Прощайте, любимые

Горулев Николай

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Глава первая

ВСТРЕЧИ

Списки принятых в институт были вывешены на доске объявлений в длинном, пахнущем свежей побелкой коридоре. Сергей с трудом протиснулся сквозь возбужденную пеструю толпу парней и девчат и, пробежав глазами список, не нашел своей фамилии. Он почувствовал на лбу капельки пота, полез в карман пиджака за платочком и толкнул кого-то локтем.

— Осторожно, — услышал он сбоку мягкий девичий голос. Так можно и человека убить. Сергей отметил про себя, что голос этот ему понравился, но не оглянулся. Он протянул руку к стеклу, под которым висел список, и, проводя ладонью сверху вниз, начал проверять еще раз.

— Вы же все закрыли рукой... — произнес знакомый девичий голос.

Сергей опустил руку, и в этот момент взгляд его задержался где-то в середине списка. «Петрович Сергей Александрович» — прочитал он раз, потом еще раз и, успокоившись, повернулся, чтобы отойти и уступить место другим абитуриентам.

— Повезло?

— Повезло... — ответил, улыбаясь, Сергей,

Он стоял лицом к лицу с обладательницей приятного голоса и, пораженный улыбчивым взглядом ее огромных серых глаз, не мог сдвинуться с места.

— Проходите, проходите... — легко подтолкнула его девушка и улыбнулась.

— Прочитал и дай место другим! — бросил кто-то из парней.

— Тише!

— От этого фамилия в списке не появится...

— Осторожно, не толкайтесь...

Сергей закурил и медленно пошел по длинному коридору. Он поймал себя на том, что вместе с радостью появилась вдруг непонятная тревога за девушку с огромными серыми глазами. Что-то больно долго разыскивает она себя в списках. Жаль, если они больше никогда не встретятся.

Он дошел до конца коридора, посмотрел на пустующую рамку стенной газеты «Историк», датированную 1938 годом, прочитал пожелтевшее приглашение писать в следующий номер, улыбнулся и пошел обратно.

Толпа у доски объявлений поредела. Сергей подошел поближе, надеясь увидеть сероглазую незнакомку, но ее среди абитуриентов не было...

Сергей вышел на Ленинскую улицу. От самого днепровского берега тянулась она через весь город параллельно центральной улице — Первомайской. Первомайская, начинавшаяся у парка имени Горького и Советской площади, доходила почти до железнодорожного вокзала и —со своим драматическим театром, кинотеатром «Чырвоная зорка», рестораном, столовыми и магазинами — была самой многолюдной и шумной, а Ленинская, зеленая и уютная, принадлежала студентам. Политпросветтехникум, педагогический институт, зооветеринарный рабфак, педагогический рабфак, музыкальная школа.

Дорога домой была далекой. У Комсомольского сквера Сергей поворачивал на Первомайскую, которая за виадуком через железную дорогу переходила в Ульяновскую улицу.

Сергей не торопился. По булыжнику стучали повозки ломовиков, гремели кузовами автомашины, но этот шум не мешал ему думать. Наконец сбывается его давнишняя мечта. Он станет учителем, как и отец, который вот уже сорок пять лет работает в школе.

Сергей наблюдал за отцом давно. Изо дня в день тетради, конспекты, учебники. Будничная, ничем не примечательная работа. Но каким восторгом горели отцовские глаза из-под густых седеющих бровей, когда он говорил о своих учениках. Да, они, конечно, шумят иногда, а то и подерутся на перемене, кое-кто не подготовит урока, надеясь, что его сегодня не вызовут. Но зато как они на контрольной решали задачи с простыми дробями!

Сергей, кажется, был уже в восьмом классе, когда однажды вечером к ним постучался незнакомый мужчина в темно-синем костюме, рубашке-косоворотке, чисто выбритый, подтянутый.

— Вам кого? — спросил Сергей,

— Александра Степановича.

— Отец, к тебе! — позвал Сергей и хотел идти в свою комнату, но тут же остановился. Незнакомец, увидев на пороге отца, бросился к нему, долго пожимал руку.

— Вы мой ученик?

— Помните, я уходил из школы, но вы вернули меня. Я еще долго не соглашался,

— Бекаревич?

— Он самый.

— Где же ты сейчас? Пойдем, поговорим... — Глаза у отца сразу потеплели. Он положил руку на плечо Бекаревичу и увел в свою комнату.

А за вечерним чаем отец рассказал Сергею:

— Совсем свихнулся мальчишка после смерти родителя. Мать начала в бутылку заглядывать, и он бросил школу, стал воровать в поездах... А вот теперь прораб на большой стройке.

— Ты доволен? — спросил Сергей.

— Я счастлив... — глухо сказал отец, и голос его дрогнул. — Счастлив, что работаю не вхолостую, что есть и у меня маленькие победы...

Тогда, за вечерним чаем, Сергей откровенно позавидовал отцу, его трудной, но благодарной работе. Может быть, тогда, еще в восьмом классе, пришло к нему это решение — стать учителем...

Интересно, приняли ли эту большеглазую?

Первый день занятий в институте Сергею показался неорганизованным. По крайней мере не таким, каким он запомнился в школьную пору. Там ты приходил в свой класс, знал свою парту, свое место. А тут студенты толпились у расписания, затем бродили по коридорам и этажам в поисках нужной аудитории.

Филологи собирались в актовом зале. Сергей открыл высокую тяжелую дверь старинной работы и увидел массивные балконы, огромную люстру, спускавшуюся с потолка, многочисленные ряды стульев, паркетный, от времени истертый пол.

Половина мест была занята. Сергей опустился на стул в последних рядах. Аудитория гудела, как перрон перед отходом поезда. Сергей положил на колени общую тетрадь, открыл ее и в углу первой страницы нарисовал хвостатого чертика. Потом он увидел объемистую сумку которую поставили на стул рядом с ним.

Сергей поднял глаза и замер с карандашом в руке — рядом сидела большеглазая незнакомка.

— Вам тоже повезло? — спросил, улыбаясь, Сергей.

— Вы о чем? — Девушка узнала Сергея и тоже улыбнулась. — Первый раз в жизни.

— Поздравляю!

— Спасибо, — равнодушно ответила девушка и достала из сумки тетрадь. — Что у нас сегодня?

— Всеобщая история.

Разговаривать больше не пришлось, так как в это время на сцену поднялся среднего роста мужчина с аккуратной, очевидно, крашеной, черной бородкой и бритой головой.

Мужчина громко поздоровался, потом взял из-за стола президиума стул, приставил к кафедре, сел, согнулся, очевидно, поправляя обувь, и вдруг все увидели рядом с кафедрой пару его черных, начищенных до блеска туфель.

Легкий шумок пошел по залу, но в этот момент снова раздался громкий и властный голос преподавателя;

— Зовут меня Милявский Ростислав Иванович. Я кандидат наук. Буду читать у вас курс всеобщей истории. Дабы облегчить работу в поисках литературы, разрешаю вести самый подробный конспект моих лекций. Больше того, буду читать так, чтобы вы успевали записывать...

Сергей, как загипнотизированный, смотрел на начищенные до блеска туфли, стоящие рядом с кафедрой. Что это — чудачество или хронические мозоли?

Лекция, на удивление, была интересной. Человек с аккуратно подстриженной бородкой увлек студентов знанием предмета. Он помнил не только год далекого исторического события, но и день и час, рассказывая так, словно он лично при этом присутствовал.

Сергей забыл, что сидит рядом с большеглазой незнакомкой.

— Феномен... — громко прошептал он.

— Подумаешь, невидаль. Читали бы вы этот курс лет десять подряд... — негромко сказала она, глянула на Сергея и снисходительно улыбнулась.

И действительно, подумал Сергей, как это мне сразу не пришло в голову. Конечно, за десять лет курс можно заучить наизусть. И разувается на виду у всех. Бравада...

Прозвенел звонок, но первокурсники не шелохнулись. Милявский чуть заметно улыбнулся, легким движением надел туфли и сошел со сцены в зал.

Встал и Сергей. Он смотрел вслед крепко сбитому немолодому человеку, удивляясь его почти военной выправке, и не восхищался. Ирония, проскользнувшая в словах большеглазой соседки, сразу заразила его. Рисуется, продолжал он думать о Милявском. Знает ведь, что провожают двести пар глаз.

Он положил на стул общую тетрадь и тут только заметил, что его соседка исчезла. Однако на стуле стояла ее объемистая сумка, и Сергей успокоился.

