ты, наверное, очень занят…

Пауза, ждет, что он скажет.

– Ну-ну, я слушаю.

– Ты не смог бы сегодня вечером составить мне компанию? Взяла билет на подругу, она заболела, а я одна боюсь возвращаться…

– В кино, что ли? Но ты же не одна… – сказал оаблоцкий, избегая употреблять при посторонних слово «муж», и Жанна с женской проницательностью все поняла.

– Не в кино, а на концерт симфонического оркестра с участием… – Она назвала фамилию известного виолончелиста и известной певицы. – Муж на такие мероприятия не ходит.

– Почему ты решила, что я хожу?

– Ну, Алик, ты всегда у нас был развитой и разносторонний. И потом – знаешь, как трудно было с билетами? Я, конечно, могу и одна сходить, но жалко второй билет продавать, честное слово! Пойдем, тебе понравится. Это же первоклассная певица, народная артистка, солистка Большого театра. Событие в культурной жизни нашего города.

– Где это будет?

– В концертном зале, как обычно. Начало в семь тридцать. Ну? Уговорила?

– Давай так, – сказал Заблоцкий, чтоб отвязаться: – Жди у входа. Если в половине восьмого меня не будет, продавай билет.

Вначале, сразу после разговора, он решил, что никуда не пойдет. Бессовестно портить Жанне своей хандрой вечер, и вообще у него нет выходного костюма, нет времени и, главное, нет желания. Музыку он любил только под настроение, причем минорную. Впрочем, большинство великих музыкальных творений написано именно в миноре, как и большинство великих книг и великих полотен. Гнев, скорбь, тоска неразделенной любви, горечь утрат – вот источники истинного вдохновения, и светлая печаль более приличествует искусству, нежели безудержные восторги.

А потом Заблоцкий вспомнил приподнятую и вместе с тем чинную атмосферу, царящую на этих концертах, вспомнил собирающуюся там публику – старушек с кружевными воротничками и оборками на старомодных платьях, девушек и молодых женщин с живыми тонкими лицами, интеллигентного вида юношей, сопровождающих этих девушек, а иногда и этих старушек, тонкий запах духов и пудры, волнующий разнобой настраиваемых инструментов, разлетающиеся фалды фрака дирижера…

Может, пойти? Отвлечься, стряхнуть пыль с ушей, приобщиться и воспарить… И Заблоцкий засобирался домой гладить брюки.

День заметно прибыл, кончилось то унылое, сонное время, когда идешь на работу – темно, возвращаешься – тоже темно. На улицах было людно, и даже подсохшая голая земля на бульварах и в скверах воспринималась как законная примета близкой весны. У входа в концертный зал толпился народ, лишние билеты спрашивали за квартал. Издалека была видна огромная афиша с именами певицы и виолончелиста. А ведь в самом деле – событие, подумал Заболоцкий. Не часто нас балуют такие знаменитости.

Жанна увидела его издалека и, просияв, замахала рукой. На ней было светлое пальто, вязаная шапочка и сапоги-чулки, последний крик моды, яркое и смуглое лицо ее не нуждалось в косметике, на нее оглядывались. Она взяла Заблоцкого под руку и повлекла ко входу, а он был смущен своим затрапезным пальтишком, туфлями со сбитыми каблуками и, особенно, тем обстоятельством, что идет под руку с чужой женой.

Раздевалась Жанна в туалете и вышла оттуда в длинном платье, опять-таки привлекая всеобщее внимание. Когда Заблоцкий сдал в гардероб пальто, она снова взяла его под руку, глянула умело подведенными глазами (на каблуках она была одного роста с ним) и засмеялась:

– Алька, у тебя вид, будто ты курицу украл.

– Ну, если курица – это ты…

Сиренево-лиловое платье подчеркивало нежную смуглость ее рук и высокой шеи, замысловатая прическа оттягивала назад голову и диктовала осанку, Заблоцкий косил в ее сторону глазом, и вот зеркало в конце фойе отразило их обоих в полный рост – молодую привлекательную женщину в полном блеске вечернего туалета и рядом невзрачную мужскую фигуру с пузырями на коленях (брюки так и не отгладились), в куцем пиджачишке. Теперь и Жанна убедилась, что они рядом не смотрятся, оставила, как видно, намерение погулять по кругу и покорно проследовала со своим кавалером в зрительный зал, благо дали второй звонок.

Заблоцкий медленно приходил в себя, вживался. Оркестр исполнял незнакомые вещи, лишенные четкого мелодического рисунка, и ему никак не удавалось настроиться, слушать оркестр, а не отдельные инструменты. Видно, попросту отвык, одичал – сто лет здесь не был. Он ни на минуту не забывал о Жанне, поглядывал в ее сторону, а она сидела смирная, отрешенная, внимательно слушала.

Под дружные рукоплескания вышел виолончелист. Густой, благородный голос родился из-под смычка, окреп и поплыл, клубясь, по залу, то наполняя его и мягко давя на барабанные перепонки, то истончаясь и обессиливая, как пересыхающий ручеек. «Прислушайся, – говорил голос, – прислушайся к себе и к миру, найди себя в этом мире, жизнь сложна, но не нужно отчаиваться, следуй за мной, это недалеко, следуй за мной, я укажу тебе выход, может быть, тебе снова удастся быть счастливым, все не так плохо, как тебе кажется, следуй за мной, и я научу тебя мудрости любви…»

Смолк волшебный голос, ударили аплодисменты. Встав со стула и отведя в сторону виолончель, музыкант склонил в поклоне голову – перед собой, влево, вправо. Простучали четкие каблучки ведущей, четкий голос объявил название вещи, и снова рванулись из-под смычка наполненные звуки…

В антракте Жанна стоически осталась сидеть в зале, а Заблоцкий сбегал в курилку, торопливо сделал несколько затяжек и вернулся. На лице Жанны было выражение терпения и скуки.

– Ценю твою жертву, – сказал он. – В следующий раз пригласишь кого-нибудь другого.

– В следующий раз ты будешь в черной тройке и лакированных туфлях.

– И при бабочке?

– Обязательно. Бабочка белая, с черным крупным горошком.

– Усек. Срочно дай мне адрес хорошего мужского портного.

– Лучше – записку в костюмерную драмтеатра…

Жанна посмеивалась, и непонятно было шутит она или говорит всерьез. Заблоцкий решил переменить тему.

– Знаешь, я в общем-то виолончель впервые слышу, и вещи незнакомые, но играет он здорово. Это даже мне, дилетанту, понятно.

– У меня все это записано на «стерео», в его же исполнении. Там он лучше играет, чище.

– Ты такие тонкости замечаешь…

– Алик, у меня же музыкальное образование все-таки. Забыл?

– Вспоминаю теперь. Ты, кажется, музыковед?

– Нет, всего лишь преподаватель. Преподаю фортепьяно в детской музыкальной школе.

Жанне эта профессия подходила. Ее легко можно было представить рядом с учеником за пианино или у классной доски с нотным станом, или поющей с учениками сольфеджио. А вот за микроскопом, скажем, или в кабине вагоновожатого, или в спецовке маляра… Зою Ивановну он мог бы маляром представить. Но и в роли учительницы она смотрелась бы, только не музыки а ботаники или географии. Роль врача бы ей тоже подошла… Но что за странные ассоциации, однако.

Второе отделение началось сразу с выступления певицы. Рослая, дородная, статная, очень русская, она вышла под рукоплескания, поклонилась в пояс, царственно и одновременно дружески протянула руку дирижеру, и он почтительно эту руку поцеловал. Зал стихал, успокаивался, готовился слушать. Дирижер взмахнул палочкой, и полилось с детства знакомое, родное, хотя и непривычное в богатой симфонической оркестровке. Отзвучал проигрыш, вступило меццо-сопрано:

Ах ты степь широ-о-о-ка-я, степь раздо-о-ольна-ая…

Какой голосище был у этой певицы! Привыкли мы к радиофицированным залам, к исполнителям шлягеров, держащим микрофон у самых губ, едва ли не во рту, и трудно воротиться сознанием к первозданной мощи и глубине натурального человеческого голоса, трудно поверить, что можно безо всяких технических средств, одним лишь незаметным усилием гортани и легких добиться такого звучания.

А песня только берет начало, доносится издалека, пока и не разобрать, кто поет, лишь видна на широкой светлой воде лодочка, и в ней кто-то словно бы платочком машет, и разносится над слепящей речной гладью протяжно и задушевно:

Ах ты, Волга-мату-у-ушка-а, Волга во-о-ольна-а-ая-я…

А голос, как тройка вороных, сдерживаемая до поры умелой и твердой рукой, или как могучий мотор, который и на малых-то оборотах легко, не меняя режима, ничуть не напрягаясь, берет крутые подъемы, а уж коли дать ему волю, так того и гляди, не оторвался бы от земли и не взмыл ввысь.

Ой-да не степно-о-ой оре-о-ол…

Случайно ли, или по тонкому и точному расчету, но песня эта, душа ее, звучала потом в романсах Чайковского и Глинки, в украинских народных песнях и современных балладах и даже в арии Кармен, которую певица исполнила под занавес и в которой дала, наконец, полную волю своему голосу, рожденному для народных гуляний на площадях…

– Странная вещь, – размягченно признался Заблоцкий, когда они вышли на воздух и, не сговариваясь свернули в сторону бульвара. – Вот я украинец, и народ свой люблю, и песни его, и в России пожил чуть-чуть, на Севере, в экспедиции, а русские протяжные не могу спокойно слушать, под настроение даже плакать хочется.

– Музыка… – ответила Жанна. Лицо ее в неярком свете уличных фонарей было умиротворенным.

Они шли рука об руку, как супруги или влюбленные, хотя не были ни теми, ни другими, но Заблоцкий не думал сейчас об этом несоответствии, мысли его парили в высоте и чистоте – как он раньше не удосужился пробить скорлупу своего мирка, наполненного подневольной работой и угрюмыми мыслями, и хотя бы на один вечер стряхнуть с себя бремя обыденности!

Они шли мимо парочек, в обнимку сидящих на скамейках, причем парочки эти, как видно, уважали суверенитет и чувства друг друга, потому что на занятые скамейки никто не смел подсесть. Жанна после концерта платье не подобрала, оно спускалось из-под пальто до самой земли, и парочки – Заблоцкий видел это боковым зрением – провожали их взглядами и небось завидовали: из театра идут или из ресторана… А Заблоцкий с удовольствием поменялся бы с любым из этих парней, чтоб сидеть сейчас на садовой скамейке с какой-нибудь девчонкой, пусть даже замухрышкой, но своей, а кому-нибудь чинно проходить мимо с чужой женой… Хотя с чего он взял, что на скамейке не может быть чьей-то жены?

А Жанна будто угадала его мысли:

– Нас, наверное, тоже принимают за влюбленных.

– Почему бы и нет? – засмеялся Заблоцкий и локтем прижал к себе ее руку. И вдруг ощутил ответное пожатие.

– С Коляшей переписываешься? – спросила Жанна.

– Нет. Не наладилась у нас переписка.

– И ничего о нем не знаешь?

– Назначение он получил в Донбасс, в Горловку, а где сейчас пребывает – понятия не имею. Тебе он тоже не писал?

– Как-то раз поздравил с Восьмым марта, и все.

Без обратного адреса…

В голосе ее прозвучала горечь, и Заблоцкий подумал, что в ту давнюю пору легкие со стороны отношения между ней и Коляшей, порядочным, в общем-то, ветрогоном, были для Жанны любовью, может быть, даже настоящей и первой. И то расположение, которое она теперь ему, Заблоцкому, оказывает, не что иное, как отсветы той любви.

Откуда-то донеслись сигналы точного времени – одиннадцать.

– Муж тебя не заругает?

– Не заругает, – сдержанно ответила Жанна, и Заблоцкий понял, что о муже сейчас не следовало бы спрашивать. – У меня нет мужа. Я ушла от него. Взяла Димку, свои вещи и ушла к маме.

Заблоцкий молчал, не зная, что сказать.

– Он пьет. Я запах вина еще у Коляши с трудом выносила… О, как я ненавижу этих алкашей! Этот перегар, эти бессмысленные глаза, походка… Я с ним неврастеничкой стала!

– Димка – это сын? Сколько ему?

– Скоро три годика.

«Чуть поменьше Витьки», – подумал Заблоцкий. Спросил:

– В какой сфере народного хозяйства он трудится?

– В сфере пищевой промышленности. На мясокомбинате.

– Выгодный муж…

– От него выгоды… Между прочим, я к мясу равнодушна. Он если что и приносил, то для себя. Не нужны мне его суповые наборы, не нужны мне его скандалы и его пьяная морда…

Сказано это было с сердцем, сварливым бабским голосом, от которого Заблоцкий содрогнулся. Нет, если он и женится когда-нибудь, то только на девчонке, у которой нет опыта семейной жизни.

– Он мне упреки делает: «Ты готовишь как придется, душу не вкладываешь». Не хватало еще, чтобы он мою душу с борщом жрал!

– Давно вы разбежались?

– Эта канитель уже два года длится, надоело. Уходила, возвращалась, снова уходила, снова возвращалась…

Все, хватит. Надо на развод подавать. Скоро квартиру получать, он мне в ордере совсем не нужен.

– Но квартиру-то тебе на семью дают, в том числе и на него.

– Это теперь не имеет значения. Я в кооперативе состою, ясно?

– Но деньги на кооператив вы вместе накопили?

Жанна недружелюбно покосилась на Заблоцкого, будто он заодно с мужем покушался на ее права.

– Ты прямо как юрист рассуждаешь. Тоже небось квартиру не могли поделить? Ну так вот, на кооператив я сама заработала, ясно тебе? Давала частные уроки. И сейчас даю – на гарнитур зарабатываю. Если бы я на него рассчитывала, то по сей день у свекровки жила бы. Нет уж, хватит. От вас дождешься.

Дальше шли молча, прибавили шагу. Молча свернули к трамвайной остановке. Жанна спросила, который час.

– Мои золотые дома на рояле остались, – сказал Заблоцкий.

Как ни странно, Жанну эта банальность привела в равновесие и даже как будто развеселила.

– Где же теперь твой дом? – спросила она снисходительно. – И что вы с Мариной не поделили?

– Вероятно, она тоже решила, что без меня ей будет лучше.

– Выпивал? Признайся честно.

– С чего ты взяла? У меня на это просто времени не было.

– Гулял, небось?

– Это было. С колясочкой, каждый день.

– С жиру бесится, – решила Жанна.

Подошел трамвай. Народу было немного, и все опять обратили внимание на Жанну и на ее платье.

Жаннина мама жила неподалеку от филиала, в старом двухэтажном доме, который, судя по надвигающимся многоэтажным корпусам, подлежал в скором времени сносу. Дом стоял в глубине двора, отделенный от улицы палисадником.

– Странно, что мы с тобой раньше не встречались, – сказал Заблоцкий.

– Когда ты едешь на работу, я еще сплю. У меня занятия во вторую смену.

– Как у вас тут тихо…

Жанна прислонилась спиной к палисаднику и смотрела на Заблоцкого – красивая загадочная женщина, чужая жена, не живущая со своим мужем. Заблоцкий простил ей недавнюю нервозность, вернее, постарался забыть, потому что, как бы там ни было, вечер удался, и вообще он сто лет никого не провожал и не стоял вот так у калитки рядом с женщиной, до которой можно было дотронуться, обнять, привлечь к себе… Там, где еще недавно все было черно, обуглено, где валялись пахнувшие гарью головешки и земля, казалось, надолго потеряла способность плодоносить, на этом пепелище вдруг зазеленели стрелки молодой травы…

Заблоцкий приобнял Жанну за плечи, отпустил.

– Ну, спасибо тебе за хороший вечер. Беги, а то мама заругает.

Она тихо засмеялась, потрепала его по щеке, а потом потянулась к нему и поцеловала в другую щеку.

– Вот тебе мой автограф. Счастливо, Алька. – И добавила не то вопросительно, не то утвердительно: – Я позвоню…

Заблоцкий шел к трамвайной остановке, и ему было приятно, что на щеке его след губной помады. Потом он стер помаду носовым платком, но все равно ощущал ее кожей и поглядывал на редких пассажиров, преимущественно парней, тоже, как видно, возвращавшихся со свиданий, как равноправный член великого братства ухажеров.

Последний четверг месяца был у Заблоцкого «кормежным» днем – после работы он шел к маме. Мама любила традиции, особенно те, которые сама создавала, и в течение месяца у нее было несколько таких традиционных дней. В одно из воскресений, например, она уходила к школьной подруге играть в преферанс, и помешать этому могла только болезнь или какие-нибудь чрезвычайные обстоятельства. В другое воскресенье к ней приходила портниха, у которой мама шила уже много-много лет. Раньше, тоже в определенный день и час, к Нине, сестре Заблоцкого, приходила учительница музыки, теперь, слава богу, мама отказалась от мысли дать своей дочери музыкальное образование за отсутствием у нее способностей. Был также базарный день, день стирки, день генеральной уборки и так далее.

По мраморной широкой лестнице с высокими пролетами Заблоцкий поднялся на третий этаж и позвонил у старинной двустворчатой двери с резными филенками. Мама открыла сразу, будто стояла под дверью. Низенькая, в очках, за стеклами которых зрачки ее выглядели большими и расплывчатыми, она смотрела на него без улыбки. Он наклонил голову и поцеловал ее в щеку, она его – в лоб.

– Ты похудел.

Мама всегда встречала его этой фразой, так что он вправе был считать, что худеет непрерывно, все больше и больше, в чем только душа держится.

– От тебя пахнет потом, надо чаще менять белье.

Это она тоже всегда говорила. Очень возможно, что так оно и есть, но у него нет возможности каждый день надевать свежую рубашку.

– Сначала примешь ванну?

– Да, мам, как всегда.

– Я зажгу колонку.

В незапамятные времена, когда Заблоцкий учился на втором или третьем курсе, у мамы был ремонт; маляр, окончив работу, захотел умыться, мама включила ему теплую воду, нагреваемую газовой колонкой, и, затурканная, отвлеклась, а маляр, аккуратный человек, умывшись, закрутил кран. Блокировка, которая должна отключать в таких случаях газ, не сработала, и колонка взорвалась. С тех пор мама никого к ней не подпускала, даже дочь.

– Тебе шампунь или хвойный?

– Хвойный. Мам, и погорячей, пожалуйста.

Заблоцкий подозревал, что ванна для него здесь – вроде санпропускника, и смирно стоял в передней, ожидая, пока мама нальет воду.

– Не ходи в носках, там под вешалкой шлепанцы.

Из комнаты вышла Нина в ситцевом халатике, ногастая и рукастая; с высоты своего роста равнодушно кивнула:

– Здравствуй, братец.

– Здравствуй, сестрица.

– Все худеешь?

– А ты все растешь?

Сестрица дернула плечиком и последовала на кухню.

Ехидством она, несомненно, удалась в брата, но класса его пока еще не достигла.