Курить разрешалось на лестничной площадке. Желающих было так много, что Сергей с трудом нашел свободное место у перил, достал пачку папирос и услышал сбоку знакомый хрипловатый голос:

— Одолжи папироску.

Сергей повернулся и увидел Эдика, высокого, скромно одетого парня с густыми темными бровями. Брови эти делали его старше своих лет.

Эдик учился в соседней школе, и Сергей встречался с ним на спортивных состязаниях. Молчаливый и на вид угрюмый, Эдик на волейбольной площадке преображался. Это был живой, подвижный, веселый парень с завидной выдержкой и энергией.

— Если в долг, можно... — улыбнулся Сергей, но Эдик не ответил на улыбку, протянул руку, молча взял папиросу, прикурил.

— Верну после первой стипендии, — сказал он, и Сергей не понял — было это сказано всерьез или в шутку.

— А где тебя найти?

— В седьмой группе, — ответил Эдик. Он протянул Сергею широкую крепкую ладонь, и Сергей с удовольствием пожал ее.

— Силен... — сказал, затянувшись, Эдик и впервые улыбнулся, открыв белые, но довольно мелкие передние зубы. — А ты в какой?

— В пятой.

— Слухай, переходи к нам! — предложил Эдик, и брови его прыгнули вверх, отчего лицо сразу стало озорным и веселым. — Вместе ходить на занятия будем.

— А что? И перейду. Еще не поздно, — бросил Сергей, но тут прозвенел звонок, и Эдик ничего не ответил. Ребята дружно повалили в дверь, на ходу бросая окурки в урну.

Большеглазая соседка уже была на месте, раскрыв на круглых коленях общую тетрадь.

— Травились?

— Принимали стимулятор, — ответил Сергей на шпильку.

— Грамм никотина убивает лошадь... — полушепотом произнесла она, потому что на кафедру уже поднимался Милявский.

— Нас не убьешь, мы человеки. А человек — это... Сзади зашипели, и Сергей не закончил фразы. Девушка посмотрела на него и улыбнулась:

— Вы не умрете от скромности,

— Это точно... — шепнул Сергей и развернул тетрадь. В аудитории зазвучал баритон Милявского...

После лекций Сергей долго толкался в вестибюле, ожидая свою соседку, с которой так еще и не познакомился. Однако она не появлялась. Сергей поднимался наверх, обходил одну аудиторию за другой, но девушки нигде не было. Сергей даже разозлился — что она, нарочно пряталась, что ли?

Он махнул своим ученическим портфелем и направился к выходу.

У двери кто-то хлопнул его по плечу.

— Могу возвратить долг, не ожидая стипендии! — Эдик протягивал Сергею папиросу. Рядом с ним стоял улыбающийся широкоскулый парень. — Знакомься, — сказал Эдик. — Наш попутчик. Закадычный друг детства.

— Иван? — удивился Сергей появлению своего одноклассника.

— Как видишь...

— Ты ведь уехал в военно-морское.

— Вернули, черти.

— Только они и могли.

— Доктора, чтоб им ни дна ни покрышки.

— Ты ж здоров как бык. Да и комиссия в военкомате была...

— А в училище обнаружили какое-то плоскостопие. Всю мою сознательную жизнь оно мне не мешало, а тут...

— Дрался?

— Еще бы... До начальника военных учебных заведений дошел...

— Шут с ними, — сказал Сергей и положил руку на плечо Ивана. — Шагай со своим плоскостопием в педагоги. А в море и утонуть можно... Союз? —Сергей протянул руку Ивану.

На руки Ивана и Сергея Эдик положил свою. Так в детстве клялись в дружбе ребята на Ульяновской улице.

— Союз, — твердо повторил Иван.

— Союз, — сказал Эдик.

И они зашагали втроем по Ленинской, самой тихой и уютной улице города.

 

Глава вторая

БОЛЬШЕГЛАЗАЯ

На лекции Милявского продолжали собираться в актовом зале. Студенты, пришедшие пораньше, занимали места впереди. Сергей, Иван и Эдик держались вместе, где-то в середине.

Сергей потерял из виду большеглазую. В тот первый день, когда он напрасно искал ее в кабинете, она как сквозь землю провалилась. Спрашивать о ней было не у кого, да и невозможно — Сергей не знал ни имени ее, ни фамилии. В перерывах он даже не выходил покурить — все слонялся по залу да по коридору — может, пропустил ее, может, не заметил.

Поведение Сергея не осталось незамеченным, и он вынужден был все рассказать друзьям. Ребята молча выслушали его исповедь и несколько дней не вспоминали об этом. Иногда только Сергей ловил на себе иронический взгляд Ивана.

На Ульяновскую надо было идти почти через весь город. Шли молча, будто не замечая друг друга. В привокзальном скверике Иван предложил присесть на скамью. Конечно, не потому, что они устали в дороге. Сергей почувствовал, что это молчание не может долго продолжаться, что Ивану и Эдику противна его меланхолия и они, может быть, даже расторгнут мужской союз, заключенный в первые дни учебы.

— Ну, вот что, — глухо кашлянул Иван. — Я думаю, нам пора поговорить серьезно.

— Что случилось, хлопцы? — притворился Сергей.

— Нам надо поговорить об этой твоей незнакомке, — спокойно продолжал Иван, — из-за которой ты потерял обыкновенный человеческий облик.

— Это точно... — подтвердил Эдик.

— Ты что? — спокойно, но твердо говорил Иван. — Хочешь вцепиться в юбку с первого же курса? А ты знаешь, что не сегодня-завтра нам придется стать солдатами, а там через каких-нибудь полгода будем преподавать русский язык, может, и в Сорбонне...

— Сдурел... — тихо выдавил Сергей. — Во-первых, где война, а где мы., Во-вторых, ты что, тоже метишь в завоеватели?

— Это ты сдурел, — не унимался Иван. — Во-первых, война не так уж далека, во-вторых, к нам, после того как мы победим фашизм, будет в мире большой интерес, вот и придется преподавать русский язык и там, а в-третьих — противно смотреть: забросил учебу, забросил дружбу, слоняешься, как потерянный, по институту.

Сергей не хотел касаться личного. Его больше устраивал разговор на международную тему.

— Дуришь голову этой войной, — сказал он Ивану.

— Только слепые не видят, что она нам уже свой привет посылает. Гитлер ведь всю Европу сожрал,

— Ну, пожалуй, не всю Европу...

— Так почти всю.

— Нас побоится, — бросил Сергей. — Воевать будем на чужой территории.

— С тобой повоюешь... — перебил Иван. — Спрячешься за широкую юбку благоверной.

— Да ну вас! — отмахнулся Сергей.

— И вот что... — продолжал Иван. — Отныне ходить будем вместе.

— Как это — ходить? — не понял Сергей.

— Ну, в кино там или в театр — одной компанией, без всяких девчонок.

— Правильно, — поддержал Эдик Ивана. — Ты не знаешь, брат Сережа, что, как поется в одной опере, сердце красавицы склонно к измене и к перемене, а мы не подведем. В качестве эксперимента завтра же коллективный поход в «Чырвоную зорку».

— Добро, — согласился Сергей. — Проклятые женоненавистники! Забыли, что была еще и Жанна д'Арк.

— Одна на весь земной шарик,—улыбнулся, выпуская облако табачного дыма, Эдик. — А теперь больше увлекаются собственным семейным гнездышком.

— Об этом мы еще поспорим, — не сдавался Сергей, — а насчет кино правильно. На какой сеанс?

— Последний, — предложил Иван. — Дети не шумят, и не храпят старики.

В кино чуть не опоздали. Сперва где-то задерживался Эдик и не являлся в условленное место, потом, когда все собрались, заупрямился Иван, предложив явиться за пять минут до начала. Он считал, что ожидать в фойе — глупо, потому что там дифелируют одни девчонки, на которых ему, Ивану, по меньшей мере, начихать, а поскольку Эдик и Сергей его друзья, то они должны разделять его точку зрения.

Долго ли, коротко ли решали они эту проблему, но, когда пришлось идти, — едва успели схватить билеты. Контролер — полная, видать, добродушная, женщина, втолкнула их в полуосвещенный проектором зал — занимайте, мол, свободные места и больше не опаздывайте.

Шел фильм «Если завтра война». Все было понятно, знакомо, все соответствовало их мечтам и понятиям. Иван прямо врос в кресло, не спуская глаз с экрана. Эдик смотрел и делал иногда какие-то замечания. С Сергеем происходило что-то совершенно непонятное.