Гудела колонка, шумела струя воды. Мама поболтала в ванне градусником в деревянной оправе, отведя от глаз руку, взглянула на него.

– Сорок градусов. Хватит, больше нельзя, вредно. – Перекрыла газ, завернула кран. – Иди.

Через минуту Заблоцкий лежал в горячей ароматной ванне, нежился, млел. Удобства начинаешь ценить по-настоящему, только лишившись их. Сейчас Заблоцкому казалось, что, живя в благоустроенной квартире, он принимал бы ванны ежедневно, такое это наслаждение. Он лежал и подгребал к себе воду, мимолетные течения сладко щекотали тело, он изучал свой впалый живот, ноги и вдруг почувствовал, что засыпает. Сел и, прогоняя сонливость, начал мыться.

На вешалочке его ждало персональное полотенце с синей каймой, на стиральной машине лежало чистое белье, носки, носовой платок. Стирает мама сама, в том числе и постельное белье, сама крахмалит, простыни похрустывают, когда она их стелет, в прачечной разве так накрахмалят?

Марина отдавала в прачечную даже его рубашки, даже на салфетках были нашиты матерчатые номерки. «Вот еще, убивать время на стирку», – возмущалась она. Витька вечно ходил в неглаженом…

– Мама, Нинка помогает тебе по хозяйству?

Распаренный, с зачесанными набок мокрыми волосами, Заблоцкий сидел на кухне, а мама сервировала для него половину кухонного стола: постелила сложенную вдвое льняную скатерть, поставила мелкую тарелку, слева положила вилку, справа – ложку и нож, поставила плетеную хлебницу, набор «соль-перец-горчица», короче – все как в лучших домах, а также в «Книге о вкусной и здоровой пище». Противоположный, непокрытый скатертью конец стола был «кухней», там мама на шинковальной доске сноровисто резала свежую капусту и яблоки для салата.

– Бог с ней, я от всего ее освободила. У девочки в этом году выпускные экзамены.

Заблоцкий ел салат «Здоровье», а потом хлебал несравненный мамин борщ, потом наслаждался жареной печенкой с картофельным пюре, компотом домашнего консервирования, а мама сидела напротив, за «кухонной» половиной стола, и смотрела, как он ест. Очки с толстыми выпуклыми стеклами скрывали выражение ее глаз.

– Ну, рассказывай, – сказала мама и склонила голову вперед, приготовившись слушать.

Круг вопросов, интересовавших ее, был постоянен: Как он питается? Видится ли с сыном? Каковы нюансы отношений с Мариной?

Выслушав ответы на эти программные вопросы, мама задавала вопрос дополнительный, общий и неконкретный, как сочинение на вольную тему: что он себе думает? Ответить на это было трудней всего.

Что он себе думает? Ничего не думает. Ждет. Чего ждет – сам не знает. У моря погоды.

– Но как это можно? – мама начинала нервничать. – Как можно ждать не зная чего и жить без дели?

– Почему без цели? Цель есть – повысить свое благосостояние.

– А, перестань. Так благосостояние не повышают… Тебе двадцать шесть лет, а у тебя ни дома, ни семьи, ни перспектив.

Каждый раз одно и то же. Как ей не надоест?

– Мама, извини, но ты повторяешься. Я не понимаю, чего ты от меня ждешь? Чтоб я сошелся с Мариной? Ты не хуже меня знаешь, что это невозможно.

– Но у вас есть сын, который должен вырасти нормальным, психически здоровым человеком. Вы о нем думаете? Вы совершенно о нем не думаете.

– По-твоему, лучше, если он будет свидетелем наших скандалов?

– Выяснять отношения можно и не при ребенке.

– Ну конечно, в однокомнатной квартире…

Тут Заблоцкий вспомнил рассказ Сени Шульги-Потоцкого о том, как они с женой выясняют отношения: закрываются от тещи на кухне и включают погромче радио, а потом входят в раж и стараются это радио перекричать…

– Когда ты в последний раз был у сына?

– Недели две назад.

– Так давно? Вы должны видеться чаще. Самое малое, один раз в неделю.

– Мама, я тоже так думаю, но Марина на этот счет другого мнения. Ей кажется, что я должен приходить пореже.

– Вы говорили с ней об этом? – живо спросила мама. – Кто первый завел разговор? Вы мирно поговорили?

– Вполне мирно, и порешили, что я пока буду приходить раз в месяц.

– Что значит – «пока»? Почему так редко?

– Потому что, ну… – Заблоцкий замялся. – Витьке мои частые визиты… Ну, не на пользу, в общем.

Мамины расплывчатые зрачки за стеклами очков стали еще больше, пальцы затеребили клеенку. Она тихо, с трагическими нотками в голосе произнесла:

– Я знала, что так будет. Рано или поздно… – Прерывисто вздохнула и некоторое время сидела молча, свыкаясь с неприятной новостью. Потом спросила другим, будничным тоном: – Скажи мне, что у тебя на работе?

– По-прежнему полный порядок. Много работы, всем нужны мои микрофото, все меня теребят, бегают за мной, как за богатой невестой, и добиваются взаимности.

– А ты никому не можешь отказать… Представляю.

Ну, а дальше что?

– А дальше шея.

Это уже было из Витькиного репертуара. Годика в два он показывал, где у него что, доходил до подбородка, затем тыкал пальцем себе в горлышко и говорил по-своему: «А дальше шея».

Мама не знала, откуда это выражение, решила, что из какого-то малоприличного анекдота, пожала плечами и с внезапным раздражением принялась говорить обидные вещи. Не для того ли ее сын пятнадцать лет учился, чтобы работать фотографом и получать девяносто восемь рублей? О диссертации он, как видно, и думать забыл, просто удивительно! Он, как видно, совершенно лишен честолюбия, нормального мужского честолюбия, которое стимулирует продвижение по служебной лесенке, но пусть в таком случае подумает о своем будущем, о том, что надо нормально питаться, одеваться в рамках приличия, иметь собственную крышу над головой… Что он себе думает?

Вопрос был чисто риторический, но Заблоцкий возьми да брякни:

– Найду женщину с квартирой и женюсь.

– Кому ты нужен?! – язвительно рассмеялась мама. Внешностью далеко не Аполлон, ростом не вышел, прескверный характер, к тому же еще и алиментщик. Нет, хорошая женщина за тебя не пойдет. А на уродке ты со своими запросами сам не женишься. Тебе вообще нельзя жениться, ты не приспособлен к семейной жизни.

– Ну, знаешь, довольно! Давай не будем переходить на личности, а то я тоже…

Кажется, маме это и нужно было – вывести его из равновесия, сбить с неприятного ей снисходительно-ироничного тона. Она сразу же успокоилась.

– Между прочим, видела недавно Майю Борисовну. Ее Валерий – он, кажется, на год моложе тебя – уже готовится к защите. Я его помню – вечный троечник. И такая внешность не интеллигентная…

– Брось ты, мама, эти свои разговорчики. У Сократа очень интеллигентная внешность? У Василия Шукшина?

Последний пример маму убедил. Недавно вышедший на экраны фильм «Печки-лавочки» она смотрела два раза.

– Ну, хорошо, хорошо, – примирительно сказала она. – Разве я против народной интеллигенции?

– Тебя все равно не спросят, против ты или «за». Ну, мама, я, пожалуй, пойду. Поздно уже.

– Звони. Хоть раз в неделю ты можешь звонить?

Они вышли в переднюю. Упершись спиной в стену, он зашнуровал туфли, надел пиджак. Мама, вынув руку из кармана халата, сунула ему в нагрудный карман деньги. Он поймал и поцеловал ее руку, испытывая одновременно и облегчение от того, что сейчас уйдет, и угрызение совести.

– Как ты легко одет… Ну, иди. – Вполголоса: – Попрощайся с сестрой.

Заблоцкий громко в комнату:

– До свидания, сестрица.

– До свидания, братец, – донеслось из комнаты.

– Ну, пока, мама. Не болей и не думай много. Все образуется.

– Дай тебе бог, – сказала мама проникновенно.

Сеня Шульга-Потоцкий в одиночестве курил у пожарного крана и обрадовался, увидев Заблоцкого с сигаретой.

– Старик, тебе не кажется, что мы редко встречаемся? У нас не совпадают циклы. Что ты сегодня куришь? Все ту же «Шипку»? Говорят, в одной из пачек лежит бесплатная путевка в Болгарию.

– В этой ее нет – Заблоцкий пошуршал полупустой пачкой. – Но я их покупаю не из-за путевки: дешевые, и табак хороший.

– А я от них кашляю. И вообще, старик, надо завязывать с этим делом, канцерогенов и без того вокруг предостаточно. Вон, Иванченко…

Сеня имел в виду недавнюю кончину молодого еще – едва за сорок перевалило – весьма способного завлабораторией в угольном отделе, которого зловещая болезнь сожгла за несколько месяцев и которого все любили и искренне оплакивали.

– У Иванченко был рак желудка, так что курение здесь ни при чем, – возразил Заблоцкий, – но не в этом дело. Очень жаль, что хорошие люди почему-то долго не живут. Дефицит на них все растет.

– Как и на товары повышенного спроса, потому как зарплату увеличивают, денег у людей становится все больше…

– Тебе вот не кажется, – продолжал Заблоцкий, – что во всех исторических катаклизмах чаще погибали люди хорошие? Они смелые, искренние, в них острее развито чувство несправедливости, чувство долга, они не хотят ловчить и приспосабливаться, не желают прятаться за спины других, первыми идут в атаку, первыми лезут на рожон, и в итоге им – первая пуля…

– То есть, ты хочешь сказать, что если катаклизмы участятся, то человечество может выродиться в общество подонков?

– Сеня, уж нам это не грозит. Моя теория основана исключительно на историческом прошлом, когда не было оружия массового истребления. А сейчас, когда оно есть, катаклизмов больше не будет, попросту, не должно быть.

– Кстати, о будущем. Ходят слухи, что с будущего года нам повысят зарплату.

– Всем?

– То-то и оно, что не всем, а только низко- и среднеоплачиваемым.

– Занятно… То есть, материально подтянут нас до уровня остепененного меньшинства? Какой же тогда стимул штурмовать сияющие вершины? И вообще, ответь мне на вопрос: что такое зарплата кандидата наук: стимул или вознаграждение?

– Армянское радио спросили: почему «квас» пишется вместе, а «к вам» отдельно… Алик, обратимся к статистике. Из ста человек, сдавших кандидатские экзамены, диссертацию удается защитить лишь тридцати, а настоящим ученым становится один. Один, понимаешь? Но ради того, чтобы он появился, целесообразно платить зарплату кандидата еще двадцати девяти… Между прочим, я такого ученого знаю. Может быть, и ты знаешь. Он закончил наш факультет года на три раньше меня, а ты тогда еще только поступил. Сейчас заведует лабораторией каменного литья в Н-ом институте, крепкий кандидат, полным ходом шурует докторскую. Гениальный мужик!

– Это Карплюк, что ли?

– Он самый, старик, он самый.

– Знаю я его. Не близко, но знаю. Для гения он несколько разговорчив, но вообще производит впечатление.

– Слушай! – воскликнул Сеня. – Хорошо, что мы его вспомнили. Я ж тебе давно собирался сказать… Как-то встретил знакомого из его лаборатории, поговорили о том, о сем, и он сказал, что им нужен хороший петрограф. Я сразу подумал о тебе. Алька, имей в виду: эта лаборатория сейчас гремит!

– Я знаю… Что ж, это любопытно. С этим Карплюком можно нормально разговаривать или его сперва нужно похвалить?

– Как будто не заелся еще.

– Ну, хорошо, Сеня, а петрограф им когда нужен?

– Я понял, что срочно.

– Если срочно, то это не для меня.

– Старик, такой шанец нельзя упускать! Ты сходи, поговори хотя бы. Если заинтересуешь его, он, может, подождет. Смеешься – такая фирма! Ты ведь все равно над диссертацией дома работаешь.

– Не в этом дело, Сеня. Я тут связан некоторыми обязательствами, сам понимаешь…

– Жаль, – сказал Сеня. – Такой шанец – подарок судьбы.

Позже Заблоцкий спросил у Зои Ивановны, знает ли она Карплюка, и Зоя Ивановна оживилась:

– Знаю. И отца его знала. Тоже был геологом, профессором в университете, но докторскую так и не защитил. Сынок преуспеет больше, лет в сорок будет доктором, хотя способности у него, в общем-то, средние.

– Средние способности – и в сорок лет доктор наук? Что-то не верится.

– Да, представьте себе. Способности средние, но блестящая эрудиция, прекрасная теоретическая подготовка, плюс настойчивость и трудолюбие. Что вы хотите, его с детства готовили к научной работе, создавали среду и условия, и он своих детей готовит к тому же. Самородки-то нынче редки…

Заблоцкому подумалось: а с каким итогом он придет к своему сорокалетию? Школьником в честолюбивых мечтаниях он видел себя на склоне лет академиком, не ниже. Сейчас стало ясно, что ни академиком, ни членкором ему не бывать. Кандидат наук – вот его нынешний потолок, а если очень уж повезет, то, может быть, – доктор. Но только здесь, в филиале, доктором ему никогда не стать, для этого, кроме способностей к научной работе, нужны другие сопутствующие качества, которыми он не обладает, да и не хотел бы обладать, и вдобавок высокая конкурентоспособность: по десятку ученых мужей на каждое мало-мальски заметное ответвление не такого уж раскидистого древа геологической науки…

– Товарищ Заблоцкий? Я к вам. Здравствуйте. Можно вас на минутку?

Тощая женщина с невыразительным лицом, на котором навечно застыло выражение унылого несогласия. Фамилия, кажется, Руденко. То ли инженер, то ли старший инженер угольного отдела. Ей что, тоже микрофото потребовались?

Заблоцкий выключил освещение, вышел в коридор, молча воззрился на посетительницу.

– Вы знаете, я к вам как представитель цехового комитета. Говорят, вы хороший фотограф, а нам нужно сделать для стенда портреты победителей геологической олимпиады…

Какой стенд? Какие победители?

– …С администрацией вопрос согласован. Давайте договоримся, на какой день, в какое время, чтобы мы обеспечили явку товарищей.

– Вы немного не по адресу. Я занимаюсь микрофотографией.

– Ну и что? Вы же фотограф? Что вам стоит? В конце концов, это общественное поручение. Вы же никаких общественных нагрузок не несете, насколько я знаю.

– Кажется, вы не совсем понимаете специфику. Моя аппаратура предназначена для микро- и макросъемок. Портретной фотографией я не занимаюсь.

– Я понимаю, что пришла не в фотоателье, но вы же можете в виде исключения…

– В виде исключения я могу сфотографировать волосяной покров на руках ваших победителей, или строение ногтя, или, скажем, линии дактилоскопии… Это – пожалуйста, но только в нерабочее время.

– Что за глупые у вас шутки, – произнесла женщина. – Если отказываетесь, скажите прямо. При чем тут отпечатки пальцев? Мы же не в милиции работаем.

– Кто вам сказал, что я отказываюсь? Я не отказываюсь. В пределах моих возможностей – хоть сегодня. Могу еще линии хиромантии крупным планом. Хотите?

– Хорошо, я передам кому следует, что вы отказались, – многообещающе произнесла женщина и удалилась, ступая на пятки.

Заблоцкий, посмеиваясь, вернулся в комнату, сказал:

– Зоя Ивановна, тут еще цехком в моих услугах нуждается. Требует отпечатки пальцев… то есть, простите, портреты победителей олимпиады. Я ей объяснил, что она обратилась не по адресу, но она, кажется, ничего не поняла.

Зоя Ивановна махнула рукой:

– Ну, от цехкома мы как-нибудь отобьемся.

МИХАЛЕЕВ – ЗАБЛОЦКИЙ, у пожарного крана.

– Недавно снова тебя вспоминали. Когда заглянешь-то?

– Зайду как-нибудь… Как твой персональный бункер?

– Обустраиваюсь помаленьку. Соорудил там ларь, стеллажи. Летом займемся консервацией.

– Подпольный консервный заводик?

– Вот именно. Главным образом, по производству закусок. Кстати, недавно получили посылку с вяленой пелядью. Северяне не забывают. Ты-то поддерживаешь связь?

– Да так, знаешь, чисто внутренне. Посредством памяти.

– Сам-то писал?

– Пока что не о чем…

– Все равно написал бы. Дескать, жив, здоров, того же и вам желаю. Чего там расписывать.

– Может, напишу еще…

КОНЬКОВ – ЗАБЛОЦКИЙ, в коридоре.

– Как там мои дела? Генриетта скоро заканчивает.

– Я тоже. Десятка полтора осталось.

– Лады… Ну, а как насчет дальнейшего сотрудничества?

– Погодите, сперва я с этим развяжусь.

– Тебе рентгеноструктурный анализ не надо проводить? Электронную микроскопию? Гляди, а то могу устроить. Чертежи, карты? Есть первоклассная чертежница.

– Чертежницы пока не надо, а вот как насчет санаторной путевки? Что-нибудь этакое… Хоста, Мацеста, Ессентуки.

– Погоди, дорогуша, не части. Тебе что лечить – сердце, нервы, желудок?

– Ничего не надо, Василий Петрович, я пошутил…

ШУВАЛОВА – ЗАБЛОЦКИЙ, в библиотеке.

– Алька, я тебя видела с красивой женщиной. Поздравляю. Кто она?

– Ты не обозналась?

– Ну вот еще. Не знаю я твоей походочки. Сказать, где я вас засекла? Вы шли по Пролетарской вниз, в сторону «Спутника», часов около девяти; на ней была обалденная шапочка из английского мохера… Ну, что? Не ты, скажешь?

– Я шел справа, она держала меня под руку, на ней, кроме шапочки, было пальто в яркую клетку и сапоги-чулки на платформе?

– Совершенно верно.

– Это был не я… Ну, гадство. От людей на деревне не спрячешься… Город с миллионным населением, выбираешь самые глухие улицы – и натыкаешься на знакомых.

– Так кто же она, твоя красотка?

– Давняя знакомая, случайно встретились.

– Для давних знакомых у вас был слишком интимный вид.

– Мать, ты преувеличиваешь.

ЗАБЛОЦКИЙ – КНЯЗЕВУ, мысленно.

Так вот, Андрей Александрович, все пока не то. Не в ту сторону я еду. Несет меня по воле волн, как тогда наш клипер-бот на Деленгде, помните? Всей заботы – не наскочить на камень, днище не пропороть, а там – куда вынесет… Главное – что с диссертейшн плохо. Скучно мне стало, неинтересно. Идея во мне перебродила и закисла, а на новую не хватает пороху. Как-то вдруг сразу опостылели сослуживцы с их банальными физиономиями, с банальными мыслями и разговорами, хотя я сам, кажется, тоже становлюсь банальнейшей личностью, и, что хуже всего, осточертела собственная «научная работа».