Как только они втроем побежали по главному проходу зала на свободные места, Сергей почувствовал, что она здесь, в зале, что он даже заметил ее не то в пятнадцатом, не то в двадцатом ряду. Она была не одна.

Сергей не смотрел на светящийся экран. Он не слышал замечаний Эдика, не видел насторожившегося, сосредоточенного Ивана. Он шарил глазами по рядам, стараясь угадать, где именно сидит она. Когда, устав от этих поисков, он начинал смотреть на экран, то и там ничего не видел.

Что же все-таки произошло? Так давно она не была в институте, а потом вдруг пошла в кино, как будто это самое главное, что надо делать после такого долгого отсутствия? А может, она уже бросила институт и, как говорит Эдик, увлеклась собственным семейным гнездышком... Ну и пусть. По крайней мере, ясно, с кем ты встретился... А может, ему показалось — и ее нет в этом душном темном зале с красными огоньками запасных выходов... И он снова начинал искать ее то в пятнадцатом, то в двадцатом ряду.

Когда в зале зажегся свет, Сергей почувствовал, как краска бросилась ему в лицо. Да, он не ошибся, она была на этом же сеансе, не одна. Рядом с ней был спортивного вида парень, стриженный под выходивший из моды «бокс», с небольшой светлой челочкой на лбу.

Парень то и дело поправлял челочку ладонью, встряхивая при этом головой, словно забрасывал на затылок пышную прическу. Это движение головой просто выводило Сергея из себя. Пижон, — заключил Сергей и перевел взгляд на девушку. Она похудела, отчего Глаза ее стали еще более выразительными, На ухаживания парня, как показалось Сергею, она отвечала сдержанно и как будто не придавала им значения. Правда, на какое-то замечание его у выхода она весело улыбнулась, и эта улыбка, словно электрический ток, пронзила Сергея. Он машинально, ничего не видя и не слыша, шел за девушкой.

— Ты что, очумел? — услышал он наконец слова Ивана. — Куда прешь? Не видишь — люди впереди.

— Вижу, — повернувшись к друзьям, сказал Сергей. — Вся беда в том, что вижу. Она пошла с каким-то пижоном...

— Кто? — не понял Эдик.

— Да она, понимаете, о-на!...

— Оставь! — отрезал Иван.

— Не могу.

— Хочешь от пижона в морду схлопотать?

— Да нет, мне просто интересно. Понимаете, она с ним вроде чужая...

— А с тобой? — съязвил Эдик.

— Слушайте, ребята, я пойду за ней, а вы — домой. Иван взял Сергея за руку.

— Сережа, — каким-то глухим дрожащим голосом сказал он. — Я тебя очень прошу. Не затевай.

— Пошли домой, — позвал Эдик. Сергей вырвал руку:

— Да отстаньте вы от меня, что я вам, в конце концов, пацан из детского сада?

Он резко повернулся и ушел. Ушел торопливо, потому что незнакомка с парнем исчезли за углом дома на Первомайской.

Сергей шел за незнакомкой. Она о чем-то негромко говорила с парнем. Он не мог разобрать слов, но слышал ее спокойный приятный голос и шел, как заколдованный.

Вот они свернули с Первомайской и пошли вниз по Виленской, едва освещенной редкими фонарями. Здесь было не так многолюдно, и Сергей начал опасаться, что его преследование будет замечено. Однако ни девушка, ни парень не обращали никакого внимания на встречных и на тех, кто шел позади.

Сергей остановился, закурил и неторопливо пошел дальше. В какой-то момент, на мостике через Дубровенку, он почувствовал острый прилив стыда и остановился. Куда он идет, зачем, собственно, следит за девушкой, которая даже намеком не дала ему права на какие-то отношения, на то, чтобы ревновать, чтобы лютой, ненавистью ненавидеть этого стриженного под «бокс» парня, который идет сейчас рядом с ней.

Правда, Сергей заметил, что парень, попытавшийся было взять ее под руку, оставил это намерение. Она оттолкнула руку и продолжала идти рядом, свободно размахивая сумочкой. Была она в светлом платье, облегавшем ее стройную фигуру, и Сергею легко было на улице видеть ее впереди.

Наконец девушка с парнем остановились, и Сергей услышал ее голос:

— Ну, пока. Дальше провожать не надо. Парень что-то глухо проговорил в ответ.

— Нет, спасибо. Здесь я уже сама.

Парень снова что-то сказал, и вот они нырнули в переулок, утонувший в темноте.

Сергей поначалу растерялся. Он знал хорошо свой город, но здесь бывать никогда не приходилось, и, пока глаза привыкли к темноте, продвигался почти ощупью вдоль заборов, тянувшихся на холмах вдоль маленькой, но беспокойной Дубровенки. Говорят, эта река некогда была большой и бурной. Несла свои воды в Днепр, а теперь превратилась в капризный мелководный ручей. А берега так и остались высокими и крутыми, и на них лепились небольшие деревянные дома с обязательным садом и огородом.

На вершине одного из холмов Сергей услышал голоса — ее и его. Он подошел поближе и, опершись о забор спиной, остановился. Он стоял так, что мог разобрать, о чем они говорили, но он был в тени, а они в блеклом свете далекого фонаря, и он видел ее и его — они стояли друг против друга. Она держалась за калитку — наверное, здесь был ее дом.

Снова Сергей ощутил чувство неловкости за сегодняшнюю выходку. Он хотел было повернуться и уйти, но вдруг отчетливо услышал ее громкий возглас:

— Не тронь!

Сергей увидел, что парень хочет обнять незнакомку. Прозвучала звонкая пощечина.

— Уходи!

— За что? — погладив щеку, недовольно спросил парень.

— За нахальство, — твердо ответила она.

— Спасибо. До свидания, — сказал парень и протянул руку.

Девушка молча повернулась и открыла калитку. В это время парень обнял ее, пытаясь поцеловать. Девушка начала отчаянно отбиваться.

Сергей не помнит, как это случилось. Неведомая сила отбросила его от забора, у которого он стоял. Сергей ударил парня в стриженый затылок.

Девушка отскочила. Ни она, ни парень некоторое время не понимали, что произошло. Вдруг парень наклонил голову, как молодой бычок перед боем, и бросился в ноги Сергею. Они упали на землю и сцепились в ожесточенном клубке. Потом Сергей оттолкнул парня, вскочил на ноги.

Они молча смотрели друг на друга, готовясь к очередной схватке, и вдруг услышали голое девушки:

— Ребята, разойдитесь по-хорошему. Не надо, ребята... Уходите, не то я кого-нибудь позову...

Парень даже не повернулся на этот голос.

— Хулиганов надо учить, — твердо сказал он и пошел на Сергея.

Сергей шагнул навстречу и вдруг почувствовал страшный удар в живот. Он наклонился от боли до самой земли, и в этот момент его ударили по голове...

Он очнулся от яркого солнечного света. Над ним сверкал высокий белый потолок, под которым светился на солнце белый плафон люстры. Стены тоже были белыми, кровати тоже, и лишь люди были в серых больничных халатах. Одни лежали, другие читали, третьи играли в шахматы.

Палата была коек на десять.

Сергей хотел повернуться и вдруг ощутил резкую боль в голове. Он не выдержал и застонал. Люди в палате повернулись в его сторону. От шахматной доски оторвался полный мужчина и подошел к Сергею. Халат на его животе не застегивался, широкое добродушное лицо с мясистым ноздреватым носом улыбалось.

— Жив? Значит, погуляем на твоей свадьбе.

Сергей ничего не ответил толстяку. Он смотрел на этого подвижного веселого человека и тоже улыбался. Очень уж он смахивал на бравого солдата Швейка, знакомого всем по иллюстрациям Иозефа Лады.

— А ты, брат, не улыбайся, — продолжал толстяк, — упустишь эту — другую такую не найдешь.

Сергей продолжал улыбаться, с недоумением поглядывая на толстяка. Тот уловил реакцию Сергея, с трудом запахнул полы больничного халата и присел на табурет у койки.

— Я, брат, серьезно... — сказал толстяк, — две ночи она вот тут просидела, а маму твою отправила отдыхать...

Сергей почувствовал, как под повязкой, закрывавшей голову и половину лица, стало жарко. Сердце застучало часто и гулко. «Неужели? — Сергей даже подумать боялся. — Неужели приходила?...»

— Да и друзья у тебя что надо, — сказал толстяк. — Так что не горюй! Все обойдется... — Он отошел от койки, наклонился над шахматами, иногда поднимая голову, чтобы подмигнуть Сергею и улыбнуться такой веселой швейковской улыбкой...