Замеры на шестьдесят процентов готовы. Обрабатываю их, наношу на диаграммы – все не то. Слишком большой разброс. Нет конкретности. А подтасовывать неохота. К науке у меня пока еще отношение чистое, не могу я туфтить (термин – Ваш). Вы сами так к геологии относитесь.

Я сейчас – как робот, которого запустили, настроили на какие-то операции, а выключить забыли, и он функционирует и будет функционировать, пока не иссякнет энергия или не сломается что-нибудь. Ох, как мне надоела эта машинальность! Но не хватает силы вырваться из ее ритма. Самое страшное – это привыкнуть к роли неудачника, смириться с собственной заурядностью – я догадываюсь об этом. Страшно потому, что после уже никогда не хватит смелости ни на дерзость, ни на открытие. Здесь не скажешь себе: ну, все, с понедельника начинаю новую жизнь. Здесь нужна такая решимость, такая встряска, чтобы одним рывком порвать путы привычных притяжений и начать все сначала. Один раз меня хватило на это, но вы толкнули меня обратно, потому что это была просто истерика. Бунтовать нужно осознанно, нужно прийти к неизбежности бунта диалектически и потом, у предельной черты решать как жить дальше: смириться с неудачами, удовлетворенностью, несчастливостью, с обывательщиной или же, рискуя навлечь на себя много-много неприятностей, бросить вызов судьбе. Так я понял Ваши уроки, Андрей Александрович?

Заблоцкий установил такую закономерность: проходит неделя, десять дней, и он начинает скучать о сыне так остро, так зримо представляет себе его всего, что становится невмоготу, через все дела и заботы сквозит одно: увидеть его, увидеть хоть издалека.

Садик находился совсем недалеко от дома, Витьке с матерью всей ходьбы было полквартала, и еще пересечь широкую улицу с бульваром посредине.

Заблоцкий несколько раз менял наблюдательный пункт, пока не остановился на. самом удобном: киоске «Союзпечати» на бульваре. Отсюда дольше всего можно было наблюдать Витькин проход.

Марина обычно забирала его в начале седьмого, сегодня что-то задерживается. Заблоцкий напряженно всматривался издали в прохожих с детьми. Но вот, кажется, и они. Да, это они. На Витьке знакомое серое клетчатое пальтишко, уже короткое ему, голубые рейтузы, голубой берет. Лица отсюда не видно, но похоже – куксится. Мать держит его за руку и что-то выговаривает. Наверное, плохо вел себя в группе, воспитательница нажаловалась… Семенит ножонками, поспевает за матерью. О, а это что? Дошли до перекрестка, упирается, вырывает руку. Ишь, приседает. Сейчас Марина ему по оттопыренной попе наподдает. Так и есть. Ото не упрямься, чертенок. Ишь! Наверное, улицу сам хочет перейти.

Заблоцкий спрятался за киоск. Сейчас они пройдут совсем рядом. Проходят. В двух метрах от него. Прошли. И вот он уже видит их удаляющиеся спины. А Витька всем своим видом, и даже сзади, выражает упрямство и несогласие. Ну, слава богу, значит здоров. Давай, мой мальчик, упрямься, стой на своем, в жизни это не последнее качество…

То ли почувствовав его взгляд, то ли что-то увидев, Витька обернулся. Заблоцкий едва успел отпрянуть за угол киоска. Но ему и доли секунды хватило, чтобы разглядеть нежное лицо сына, нахмуренные светлые бровки.

Забывай, сынок, папу, забывай. Тогда хоть иногда можно будет с тобой видеться.

Перешли на ту сторону улицы. Сейчас свернут в подъезд. Свернули. Ну вот, на сегодня все.

Неодолимо захотелось поговорить с кем-то о сыне, о себе, короче – излить душу, и он сразу же вспомнил Жанну. Она говорила, что задерживается в школе допоздна, и просила звонить в любое время – ее позовут даже с урока.

Вскоре он услышал ее голос – чуть запыхавшийся, взволнованный.

– Алька, ты? Молодец, что позвонил.

Он сказал, что хочет ее видеть, свободна ли она, и в ответ услышал радостное:

– Приезжай! Я в полдевятого освобожусь.

Она объяснила, куда ехать, он сообразил, что по пути успеет заскочить домой и сварить тарелку вермишели. Было радостно, что его кто-то ждет, думает о нем, хочет встретиться – давно Заблоцкий не чувствовал этого. Черт возьми, она славная женщина – откровенна в своей радости, лишена этого жеманства, и вообще, подумай, братец, подумай: может быть, счастье уже вытирает ноги у твоей двери.

Жанна не заставила себя долго ждать, выпорхнула из дверей, на которых висела доска: «Детская музыкальная школа № 6», и тут же привычно взяла его под руку – красивая, нарядная и счастливая, а следом вышли две женщины и внимательно на него посмотрели, и Жанне было приятно, что коллеги видят ее с мужчиной. Конечно, для таких демонстраций Заблоцкого больше устраивало, если бы он был ростом повыше и одеждой понаряднее, потому что сразу представил себе, как эти особы, отойдя несколько шагов, переглянутся: «Что она в нем нашла?» Впрочем, не надо об этом думать. Женщины сами знают, кого выбирать, это даже приятно – быть выбранным, никаких тебе забот, кроме одной, главной – следовать тому стереотипу, под который тебя подгоняют.

– Жанна, – сказал он, когда они рука об руку пошли по тротуару вдоль старых, пока еще голых кленов, – нам с тобой везет на погоду.

– Правда, – сказала она, – везет.

Заглянула ему в лицо, мимолетно прижавшись грудью к его руке, и засмеялась.

С погодой им действительно везло – и в тот вечер, когда ходили на концерт, и сегодня было тихо и совсем тепло Большинство прохожих, правда, выглядело еще по-зимнему, но люди по части одежды обычно не поспевают за погодой: на дворе весна, теплынь, а они по привычке в зимнем; внезапное осеннее похолодание, а они еще по-летнему раздеты.

– Как живешь? – спросила Жанна, приноравливаясь к его шагам.

– Сегодня сына видел, – ответил Заблоцкий и подробно рассказал о своих ощущениях.

– Хороший мальчишка. Я его видела недавно, с мамой шел. Беленький такой, чистенький. И очень серьезный.

– Может, то не они были. Ты ж его не знаешь.

– Привет! То ли я Марину не узнала? А Витьке твоему и документов не надо, копия – ты.

– Когда ты их видела? Они, вообще-то, никуда не ходят.

– Это они с тобой никуда не ходили. А видела я их в воскресенье днем, они из второго номера трамвая выходили.

К мамочке своей ездила, подумал Заблоцкий. А где он был в это время? Наверное, «дома». Но какое это имеет значение? Его давно уже ранила мысль, что где бы и с кем бы он ни был, куролесил или проводил дни за книгами, у Марины вся ее жизнь подчинена иному ритму – Витькиному, и будь тут хоть светопреставление, она сделает все, чтобы ребенок вовремя кушал, вовремя спал, вовремя гулял, если здоров. И еще много лет она всюду будет бывать с сыном, а его удел – тайком подглядывать за ними и слышать от посторонних, что видели их там-то и там-то.

– Алик, – вкрадчиво сказала Жанна, – ты, конечно, если не хочешь, не говори… У вас это серьезно? Мальчишка такой славный, да и Марине, видно, не сладко живется, подурнела, почернела как-то.

– Да, – сказал Заблоцкий, – все страдают, все жертвы, один я румяный, жизнерадостный, с меня все как с гуся вода – ты это хотела сказать?

– Ну чего ты сразу… – Она погладила его по руке своей мягкой ладошкой. – Тебе хуже всех, я это знаю.

У нее сын есть, квартира, а у тебя ничего… Я все понимаю, Алик. Но ты мужчина, и должен скрывать свои чувства.

– Знаешь, мне все твердят: «мужчина, мужчина», надоело уже. Да, я мужчина, а не баба, но неужели это означает, что я должен быть бесконечно терпелив, бесконечно корректен, лишен нервов, эмоций, настроения и так далее. Меня можно пинать, унижать, а я при этом должен красиво и мужественно улыбаться и принимать пластичные позы… Ваша сестра очень своеобразно понимает привилегии слабого пола.

– Женщины часто не правы, – примирительно сказала Жанна. – Но и ваш брат – тоже. Я уж с моим дураком и так, и этак – все перепробовала. И по-хорошему просила, и ругалась, даже посуду била – один результат.

– Сын вспоминает его?

– Да так, иногда… Он чуткий, понимает, что мне это неприятно.

– Скажи, а тебе вот не неприятно видеть в нем, в сыне, то есть, черты отца?

– Ты знаешь, бывает. Особенно, когда он вредничает – ну прямо вылитый родитель. Мне кажется, я его даже любить за это меньше стала, правда.

– Вот-вот. Я подозревал, что так может быть.

Жанна на миг прижалась к его локтю, подбадривая, – поняла, о ком он думает, и тут же попыталась разуверить:

– Совсем не обязательно. Это я такая сумасшедшая, а у других может быть все иначе.

– Ладно, не будем об этом… Значит, он у тебя попросту алкаш, а ты не хотела с этим мириться. Ну, а если бы он не был алкашом, а, скажем, просиживал все вечера у телевизора или во дворе в домино играл? Как бы ты, допустим, к такому времяпрепровождению отнеслась?

– Господи, да пусть хоть в домино, хоть в карты, лишь бы на глазах. Я ему сколько раз говорила: хочешь выпить – скажи, сама тебе куплю бутылку и с тобой выпью. Так ему, видишь ли, скучно со мной. Прохиндей! В постели ему со мной не скучно…

– Ну, а если бы он просиживал над учебниками – экзамены сдавал или поступал куда-то – ты бы ему создавала условия?

– О чем ты говоришь? Да я б над ним стояла и мух отгоняла!

Они как раз проходили мимо уличного фонаря. Заблоцкий отстранился и глянул на Жанну, будто впервые ее увидел.

– Жанна, так ты идеальная жена! Где ты раньше была?

– А где твои глаза раньше были? Ты ведь мне тоже нравился, я только виду не подавала.

– Ну, еще не все потеряно, – проговорил Заблоцкий, не очень вдумываясь в смысл слов, а Жанна внезапно развеселилась, начала тормошить его:

– Эх, жаль, нет снега, сейчас бы ты у меня в сугробе лежал!

– Это еще вопрос…

Он схватил ее за руки, отвел их назад, ей за спину, и, придерживая там одной рукой, другой обнял ее за шею, запрокинул ей голову, удивляясь собственной прыти, и, повинуясь внезапному желанию, крепко и долго целовал ее в мягкие холодные губы. Жанна замерла, потом замычала, начала несильно вырываться. Он отпустил ее.

– Дурачок, здесь же люди! – Достала из сумки платочек и принялась вытирать рот. – Помаду мне всю размазал.

Заблоцкому сделалось легко и радостно. В немногих своих знакомствах с девчонками – еще начиная со студенчества – для него самым трудным был первый поцелуй.

– Жанна, – сказал он, – а ты красивая женщина. Тебе, наверное, мужики проходу не дают.

– Не говори. Вечером одна хоть не появляйся. Да нахальные такие, настырные – не отвяжешься. Недавно один остряк пристал: «Девушка, где здесь четная сторона? Девушка, вашей маме зять не нужен?»

– Ну и нашла б себе какого-нибудь хахаля с машиной и пожила бы в свое удовольствие.

– Ой, Алька, боюсь я этих уличных знакомств и вообще новых людей боюсь. Нет и нет!

И крепко, обеими руками ухватила его повыше локтя.

Гуляли они долго. Серьезный исповедальный настрой исчез, они теперь больше рассказывали о том, кому что нравится, примеряли друг к другу свои вкусы, искали общие интересы, и уже кем-то были произнесены и кем-то повторены многообещающие слова: «Когда-нибудь мы с тобой?..», «Когда-нибудь я тебе…» Почему бы и не помечтать вслух в такой прекрасный предвесенний вечер, почему не подыграть мечте другого, тем более, что оба были вполне искренни, и меж ними возникла уже разность потенциалов и заструился любовный ток, и оба понимали, что это только начало, отношения будут развиваться дальше, пройдут все стадии, какие положено, и станут они близки друг другу; но вот того, что будет дальше, чем эта близость обернется, во что перейдет и чем закончится – этого они не знали да и не хотели знать. Что будет, то и будет.

Уже за полночь у палисадника возле Жанниного дома они долго и старательно целовались; в поцелуях этих было много любопытства, но еще не было страсти, однако каждый чувствовал, что страсть придет, и хотел продлить ее ожидание.

Условились встретиться в воскресенье днем – в канун Восьмого марта – и выработали целую программу, вернее, Жанна ее предложила: познакомить его с сыном, потом побывать у него на квартире (посмотреть, как он живет, а главное – взглянуть, что там за хозяйка), потом двинуть на стройплощадку ЖСК, где возводится ее дом. Программа была с подтекстом, понятным им обоим, но выразить его вслух они не решались, а со стороны это выглядело однопланово: она с сыном должна съездить на строительство, он же в качестве доброго знакомого вызвался их сопровождать.

Дима оказался спокойным, рассудительным человеком со смышлеными темными глазами и передними верхними зубами лопаточкой, которые, однако же, ничуть его не портили, а, наоборот, придавали лицу выражение невинного лукавства. Он охотно назвал себя, дал дяде Алику руку, когда они пошли к остановке – два взрослых, и между ними, держа их за руки и как бы скрепляя, малыш. Прежде Заблоцкий хаживал так с Мариной и Витькой, а Жанна, конечно же, – с мужем, и теперь они вспомнили об этом и наперебой начали обращаться к Диме. Но все равно вид у них был не будничный, и прохожие небось думали: «Счастливая молодая семья…»

Заблоцкий боялся, что его жилье произведет на Жаннну тягостное впечатление, но она и виду не подала. Глаз у нее был цепкий, она мимолетно окинула взглядом Розину проходную комнату, комнату Заблоцкого, больше по сторонам не смотрела, а смотрела на него, на Диму, но четко запомнила, где что стоит, что как выглядит, в чем Заблоцкий впоследствии мог убедиться. А вот Роза ей совсем не понравилась, она даже не пыталась этого скрыть, чем поставила его в неловкое положение.

Потом отправились на стройку. Дима вскоре устал, попросился на руки. Сначала его несла Жанна, потом взял Заблоцкий. Странные, смутные ощущения… Чужой ребенок, плотнее и тяжелее Витьки, хотя тот старше на полгода, с другим запахом, другими красками, но такой же теплый, как Витька, с таким же свежим дыханием… Раньше, до Витьки, Заблоцкий испытывал к маленьким детям отчужденность и даже некоторую брезгливость, что ли. Сейчас эти ощущения сохранились только по отношению к детям старше Витьки. А к тем возрастам, которые пережил его сын, Заблоцкий питал сочувствие, видел Витьку в каждом малыше. Наверное, это свойство родительского сердца, думал он. Не потому ли пожилые люди, вырастившие сыновей и дочерей, внуков и внучек, добры ко всем детям от мала до велика?

Подошли к стройплощадке, обнесенной высоким забором. Дом возводили добротный, кирпичный, стены выросли уже до четвертого этажа. Жанна сказала, что квартира ее как раз на четвертом, угловая, что по жеребьевке ей достался пятый, но председатель кооператива, который к ней благоволит, устроил ей эту квартиру. К Октябрьским дом должны сдать.

– Пригласишь на новоселье? – спросил Заблоцкий, но Жанна юмора его не приняла, глянула с недоумением, и настроение у нее испортилось.

Назад к трамваю шли почти молча. Заблоцкий намекнул, что хотел бы поздравить завтра Жанну с Международным женским днем, она покачала головой: завтра у них гости, она должна быть дома. Заблоцкого уязвило, что она не сделала попытки пригласить его и не нашла нужным как-то оправдать это, он сухо пожелал ей весело провести время.

На другой день рано утром он смотался на базар, купил у южного человека за рубль веточку мимозы, из которой сделал два букетика – один Диане Ивановне, другой – Розе. Потом съездил к двухэтажному дому с палисадником и, рискуя столкнуться нос к носу с Жанной или Димой, сунул в один из почтовых ящиков поздравительную открытку. Если даже он ошибся номером квартиры, открытку ей все равно передадут. На этом его обязанности к прекрасному полу были исчерпаны, так как маму он поздравил по телефону, а женщин на работе поздравляли в пятницу.

Под вечер к Розе пришли гости – знакомые девочки и два незнакомых парня. Выпивку и закуску принесли с собой. Диана Ивановна удалилась в свою комнату и закрыла дверь. Заблоцкого, естественно, пригласили. Он сходил в гастроном, купил бутылку популярного во всех слоях населения «биомицина» (билэ мицнэ) и влился в компанию полноправным ее членом. Роза одолжила у него вермишели, поджарила колбасу, которую принесли с собой гости, получился вполне приличный стол.

Тихо, чтобы не потревожить покой Дианы Ивановны, балдели до полуночи, танцевали под видавший виды электрофон, который Роза недавно взяла в пункте проката. Потом гости ушли. Роза вышла их проводить и вскоре вернулась. Постучавшись в дверь, села к Заблоцкому на койку и пожаловалась, что Сэм не пришел и даже открытки не прислал, хотя в городе, она это точно знает. Говоря ей какие-то утешительные слова, Заблоцкий поглядывал невольно на ее ноги в мелких пупырышках и думал, что у Жанны кожа, должно быть, шелковистая на ощупь, чистая и смуглая. С мыслями о ней он и заснул.

Какой же вывод напрашивался из событий этих последних дней? – по обыкновению пытался подытожить Заблоцкий и ни к чему определенному прийти не мог. Пока что ясно одно: Жанна ему начинает всерьез нравиться, с ней легко, просто, не надо пыжиться и изображать из себя бог знает кого, а то, что у нее за плечами печальный опыт семейной жизни, так это даже к лучшему – больше будет ценить хорошее. Вышколенная жена, умелая, судя по всему, хозяйка. Ребенок? Это тоже к лучшему: не удалось воспитывать своего, воспитывай чужого, искупляй хоть так свою вину…

Глава шестая

Вторая половина марта принесла надежное устойчивое тепло. Весеннее солнце мигом согнало погребенный под сажей и мусором скудный ледок, испарило само воспоминание о нем, два-три быстрых сильных дождя умыли асфальт, напоили влагой бульвары и скверы, и на солнечной стороне улиц дружно зазеленела первая трава. Радио и газеты известили о начале посевной в колхозах и совхозах области. Очистилась ото льда река; горожане слышали, как взрывали лед у опор мостов, а когда прошел ледоход и был ли он вообще – этого никто, наверное, не заметил.