Пришла мама. Была она какая-то незнакомая в белом халате, растерянная и жалкая. Увидев, что Сергей очнулся, она подбежала, села на койку и расплакалась. Худенькие плечи ее по-детски вздрагивали, по щекам, маленьким и морщинистым, стекали слезы и падали Сергею на руки.

— Ну, чего ты... не надо... люди ведь... — неумело успокаивал Сергей маму, и жар, который собрался под повязкой, подступил к глазам. — Ну, чего ты.... все ведь в порядке...

— Господи, какой порядок, когда тебя почти убили... Хорошо, что «скорая» забрала, а так бы и умер на улице... — Мать замолчала, и Сергей видел, что ей хочется спросить о чем-то, может быть, самом главном, но она почему-то не решается. Он не хотел, чтобы она спрашивала, и повторял:

— Ну, чего ты... все в порядке...

Мать открыла сумочку, достала вчетверо сложенный листок и положила его на тумбочку у кровати:

— Тут вот Эдик с Иваном пишут тебе... уехали на работу в подшефный колхоз.

Сергею хотелось узнать, уехала ли вместе со всеми большеглазая, но он промолчал, только как-то сник и загрустил.

— Ничего, ребята скоро возвратятся, вот только ты встанешь на ноги, и они будут тут как тут... — не поняла мать перемены в настроении сына.

Потом она хотела его покормить. Как маленького, с ложечки. Он смутился и отказался наотрез.

— Так ты никогда не поправишься, — уговаривала его мать, держа на коленях кастрюльку, завернутую в чистые тряпочки, чтобы бульон не остыл, Так она всегда оставляла обед отцу, который задерживался в школе. Помнится, накрывала она эти кастрюльки еще старым ватным одеялом,

Сергею было неловко перед соседями по палате за эту кастрюльку, за эти тряпочки, за то, что мать считает его беспомощным ребенком. И, когда она ушла, оставив на тумбочке два бутерброда с колбасой, он отвернулся к стене, чтобы уединиться и подумать о незнакомке.

Толстяк со швейковской физиономией не дал Сергею уединиться. Не отрываясь от шахмат, он громко, на всю палату, сказал:

— Да я б на твоем месте проглотил все разом с кастрюлькой, только чтоб она довольна была. Это же мать, понял?...

Сергей не откликнулся. Ему было стыдно, но он думал о той, о которой почему-то умолчала мать, думал, и сладкая радость росла у него в груди, и он улыбался краешком губ, глядя на белый потолок, на сверкающий белизной плафон люстры.

— Ничего ты не понял, — глухо проговорил полный шахматист. — Ничего. Лежишь себе и молчишь в тряпочку. А мать пошла обиженная. Эх ты...

Сергей снова ничего не ответил толстяку. Да и отвечать, собственно, было нечего, потому что толстяк, наверное, был прав.

Он взял с тумбочки вчетверо сложенный листок и прочитал бисерный почерк Ивана: «Жаль, конечно, тебя, поделом... Едем недели на три. Думаю, что к этому времени ты придешь в себя. Обнимаем тебя. Иван. Эдик».

Сергей прочитал, улыбнулся, положил записку на тумбочку и впервые подумал о том, что категоричность по поводу отношения к девушкам исходила всегда только от Ивана. Эдик или отмалчивался или поддакивал, когда Иван нажимал на него. Значит, «союз» в каких-то пунктах начинал давать трещину. Сергей опять улыбнулся и стал изучать белизну палатных стен. Боли не было. Спокойная усталость опускалась на его руки, голову, веки... Он закрыл глаза и задремал.

Каким-то десятым чувством он угадал, что она в палате, что она совсем рядом. Стоит только раскрыть глаза, и взгляды их встретятся.

Сергей повернулся, открыл глаза и увидел, что она сидит на табурете у койки и держит в. руках большое розовое с желтым отливом яблоко, кажется, малиновку.

Он порывисто приподнялся, застонал, перед глазами поплыли темно-красные круги, и он в холодном поту упал на подушку.

Он слышал, как звенели стаканом, как подносили ко рту воду. Сергей очнулся и сказал:

— Не надо воды. Садись...

Она села на табурет, и большие глаза ее с привычной иронической смешинкой на этот раз грустно глянули на него.

Некоторое время длилось молчание.

— До сих пор ума не приложу, — тихим голосом сказала она, — как ты очутился возле моего дома.

Это «ты», произнесенное ею запросто, как старым другом, сразу придало разговору задушевный тон, когда хочется говорить открыто, не стесняясь.

— Почему ты так долго не была в институте? — вместо ответа спросил Сергей. — Так долго, что... тебя даже могли при желании исключить.

— Чудак ты, — улыбнулась девушка. — Это тебе показалось, что долго. Просто я хворала недельку...

Сергей слегка смутился. Ему не хотелось, чтобы она поняла, что он тосковал, искал ее повсюду и ждал.

— Не нашла ничего лучшего, как после болезни пойти в кино... — упрекнул Сергей.

— А почему бы и не пойти?

Они снова замолчали, потому что упрек Сергея в какой-то степени задел ее. Она считала, что он не имел на это никакого права, и считала правильно.

— Покурить, что ли? — громко, на всю палату, сказал толстяк и первым поднялся с табурета.

— А ты, кажись, не куришь? — заметил кто-то из больных. — Или решил, потому что проигрался?

— Курю, когда надо для дела, — отрезал толстяк. — А потом я такую историю вспомнил, пальчики облизать. Могу только в мужской компании...

Толстяк вышел, Сергей видел, что он уводит за собой больных из палаты, и был бесконечно ему благодарен.

В палате никого не осталось. Девушка положила малиновку рядом с бутербродами, оставленными матерью, как будто собираясь уйти.

— Посиди еще... — попросил Сергей.

— А я и сижу... вот, возьми яблоко.

— Слушай, — улыбнулся Сергей, — вот глупейшая ситуация — я ведь даже твоего имени не знаю...

— Как в знаменитом романсе, — улыбкой на улыбку ответила девушка. — Давай познакомимся. Меня зовут Вера.

— А меня...

— Я знаю — Сергей, — не дала ему договорить Вера и протянула руку.

Сергей взял ее. Ладонь была маленькая, но сильная, — Вера, наверное, была не из белоручек. И первый раз Сергей почувствовал, как от прикосновения к этой маленькой ладони ему стало тепло и весело. Он не выпускал ее руку, смотрел на Веру и улыбался.

— Так вот, — снова заговорила Вера, — ума не приложу, почему ты в тот вечер оказался возле моего дома.

— Откровенно?

— Ну, безусловно.

— Из любопытства.

— И только?

— А разве этого недостаточно для начала? — Какого начала?

Сергей замялся:

— Ну... наших дипломатических отношений.

— А зачем же драться?

— Я думал... он тебя оскорбляет. Вера задумалась.

— А если бы я его любила?

— Как... любила?

— А вот так... только не позволяла вольностей с самой первой встречи...

— Выходит, я помешал?

— Как тебе сказать... — Вера замялась, занятая какими-то своими мыслями. — А вот так и скажи... — Сергей снял свою руку с Вериной ладони и насторожился. Сейчас он больше всего боялся быть оскорбленным в самых своих искренних чувствах. Боясь громко дышать, он шел за ней через весь город, потому что она была для него дороже всего на свете. Он готов был вынести ее из огня, броситься за ней в воду, грудью своей прикрыть от любой опасности. Он думал, что она догадывалась об этом. Сейчас он не мог понять Веру и смотрел на нее с каким-то недоумением и даже испугом.

— Дурачок ты, — мягко сказала Вера, — не смотри на меня так... Просто, ты еще совсем ребенок. Ну, прощай... — Вера встала, поправила черную, аккуратно выглаженную юбку. — Прощай. Поправляйся. И больше никогда этого не делай.

Сергей был ошарашен.

— Прощай... — тихо повторил он.

— Ну, вот и хорошо... для начала наших дипломатических отношений, — произнесла она и пошла к двери.

Сергей смотрел ей вслед и чувствовал, как в груди нарастал яростный горячий протест против всего, Что она тут наговорила.

— Погоди! — крикнул он, когда дверь уже закрылась за ней. — Погоди!

Злость кипела в нем, не находя выхода. Он приподнялся на локтях, превозмогая боль в голове, и глазами, полными слез, смотрел на злополучную дверь, которая закрылась за человеком, на всю жизнь обидевшим его.

— Погоди! — крикнул он на всю палату.

Вошел шахматист и беспокойно засеменил к Сергею, шевеля толстыми губами:

— Ты что? Успокойся...

— Вы видели ее? — почти прохрипел Сергей.

— Ну, конечно. Все видели.

— Красавица, не правда ли?

— Конечно, красавица.

— Честное слово?

— Я ведь тебе сразу сказал, что другую такую не найдешь.

— Вот именно! — зло засмеялся Сергей,—Другую такую не найдешь! Подлая она!

— Семь раз отмерь, а один отрежь... — посоветовал толстяк, поправляя Сергею подушку,

— А я режу раз и навсегда! — громко сказал Сергей. Он схватил с тумбочки розовое с желтым отливом яблоко, принесенное Верой, и с силой швырнул его на пол. Зрелое, оно раскололось на мелкие части, оставив на линолеуме влажное пятно. Было оно красное, словно свежая кровь. Сергей почувствовал приступ тошноты. Перед глазами снова завертелись красные и черные круги, и он потерял сознание...

 

Глава третья

ИВАН

Иван был слишком мал, чтобы запомнить то время, когда их небольшой городок очутился за советской границей на восточной окраине буржуазной Польши. Воспоминания, удержавшиеся в его цепкой памяти, относились к тем дням, когда польские жандармы арестовывали его отца — бывшего командира Красной Армии, а они, ребятишки, забившись стайкой в темный угол, с испугом наблюдали за тем, как медленно одевался отец, как прощался с матерью, как обнимал своего старшего сына Виктора, а потом подошел к ним.

Дети, услыхав рыдания матери, дружно заплакали, а отец брал каждого из них на руки, целовал, щекоча прокуренными седыми усами. Иван помнит эти белые с рыжеватинкой усы, помнит отцовские глаза, глубокие и печальные. Это все, что он помнит об отце, потому что с той поры о нем ничего не было слышно.

И еще Иван запомнил очень хорошо, как однажды во дворе их дома появился пьяный жандарм. Он громко кричал, угрожал, размахивал руками, но Иван ничего не понял, потому что ругань эта была пересыпана и польскими и русскими словами.

На крыльце стояла мама и молча качала головой, ребята со страхом и любопытством смотрели на вооруженного жандарма и ждали, что будет дальше. Вскоре пришел с работы Виктор. Он молча выслушал жандарма, потом так ударил его в ухо, что тот свалился с ног. Виктор отцепил револьвер, взял жандарма в охапку, бросил в курятник и запер. Мать запричитала по Виктору, как по покойнику. А он спокойно прошел в дом, налил себе борща, поел, а потом вышел, сел на ступеньки крыльца и закурил.

Ребята притаились, как мыши. Они то смотрели на брата, спокойного и уверенного в себе, то на мычащего в курятнике жандарма, который постепенно приходил в себя.

Наконец в маленьком дворике Ивана началось самое интересное: пьяный жандарм, обнаружив себя в неподобающем месте и без оружия, начал опять кричать и угрожать Виктору. В ответ Виктор покуривал и поплевывал в сторону жандарма.

Вскоре жандарм от угроз перешел к просьбам.

— Слухай, хлопец, — говорил он, — выпусти меня отсюда. Я и так весь в курином дерьме.

— Не угрожай, — твердил спокойно Виктор.

— Да я ж не угрожаю. Просто хватил лишнего. Дай, думаю, попугаю трохи этих красных.

— Не пугай.

— Про вашу семью все в местечке знают. Батька — коммунист. Ты тоже в коммунисты метишь.

— Не твое дело, — приговаривал Виктор, продолжая спокойно сидеть на крыльце. — За то, что ты пьяный потерял при исполнении обязанностей оружие, тебя, конечно, выгонят из жандармерии. А про то, что мы красные, забудь. Нас ведь вон сколько на белом свете. Сам знаешь, сколько за рекой красных.

— Знаю... — чуть не плакал жандарм. — Пожалей ты меня и мою семью. Не лишай куска хлеба.

Виктор подождал немного, докурил цигарку, плюнул на окурок, швырнул его под ноги и пошел к курятнику. Он отбросил защелку, и перед взором ребят предстал перепачканный жалкий жандарм. Такого жандарма Иван еще ни разу в жизни не видел и поэтому громко расхохотался. Смеялись дети, мать и даже Виктор.

— Ну, вот что, — сказал Виктор, — теперь мы квиты, и чтобы ни ты, ни твои дружки больше в этом дворе никогда не появлялись. Понятно? — Виктор протянул жандарму револьвер и сказал по-польски: — До видзэння.

— До видзэння, — машинально повторил жандарм и огородами побрел домой отмываться.

И еще помнит Иван, что у Виктора была какая-то большая страшная тайна. Большая потому, что о ней никто не знал, кроме самого Виктора, а страшная потому, что за эту тайну жандармы без всякого разговора могли посадить в тюрьму на всю жизнь.

Виктор уходил иногда куда-то и пропадал ночами. Потом, пошептавшись с матерью, стал отправлять к тетке Наде, что жила у пограничной речки, среднего брата Виталика. Перед этим Виктор долго выстругивал красивую палочку, чтобы Виталику было легче в дороге, а при случае и от собак можно было отбиться.

Провожая Виталика в дорогу, Виктор строго наказывал брату беречь пуще глаза эту палочку, а придя к тетке Наде, не бросать ее где-нибудь во дворе, а поставить в углу, под иконами. Виталик был удивлен таким вниманием к простой деревянной палочке, но спустя года два именно из-за этой выструганной Виктором палочки вся семья была вынуждена бежать через границу.

Случилось это так.

По пути к тетке Наде Виталика задержали какие-то люди в цивильном. Они расспрашивали, кто он и куда идет. Виталик, как умел, лгал сыщикам.

Но вот они стали его обыскивать. Это было на лужайке, вблизи соснового бора, который тянулся до самого их городка. Сняли шапку, распороли ее на куски, заставили снять штанишки, рубашку. Обыскивали каждую складочку. И, наконец, один из них, худенький такой, тощий, с быстрыми маленькими глазками, взял в руки деревянную палочку, долго ее рассматривал, а потом рывком потянул за ручку, и палка разделилась на две части.

В тайнике одной из частей лежала бумажка. Сыщики наклонились над ней. И в эту минуту Виталик, который сразу понял, в чем дело, бросился к лесу. За ним бежали, стреляли, а он, петляя, как заяц, ушел от преследователей, а поздним вечером явился домой.

И еще помнит Иван ту страшную ночь.

Как-то сразу похолодало, подул резкий северный ветер с дождем, который бил в лицо, как град.

Виктор, увидев на пороге Виталика, тут же приказал матери собираться и собирать детей. Откуда-то он пригнал подводу, что можно было взяли с собой и скоро выехали из местечка. Виктор молча беспрерывно понукал лошадь, и, словно понимая без слов своего неожиданного хозяина, она мчалась сквозь этот ветер, сквозь этот дождь и этот тревожный мрак, выбиваясь из сил. Поздней ночью приехали к тетке Наде. Тетка Надя совсем не испугалась, когда узнала, в чем дело. Она распрягла лошадь, отвела ее в сарай. Повозку поставили к стене гумна и присыпали соломой.

Когда все собрались в хате, тетка Надя, не таясь детей, сказала:

— Ну, вот что, мои родненькие. Сегодня погодка для вас хорошая, но перевезти не могу — нет такого уговора... А вот завтра — милости прошу...

— Завтра они будут здесь, — твердо сказал Виктор.

— А я никого не знаю и никого не видела, и пусть они поцелуют мне в одно место. А вас чтоб духу тут не было. До завтра. Собирайтесь.

Тетка повела своих гостей в ночное, мокрое, холодное поле, а потом в темноте все различили старое заброшенное кладбище с покосившимися крестами. Дети заплакали от страха. Заплакал и Иван. Мать молча погладила ребят по мокрым, холодным плечам, и дети успокоились.

— Ну, вот и пришли, — тихо сказала тетка Надя и открыла перед ними старый, но сухой склеп. Когда Виктор зажег спичку, все увидели песчаный пол и обвалившиеся стены, над которыми чудом держалась ветхая крыша.

— Пересидите день, а ночью я вас перевезу, — сказала тетка Надя и, немного подумав, добавила: — В случае чего до лодки сами дорогу найдете. Виктор знает, где я ее ховаю.

— Спасибо тебе... — тихо сказала мать, и Иван почувствовал, что в голосе ее прозвучали слезы. Он прислонился плечом к матери и больше ничего не слышал, потому что моментально заснул.