В филиале приближалась пора полевых работ и летних командировок. Понятия эти разные и путать их не следует. Полевые работы – это когда отряд или партия в составе трех-пяти и более человек получает полевое снаряжение, транспорт («газик», «рафик» или крытый грузовик) и выезжают на месяц, а то и на два-три в лес, в поле, в горы, а если повезет, то и к морскому брегу. Плезир на пленере, как шутят сами геологи. Там, на месте, они нанимают рабочих, закупают продовольствие и так далее. Для этих нужд им выдается чековая книжка или деньги в подотчет, а к зарплате начисляется полевое довольствие. Ну, а командировка – тут как везде: суточные, квартирные, день прибытия – день убытия.

Тематическая группа Зои Ивановны Рябовой в поле не выезжала, не было в этом необходимости, а в командировку обычно ездили Зоя Ивановна и Валя. Но случилось так, что у Вали заболела мать, а Зое Ивановне как раз срочно надо было в кернохранилище Новояблоневской разведочной партии, и она попросила Заблоцкого составить ей компанию.

Новояблоневка – райцентр, из города туда ходил рейсовый автобус, езды было около двух часов.

Впервые за зиму и вообще в этом году Заблоцкий оказался за чертой города и теперь не отрывался от окна. Асфальтированная дорога с обеих сторон была обсажена молодыми, еще не набравшими роста пирамидальными тополями, за ними простирались поля, домики, сельскохозяйственные постройки, пашни с редкими лесополосами, в открытые окна автобуса врывались запахи свежести и простора. Не бог весть какой пейзаж проплывал за окнами – современная окультуренная степь, и все равно, это так радостно – вырваться из плена каменных коробок, из лабиринта улиц, облегченно вздохнуть всей грудью, увидеть широкое небо.

Заблоцкому вдруг захотелось, чтобы автобус сейчас, сию минуту обломался и можно было выйти и посидеть на обочине, на уже припыленной молодой траве. Он покосился на Зою Ивановну – она подремывала, откинув назад голову, лицо у нее было усталое и умиротворенное. На коленях лежал портфель, сверху покоились крупные руки с узловатыми пальцами, хранившими на ногтях следы маникюра, со свежими царапинами – видно, в саду возилась.

Дурачье мужики, подумал Заблоцкий. Гоняются за кукольными мордашками, за ножками и бюстами… Или боязно с такой женщиной, как Зоя Ивановна, боязно быть не при ней, а на равных? О, мужское самолюбие! Как льстит ему красивая и нарядная спутница на улице или в ресторане, чтоб оглядывались на нее, завистливо перешептывались за спиной, как приятно казаться ее повелителем, и какие раны оно несет потом, когда нарядная мишура сброшена до другого выхода в свет. За все, за все надо расплачиваться – нервами, самолюбием, здоровьем или просто деньгами…

Контора геологоразведки была недалеко от автобусной остановки – длинное шлакоблочное здание, крытое шифером. Пока Зоя Ивановна отмечала командировочные удостоверения и оформляла документы, Заблоцкий бродил по коридору, читал таблички на дверях: «Бухгалтерия», «Плановый отдел», «Отдел гидрогеологии», «Геологический отдел». Эту дверь Заблоцкий приоткрыл, заглянул туда. Комната чуть больше, чем у них в филиале, несколько письменных столов, стеллаж со столбиками керна. На стенах планы. За одним из столов работала женщина. Подняла голову на скрип двери, равнодушно глянула на Заблоцкого и вновь уткнулась в бумаги. Обычная женщина средних лет, в платочке, совершенно деревенского вида. Кто она? Участковый геолог, техник? Партия бурит здесь давно, лет пятнадцать, и лет десять еще будет бурить, так что геологоразведчики обустроились капитально, вот и у этой небось дом, сад, корова, козы и свиньи. Она геолог и я геолог, подумал Заблоцкий. Коллеги. Но вот к нам, научным исследователям, геологоразведчики относятся без должного почтения, даже наоборот. Шакалами нас называют. А мы подчас действительно шакалим, пускаемся на разные ухищрения, лишь бы раздобыть интересный керн из только что пробуренной скважины, побыстрей тиснуть статейку. Слава богу, в нынешней командировке никаких затруднений на этот счет не предвидится: Зою Ивановну интересуют скважины десяти-семилетней давности, притом не рудные горизонты, а подстилающие породы, поэтому можно надеяться, что керн там за ненадобностью сохранился.

Заблоцкий ждал на крыльце. Ему только сейчас пришло в голову, что здание по своей планировке напоминает контору Туранской экспедиции: видно, оба строились по типовому проекту Министерства геологии.

Зоя Ивановна появилась недовольная. Кернохранилище далеко, сказала она, на самой окраине, километрах в двух отсюда. Сейчас им не пользуются, нет ни охраны, ни рабочих, дали связку ключей – и все. Сами ищите, сами расставляйте ящики.

Под мышкой она держала несколько журналов документации, которые ей выдал главный геолог. Каждый журнал – это скважина глубиной 400-500 метров, то есть около сотни «керновых ящиков. Да, без рабочего, хотя бы одного, никак не обойтись.

– Может, попросить у начальника партии? – предложил Заблоцкий.

– Начальника нет, я была у главного инженера. Направил меня к завхозу, а где его искать? Хозяйство большое, разбросанное…

Заблоцкий взял у Зои Ивановны журналы, сунул их в свой портфель и предложил сначала определиться на ночлег, а потом сходить посмотреть все и на месте решить, что и как.

Без всяких затруднений получив койки в доме заезжих, они вскоре шагали тихими, в летнюю пору очень зелеными улочками без мостовых и тротуаров, огибая или переходя по кирпичам большие лужи, в которых хлопотало утиное племя, поглядывая на одноэтажные домики с причудливыми, всяк на свой манер, телевизионными антеннами. В макушки им горячо светило весеннее солнышко.

Кернохранилище представляло собой обширную, гектар или больше, территорию, обнесенную крепким дощатым забором. Отперев висячий замок на калитке, они проникли внутрь. Прежде всего взору их предстала свалка ржавых буровых штанг, труб и каких-то механизмов. Земля вокруг была усеяна битым керном. Двумя рядами стояли длинные сараи с широкими двустворчатыми воротами. Заблоцкий насчитал восемь сараев. Здесь черт ногу сломит, подумал он.

Зоя Ивановна устроилась на каких-то ящиках, достала схему разведочных профилей и принялась выписывать по скважинам нужные ей интервалы, а Заблоцкий отправился подбирать ключи к замкам. Отперев первый сарай, он со скрипом, царапая землю, распахнул створку ворот. Все пространство сарая от одной стены до другой и от низа до верху, почти вровень со стропилами двускатной крыши, было заполнено штабелями керновых ящиков – плоских, метровой длины, похожих на самодельные носилки с короткими ручками. Тысячи погонных метров, сотни тонн керна покоились в этом пыльном полумраке. Между штабелями оставлены узкие проходы. Сбоку на каждом ящике масляной краской написаны номер скважины и интервалы глубины. Заблоцкий осмотрел ближайший штабель – кажется, уложен по порядку, рядом – тоже. Но где отыскать среди этих штабелей нужные скважины? Как выносить по узким проходам ящики?

В дальние концы сарая свет проникал сквозь щели между стенками и крышей, и прочесть что-нибудь на ящиках мог лишь человек, способный видеть в темноте. Ни Заблоцкий, ни Зоя Ивановна этим редким даром не обладали, фонарика у Заблоцкого не было, зато предусмотрительная Зоя Ивановна прихватила с собой в портфельчике стеариновую свечу.

Осмотрели три сарая и пришли к выводу, что керн складировали все-таки по какой-то системе. Скорее всего, каждому разведочному профилю соответствовал сарай. Зоя Ивановна досадовала:

– Что стоило при входе той же масляной краской написать номера профиля и скважин! Сами же небось путаются, столько времени каждый раз тратят на поиски.

– Они сюда и не заглядывают. Зачем им керн десятилетней давности?

Провозились часов до четырех, пока нашли все нужные скважины. Они оказались в трех сараях. Ключи от этих сараев Заблоцкий отсоединил от общей связки и пометил.

Теперь оставалось договориться назавтра с рабсилой, но прежде надо было пообедать.

В чайной был перерыв до пяти часов. У прохожего они выяснили, что есть еще рабочая столовая, там без перерыва, с семи утра до семи вечера, но это в другом конце поселка. Решили ждать, пока откроется чайная.

Присели на лавочку возле чьих-то ворот. Зоя Ивановна щурила зеленовато-рыжие глаза на прохожих, покачивала скрещенными ногами в красных резиновых полусапожках.

– Так где же нам найти рабочих все-таки?

– Найдем, Зоя Ивановна. Поедим и сразу найдем.

Из калитки вышла статная смуглолицая женщина лет пятидесяти, глянула подозрительно – что за люди, не алкаши ли подзаборники? Зоя Ивановна приветливо ей улыбнулась, сказала, что они из города, ждут, пока откроется «ресторан».

– Хозяйка, не скажете, где поблизости живет кто-нибудь из школьников-старшеклассников? – спросил Заблоцкий.

– А шо такэ?

– Нам рабочие нужны на два-три дня.

– Так у них же занятия у школи.

– Нам после занятий, часа на два. Расставить ящики, потом сложить в штабель, другие расставить и так далее. Платить будем как за полный день…

Женщина подумала немного.

– Да у мэнэ сын у десятому класси. Поговорыть… Всэ одно нэ уроками займается, а с своим мотороллером. Способный, чертяка, – добавила она с гордостью.

– Вот и прекрасно, – обрадовалась Зоя Ивановна. – Зовите вашего мальчика.

– Да вы зайдить. Санё-ёу! До тэбэ.

Из растворенного настежь гаражика вышел парняга метр девяносто, не ниже, гибкий в поясе, широкий в плечах, такой же смуглый, как мать, но голубоглазый, с еще по-детски мягкими расплывчатыми чертами, сквозь которые, однако же, проглядывала решительность характера, с открытым выражением спокойной уверенности в себе, в своих силах, в своем будущем.

– Конец света, – тихо ахнула Зоя Ивановна, а мать парня, украдкой ревниво за ней следившая, довольно усмехнулась.

Заблоцкий понял, что Зоя Ивановна неспособна вести переговоры.

– Молодой человек, мы геологи, приехали на несколько дней из города. Нам нужна ваша помощь. На бензин хотите заработать? После уроков?

– Можно, – подумав немного, как и мать, сказал парень приятным ломающимся тенорком. – А что надо делать?

Заблоцкий все объяснил, сказал, чтобы он, Саша, взял себе напарника, и хорошо, если бы первую партию ящиков расставили сегодня вечером: тогда завтра с утра, пока они в школе, можно будет начать описывать керн. Договорились встретиться у кернохранилища в семь вечера.

– И справки завтра принесите для нашей бухгалтерии, что вы – школьники, – напомнила Зоя Ивановна. Она уже пришла в себя, но смотреть на Сашу избегала.

…Легким этот заработок назвать было нельзя. Заблоцкий понял это сразу, парни – чуть погодя, когда растащили первый штабель высотой метра два с половиной и засыпали себе глаза трухой, снимая верхние ящики; когда посбивали казанки пальцев, лавируя в узких темных проходах и поднимая ящики на вытянутых руках над головой, чтобы развернуться. Иногда в днище под тяжестью керна отрывались доски, и содержимое валилось в нижний ящик. Заблоцкий лазал по верхам, светил фонариком, который принесли по его просьбе парни, помогал чем мог.

Кончили, когда стемнело и оставалась только полоска неба на западе. Разобрали одну скважину, требуемые ящики расставили рядами на земле, остальные сложили у входа в том же порядке, в каком снимали, чтобы потом составить обратно. Парни почистились, отряхнули длинные волосы.

– Сколько же мы сегодня заработали? – спросил Сашин напарник. Он был пониже ростом, но на вид тоже не из слабеньких.

– Мы платим не по дням, аккордно. Рублей по двадцать пять получите.

– За три дня?

– За четыре, считая сегодняшний.

Парни никак не выразили своего отношения к этой сумме, попрощались и укатили на мотороллере. Заблоцкий запер сарай и отправился в дом заезжих.

Ночной ветерок нес из степи сложный запах сырости, кизячного дымка, прошлогодних трав – дыхание открытого пространства, извлекая из потаенных уголков даже не памяти – подсознания смутное беспокойство, странный тревожный зов. А суетным рассудком Заблоцкий жаждал поскорей добраться до постели и опасался, не подведут ли парни, и вспоминал о сыне, о Жанне, опять о сыне, шел и перемалывал эти мысли в мозгу, как жвачку.

В девять утра они были уже в кернохранилище.

Прежде всего, Зоя Ивановна обошла расставленные ящики – провела рекогносцировку. Заблоцкий шел рядом и тоже смотрел, присаживался на корточки, брал в руки столбики керна, тяжелые и литые, как артиллерийские снаряды. Песчаники, сланцы, алевролиты, аргиллиты. Изредка известняки. Керн хорошей сохранности, почти не сокращен. Ну, а там, где проходка велась в коре выветривания, в зонах минерализации, брекчирования – там пустота, мелкие кусочки рассыпаны по всему интервалу.

– Наш брат научный работник старался, – сказал Заблоцкий, указывая на эти пустые интервалы.

– Здесь все старались, и научные и ненаучные. Но я, слава богу, предвидела такую картину.

Предвидеть Зоя Ивановна предвидела, но когда описание доходило до этих проблемных интервалов, она тем не менее старательно рылась в щебенке и отбирала сколки для спектрального анализа, а то и на шлифы. Заблоцкий маркировал, выписывал этикетки.

К полудню обследовали отобранные ящики, сходили пообедали и вернулись в кернохранилище. Зоя Ивановна просматривала записи, Заблоцкий разделся по пояса, загорал. Гадали: приедут наши мальчики или не приедут? Неужто придется новых искать? Хорошо бы, конечно, заполучить рабочих из геологоразведки…

– Что ни говори, а меня такое отношение возмущает, – вскипятился вдруг Заблоцкий, имея в виду равнодушие местного геологического начальства. – В конце концов, мы для них стараемся. Что они дурака валяют? Наш атлас…

Зоя Ивановна спокойно перебила его:

– Наш атлас будет издан мизерным тиражом, потому что нет бумаги, тем более мелованной, и нет денег; он будет издан на заказных началах, и весь тираж осядет в подвале нашего филиала; четвертую или пятую часть скупят авторы, то бишь, мы с вами, чтобы подарить родственникам, знакомым и сотрудникам, остальное после рассылки рекламных проспектов рассосется в течение нескольких лет; заглядывать в него станут лишь узкие специалисты, производственникам он ни к чему. Так что не питайте, Алексей Павлович, особых иллюзий относительно нашей деятельности.

– Я не питаю, но все-таки приносим же мы какую-то пользу! Не может же целый институт работать вхолостую.

– Безусловно. Большую пользу приносят разработки отдела техники разведки. Буровики-производственники им очень благодарны: большая экономия, повышение производительности труда, ускорение проходки – короче, то что надо. Достижения бурового отдела – это наше знамя и наш главный козырь. Не будь этого отдела, нас давно разогнали бы. Интересные работы ведутся в угольном отделе – там, главным образом, корреляция разрезов. Производственникам этой методики все равно не осилить, но они заключают хоздоговоры, и все довольны: нам – деньги, им – разработки.

– Ну, а у нас? – спросил Заблоцкий. Неожиданная откровенность шефини живо его заинтересовала.

– У нас, на мой взгляд, несомненный интерес представляют карты коры выветривания, которые составляет Прутков, и разработки по железорудным месторождениям Криворожья. Остальное – это так, игра в бирюльки. Темы, как вы догадываетесь, высасываются из пальца, вдобавок еще не хватает квалифицированных исполнителей, исследования пытаются проводить вчерашние производственники и в итоге напоминают лягушку, запряженную в воловью упряжь…

– Вам не кажется, что Львов именно поэтому и ушел?

– Да, вполне возможно. Он все-таки солидный ученый, у нас в отделе ему просто нечего было делать. Корой и железом он не занимался, остальное забрала Академия наук, и после них остались одни крохи, вроде как в этом керне.

Донесся звук мотора. Зоя Ивановна прислушалась.

– Кажется, едут.

– Нет, это тяжелый мотоцикл.

Заблоцкий закинул руки за голову, прилег на перевернутый ящик. Ничего особо нового Зоя Ивановна не сказала, кое-что он знал, кое о чем догадывался. Просто любопытно было слышать все это от одного из ведущих специалистов филиала, члена ученого совета. И в то же время в ином свете предстала деятельность самой Зои Ивановны: работа, которую она вела, позиция нейтралитета, которую она занимала в отношениях между сотрудниками. Дело в том, что коньком Зои Ивановны был метаморфизм, но в регионе не было месторождений такого генезиса. Оставалось либо идти в подчинение к коровикам или железорудникам, либо сохранять независимость, но довольствоваться крохами. Что ж, у Зои Ивановны были все основания беречь свой суверенитет. Иметь в подчинении петрографа ее класса – все равно, что владеть алмазными копями.

Заблоцкий снова сел и спросил без обиняков:

– Зоя Ивановна, а как вы к моей диссертационной теме относитесь?

Она часто поморгала, ответила:

– Примерно так же, как к изящному парадоксу. Если даже вам удастся установить взаимосвязь между тектоникой и механизмом рудообразования для ваших структур, выявить закономерность, это будет слишком частным случаем. Выражаясь иными категориями, приправой, перчиком. А науке нужен хлеб.

– На Севере мне говорили другое, – самолюбиво заметил Заблоцкий. – Там моя идея нашла сторонников…

– Трапповый комплекс – это совсем другое дело. Ну и все, опять же, зависит от уровня. Того, кто излагает идею, и того, кто ее воспринимает.

Зоя Ивановна умела быть безжалостной, и Заблоцкий решил, что лучше умолкнуть. Но Зоя Ивановна умела быть и снисходительной. Она сказала:

– Не вы первый, не вы последний, Алексей Павлович. Поскорей защищайтесь, раз уж встряли в это дело, и драпайте отсюда. Иначе засохнете на корню или до седых волос будете работать на чужого дядю.

– Или на чужую тетю?

Зоя Ивановна рассмеялась.

– Или на чужую тетю.

Послышался слабый стрекот мотороллера, ближе, ближе. Пискнули тормоза.

– Ребята приехали, – встрепенулась Зоя Ивановна. Глаза ее молодо засветились.

То ли парни были сегодня в хорошей форме, то ли приобрели за вчерашний вечер сноровку, а может быть, просто сказалось присутствие женщины, но управлялись они с отменной ловкостью и быстротой и, окончив задание, не уехали сразу, а остались поглядеть, как будут работать геологи.

– Что вы ищете? – спросил Саша и тут же уточнил вопрос: – Какое полезное ископаемое?

Зоя Ивановна сказала, что они не ищут, а изучают, показала, как выглядят различные горные породы, – словом, прочла небольшую лекцию по геологии. Получилось это у нее увлекательно. Парни слушали, задали несколько вопросов.

– Кстати, в нашем Горном институте есть геологоразведочный факультет, – сказала Зоя Ивановна. – Вы что решили после десятого класса – работать или поступать куда-нибудь?