Когда проснулся, в щели крыши пробивалось яркое солнце. В склепе шепотом разговаривали Виктор и Виталик.

— Я же тебя предупреждал — заметишь что-нибудь подозрительное, — палочку выбрось, как будто она тебе не нужна. А место, куда выбросил, — запомни.

— Забыл... — вздохнул Виталик.

— «Забыл, забыл»... — передразнил Виталика Виктор, — какой же ты после этого коммунист?

Виталик долго молчал, а потом задумчиво спросил»

— А с коммунистами не случаются несчастья?

— Случаются, конечно, — ответил Виктор, — и, может быть, чаще чем с другими, потому что они за простой народ идут.

Потом опять было молчание, и опять его первым нарушил взволнованный Виталик:

— А что я носил в этой палочке?

— Почту.

— Так я был простой почтальон?

— Не простой, а коммунистический.

— А тетка Надя?

— Она тоже почтальон.

— А почему нельзя было эти бумаги бросить в обыкновенный почтовый ящик?

— Нас бы сразу всех переловили.

— А на советском берегу нас примут?

— Примут. Мы ж не чужие. Ночью тетка Надя не пришла.

— Взяли ее, — сказал Виктор. — Теперь делайте все, что я буду говорить.

Их было пятеро. Шли они гуськом, друг за дружкой. Впереди — Виктор, за ним Виталик, потом Иван, и последней шла мать. Она вела за руку меньшего.

Ночь, как назло, выдалась тихая, звездная. Несколько раз останавливались. То ли отдыхали, то ли Виктор проверял, чтобы впереди не было жандармов или пограничников. Больше всего он боялся, что возле лодки, припрятанной теткой Надей, будет засада. Но засады не было.

В лодку садились тихонько, без единого звука. Только Виктор все время приговаривал:

— Сидите смирно, не то все пойдем ко дну...

И все, казалось, шло хорошо. Вот уже Виктор оттолкнул лодку от берега, вот она приближается к середине реки. И вдруг раздались выстрелы и крики, которые невозможно было разобрать. То ли жандармы, то ли пограничники заметили беглецов.

— Ложись на дно! — приказал Виктор.

Виталик с Иваном плюхнулись на залитое водой дно. От холода или от страха Иван дрожал всем телом. А с покинутого берега уже били часто-часто.

— Из пулемета, гады, — проворчал Виктор, изо всех сил нажимая на весла.

Казалось, лодка крутилась на месте, как привязанная. Но это только казалось. Вот уже ткнулась она носом в противоположный берег, и Иван услышал строгий, но спокойный голос:

— Стой, кто идет? Выстрелы смолкли.

— Свои, — тоже спокойно сказал Виктор. — Поднимайся, ребятки, приехали.

И вдруг застонала и с плачем опустилась на землю мама. Все бросились к ней — Виктор, пограничники, Виталик, Иван.

— Мамочка, что с тобой, ты ранена?

— Мамочка! — заплакал Иван. — Не умирай...

Но мать уже поднялась с колен, а потом встала во весь рост. На руках ее лежал младшенький брат Ивана, беспомощно разбросав руки и запрокинув голову.

— Убили! Сыночка моего уби-или! — с надрывом зарыдала мать, не в силах тронуться с места.

На том, другом, берегу, наверное, услышали голос матери. И тотчас раздалось несколько прицельных выстрелов.

— Сволочи! — выругался один из пограничников. — Уходите, уходите в укрытие!

Они спрятались в глубокой лощине, а потом поднялись и пошли на пограничную заставу. Впереди шагали по знакомой тропинке пограничники, за ними мать, потом Виталик, Иван и позади Виктор с убитым мальчиком на руках.

Иван впервые увидел смерть и никак не мог смириться с тем, что братишка молчит, не капризничает, не мог понять, что он уже никогда никому не пожалуется на что-то и ни о чем не попросит. Вот и все, что запомнил Иван из своего детства. А потом, когда они стали жить в этом городе и Виталик с матерью пошли работать, Виктор уехал. Надолго. Никто в доме не знал его адреса, но догадывался, что Виктор не сидит без дела, что, может быть, ежедневно жизнь его находится в опасности, и часто говорили о нем и вспоминали его. Приходили редкие письма, очень скупые. Все в порядке, живу, работаю. И, может быть, такое детство и обстановка в семье наложили отпечаток на характер Ивана. Он был требователен к себе, несколько аскетичен, но настойчивости и целеустремленности Ивана хватило бы на десятерых.

После того злополучного киносеанса, на котором Сергей встретил свою незнакомку, Эдик хотел бежать вслед за товарищем, чтобы уберечь его от несчастья. Но Иван так сжал его руку, что Эдик чуть не вскрикнул от боли.

— Не смей. Слышишь?

— Но почему? — удивился Эдик. — Ты видел этого стриженого боксера?

— Я буду рад, если ему влетит, — твердо сказал Иван. — Совсем голову потерял человек...

— А если он полюбил?

— Скажите, пожалуйста, — иронически воскликнул Иван. — Если это действительно так, то он глуп как пробка и никаким членом нашего союза быть не может.

— При чем тут разум? — слабо сопротивлялся Эдик. — Это же чувства.

— Чепуха, — твердо сказал Иван. — Разум должен руководить нашими поступками. Чувственная категория приводит к бесконечным ошибкам.

И как ни рвался Эдик за Сергеем, Иван не пустил его. Они шли по пустынной ночной улице, освещаемой редкими фонарями, и спорили до хрипоты. Каждый доказывал свою правоту, каждому хотелось отстоять свою точку зрения на жизнь. А если тебе восемнадцать, то твоя точка зрения всегда самая правильная и неопровержимая.

— Ты бесчувственное бревно, — утверждал Эдик. — Человек — не ходячая идея, а живое существо, которое познает мир не только при помощи сознания, но и при помощи чувств, при помощи эмоций.

— Я это знаю из школьной программы, — резал Иван. — Ни ты, ни Сергей не можете понять простой вещи — наше время выдающееся, необыкновенное время, которое готовит борцов, воинов, если хотите, людей, готовых отдать жизнь во имя той идеи, о которой ты говорил.

— Согласен с тобой в оценке времени, — не сдавался Эдик, — согласен, что мы должны быть готовы ко многому. Но я ведь человек — я и радуюсь и плачу, что-то люблю, а что-то ненавижу, я, в конце концов, обоняю и осязаю. И не хочу быть атрофированным существом в ожидании своей выдающейся роли в истории.

Иван замолчал. То ли обиделся, то ли просто не хотел продолжать спор.

— Слушай, Иван, — после некоторой паузы заговорил Эдик. — Скажи ты мне прямо — тебе что-нибудь известно такое, чего не знаем мы? О войне, о будущем. Твой брат ведь, наверное, в курсе?

— Известно, — спокойно сказал Иван. — Но не от брата. Просто я больше анализирую события, чем вы. Гитлер завязывает узелки вокруг нас. И нам не уйти от столкновения с его сильной военной машиной. А у нас в институте военное дело — детская игра,

— Институт — не военное училище.

— Вот именно, — продолжал Иван. — Столько молодежи, не способной драться с врагом на поле боя.

— Тебя послушаешь — страшно становится, — заметил Эдик.

Иван ничего не ответил.

В конце Ульяновской они остановились. Надо было расходиться по домам. Эдик вынул пачку папирос, закурил, предложил Ивану. Тот отказался.

— Бросил я, — объявил Иван.

Разговор разбередил обоих. Оставаться наедине не хотелось. И они стояли, опершись о забор незнакомого палисадника, прислушиваясь к ночной жизни города.

— Уйду я от вас, — сказал Иван.

— Куда?

— Подамся опять в военное училище. Летное. По спецнабору. Есть разнарядка в горкоме комсомола.

— Сам разваливаешь союз, а говоришь на других, — с обидой в голосе сказал Эдик. — Пошел в горком комсомола и никому ни слова.

— Критику принимаю. Пригласим Сергея и пойдем на комиссию втроем.

— А твое плоскостопие? — вспомнил Эдик.

— Мне ж не ходить, а летать...

Рано утром Иван проснулся от громкого разговора на кухне. Говорила его мать с матерью Сергея. Он не мог разобрать слов, но, услышав, что мать Сергея плачет, вскочил с постели и выбежал на кухню.

Мать строго спросила:

— Вы где, святая троица, вчера были?

— В кино.

— Домой шли вместе?

— Нет.

— Почему это? Иван замялся.

— Понимаешь, мама... Тут такое дело...

Женщины насторожились.

— Он увидел знакомую девушку и пошел ее провожать.

— А вы?

— Мы домой. Тут такое дело... Мать Сергея всхлипнула.

— Да что случилось, Дарья Лукинична? — спросил Иван.

— В больнице мой Сережка... По «скорой»...

Ивана и Эдика в палату не пустили,

— Поменьше бы хулиганили, — проворчала дежурная сестра. — Из-за вас кажинный день беда...

— Да мы тут при чем? — огрызнулся Иван. — Мы друзья, понимаете?

— Какие ж вы друзья, если не вступились?

Иван не нашелся что ответить. Эдик вышел вслед за ним на крыльцо и закурил. Ему так хотелось напомнить Ивану их вчерашний разговор, но после упрека дежурной сестры это было излишним.

До института шли молча. Эдику казалось — Иван жалеет о том, что вчера не пошел вслед за товарищем. Он не хотел сыпать соль на свежую рану и ждал, когда Иван сам признает свою ошибку. Но Иван упрямо молчал.

В вестибюле института их встретил шумный говор студентов. Первокурсники всех факультетов уезжали завтра утром на уборку картофеля. Лекции отменялись вплоть до возвращения.

Эдик с Иваном вышли на улицу…

— Может, снова попробуем в больницу пробиться? — спросил Эдик.

— Нет. Оставим у его мамы записку и поедем,

— Каменный ты человек, — сказал Эдик.

Иван промолчал. Видно, ему не хотелось сейчас говорить о Сергее, о том, что произошло. Он энергично потирал лоб, и между густыми его темно-русыми бровями выступило красное пятно.

В деревне Иван с Эдиком поселились в одной хате. Была она чистенькая, как и ее немолодая хозяйка и ее отец — старик лет семидесяти, с бравыми буденовскими усами, аккуратно выбритый. Голова его была лысая, крупная. Глаза быстрые, острые, чему-то все время хитро улыбались.

«С этим дедом не соскучишься», — подумал Иван и спросил:

— Вы не против квартирантов?

— Проходите, проходите, вот вам и комнатка отдельная, — суетилась хозяйка, приглашая Ивана и Эдика за дощатую перегородку, где стояли две железные койки. — Вот тут мой сынок с невесткой жили, а теперь завербовались. Заработать хотят на свою хату. Тут и располагайтесь.

— Спасибо, — сказал Иван.

Хозяйка вышла. Ребята оглядели комнату, оклеенную голубоватыми обоями. На койке лежали байковые одеяла, подушки были накрыты вышитыми накидками. На туалетном столике стояло зеркало и рядом фотография молодого парня с круглолицей девушкой.

— Такая на любых заготовках выдержит, — улыбнулся Эдик и, кивнув на подушки, добавил: — Надо попросить хозяйку, чтобы убрала эти вышивки — нам они ни

к чему.

Когда вышли, дед хитро улыбнулся:

— Вот уж колхознички рады-радехоньки. Такая сила нагрянула. Вам эта картошка пара пустяков.

— Я не специалист, — признался Эдик. — Дома у нас пару соток, так мама сама управляется.

— Городской, значит?

— Городской.

— В городе, наверное, думают, что картошка на деревьях растет?

Эдик спокойно ответил:

— Зачем же? Я говорил — мы свою выращиваем.

— Прости, глуховат стал, — улыбнулся дед. А Иван подумал: «Ну, и ловок же ты притворяться».

В это время скрипнула дверь, вошел босой вихрастый мальчишка и громко объявил:

— Студенты, в контору на сходку!

— Это что еще за сходка? — спросил Иван.

— Бригадир приказал. Ну, я побежал...

У конторы стоял стол, накрытый красным материалом, и за ним на стуле сидел Милявский. На нем был военного покроя френч, темно-синие брюки галифе и сапоги.

— Трудно ему будет, — улыбнулся Эдик. — Сапоги — не туфли, быстро не сбросишь.

Когда первокурсники плотной стеной окружили стол, Милявский встал, погладил крашеную бородку и кашлянул.

— Дорогие коллеги! — произнес он приятным густым баритоном. — Я прислан сюда дирекцией, парткомом и местным комитетом нашего института в качестве руководителя студенческой трудовой бригады. Осень нынче ожидается ранняя, и своевременная уборка картофеля обеспечит наши промышленные центры и нашу армию так называемым вторым хлебом…

Говорил Милявский долго и нудно. Студенты потихоньку загудели. Раздались голоса! — Все ясно!

— Ближе к делу!

— Давайте объем работ и сроки! Милявский услышал реплики, снял пенсне, протер носовым платком и сказал:

— Юности кажется, что у нее все позади, а оказывается, все впереди...

На этом, не совсем понятном афоризме он закончил и сел.

К столу подошла Вера. Была она в спортивном костюме, с гладко зачесанными волосами.

— Разрешите? — склонилась она к Милявскому. Тот кивнул. Эдик шепнул Ивану:

— Сергей в больнице, а она речи толкает... Иван промолчал.

— Тут наш руководитель, — сказала Вера, — очень интересно рассказывал о так называемых наших общих и частных задачах, и после этого мы, конечно, уразумели, что от нас требуется. А теперь я хочу спросить самое главное, где мы будем питаться, где мыться и так далее и тому подобное.

Студенты дружно загалдели. К столу подошел высокий небритый мужчина в кепке и поднял руку.

— Я тут работаю бригадиром, чтоб вы знали. Будем в поле встречаться. А девушка правильно ставит вопрос, и мы его, к вашему сведению, продумали еще до вашего приезда, потому как вы наши гости, а про гостя заботится хозяин...

Иван слушал бригадира и улыбался. Вот выступал перед этим ученый человек, кандидат наук, говорил гладко и грамотно, а вдумаешься — словесная трескотня. Бригадир был далеко не краснобай, а говорил конкретно, толково, по-деловому,

— Посмотри на Милявского, — вдруг шепнул Эдик Ивану. — По-моему, и он клюнул...

Иван увидел, что Милявского за столом уже нет. Он о чем-то оживленно беседовал с Верой. Потом снял пенсне, протер, еще постоял и, когда бригадир объявил о работах на завтра и закрыл собрание, пошел рядом с Верой по деревенской улице.

— Принял ее критику к сердцу, — сказал Иван.

— Не везет нашему Сережке, — вздохнул Эдик.

— Наоборот, — сказал Иван, но Эдик не понял товарища. Однако расспрашивать не стал. А Иван круто повернулся и направился к дому.

— Не везет нашему Сережке, — опять сказал Эдик, чтоб завязать угаснувший разговор.

— Слушай, Эдик, — вспылил Иван, — да ну их ко всем чертям, и этого старого ловеласа Милявского, и эту раскрасавицу Веру. Пойдем лучше в нашу хату и отдохнем.

Но намерению Ивана не суждено было сбыться. В хате дед пригласил их к столу. На столе стояли тарелки с солеными огурцами, квашеной капустой, чугунок с дымящимся картофелем и посредине высокая бутыль темно-зеленого стекла.

— Чем богаты, тем и рады, — сказал старик. — Зовите меня просто Филипповичем. А вас как величать?

Из темно-зеленой бутылки он налил хлопцам по полстакана, а себе поменьше.

— Вы молодые, вам это семечки... Ну, для знакомства, — он лихо опрокинул самогон, крякнул и потянулся за огурцом. Увидев, что ребята сидят в нерешительности, спросил:

— А вы что ж?

Эдик кивнул на стакан:

— Это что, спирт?

— До спирта далеко, — прожевывая огурец, сказал старик. — Но градусов больше, чем в казенной.

Иван глянул на Эдика, взял стакан, поднял его над столом.

— Ну, за знакомство.

— На здоровье, мои детки...

Когда выпили, старик спросил хлопцев:

— Вот вы ученые, все знаете, скажите — будет война или нет?

Эдик не поспел и рта раскрыть, как Иван тут же выпалил:

— Будет, дедушка.

Старик отложил недоеденный огурец, вынул из кармана кусок газеты, кисет, свернул цигарку, да так и держал ее неприкуренной. Немного подумал, потом поднял голову:

— А ты откуда знаешь?

Пока Иван собирался с ответом, Эдик сказал!

— А я думаю, что войны не будет. Дед живо повернулся к Эдику:

— Это почему, городской?

— А потому, — сказал Эдик, — что пока Гитлер захватывает другие страны, где у власти буржуазия, его солдаты идут в бой, а против нас не пойдут.