– Попробуем поступить, только не в Горный.

– Куда же, если не секрет?

– Я в Институт советской торговли, а Колька – в автодорожный техникум. Автоинспектором хочет быть, – добавил Саша с тенью усмешки.

– Жаль, что я не водитель, – засмеялась Зоя Ивановна, – было бы знакомство… А вы, значит, в торговлю… Где же такой институт есть? Даже не слышала.

– Ну, в Донецке, например…

Когда парни уехали, Зоя Ивановна сказала:

– Обратите внимание, как меняется престижность профессий. Когда я была на преподавательской работе, наибольший конкурс знаете где был? На геологоразведочном и горном.

– А когда я поступал, самые сильные ребята шли на физтех и радиоэлектронику.

– Да, это так. А сейчас – юноша, судя по всему, отличник, стремится в институт торговли. Знамение времени.

В кернохранилище работали еще два дня, потом попрощались с парнями, выдали им расчет – Зоя Ивановна не поскупилась, поставила в табеле шесть полных рабочих дней – и на рейсовом автобусе направились в селение Корсак-Могила. Зою Ивановну интересовали там обнажения гранитов.

Селение получило название по возвышенности, действительно напоминавшей скифский курган. Над пологой безлесной равниной она возвышалась метров на сто и была видна издалека. К подножию ее и далее в степь вела грунтовая дорога, и не совсем уместными выглядели на ней фигуры двух путников в городском одеянии и с портфелями в руках. Сам Заблоцкий, однако, этого не замечал. Под ногами его шелестели стебли прошлогоднего ковыля, мелкий кустарник цеплялся за туфли, а пологий уступчатый склон вел все выше, выше, и он забыл о своей спутнице, о том, что она старше его и женщина. Согнувшись вперед, держа портфель под мышкой, он топал и топал в гору, в крутых местах упирался рукой в колено, подтягивался за висячие корни и не оглядывался, не смотрел по сторонам, только вперед, под ноги и выше. Вблизи его вспархивали птицы. Степь уже очнулась от зимнего сна, зеленела травами, но жизнь в ней еще только начинала летний цикл, не скакали еще во все стороны кобылки, не юркали ящерицы, не слышно было стрекотания – Заблоцкий отметил это походя, тут же мелькнуло, что где-то уже сталкивался с подобным, но где? Он сразу забыл, отбросил эту мимолетную и ненужную мысль, весь поглощенный движением; до вершины оставалось совсем недалеко, небо с каждым шагом ширилось, ширилось, горизонт отступал, еще несколько шагов – ну, вот и приехали.

Он опустился на каменную терраску, перевел дух.

Вершина была плоская, с пережимом посредине, и в плане напоминала восьмерку. Две площадки по ее краям, окаймленные глыбистыми останцами, походили на древние развалины. А кругом простиралось небо и на горизонте, подернутом легкой сиреневой дымкой, смыкалось со степью. Сколько земли, простора охватывал глаз! На тех полях солнце, те покрыты тенью облаков, а вон там далеко видны от неба до земли косые полосы короткого весеннего дождя. На высоте особенно вольно гулял ветер простора. Днем у него другие запахи – полыни, солнца, теплой сырой пахоты. Заблоцкого вдруг посетило желание, которое бывает у каждого: взмыть в вышину, подставив грудь восходящим потокам воздуха, широкими и вольными взмахами крыльев уносить себя под облака и сверху еще и еще ласкать просветленным взором родную землю.

И тут Заблоцкий вспомнил прошлое лето, когда он стоял на вершине Северного Камня и озирал пустынные берега Нижней Тунгуски, проникался скупым очарованием этого края, его неизбывной тихой печалью, и с печалью же вспоминал далекую родину, щедрую на солнце, краски, на плоды земные, которую он так легкомысленно оставил…

Заблоцкий всегда жалел, что детство его прошло в большом городе и не было в нем избушки с крюком для люльки в матице, деревенского погоста, где покоились бы деды, а то и прадеды, вообще того клочка земли, на котором родился, впервые осознал себя и к которому в трудную минуту можно припасть, как к материнским коленям. Домишко, где, по словам матери, он провел первые недели и месяцы своей жизни, давно снесли, и там на весь квартал отгрохали многоквартирный дом; позже он сменил еще несколько мест жительства, так что, стань он впоследствии знаменитостью, трудно будет определить место для мемориальной доски. Так к чему ему, горожанину, было припадать? К асфальту?

Но у него еще оставался город, где он родился, вырос и из которого никуда надолго не уезжал, – красивый и богатый город на берегу Днепра; оставалась родная земля и великая славянская нация, сыном которой он являлся. Он кое-где поездил, кое-что повидал, любовался красотой чужих ему мест, но у него никогда не возникало желания остаться там надолго. Напротив, проходило время, и он начинал скучать по дому. Что же такое случилось с ним на Севере? Отчего сейчас эта древняя Могила так болезненно напоминает ему верховую тундру с останцами и развалами долеритов, и снова кажется, что он в маршруте, за плечами рюкзак, в руках тяжелый молоток на длинной ручке, а впереди – Князев, его строгий наставник и судья. И он, Заблоцкий, занят настоящим делом и приносит пользу своей работой.

Над краем гранитной площадки показалось раскрасневшееся лицо Зои Ивановны.

Глава седьмая

Он не хотел спешить. Он копил в себе нежность, чтобы быть щедрым, когда это произойдет, чтобы в случае чего его нежности хватило на их обоих, с лихвой; а вот представить себе, как это произойдет,- не мог. Вернее, мог, конечно, но опять-таки не хотел – слишком часто подводило его воображение. Знал только, что это должно быть не в Розиной ночлежке, а где-то в другом месте, что должно быть хорошее вино и тихая нежная музыка, и в темноте будет светиться только шкала и зеленый глазок индикатора настройки. И еще ее зубы, когда она улыбается…

Жанна пришла к нему домой сразу после работы, еще семи не было. Ее впустила Диана Ивановна и, поджав губы, демонстративно удалилась в свою комнатку. Лицо Жанны потемнело, осунулось, в глазах была боль. Не раздеваясь, лишь расстегнув пальто, она села на койку, попросила сигарету. Курила не затягиваясь, пыхала дымом. Потом сломала сигарету в пепельнице.

Он присел перед нею, взял ее руки в свои.

– Жанка, что с тобой? Случилось что-нибудь?

Она отвернулась к окну, с выражением отчаяния смотрела на освещенное предзакатным солнцем голое дерево. Форточка была открыта, и слышалось голубиное воркование, крики мальчишек во дворе, доносился уличный шум.

– Второй день на элениуме живу, сил моих больше нету… – Повернула к нему голову, сказала совсем по-бабьи: – Приходит, гадюка, пьяный, обзывает по-всякому, так, чтобы соседи слышали, грозится… Ты, мол, пока еще жена мне. Сына требует отдать. И тут же клянется, что жить без меня не может, что пить бросит… Тысячу раз я эти клятвы слышала… Господи, когда все это кончится?

Ему вдруг представилось, что это не Жанна, а Марина жалуется кому-то на мужа, которого прогнала, то есть на него, а этот кто-то ее утешает и говорит про него: «Ах, подлец этакий! Ну хочешь, я ему морду набью?»

– Ну хочешь, я ему морду набью? – предложил он, чтобы что-то сказать, и услышал в ответ:

– Набьешь… Он тебя на голову выше и в полтора раза шире…

– Но ты же ему действительно пока жена, – сказал он, уязвленный этим сопоставлением.

Жанна стянула с головы вязаную шапочку, тряхнула волосами. В глазах ее сверкнули слезы. Она закусила нижнюю губу.

– У тебя дверь запирается?

– Что? – не понял он. – Какая дверь?

– Ну, твоя, вот эта.

– Нет, не запирается…

– Ну, запри ее как-нибудь, на стул, что ли… Или придави чем-нибудь…

– Зачем?!

Жанна соскочила с койки, сняла со спинки стула его пиджак, кинула пиджак на стол, подняла стул и продела его ножкой в дверную ручку. Тут же у двери сбросила на пол пальто, спустила вниз и сняла чулки-сапоги, расстегнула и стряхнула назад кофточку, стянула пояс вместе с чулками, расстегнула и сняла через голову юбку и, переступив через свои одеяния, в одной комбинации шагнула к нему, оцепеневшему…

Позже она сказала успокоенно и мстительно:

– Теперь я ему не жена. Давно надо было…

С тех пор у них установились ровные теплые отношения – как у супругов, проживших вместе три десятка лет. Заблоцкий стал бывать у Жанны дома, познакомился с ее мамой, а вскоре и с родственниками – сестрой и мужем сестры.

Сестру звали Агния. Она оказалась значительно старше Жанны, и если Жанна имела вид вполне благополучной молодой женщины, то Агния выглядела процветающей дамой: умеренная полнота, холеные руки в массивных золотых кольцах и перстнях, на матовом розовато-смуглом лице ни намека на мешки под глазами или склеротический румянец – здоровое сердце, здоровые почки и печень, уравновешенная психика. Плюс семейное благополучие. Из таких женщин и выходят долгожительницы, увеличивая к общей радости среднюю продолжительность жизни, и дай им бог здоровья и многих безбедных лет!

Работала Агния делопроизводителем в загсе.

Муж ее, Леонид Иосифович, такой же упитанный и процветающий, работал в кондитерском объединении.

К Заблоцкому они отнеслись со сдержанной любезностью, а Жанну, как видно, очень любили, желали ей всяческого добра и счастья и с трогательной уверенностью считали, что она достойна лучшей участи, нежели положение «соломенной вдовы».

Жаннина мать была, наверное, очень красива в молодости, но красота счастья ей не принесла, судя по глубоким резким морщинам и печати усталости и разочарования. Говорила она мало, тихим вялым голосом, однако дочери и зять слушали ее предупредительно и со вниманием.

Заблоцкому любопытно было наблюдать за этими людьми, разбираться в оттенках их взаимоотношений. Видно было, что сестры дружат друг с другом, при этом живая, энергичная Жанна верховодит вальяжной Агнией; что мать они почитают, но, как видно, меж собой более откровенны, чем с нею; что Агния терпит подтрунивания мужа только на людях и так далее… Обычная добропорядочная семья, ячейка общества, альфа и омега благополучия; тактичные, благовоспитанные люди – о нем они, конечно, все знают от Жанны и потому избегают глядеть на его костюм и разговаривать о разбитых семьях. И вообще к нему не лезли с расспросами, и он тоже помалкивал, управлялся с индюшачьей ногой, стараясь не очень спешить, и переглядывался с Жанной. Она ловила его взгляд и, подняв брови, спрашивала глазами: «Ты чего-то хочешь?» – «Нет, спасибо, – отвечал он, – просто проверяю, помнишь ли обо мне». Переглядки эти все заметили и относились к ним одобрительно.

Конечно же, это были смотрины, Жанна потом сама в этом призналась. «Ну и как?» – спросил Заблоцкий. «А ничего, понравился».

Да, он знал за собой это забавное свойство – нравиться чужим родственникам. В роли жениха, который начинает с будущей тещи, он преуспел бы…

Жанна стала приходить к нему часто. С Розой она во всем быстренько разобралась: та напрочь отказалась от каких бы то ни было притязаний и поползновений, и Жанна сменила ревность на дружелюбие. Роза тоже прониклась к ней симпатией и, когда Жанна приходила, старалась уйти куда-нибудь и возвратиться попозже. И даже Диана Ивановна как-то призналась на кухне Заблоцкому, видимо, смирившись с безнравственностью нынешней молодежи: «Ваша Жанна производит положительное впечатление».

Заблоцкий смолчал тогда и не сразу спохватился. Что ж это он?! Позволяет обсуждать достоинства его подруги на общей кухне. Как просто и незаметно стал он отмалчиваться там, где раньше не спустил бы! Как легко смирился с тем, что Жанна один раз взяла билеты на концерт, другой раз – в кино, а потом это как бы нормой стало, что не он ее водит куда-нибудь на развлечения, а она его. Вот это и есть феминизация в действии, хотя Жанну никак не назовешь «эмансипухой», тем-то она и привлекательна. Все вековечные женские слабости – при ней, и ей, наверное, нравилось бы быть ведомой…

А о главном не было пока сказано ни слова. Потайных Жанниных мыслей Заблоцкий не знал, сам же прикидывал так и этак, и получалось, что Жанна подходит ему по всем статьям, притом сама его выбрала, что уже есть важный залог прочности их возможного союза. Но говорить ей об этом – зачем?

Прогуливаясь вечерами после кино или просто так, они, не сговариваясь, шли, шли и оказывались возле стройки. Стояли, смотрели, отмечали, как продвигается дело. У Заблоцкого в такие минуты просыпались инстинкты собственника, квартировладельца, и он по-хозяйски прижимал к себе локоть Жанны. И все его генеральные планы и замыслы в эти минуты меркли, отступали, и возникала мысль о том, что вот добиваешься чего-то, суетишься, надрываешься, а ведь если разобраться, человеку нужно так немного: иметь свой дом, свою женщину, свою работу и немного свободных денег. Какой дом – большой или маленький, с дачей или без дачи, с гаражом или без гаража – это уже вопрос честолюбия. Ну, а у него скромные запросы, и его вполне удовлетворит то, что так великодушно и неожиданно преподносит ему судьба.

Иногда он спрашивал Жанну:

– Ты ко мне хорошо относишься?

– Очень! – отвечала она и приникала к нему.

Воспоминание, которое пробилось, высветилось меж других дробных картинок.

Вечер. Он со своими книжками на кухне, притворив дверь с большим непрозрачным стеклом. Витька со своими книжками в комнате. Марина из последних сил читает ему, доносится ее бормотание. Больше часу она не выдерживала, а Витька мог слушать книжки и час, и два. Для Заблоцкого это Маринино «бу-бу-бу» было привычным успокаивающим фоном, показателем того, что дома все в порядке, ребенок под присмотром, можно спокойно заниматься своим делом.

Он углубляется в занятия, а сам все равно время от времени прислушивается к звукам в комнате.

В какой-то миг он спохватывается, что в комнате тихо. Вероятно, Марину усыпил собственный голос. Марину, но не Витьку. Заблоцкий явственно представляет себе, как сын, поняв, что чтения больше не будет, пробирается вдоль спинки сложенного дивана-кровати, огибая уснувшую маму в ногах, ерзая на попе, спускается на пол, подходит к изголовью и долго с надеждой смотрит маме в лицо. Стоит посапывает. Осторожно дует ей в щеку теплым своим дыханием. Он уже знает, что тормошить родителей, когда они спят, – опасно. Мама не просыпается. Витька неловко сгребает с дивана открытую книжку, переломив ее в корешке и измяв страницы, и направляется разыскивать папу. Детская интуиция подсказывает ему, что папа дома, но скрывается.

Где можно скрыться в однокомнатной квартире? В туалете-ванной либо в кухне. И вот легкий топоток в передней. Заблоцкий, не вставая с места, протягивает руку к двери и бесшумно опускает в петельку самодельный проволочный крючок – специально от Витьки.

Через несколько секунд дверь начинают тихонько дергать с той стороны.

– Папа работает, – негромко, строгим голосом говорит Заблоцкий. – И не смей ходить в колготках, сейчас же обуйся.

С той стороны тихое шевеление, и вдруг из-под двери показывается ручонка и возит по полу туда-сюда…

Сколько часов недодал он сыну!

Сколько недель, месяцев, лет недодаст теперь.

В вестибюле на доске объявлений рядом с призывом местного комитета подавать заявления на путевки в дома отдыха и туристические поездки, рядом с афишей театра оперетты на весенний сезон и приглашением записываться в кружок современных бальных танцев при Доме ученых появилась четвертушка ватмана с беглой надписью синим фломастером:

«Внимание! 3 апреля в 16 часов состоится информация о работе Института планетологии Сибирского отделения АН СССР. Докладчик доктор г.-м. и. В. К. Белопольский».

Мероприятие это, как понял Заблоцкий, проводилось по линии научных «сред», на которые он давно уже не ходил, неинтересно было. Собирались туда для «галочки» десять – пятнадцать человек, информировали друг друга о вещах, которые узкий специалист обязан знать из реферативных сборников, а неспециалисту знать необязательно. В этот раз сходить не мешало бы для общего развития, но некогда. Нэма часу.

Он так и ответил Зое Ивановне, когда она спросила после обеда, пойдет ли он на «среду».

– А вы сходите, – посоветовала она. – Вам полезно. Послушаете, чем люди занимаются.

Народу собралось непривычно много – в конференц-зале, рассчитанном человек на восемьдесят, почти не осталось свободных мест. Пришли ведущие специалисты рудного и угольного отделов. Оказывается, каждому любопытно было узнать, чем занимаются сибирские коллеги.

Самого докладчика еще не было, и сидевший в одиночестве за столом президиума ученый секретарь Юра Лазарев поглядывал на дверь. Наконец он заулыбался и встал. В зал вошли Виктор Максимович Кравцов и худой человек с асимметричным тонким лицом, сутулый и широкоплечий, в модном финском костюме, который, однако же, болтался на нем, как на вешалке, в больших роговых очках с тонированными стеклами. Не было в нем ничего лохматого, кондового, что, по мнению присутствующих, вязалось со словом «сибиряк». Напротив, в небрежной мешковатости его дорогого костюма, в академической сутулости таилась какая-то особая элегантность, благодаря чему он выглядел стопроцентным европейцем. «Молодой какой», – прошелестело по рядам, где сидели женщины, хотя молодым его нельзя было назвать: лет сорок – сорок пять. Имелось в виду, очевидно, – молодой доктор.

– Прошу прощения, – обратился к залу Кравцов, – это я задержал Вадима Константиновича. – И сел вместе с гостем в первом ряду.

– Товарищи, позвольте открыть нашу очередную среду, – сказал Юра Лазарев, бессменный ведущий. – Сегодня у нас в гостях заведующий лабораторией Института планетологии Сибирского отделения Академии наук, доктор геолого-минералогических наук Вадим Константинович Белопольский. Он консультирует одну из хоздоговорных тем нашего филиала и любезно согласился рассказать о научной работе, которая ведется в Академгородке, и о своем институте. Просим вас, Вадим Константинович.

Под жиденькие аплодисменты Белопольский поднялся на трибуну, с легким полупоклоном окинул взглядом присутствующих и повернул к Юре Лазареву худое длинное лицо.

– Позвольте два уточнения. Во-первых, – он извинительно улыбнулся, – я не завлабораторией, всего лишь рядовой доктор…

По залу пронесся легкий шумок. Большинство людей, здесь сидящих, полжизни потратили на то, чтобы сделать себе кандидатскую, для них связь слов «рядовой» и «доктор» было кощунством, святотатством. Доктор не может быть рядовым, доктор есть доктор!

Белопольский сделал вид, что не заметил, какой шокинг вызвало его маленькое кокетство.

– Во-вторых, хотелось бы знать, какая информация больше интересует собравшихся – о Сибирском научном центре или непосредственно об Институте планетологии.

Из зала послышались голоса:

– О научном центре!

– И о научном центре, и об институте!

– То и другое!..

Белопольский взглянул на часы.

– Можно сделать сообщение по обоим вопросам, но тогда – в самых общих чертах.

Он повернулся к Юре Лазареву, тот покивал, Белопольский в ответ тоже кивнул и заговорил звучным голосом лектора-профессионала.

– Сибирь – это огромная необъятная страна, континент в континенте. Все имена существительные в русском языке, все глаголы, все эпитеты применимы к ней, потому что чего только нет в Сибири, что только в ней сейчас ни происходит, ни выпускается, ни производится. В Сибири уместились все ландшафты северного полушария: от засушливых солончаковых степей и болотистых низменностей до альпийских лугов и осиянных вечными снегами заоблачных вершин; от непролазных таежных чащоб до тундровых пространств, измеренных лишь стадами оленей и перелетными птицами. Высокосортная древесина таежных делян, ценная пушнина, деликатесная рыба, энергия могучих рек, плоды и продукты сельскохозяйственных угодий…

В недрах Сибири сокрыты основные полезные ископаемые планеты, все, что нужно державе для того, чтобы при любом политическом раскладе обходиться своим собственным сырьем да еще делиться с дружественными соседями. Поэтому партия и правительство уделяют особое внимание развитию сырьевой базы Сибири. Намечая в своих директивах грандиозную программу индустриального строительства в нашей стране, XX съезд КПСС особо указал на необходимость быстрейшего развития производительных сил восточных районов. Это, в свою очередь, влекло за собой необходимость развития на востоке страны большой науки, создания нового мощного научного центра, которому одновременно было бы под силу стать и одним из крупнейших центров мировой науки.

Группа видных советских ученых – академики Лаврентьев, Соболев, Христианович, Векуа и другие – выступили с инициативой создания такого центра, их идея была поддержана партией и правительством, и в мае 1957 года Совет Министров СССР издал постановление «О создании Сибирского отделения Академии наук СССР». Основной задачей нового научного центра ставилось всемерное развитие теоретических и экспериментальных исследований в области физико-технических, естественных и экономических наук, направленных на решение важнейших научных проблем и проблем, способствующих наиболее успешному развитию производительных сил Сибири и Дальнего Востока, чьи недра содержат почти семьдесят пять процентов прогнозных запасов основных видов минеральных ресурсов.

Для выполнения поставленных задач Сибирское отделение с первых же дней своего существования распределило усилия по трем главным направлениям:

комплексное развитие фундаментальных исследований по крупным проблемам;

эффективное внедрение научных результатов в народное хозяйство;

подготовка кадров для науки и растущего производства Сибири и Дальнего Востока.

Таким образом, на ученых Сибирского отделения легла почетная ответственность давать научные обоснования для принятия оптимальных решений в области народного хозяйства, причем для того, чтобы эти обоснования и рекомендации были своевременными, научные исследования велись и ведутся на перспективу, опережающими темпами.

Оглядываясь далеко назад, на историческое прошлое Сибири, вспоминая вещие слова отца русских наук Михайлы Ломоносова о российском могуществе, которое «прирастать будет Сибирью», следует вспомнить добрым словом первых исследователей огромного края: Даниила Мессершмидта, посланца Петра; Степана Крашенинникова, преодолевшего 28 тысяч верст от Урала до Тихого океана; Федора Миллера, автора первого фундаментального труда о Сибири, до сих пор поражающего энциклопедичностью познаний автора и широтой его интересов, Пржевальский, Гмелин, Миддендорф, Врангель, Щапов, Ядринцев, Потанин – исследователи и радетели Сибири, чьи имена навечно останутся в истории ее постижения, но это имена одиночек-энтузиастов.

Первыми научными учреждениями по исследованию Сибири явились Восточно-Сибирский и Западно-Сибирский отделы Географического Общества, организованные соответственно в 1855 и 1877 годах. Позже было создано «Общество изучения Сибири и улучшения ее быта», предметом исследования которого стала вся территория края. Таким образом, академическая наука занималась Сибирью более двух веков, и все же к 1925 году географическая и геологическая изученность всей территории составила 24 процента, флора была изучена на 34 процента, фауна – на 14. На Первом научно-исследовательском съезде Сибири, который состоялся в декабре 1926 года в Новосибирске, известный геолог профессор Усов доложил, что в Сибири «кадр научных работников» насчитывает «не менее 500 человек, занимающихся исследовательской деятельностью». Для сравнения, примерно столько же сотрудников насчитывает сегодня коллектив одного только Института экономики и организации промышленного производства Сибирского отделения Академии наук…

Докладчик отхлебнул глоток воды, в зале покашляли. Несмотря на сухость изложения, слушали внимательно.

– Прошло всего полтора десятка лет с момента основания, – сказал далее Белопольский, – и Сибирское отделение с его институтами, филиалами, опытно-производственными подразделениями стало крупным научным центром. Сегодня здесь успешно ведутся важные фундаментальные и прикладные исследования, способствующие усилению научно-технического потенциала страны, росту авторитета советской науки. Трудно переоценить то непосредственное и повседневное влияние, которое оказывает Сибирское отделение на развитие производительных сил восточных легионов, на культурный и образовательный уровень их населения. Созданы Дальневосточный и Уральский научные центры, начато строительство сибирских отделений ВАСХНИЛ и Академии медицинских наук, расширяется сеть высших учебных заведений.

Сегодня Сибирское отделение Академии наук состоит более чем из 40 научно-исследовательских и опытно-конструкторских учреждений, представляющих все новые направления естественных и общественных наук. «Кадр научных работников» составляет ныне свыше 30 тысяч человек, в том числе около 60 академиков и членов-корреспондентов, более 350 докторов и 2500 кандидатов наук. Научные центры Отделения расположены в Новосибирске, Иркутске, Якутске, Томске, начато строительство академгородков в Улан-Удэ и Красноярске. Легко заметить, что центры эти возникли и возникают там, где создаются новые энергопромышленные комплексы и где уже функционируют ячейки академической науки.

В эпоху НTP в период нового этапа строительства нашего общества, когда в сферу общественного производства вовлечены практически все имеющиеся в стране трудовые ресурсы и на смену экстенсивному пути развития народного хозяйства приходит путь интенсификации, роль науки, ее революционизирующее влияние на темпы научно-технического прогресса возрастают в значительной степени. В этом плане особенно следует отметить фундаментальные исследования, поскольку именно они оказывают активное влияние на коренные изменения в области экономики, техники и технологии. К примеру, на стыке трех наук – алгебры, логики и электроники – возникла электронная вычислительная техника, без которой невозможно представить научно-технический прогресс. Выдающиеся достижения в области фундаментальной науки, как правило, служат толчком к разработке программ прикладного характера, непосредственно направленных на крупные народнохозяйственные проекты. Примером этому может служить программа освоения космоса, вытекающая из комплекса фундаментальных исследований в области аэродинамики, радиоэлектроники, физики околоземного пространства, биофизики и медицины.

Сибирское отделение построено по территориальному принципу и объединяет в своем составе институты и коллективы, работающие в различных направлениях. Не напрасно символом Сибирского отделения стала «сигма», означающая сумму наук. Главные усилия были направлены на быстрейшее развитие здесь математики, физики, химии, биологии – тех краеугольных камней, на которых зиждется все здание естественных и технических наук. Ориентация на фундаментальные исследования и обеспечила высокий уровень сибирского научного центра.

И процессе материализации научной идеи основополагающим является принцип выхода на отрасль. Благодаря ему общество получает большой экономический эффект от внедрения достижений науки в народное хозяйство. Формы связей науки с народным хозяйством в Сибирском отделении различны. Это договора академических институтов с отраслевыми НИИ, предусматривающие реализацию фундаментальных идей, это непосредственный контакт с головными предприятиями отрасли на основе различных соглашений, это долгосрочные соглашения академических научных учреждений с министерствами и ведомствами. Сибирское отделение связано пятилетними договорами со многими союзными министерствами…

Белопольский еще раз взглянул на часы, расстегнул браслет и положил их перед собой.

– Я не утомил вас?

Из зала ответили неопределенными возгласами. Белопольский сказал:

– Прежде чем перейти непосредственно к Институту планетологии, несколько слов о подготовке научных кадров.

Сибирское отделение провело уникальный эксперимент по учреждению ежегодных Всесибирских школьных олимпиад, которые проводятся с 1961 года и позволяют выявлять и отбирать наиболее одаренных детей для дальнейшей учебы в физико-математической, химической и биологической школе-интернате при Новосибирском госуниверситете, а затем в самом университете. Там преподавание ведут крупные ученые, и студенты под их руководством на старших курсах уже участвуют в научной работе на базе исследовательских институтов и конструкторских бюро, оснащенных современной аппаратурой.

Тесное общение студентов-старшекурсников с учеными и непосредственное участие в научных исследованиях – не только прочная гарантия подготовки специалистов высокой квалификации. Происходит формирование мировоззрения. Участие в научных семинарах, повседневное обсуждение результатов исследований, возникающих затруднений и ошибок вырабатывает у молодых людей дух демократизма, товарищества, честности в науке, прививает им необходимые нормы этики, навыки работы в коллективе.

Теперь об Институте планетологии, который во многом является типовой моделью научно-исследовательского института Сибирского отделения. Создан он одновременно с Сибирским отделением Академии наук.

В создании и становлении института принимали непосредственное участие крупнейшие советские ученые, корифеи современных геологических наук. Эти же ученые ныне возглавляют отделы института.

В основу деятельности института положен принцип интеграции, который в данном случае выражается в том, что специалисты различных геологических наук работают в одном направлении, комплексно, и связаны между собой территориально и тематически.

Основные направления деятельности института на сегодняшний день: изучение земной коры и верхней мантии, планетарной тектоники и глубинной петрологии, то есть исследование физико-химических процессов, происходящих в земной коре и верхней мантии под воздействием высоких давлений и температур, и закономерностей образования минералов и руд в этих условиях; внедрение логико-математических методов в геологию, то есть формализация геологических понятий и логико-математическая их обработка с целью получения четких закономерностей, используемых как в области научных исследований, так и в практической работе; изучение физико-химических свойств природных монокристаллических соединений и условий их образования с целью разработки методики синтеза эквивалентных веществ, что даст возможность получать практически неисчерпаемые количества дешевого сырья – без разрушения природных ландшафтов.

Институт уникален сведением всех этих проблемных исследований воедино. Каждый отдел института фактически является институтом в миниатюре. Работами института руководят: шесть академиков, шесть членов-корреспондентов, около тридцати докторов наук…

В стенах скромного провинциального НИИ звучал голос Большой Науки. Не дилетанты сидели в этом зале – специалисты, стремившиеся быть в курсе современных исследований, следящие за литературой, и каждый из них в кровной ему области знал об основных достижениях отечественной и мировой науки, знал, какими проблемами занимаются отраслевые и академические институты исконных научных центров Москвы, Ленинграда, Киева. Каждый, листая «Известия Академии наук», отмечал, как часто встречается в библиографии и примечаниях аббревиатура СО АН СССР. Однако эта ссылка сама по себе ни о чем не говорила жителям большого южного города, для которых Сибирь – край света, медвежий угол. Откуда там взяться передовой науке? И вдруг – планетология, мантия, синтез минералов…

Во всем городе с его многочисленными научно-исследовательскими и учебными институтами, в городе, население которого приближалось к миллиону, был один-единственный член-корреспондент, директор отраслевого металлургического института.

Шесть академиков, шесть член-корров, около тридцати докторов…

В одном только институте! Да, было отчего растеряться и притихнуть. А гость из Сибири тем временем повел речь об ассигнованиях и экспериментальной базе.

Общеэкспедиционные расходы на организацию, транспорт, зарплату и так далее составляют лишь небольшой процент затрат. Львиную долю средств поглощают физико-химические исследования, которые проводятся на современном экспериментальном уровне и требуют соответствующего оборудования.

Немалый процент ассигнований отделы института получают за счет хоздоговорных тем. Заказчики весьма солидные: Министерство сельского хозяйства, Минздрав, промышленные министерства.

Часть ассигнований поступает в инвалюте – для приобретения оборудования у американских и западноевропейских фирм…

В этом месте по залу опять прошелестел шумок, и Белопольский счел нужным пояснить:

– Да, мы часто вынуждены покупать приборы на инвалюту. К сожалению, отечественные приборы, которые по своим параметрам не уступают импортным, а подчас и превосходят их, существуют лишь в единичных выставочных экземплярах.

Далее речь зашла о связях института с зарубежными научными центрами, об обмене специалистами, об участии в международных конгрессах. Практически за последние годы ни один крупный конгресс или симпозиум, посвященный проблемам геологии, геофизики, геохимии или палеонтологии, не проходил без участия института.

Работы института удостоены Ленинских и Государственных премий. В числе лауреатов…

Прозвучали имена выдающихся ученых, и в зале вдруг раздались аплодисменты и долго не стихали – должны же были найти выход чувства, возникшие во время этого сорокаминутного сообщения, копившиеся и крепнувшие с каждым новым поворотом темы. Аплодировали члены ученого совета, руководители отделов, старшие инженеры и мэнээсы, и не было на их лицах снисходительно-усмешливого: «Ну-с, послушаем, чем там сибиряки занимаются», – с которым многие пришли сюда, а было смущенное удивление, восхищение, преклонение перед прославленными именами, знакомыми многим со студенческой скамьи, перед самой Наукой, посланец которой стоял сейчас на трибуне и, пользуясь паузой, мелкими глотками пил из стакана минеральную воду.

Потом Белопольский говорил о структуре и планировке Академгородка, о его спортивных комплексах и культурной жизни. Однако слушатели уже устали удивляться, и докладчик, почувствовав это, несколькими фразами умело привел свое сообщение к концовке и выразил готовность ответить на вопросы.

Из заднего ряда спросили про бытовые условия.

– С жильем пока имеются определенные трудности, дипломатично ответил Белопольский. – Так, как и везде, вероятно.

– Нельзя ли поконкретнее? – спросил тот же голос. – Вот у вас, в частности, какая квартира?

– Трехкомнатная полногабаритная, – усмехнувшись, ответил Белопольский.

– А семья?

– Пять человек.

В зале засмеялись, запереглядывались. Действительно, как у всех.

– Ну, а перспективы? – спросили из другого ряда.

– Планируется крупное жилищное строительство, так что милости просим, – опять усмехнулся Белопольский.

– Простите, вы случайно не вербовщик? Как там у вас с научными кадрами?

– Бывает, что кандидаты и новоиспеченные доктора работают младшими научными сотрудниками…

У выхода из зала Заблоцкого поджидал Сеня Шульга.

– В общем, я понял, старик, что нас там не ждут. А жаль.

– Да, – сказал Заблоцкий, – это фирма.

– И вообще, мне кажется, что все большие дела делаются сейчас в Сибири. Эх, если бы не мои хвосты… Облагополучились мы тут на солнышке, омещанились, живем, как тараканы за печкой. В старости вспомнить нечего будет.

– Соберешь внучат и станешь им рассказывать, как деда защищал диссертацию. А хочешь, могу сделать тебе на груди наколку: восходящее солнце и сверху большими буквами – СИБИРЬ. А ниже – «Не забуду мать родную». Видел нечто подобное в туранской бане.

– Леша, ты злой человек. У меня, понимаешь, душа встрепенулась, а ты ей на горло наступаешь.

– Ладно, Сеня, не будем об этом, – ответил Заблоцкий и пошел к себе.

Обработан и нанесен на диаграммы последний десяток замеров. Никакой ясности он не внес, только увеличил и без того большой разброс. Любую закономерность можно было придумать по этим замерам, любую! Оставить, что нужно, а ненужным пренебречь. Куда как проще.

Это было крушением. Сама идея оказалась несостоятельной, вздорной. Столько времени обманывать себя пустой надеждой, когда с первой же сотни замеров можно было понять, что он пошел по ложному пути! Скорей всего, здесь всякий путь оканчивается тупиком – что-то вроде трансцендентных уравнений. А ведь Львов предсказывал такую возможность, выражал сомнение в плодотворности его идеи. Но где там, он так верил в свою интуицию, так не сомневался в успешности собственных замыслов!

И что теперь? Время протекло сквозь пальцы, ничего не оставив взамен, кроме ощущения потери и тщетности усилий. А в гулких коридорах Храма Науки гуляли веселые сквознячки, в небо торжественно всплывали и лопались радужные пузыри его идеек. Шли дожди, снега, налетали грозы и суховеи, кружились в осенних хороводах листья с деревьев, и вновь пахло парной землей, и тянулась перед ним, суживаясь к горизонту, его невспаханная полоса с будыльями прошлогоднего бурьяна, и где-то в чистом поле привольно скакал еще не изведавший хомута и никем пока не взнузданный белый конь…

В иные критические минуты Заблоцкий словно бы раздваивался: одно его «я» жило обычной жизнью – переживало, страдало, делало глупости и пыталось их исправить, а второе – хладнокровно наблюдало за первым и резонерствовало: «Скажите, какие страсти! Больше пафоса! Больше искренности!» Сейчас зритель в нем был разочарован: молодой ученый терпел фиаско в своей научной работе, но не бил себя при этом пятерней по лбу, не рвал на голове последние волосы, не бросался под колеса городского транспорта и даже не напивался до бесчувствия, а мирно курил у окна, за которым шумел вечерний весенний город, пускал дым в открытую форточку и насвистывал блюз Бише «Маленький цветок».

Полынный привкус был во рту, мысли разлетались куда-то в гаснущее небо, все чувства покинули его, словно был он уже холодеющим трупом, и в этой глухой и болезненной пустоте слабо пульсировало только ощущение усталости и безразличия ко всему на свете.

Заблоцкий не помнил, сколько времени прожил в таком состоянии, – может быть, сутки, может, неделю. Но однажды утром он проснулся сам, без будильника, с чувством бодрости и некоего обновления, словно больной, перенесший кризис и находящийся на пути к выздоровлению. Он лежал с открытыми глазами, пытался разобраться, что с ним произошло, и вдруг понял: пришла освобожденность. Освобожденность от тягостной, удручающей работы. Не надо больше обманывать себя и других, делать вид и притворяться.

Он вернул Зое Ивановне столик Федорова, сказав при этом: «Все, кранты». Зоя Ивановна догадалась по выражению его лица, что он пришел к какому-то итогу, вопросительно подняла брови, но он, покосившись в сторону Вали, которая хоть и не глядела на них, но держала уши топориком, махнул рукой – потом, дескать.

Эмма Анатольевна, которая всегда все видела и слышала, но редко когда вмешивалась, поняла его слова по-своему и пропела:

– Алексей Палыч, умница вы наш, когда вам потребуется оформление, то помните, что есть такая Эмма Анатольевна, она еще не совсем старуха, и кривоножка, у нее в руках пока еще не дрожит. Если она вам напишет шрифт, то это будет шрифт, можете не сомневаться. И если я у вас буду первая, то вы у меня будете десятый.

– Это как? – спросил Заблоцкий.

– Ваша кандидатская у меня будет десятой. Кругленькое число. И ВАК все предыдущие утвердил. У меня легкая рука.

– Спасибо, Эмма Анатольевна. – Заблоцкий знал, что она к нему хорошо относится, и благодарил искренне. – Когда дойдет до оформления, я вас призову.

В конце рабочего дня Зоя Ивановна обычно уходила первой, но в этот раз задержалась, и Заблоцкий понял – ради него. Она сидела за своим столом и писала, он в чулане проявлял; когда он вышел и по обыкновению стал рассматривать на свет мокрые негативы, она спросила:

– Так что, Алексей Павлович, со щитом?

– Нет, Зоя Ивановна, на щите.

– Покажите.

Он разложил перед ней диаграммы.

Ей ничего не надо было объяснять. Она долго рассматривала диаграммы, сопоставляла. Потом сказала, помаргивая:

– Да, картина безрадостная.

– В том-то и дело…

Она принялась размышлять вслух: может быть, следовало взять параметры других, второстепенных минералов, присовокупить данные палеомагнетизма? Но здесь снова потребуется большая подготовительная работа – те же массовые замеры, и нет гарантии, что и этот путь приведет к успеху. Видимо, главная беда в том, что идея его абстрактна, он смутно представляет, какие физико-химические процессы стоят за ней, и потому вынужден искать вслепую.

– Может быть, я в чем-то и ошибаюсь. Покажите это Львову. В конце концов, он ваш научный руководитель.

Заблоцкий сложил диаграммы в папку, завязал тесемки. Нет, он не станет показывать это Львову. Ответ будет таким же.

– По крайней мере, здесь материал на хорошую статью. Ваша неудача может оказаться поучительной для других.

– Пусть учатся на собственных неудачах.

Зоя Ивановна сочувственно промолчала. Что ж, от неудач никто не застрахован, надо иметь мужество с достоинством пережить их. Это – наука…

Она стала собираться домой, и уже на пороге Заблоцкий остановил ее вопросом:

– Сколько примерно снимков еще осталось?

Она подумала, ответила:

– Снимков семьдесят-восемьдесят.

От силы неделя. И все. Больше ему здесь делать нечего.

Город готовился встречать Первомай. Фасады домов на центральных улицах украшались красными полотнищами и плакатами, и три цвета царили сейчас в городе: пролетарской солидарности, безоблачного неба и молодой весенней листвы.

Была последняя предпраздничная суббота, и Заблоцкий, свободный теперь от всяких неурочных дел, хорошо выспался, изжарил себе яичницу из двух яиц с колбасой, сварил в Розином кофейнике ароматный крепкий кофе. С Аллой он рассчитался неделю назад, выплачивая ей каждый месяц по четвертной, и питаться стал получше, и денег на еду уходило меньше – вот что значит не лениться и готовить дома!

С аппетитом позавтракав, неторопливо покурив, он отправился бродить по городу. Просто так, без цели. А может, и с целью, с мыслью, что видит все это в последний раз перед долгой-долгой разлукой, с тайным желанием, чтобы эти радостные, празднично-весенние краски скрыли под собой в его памяти жухлые цвета осени, мрачные тона маренго – мокрого асфальта…

Все его прошлое на этих старых улицах с лабиринтами проходных дворов, с пристройками к домам и с пристройками к пристройкам; в маленьких сквериках на перекрестках, где днем сидят пенсионеры и мамы с колясками, а вечером – парочки или гитарные компании; на трамвайных остановках, каждая из которых была отправной или конечной точкой определенного маршрута – к кинотеатру «Победа», к кинотеатру «Родина», к парку, к набережной, к «броду». Ходи, смотри на эти улицы, на старинные ветхие дома с увитыми плющом верандами, закрепляй в памяти, пока не смела их панельно-железобетонная ладонь реконструкции.

Старинная, еще екатерининских времен брусчатка площади. Сколько раз проходил он здесь в колонне демонстрантов – сначала школьником, потом студентом, держа равнение направо, и с холодком под сердцем слушал, когда с трибуны зазвучит усиленный репродукторами голос: «Слава советским геологам!», чтобы вплести свой голос в ответное радостное «ура». Светлое было время. А филиал ходил на демонстрации в колонне геологического треста: две-три шеренги, без оркестра, без знамени…

Бетонный парапет набережной, плиты откосов, уходящих в мутную днепровскую воду. Все это возникло за последние считанные годы, а раньше здесь были хибарки, пустыри, переходящие в плавни, низкий песчаный берег. Пацанами купались тут, каждый год кто-нибудь тонул, двое на его памяти подорвались на фашистской мине… А сейчас набережная – любимое место прогулок у горожан. В свое время и он здесь прохаживался с Мариной, и у парапета вечерами стаивал, глядя на лунную дорожку на воде, на размытые отражения городских огней…

А вон там, рядом с набережной, сохранились довоенные дома, и на их кирпичных стенах кое-где остались старые надписи: «Проверено. Мин нет. Сержант такой-то». И дата – поздняя осень сорок третьего…

Вся жизнь его здесь прошла – месяц за месяцем и год за годом. И теперь он собирается надолго, если не навсегда, оставить свой город и то, что до сих пор было ему так дорого…

Можно было бы, конечно, никуда не уезжать. Ну, не получилось с диссертейшн, досадно, обидно, но все же не трагично. Он еще молод, времени потеряно не так много. Надоело работать фотографом, непрестижно, бесперспективно? Охота еще раз попробовать силы в науке? Есть лаборатория каменного литья в солидном и уважаемом институте, есть геологический трест и при нем съемочная экспедиция, там тоже можно будет со временем наскрести материалец. Но только все это ему не по душе. Будь у него новые идеи, живой интерес к науке, можно было бы мириться с неустроенностью жизни, а так…

Будь у него семья, квартира – другое дело. В конце концов, ради блага семьи многим приходится жертвовать, нужны очень веские основания, чтобы бросать насиженное место и тащиться в неизвестность. Но что ему-то? В его жертвах никто не нуждается, да и жертвовать ему нечем.

Будь у него возможность часто видеться с сыном, влиять на него, участвовать в его воспитании… Нечего и думать! Марина и раньше делала все по-своему, не считаясь с его мнением и желаниями, а теперь сын для него потерян, во всяком случае, до той поры, когда научится читать отцовские письма и вразумительно отвечать на них.

И что же у него осталось? Любимая женщина?

Жанна как-то призналась, что если решится выйти второй раз замуж, то регистрироваться не станет и детей больше не хочет. Сказано это было для него, и он ответил, что разделяет ее взгляды. Действительно, зачем лишняя печать в паспорте? Коль поживется, так поживется и без печати, а нет – так никакая печать не удержит. И если они с Жанной сойдутся, то связывать их будут только добрые чувства – самая прочная связь и самая ненадежная. Порывать трудно в первый раз, потом проще и с каждым разом проще.

Пока она ласкова с ним, покладиста, а пойдут будни с унылым однообразием домашних обязанностей – как тогда? Она, судя по всему, девочка с запросами, и он парнишка с характером, хватит ли у обоих терпения и чувства юмора? А если когда-нибудь она даст понять, что он – примак?

Что-то слишком ко многому ему предстоит приспособиться – к характеру будущей жены, к роли примака, к работе, о которой раньше и думать не хотел, к самому сознанию, что приходится приспосабливаться. Как после этого уважать себя? И кем бы он стал, такой приспособившийся? Вообще, сердечная привязанность – не повод для того, чтобы мириться с долгой полосой неудач. Любим друг друга – значит, следуй за мной.

Ну, а куда следовать ему самому – это вопрос давно решенный. Конечно, хотелось бы выложить перед Князевым новенький кандидатский диплом, позадаваться немного – дескать, держись теперь, трапповый комплекс и габбро-долериты! Поработал бы у него еще сезон, присмотрелся бы, а там можно было бы показать производственникам, на что способна петрография… Мечты, мечты! Он привезет Князеву трудовую книжку с двумя последними записями, привезет диаграммы с замерами, честно все выложит. Какие еще нужны доказательства? Он, так сказать, выполнил наказ, вернее, приложил все усилия, чтобы выполнить, а то, что не получилось – ну, так это наука, в которой никто ни от чего не застрахован. Во всяком случае, совесть его чиста, научная совесть. Князеву это будет понятно.

Тут Заблоцкий по странным законам памяти вспомнил вдруг, как Князев прямо, открыто глядел в лицо начальника экспедиции, когда тот прилетал на вертолете в связи с находкой рудного валуна, и впервые, может быть, спохватился, что так ведь и не знает, чем закончилась эта история, дали Князеву возможность проверить свое открытие или сочли его незначительным и предложили проводить поиски в другом месте. Север – он большой…

И вспомнилась Заблоцкому лекция доктора наук Белопольского, слова о необъятной Сибири, для постижения которой не хватит и жизни, о той манящей и загадочной стране, которой предстоит осенить его широким, крылом своих просторов и укрепить в намерении честно и с пользой прожить свой век.

Как доверчивы к нам, взрослым, дети, и как они беззащитны перед нами, не ведая наших помыслов.

Вспомнился пустячок: Марина первый раз вела Витьку в процедурный кабинет на укол, а тот, ни о чем не подозревая, радуясь, что пойдет гулять, спокойно дал себя одеть, на улице оживленно вертелся по сторонам, в коридоре поликлиники разглядывал картинки, ничуть не противился, когда ему приспустили колготки вместе с трусиками, и лишь когда в тощую его ягодицу вонзилась игла, рванулся на руках у матери, тоненько заплакал…

Как доверчивы к любимым любящие…

Был поздний вечер, а может быть, – ночь. Раздвинутые на окне шторы не мешали любопытной луне заглядывать в комнату, в приоткрытую форточку сквозила свежесть. Заблоцкий лежал в чужой постели, неторопливо курил, к плечу его прижалась грудью Жанна и, захватив пальцами прядь своих волос, щекотала ему шею. В соседней комнате в деревянной решетчатой кроватке на колесиках спал Димка. Хозяйку дома, мать Жанны, спровадили погостить у родственников.

Заблоцкий все курил, молчал, сигарета описывала дугу от губ к пепельнице, стоявшей рядом на стуле, и Жанна негромко сказала, как всегда говорила в такие минуты:

– Ну, поговори со мной.

– О чем?

– О чем хочешь… Смотри, какая луна. И тихо. Как в детстве.

– Да… Только мы взрослые.

– Луна как в детстве, а мы – взрослые. А потом будем старые, а луна все равно будет, как в детстве.

– Она будет светить нашим детям.

– Твоему Витьке и моему Димке.

– Странно представить… Витька когда-нибудь будет вот так же обнимать женщину и смотреть на луну…

– И Дима тоже… Только мы этого не увидим.

– Мы многого не увидим. Я – особенно.

– Ничего… Витька подрастет и будет бывать… у тебя.

– Давай лучше про луну.

Она нежно погладила его своей мягкой ладошкой по щеке, по шее, по груди.

Подавила вздох и указала в окно на луну:

– Сколько сейчас на нее парочек смотрит…

– А нам лучше всех.

– Может быть… Тебе правда хорошо со мной?

– Хорошо, Жанка. Бывает очень хорошо.

– А сейчас?

– И сейчас хорошо.

– Просто хорошо? Без очень?

– Очень, очень, очень хорошо. И немного грустно.

– Да… Когда очень хорошо, всегда немного грустно. Наверное, оттого, что все хорошее кончается. Правда?

– Рано или поздно кончается. Мне вот уезжать скоро…

– Геологи всегда уезжают куда-нибудь. Это ты нам с Мариной еще при первом знакомстве рассказывал. Помнишь? Геологи уезжают в экспедиции, а жены и подруги их ждут.

– Запомнила… А ты умеешь ждать?

– Не знаю. Не приходилось. Некого было ждать. Разве что любезного супруга, когда он вечерами в пивнушке задерживался. А так – не приходилось.

– Ну, а если долгая разлука? На годы. Скажем, длительное путешествие или… Ну, тюрьма, например. Знаешь, в народе говорят: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся…»

Жанна приподнялась на локте, встревоженно заглянула ему прямо в лицо.

– Ты что это о тюрьме заговорил? Алька! Ты меня не пугай… Господи, только этого еще не хватало! Один – пьяница, второй – арестант. Ты что? Натворил что-нибудь?

– Да нет, ну что ты, успокойся, пожалуйста, не бери в голову, это я так…

Благодарный ей за этот испуг, он прижал ее к себе, гладил по волосам, по шелковистым плечам, дышал ее запахом, и она притихла под его руками, а потом высвободила свою руку, обняла его за шею, нашла мягкими губами его губы, и лодочка их любви вновь оттолкнулась от берега, и волна подхватила ее и понесла дальше и дальше, на глубину…

А потом он сказал:

– Все хотел тебя спросить… Где ты бывала?

– В каком смысле?

– В географическом. Карта нашей Родины и запредельные территории.

– В запредельных не приходилось, копила деньги на кооператив, а у нас где я была? Москва, Ленинград, Киев, Житомир – в Житомире тетка. Прибалтика: Рига, Дубулты. Крым, Геническ. Все. А что?

– Да так, для разговору. А на востоке не была? На Урале, в Сибири?

– Зачем мне там бывать? Там у меня никаких интересов.

– Для общего развития, хотя бы.

– Мне моего развития хватает и здесь. Что я там не видела? Я и так знаю, что такое Сибирь. Летом там комары не дают вздохнуть, а зимой – морозы. И живут там разные неудачники, которые привыкли, которым нигде больше места не нашлось. Что я, не права, скажешь?

– Ну, ты даешь! – засмеялся Заблоцкий. – Кто это тебе такую информацию выдал?

– Приятельница одной моей знакомой рассказывала. Она жила несколько лет в этом… То ли в Норильске, то ли в Новосибирске, не помню… Вдобавок, говорит, голодно, в магазинах один хек серебристый, маринованная капуста в банках и консервы «Завтрак туриста»…

– Погоди, погоди. Норильск и Новосибирск – это совершенно разные пояса. Новосибирск – юг Западной Сибири, а Норильск – Заполярье, уж там снабжение по самой высокой категории.

– Ну, не знаю. За что купила, за то и продаю. А ты-то чего из себя знатока строишь? Ты-то откуда Сибирь знаешь? Из окна вагона разглядел?

Что было сказать ей на это? Сибирь… Его с детства смутно волновали такие понятия, как «Север», «тайга», «белое безмолвие». Возможно, причиной тому был Джек Лондон, которого он перечитал от корки до корки, но великий американец писал не только о Севере, гораздо больше у него написано о путешествиях по южным морям, а ведь не тронула его, Заблоцкого, экзотика, не проникла в душу, и никогда ему не хотелось стать моряком. А полярным исследователем – хотелось, мечталось. Что же это было – некое предначертание? Сперва он не внял ему, потом отмахивался, как от блажи, – до того ли, в самом деле? Аспирантура, Витька, дела семейные, диссертейшн. Но когда год назад его постигла первая серьезная неудача в жизни, куда он бежал в поисках исцеления, где скрывался и зализывал свои раны? На Севере…

Край ссылки, страна неудачников… Как объяснить ей, что выбор, который он для себя сделал на сегодняшний день, может быть, главная его удача, потому что потом было бы поздно, оброс бы со всех сторон лишайником, как придорожный камень, оплели бы его корни и стебли трав, и никакая сила с места не сдвинула бы! Были бы какие-то победы местного значения, какие-то достижения, и собственная крыша над головой появилась бы, и семья, и положение, и мама, наконец, успокоилась бы и не терзала себе и ему душу. Но в одинокие ночные минуты бессонницы и непокоя застарелой болью отзывалась бы мысль о том, что загубил, предал самую, может быть, светлую свою мечту.

Что он знает о Сибири, о Севере? Только то, что этому краю предстоит стать его второй родиной и что отныне он до конца своих дней обречен: на Севере он будет тосковать по родному городу на Днепре, здесь, в городе, тосковать по Северу. И на огромных этих пространствах, слившихся раньше для него в сплошное белое пятно, теперь светит ему огонек, живой и близкий, как костер на берегу реки, к которому выходишь из маршрута, – поисковая партия Князева…

Луна заглядывала теперь в сервант, пересчитывала хрустальные рюмки и чашечки кофейного сервиза. Жанна спала у Заблоцкого на руке, губы ее были приоткрыты. Он рассматривал ее лицо и впервые отдал себе отчет в том, что в своих с ней отношениях все время сдерживал себя: вначале смотрел на все это как на эпизод, потом уверял себя, что он для нее – прихоть, преходящее увлечение, а ведь она-то, Жанна, принимает всерьез их любовь, планы строит, хотя он никогда ей ничего не обещал, и как теперь сказать ей об отъезде?

Харитон Трофимович Ульяненко, как уже говорилось, отдельного кабинета не имел, вместе с ним в комнате обитали еще два сотрудника: инженер Пинчук и мэнээс Артем Головня. Пинчук – пожилой, плотный, бритоголовый, лицо в тяжелых бульдожьих складках, не болтливый, никогда не опаздывающий на работу – словом, человек старой закалки. Артем Головня – тихий, старательный и способный мальчик, по слухам – очередной «донор» Харитона Трофимовича. Постоянно мотавшийся по командировкам или пропадавший в фондах треста, он состоял при Харитоне Трофимовиче на дальних посылках, Пинчук же был вроде денщика. Поговаривали, что Пинчук в нерабочее время обрабатывает его садовый участок. Как бы там ни было, он был доверенным лицом Харитона Трофимовича, но при самых конфиденциальных разговорах патрона с кем-нибудь из сотрудников и он, повинуясь незаметному знаку, выходил из комнаты и, некурящий, с непроницаемым лицом, мерным шагом прохаживался взад-вперед по коридору или, заложив руки за спину, изучал вывешенные на видном месте социалистические обязательства отдела.

Когда Харитон Трофимович пригласил к себе по внутреннему телефону Заблоцкого, тот встретил в коридоре Пинчука и насторожился: очевидно, настало время узнать, какие виды имеет на него начальство.

– Как у вас обстоят дела с диссертацией?

Вопрос был задан без обиняков, из чего Заблоцкий заключил, что Харитону Трофимовичу стало известно о постигшей его неудаче, и в который раз подивился тому, что в филиале ничего невозможно скрыть.

– Ничего хорошего, Харитон Трофимович. Кажется, я надувал мыльный пузырь…

Слушая его, Харитон Трофимович поигрывал большими портняжными ножницами, которые на его столе с двумя стопами потрепанных папок по бокам были таким же обязательным атрибутом, как перекидной календарь, полированная мраморная подставка с тремя держателями для шариковых ручек или длинный узкий ящик библиографической картотеки.

– Чем думаете заниматься дальше?

Заблоцкому хотелось, чтобы о его уходе первой узнала Зоя Ивановна, но чего уж теперь… И он сказал:

– Буду увольняться.

– Увольняться? – Харитон Трофимович был удивлен и даже, кажется, задет – Для меня это неожиданность.

Так… А почему, собственно говоря, сразу такой решительный шаг? Не жалко вам собственных трудов? Отложите пока вашу работу, отдохните, отвлекитесь от нее, потом яснее станут ошибки. А когда появится желание вернуться к ней, создадим вам условия.

– Нет, Харитон Трофимович, надоело. Устал.

Ульяненко помолчал и, как видно, поняв, что Заблоцкий твердо решил уволиться, спросил:

– Где же вы собираетесь трудоустраиваться?

– Поеду на Север, за длинным рублем.

Харитон Трофимович покачал головой.

– Длинный рубль на Севере укоротили, не тот сейчас длинный рубль. Но дышать там действительно легче… если вы за этим едете.

Он все понимал, этот ученый муж, и сейчас, может быть, завидовал Заблоцкому, его решимости, его несвязанности.

– Зое Ивановне-то вы закончите работу?

– Съемку закончу через несколько дней.

– А печатать?

– Печатать надо в пяти экземплярах, это трудоемкая работа, но с ней справится любой мало-мальски грамотный фотограф. – Не хватало, чтобы его заставили отрабатывать две недели,- Пробные отпечатки я делаю, так что образцы у него будут.

– Значит, работы вам не больше чем на неделю?

– Да, не больше.

– Так… – Харитон Трофимович посмотрел на Заблоцкого. – А если я вам предложу такой вариант… Вы в Новояблоневке, кажется, были недавно, как она вам показалась?

– Милая провинциальная дыра.

– Вам, молодежи, все столицы подавай… Ну так вот: недалеко от Новояблоневки будет проходиться опорная скважина. Бурение начнется летом, буквально через несколько недель. Вы понимаете, что это такое?

Да, Заблоцкий понимал, что такое опорное бурение. Прежде всего, это керн с глубины 2-3 тысячи метров, недостижимой при обычном разведочном или картировочном бурении. Многие исследователи за право доступа к этому керну отдали бы левую руку, чтобы правой написать серию статей, а то и диссертацию.

– Есть возможность, – продолжал Харитон Трофимович, – устроиться геологом на эту скважину, на документацию керна. Это было бы полезно во всех отношениях – и для качества документации, и для филиала, и для вас лично. Бурение по проекту продлится около года, потом можно будет вернуться в родные пенаты… имея в руках богатейший материал. А уж как им распорядиться – это мы вместе решили бы.

Заблоцкий, ушам не веря, уставился на Харитона Трофимовича. Вид у него, наверное, был сейчас преглупый. Он овладел собой и спросил с ухмылкой:

– Научный шпионаж?

Харитон Трофимович, тоже усмехаясь, но уклончиво, сказал:

– Ну, в какой-то степени… Внешнее сходство действительно имеется, в определенном смысле… Но суть, как вы понимаете, совсем в другом. Мы не конкурирующие фирмы, не гонимся за сверхприбылями, так что ваше сравнение в корне неверно. Тактический ход в здоровом научном соревновании – вот как это следует э-э… классифицировать.

– Но почему я? Почему, например, не Головня? Он тоже, кажется, холост, работает по вашей теме…

– Он не петрограф.

– Но для того, чтобы грамотно задокументировать керн и сделать сколки на шлифы, вовсе не нужно быть петрографом.

– Видите ли, Алексей Павлович… Лучше, когда материал в одних руках. До конца.

Ах ты гусь лапчатый, подумал Заблоцкий. Не хочешь делиться еще с кем-то?.. Да, не зря тебя называют бандитом с большой дороги… Ну, а если бы я согласился? Если бы принял твое предложение? Вот бы поглядеть, как ты себя дальше поведешь, как будешь прибирать к рукам этот материал…

У него мелькнуло азартное искушение: сделать вид, что попался на удочку Харитона Трофимовича, а там со временем овладеть инициативой и вывести на чистую воду самого рыбака… Но вот сумел бы он выстоять против такого противника? Сколько времени, здоровья, нервов ушло бы на эту борьбу?

Что ж, все к одному. Как хорошо, что решение уехать пришло к нему раньше.

Харитон Трофимович уже не улыбался, испытующе глядел на него, сомкнув рот в узкую щель, – крепкий, уверенный в себе пятидесятилетний мужчина, кандидат наук, завотделом, автор доброй сотни печатных работ, весьма конкурентоспособный, расчетливый, безжалостный и беззастенчивый в своей борьбе… Нет, жидковат он, Заблоцкий, для такого поединка, тут нужна рука потяжелей.

– Знаете, – сказал он, отведя глаза, – я уже настроился и вообще… Не по мне это. Поеду на Север.

– Ну, поезжайте, – сказал Харитон Трофимович с внезапной отчужденностью во взгляде и голосе.

Кажется, все решено окончательно и с решением этим свыкся, проникся его правильностью и неизбежностью, а написал: «Прошу уволить…» – и пролегла незримая полоса меж тобой, увольняющимся, и остальными, остающимися. И ты еще работаешь, как работал, подгоняешь «хвосты», чтобы уйти чистым, на тебя еще даже и приказа нет, и по закону ты еще можешь забрать свое заявление назад – но сотрудники для тебя уже словно пассажиры поезда, которому следовать дальше, до пункта назначения, а ты сходишь на маленькой станции…

Зоя Ивановна не удивилась и сожаления не выразила – поморгала по обыкновению и спросила, успеет ли он сделать контрольные отпечатки последних негативов. Заблоцкого такое ее безразличие задело, но он тоже не подал виду и понес заявление Кравцову. Секретарши на месте не было, он заглянул в кабинет – там тоже никого не было. Он вошел, не притворив за собой двери, положил заявление на стол поверх каких-то бумаг и вышел. А минут через двадцать секретарша пригласила его к Виктору Максимовичу.

Кравцов разговаривал с кем-то по телефону, дружелюбно кивнул на кресло перед письменным столом. Заблоцкий по слухам знал свойство этого кресла: мягкое, низкое, с пологой спинкой, оно диктовало посетителю позу приниженную и беззащитную – либо откидывайся назад в полулежачее положение, либо мостись на краешке и сгибайся вперед. А руководитель по другую сторону письменного стола на обычном полумягком стуле возвышается над тобой и иронично на тебя поглядывает сверху вниз. Конечно, придумано это было шутки ради. Те, кто часто бывал в кабинете, садились на один из стульев у стены или оставались стоять. Решил постоять и Заблоцкий.

– Значит, увольняетесь и все производственные секреты с собой уносите? – спросил Виктор Максимович. – Нет, так дело не пойдет. Уволю я вас не через четыре дня, как вы просите, а через две недели, как положено, а вы тем временем подготовите себе замену.

Назавтра у Заблоцкого появился помощник – вялый толстогубый лаборант Миша. Инструктаж он слушал с полуоткрытым ртом – такая у него была привычка, а может, из-за полипов, – и Заблоцкому все хотелось прикрикнуть: «Да закрой ты варежку!». Выяснилось, что Миша умеет снимать дешевеньким фотоаппаратом и проявлять в бачке узкую пленку, а вот печатать, то есть, в зависимости от качества негатива, подбирать номер бумаги, варьировать с яркостью света, с концентрацией проявителя – об этом он имел очень приблизительное представление. Но все это полбеды. Когда Миша своими нечуткими руками прикоснулся к «гармошке» и тут же сорвал резьбу объектива, а на следующий день разбил матовое стекло и заклинил салазки манипулятора, Заблоцкий его прогнал. Прогнал, покурил, чтобы успокоиться, и пошел к Кравцову.

– Виктор Максимович, вы меня извините, но этого олуха учить бесполезно. У него руки не из того места растут.

– Плохих учеников нет, есть плохие учителя, – назидательно заметил Виктор Максимович, но настаивать на продолжении Мишиного обучения не стал, а в конце рабочего дня сам пришел к Заблоцкому. С ним был Юра Лазарев, ученый секретарь.

– Алексей Павлович, вот мы с Юрием Николаевичем немного разбираемся в фотографии, так что вы нам покажите, пожалуйста, вашу аппаратуру в работе и популярно объясните, что к чему.

Заблоцкий показал, объяснил. Продемонстрировал микросъемку в проходящем свете, в отраженном – на рудном микроскопе с фотонасадкой, макросъемку, съемку штуфов с подсветкой.

– Позвольте, я попробую, – сказал Кравцов. Снял пиджак, движением обеих рук поддернул рукава рубашки, склонился к видоискателю – высокий, худощавый, сосредоточенный. Чем-то он был похож на Князева. Его длинные сильные пальцы легли на кремальеру стопора, примерили усилие, и «гармошка» легко заскользила вверх-вниз. Защелкали тумблеры, засветилось нутро прибора. Заблоцкий ревниво следил за движениями Кравцова, но тот все делал правильно, и руки у него, видно, росли откуда положено. Заблоцкий сказал:

– Вот вы бы на ней и работали.

– Я бы с удовольствием, добрая машина, да времени не хватит.

– Кому теперь ее передать?

– Вот, Юрию Николаевичу.

– Значит, две недели не нужно отрабатывать?

– Ладно уж, завтра подпишу ваше заявление.

Они ушли, забрали все его секреты, которые он так долго копил и так легко отдал, а он накрыл «гармошку» чехлом, повыдергивал из розеток вилки и, выпотрошенный, поплелся домой.

ЗАБЛОЦКИЙ – МАРИНА, по телефону.

– Марина, здравствуй. Это я. Как поживаете? Как Витька?

– Здоров, ходит в садик.

– Не болеет больше?

– Я же сказала – здоров. Ходит в садик. Еще вопросы будут?

– Марина, я уезжаю. Насовсем. На Север… Алло, ты слышишь меня? Марина! Алло!

– …Я слушаю.

– Я уезжаю на Север, туда, где был прошлым летом. Позволь я деньги за май потом пришлю, а то на дорогу не хватит. И еще – я хотел бы попрощаться с Витькой. Теперь можно карантин снять…

– Да, он тебя уже не вспоминает. Но все равно – не надо, не приходи, не тревожь его понапрасну. Посмотри на него издали, как смотрел, и хватит. Я тебя прошу, Алексей. Не надо сантиментов.

– Разве это сантименты – проститься с сыном?

– Думай прежде всего о нем. Он все равно не поймет смысла, который ты в это прощание вложишь. Возникнут только новые вопросы, и отвечать на них придется мне… Пожалуйста, будь великодушным.

– Ну, хорошо… Можешь сказать, что папа работает на Севере.

– Я так и скажу. Он знает, что папа геолог.

– Марина, пусть он всегда знает, что у него есть папа. Ты уж, пожалуйста…

– Пиши, напоминай ему о себе. Это я разрешаю.

– Я буду писать. И еще вот что: если моя мама когда-нибудь позвонит тебе на работу и спросит про Витьку, ты ей расскажи все пообстоятельней. Хорошо?

– Хорошо. Теперь у меня вопрос: исполнительный лист тебе вдогонку не посылать? Можно положиться на твою порядочность?

– Делай, как знаешь. Все!

И еще оставалась Жанна. После той лунной ночи, лучшей их ночи, он все время думал о том, как сказать ей об отъезде, понимал, что это, с ее точки зрения, бегство надолго сокрушит в ней веру в любовь, в старую дружбу, вообще в добрые человеческие отношения. Мысль эта угнетала больше всего.

Несколько вечеров он сочинял ей письмо: мучительно подбирал слова, чтобы объяснить себя, и проклинал собственную немоту. Хотелось быть предельно откровенным, а выразить на бумаге свои чувства и доводы с достаточной полнотой – не получалось.

«Мы любим друг друга, – писал он, – но нам не суждено быть вместе. Работа в городе не приносит мне ни морального удовлетворения, ни денег, диссертация моя не состоялась, и больше мне здесь делать, по существу, нечего. Я не хочу быть твоим иждивенцем и срывать на тебе дурное настроение из-за служебных неурядиц.

Для мужчины главное – его работа, поэтому я уезжаю на Север. Там я надеюсь найти то, что мне нужно. И я не могу взять тебя с собой, потому что не сумею заменить твоих родных, не смогу обеспечить удобства, к которым ты привыкла, да и зачем тебе уезжать от своей квартиры?

Мы с тобой зрелые люди, – писал далее Заблоцкий, – и понимаем, что рай в шалаше хорош для семнадцатилетних и то ненадолго. Поэтому нам необходимо расстаться, у нас разные идеалы в жизни.

Прости, что пишу тебе, но у меня не хватило бы сил видеть твои слезы. Постарайся меня понять. Спасибо тебе за все. Будь счастлива. Прощай. Я никогда тебя не забуду. Алексей».

И еще он подумал, что письмо для Жанны в чем-то будет утешительней разговора: можно, ничего не объясняя, показать его матери, сестре, можно перечитывать и искать между строк недосказанное.

Зато на работе все его приятели и союзники – Алла Шувалова, Ефимыч, Сеня Шульга-Потоцкий и даже Эмма Анатольевна – все за него радовались, что он уезжает, и все слегка завидовали. А Сеня, тот завидовал откровенно и разразился у пожарного крана целым каскадом нелестных эпитетов в адрес отдельных представительниц женского пола, которые держат мужей при себе на короткой привязи и верещат благим матом при одной только попытке освободиться.

Словом, поступок Заблоцкого день или два был предметом обсуждения. Одни сотрудники пожимали плечами: «Куда ехать? Зачем? Разве ему здесь плохо?» Другие считали его настоящим парнем, чуть ли не героем. Третьи иронически посмеивались: перебесится и вернется. Четвертые откровенно считали его неудачником. Заблоцкому же было не до этих пересудов: оставались считанные дни, а дел было по горло. Он выскочил перекурить и наткнулся на Конькова.

– Значит, уезжаешь? Зря, зря… Только разворачиваться начал, клиентурой обзавелся… Кому же ты ее передаешь, свою «гармошку»?

– Юре Лазареву. А работать на ней будет сам Виктор Максимович. Он уже прошел у меня стажировку и скоро начнет подрабатывать в нерабочее время. Так что по всем вопросам – к нему. – Заблоцкий пощупал рукав светлого кримпленового пиджака Василий Петровича. – Почем за мэтр?..

В один из последних его дней Зоя Ивановна, видя, что он намерен задержаться, дождалась, пока все уйдут, и сказала:

– Алексей Павлович, не знаю, будет ли у нас еще возможность поговорить без свидетелей… – Она вдруг покраснела: откровенно, всем лицом и шеей. – Не думайте, что это блажь стареющей бабы… В общем, вы мне симпатичны, хотя я вам в матери гожусь, и хотелось бы что-то для вас сделать… Я могла бы написать рекомендательное письмо. По себе знаю, как трудно на первых порах одному, на новом месте. Но вы едете в знакомый коллектив, а у меня в Красноярском управлении нет никого, кто мог бы вам помочь… Может, нужны деньги? Дорога не близкая. Рублей двести-триста я могла бы вам одолжить…

Взволнованный этим неожиданным признанием, он сказал, что денег должно хватить, ну, а если возникнет что-то непредвиденное, тогда он даст телеграмму.

– И еще один бесплатный совет. Какой бы проблемой вы ни занимались, работайте прежде всего на идею. А диссертация – приложится.

И снова, как год назад, был пасмурный день с редким теплым дождичком, цвели сады, и Заблоцкий ехал на вокзал. Только в этот раз не налегке, а с рюкзаком и чемоданом, и настроение было другое, и провожала его мама. Последнее обстоятельство придавало отъезду полную законность и благопристойность: человек не удирает, словно заяц, а принял решение жить и работать в другом месте.

Трамвай с лязгом и дребезжанием катил по знакомому маршруту, знакомая кондукторша заученно повторяла время от времени: «Граждане, приобретайте билетики. У кого впереди нет – передавайте», а они с мамой сидели рядом и тихо переговаривались. Мама никак не могла понять, как можно ехать на край света и даже не предупредить начальника о своем приезде, не заручиться его согласием. Но зачем предупреждать, какого согласия спрашивать? – думал Заблоцкий. Он скажет: «Александрович, принимайте меня снова младшим геологом, но больше не отсылайте. Поработаем вместе на сибирских траппах, а там видно будет. Хороший петрограф и на производстве пригодится, не так ли? Ну, а если когда-нибудь меня снова потянет в науку, то я начну все с нуля, чтобы уж коль делать что-то, то делать осмысленно, делать честно, делать и знать, кому от этого будет польза…» Однако мама сочла бы такую тираду в его устах высокопарной, да и незачем ей было знать эти подробности, и Заблоцкий терпеливо объяснял, что позвонит начальнику из Красноярска, потому что тому будет проще послать вызов на управление, а не на домашний адрес, так как это связано с оплатой проезда, а бухгалтера, знаешь, какой народ?.. «Значит, дорогу до Красноярска тебе не оплатят?» – «Не знаю. Оплатят, не оплатят – какая разница?» Мама умолкала и отворачивалась к окну. Ей тоже не хотелось ссориться в этот прощальный час.

А необратимое время отмеряло последние минуты перед отъездом, и поскольку Заблоцкий не любил долгих проводов, ему не терпелось побыстрей оказаться в вагоне, занять свою полку, а потом выйти в тамбур, закурить и ждать, когда беззвучно тронется и поплывет мимо окна перрон, станционные строения, замелькают фермы моста через Днепр. Однако до этого момента оставалось еще минут пятнадцать мелкой вокзальной суеты. Мама волновалась, не сойдет ли трамвай с рельс, не остановились ли у нее часы, и, только оказавшись на привокзальной площади и увидев на электронном табло точное время, успокоилась.

И вот перрон, и фирменный поезд до Москвы на первом пути. Заблоцкий рассеянно слушал мамины наставления, а сам все поглядывал в сторону вокзальных дверей. Была у него тайная надежда, что Жанна каким-то чудом узнает о его отъезде и прибежит проститься. Но редко, очень редко случаются чудеса. Письмо, которое он вчера вечером опустил в почтовый ящик, еще не дошло до адресата, а сердце, может быть, и подсказывало ей что-то, но только не номер поезда и время отправления.

– …Дай тебе бог! – По маминой щеке поползла слезинка.

Заблоцкий поднялся в вагон, потянул вниз оконную раму. Сверху мама казалась еще меньше, и год от году ей теперь превращаться в маленькую сухонькую старушку. Как мало у него родных – только стареющая мама и несмышленыш-сын…

Потом у Заблоцкого случилось что-то со зрением, вечно в этих поездах в глаза летит всякая дрянь, а когда он проморгался, то за окном мелькали мостовые фермы, точно косые кресты, зачеркивающие что-то. А впереди были чистые страницы, и далеко за горизонтом тянулись сизые цепи плосковерхих гор, в тайге оседал снег, и готовился к новым маршрутам Андрей Князев, начальник партии, идеальный герой.