— Пойдут, — не сдавался Иван.

— А я говорю — нет, — возражал слегка захмелевший Эдик.

Старик явно обрадовался такому обороту разговора. Он взял бутыль, плеснул ребятам еще понемногу, но они отказались.

— Так, говоришь, не пойдут? — обратился старик к Эдику. — А почему, ты мне ответь.

— Из солидарности.

— Чего-чего? — не понял дед.

— Из пролетарской солидарности, — уточнил Эдик.

— Плетешь чепуху! — возмутился Иван. — И человеку голову морочишь.

— Нет, — сказал Эдик. — Ты погоди. Ты по натуре военный и хочешь воевать. Тебе только подавай войну. А я смотрю с другой стороны — может ли все это обойтись миром? Может.

— Что ж это за солидарность такая? — не отставал старик.

— Солидарность, — сказал Эдик, — это такая штука, когда рабочие и крестьяне, к примеру, Германии не хотят воевать против государства рабочих и крестьян, то есть против нас, против Советского Союза.

— Боже мой, как ты отстал! — воскликнул Иван.

— Хлопец правильно говорит, — вмешался дед. — Что было в ту войну, когда у нас царя скинули? Они своего тоже скинули, и братались мы.

— Фашизм — это совсем другое, — вскипел Иван. — Фашизм, это когда рабочие партии разгромлены, когда каждый день в мозги вколачивают националистические гвозди, когда молодежь охвачена националистическим угаром.

— Ладно, — перебил его Эдик. — Но ты скажи — кто будет держать в руках автомат, стоять у пушки, идти в атаку — кто? Предприниматель, заводчик, банкир или рабочий и крестьянин?

— Конечно, рабочий и крестьянин... — согласился Иван.

— Я вот об этом и толкую, — сказал Эдик. — Не могут они против своих же братьев, таких же рабочих и крестьян...

— Ты не знаешь, что такое фашизм! — в сердцах воскликнул Иван.

Из-за стола встал дед, прикурил свою цигарку:

— Ты не кипятись, хлопче. Мой сосед был когда-то в германском плену. Так он рассказывал, — помещик — враг, а батрак у помещика кто нам? Друг. Вот, брат, какое дело...

— Ладно, поживем, увидим. — Иван встал из-за стола, поблагодарил деда и направился к двери,

— Ты куда? — спросил Эдик.

— Проветрюсь...

— И я с тобой.

— Пошли.

Был поздний вечер начала октября. Ясный, лунный, с легким южным ветерком, он напоминал приятный весенний вечер. У дома лежали бревна. Они так долго лежали, и на них так часто сидели, что бревна стали как полированные. Ребята опустились на прохладное глянцевитое дерево. Эдик вынул папиросу и закурил. Сидели молча, говорить не хотелось. Беседа со стариком разбудила какие-то подспудные мысли, и каждый ворошил их, пытаясь разобраться в том, где же все-таки правда. Будут эти испытания в их судьбе, о которых они только что говорили со стариком, или пройдут стороной.

А месяц старался изо всех сил — было светло как днем.

— Такими, наверно, бывают ленинградские белые ночи, — тихо сказал Эдик.

— Не видел... — ответил Иван, потирая ладонью лоб.

— Глупая привычка... — заметил Эдик»

— Какая? — спросил Иван.

— Да лоб тереть. Со стороны сразу понятно, что никак не можешь привести в порядок свои мысли.

Неизвестно, что сказал бы Иван в ответ на эту шпильку Эдика, но в этот момент на улице появилась парочка. Вечер был такой лунный, что ребята сразу узнали Милявского и Веру. Они шли по деревенской улице и разговаривали.

— Давай смоемся, — шепнул Эдик. — Неудобно. Вроде мы специально вышли подсмотреть...

— Не уйду. Принципиально. Милявский с Верой подходили все ближе.

— Я думаю, — говорил Милявский, — что вы вообще недооцениваете историческую науку.

— А что в ней проку? — спокойно сказала Вера. — Чему она научит лично меня? Пусть ее изучают государственные деятели.

— Ну и черт... — громко шепнул Эдик. — Вот закатит он ей двойку по всеобщей истории...

— Не закатит, — криво усмехнулся Иван.

— И откуда у вас это критическое отношение? — продолжал Милявский. — Ну, если человек, скажем, имеет большой опыт, немало пожил на свете — я понимаю. Да и то, только в случае, если он страшный неудачник. А вы в свои восемнадцать... Я в ваше время радовался всему новому, что приносила мне жизнь, радовался, потому что прежде не знал этого, радовался, потому что познавал, а радость познания, милая моя, ни с чем не сравнится.

— Не надо удивляться, Ростислав Иванович, — мягко ответила Вера. — Я выросла в такой семье, где с детства ярко обнажались эти две стороны жизни — светлая и темная. И я жадно всматривалась в них, чтобы понять, что происходит на земле, какие помыслы двигают людьми и что они вообще такое — люди. Что они от жизни хотят.

— И что же? — с любопытством спросил Милявский.

— Я многому научилась, многое поняла. И хотя говорят — человек это звучит гордо, я думаю часто обратное, потому что люди очень непохожи друг на друга. — Ну дает, вот дает... — шептал Эдик. — Да она ведь молодчина. Эх, как не везет нашему Сережке...

Милявский и Вера поравнялись с ребятами и замолчали, Милявский кашлянул и произнес с улыбкой:

— Дышите?

— Дышим, — ответил Иван.

— А между прочим, на сегодняшнем собрании я напоминал о распорядке. Пора и на покой, завтра ведь рано на работу,

— А вы, между прочим, подлец, Милявский, — зло сказал Иван и встал.

— Ты что? — удивился Эдик.

— А ничего. Пошли.

 

Глава четвертая

ЭДИК

Эдик лежал, смотрел в потолок комнаты и думал. Думал о том, как не просто разобраться в мыслях и поступках людей. Вот хотя бы этот выпад Ивана против Милявского. Ничего как будто не предвещало вспышки, отношение к Вере было совершенно точно определено после случая с Сергеем. И все-таки... Все-таки Иван бросил вызов Милявскому, который решил поволочиться за Верой.

Эдику нравился Иван, и даже сегодняшний его поступок Эдик не осуждал. Наоборот, это было близко к тому, что думал и чувствовал он, но сказать об этом в глаза Милявскому он бы никогда не решился. Во-первых, это был преподаватель, кандидат наук и, очевидно, уважаемый человек в институте, во-вторых, он был вдвое старше каждого из них, а старшему Эдик привык не возражать.

Он вырос в большой семье паровозного машиниста, где каждая копейка и каждый кусок хлеба строго учитывались, а детям никогда не разрешалось высказывать недовольство поступками взрослых.

Однажды отец привез из очередной поездки в своем сундучке кулек леденцов. Случилось так, что в тот день у них играли и соседские дети — отец роздал малышам по конфетке, а Эдик, который был постарше, остался без угощения. Эдик обиделся и вслух высказал эту обиду. Отец поставил обиженного в угол. Это было самым серьезным наказанием.

— Они малолетки, им и конфетки, — говорил отец. — А тебе, мальцу, конфетка не к лицу.

Говорить в рифму было слабостью отца. Это иногда раздражало, а иногда умиляло Эдика. В школе он познакомился со стихами больших поэтов, и попытки отца рифмовать выглядели в его глазах жалкими. Но иногда такая манера разговаривать приносила в дом хорошее настроение, а это было дороже хлеба.

На детство Эдика выпали трудные годы неурожаев и засух, когда в стране были введены продовольственные карточки.

Однако хлеба не хватало и по карточкам, и люди, чтобы получить гарантированную пайку, занимали очередь в магазин с самого вечера.

Эдик хорошо помнит одну из таких ночей. Отец в это время был в поездке. Мать с вечера снарядила Эдика в очередь, чтобы ему было не холодно, дала отцовскую телогрейку, пропахшую мазутом.

Эдик занял очередь за старухой и долго стоял, прислонившись к стене магазина, боясь отлучиться, чтобы очередь его не пропала. Поздним вечером прибежала мать, дала ему холодную отварную картофелину и сказала, что у одного из малышей жар и она боится оставить его одного и что ему, Эдику, придется стоять в очереди всю ночь. Мать уговаривала, чтобы он не боялся, что он будет не один, почти вся очередь будет ночевать и даже его старушка, за которой он стоял, будет всю ночь рядом.

Делать было нечего, Эдик согласился. Он нашел местечко на старом ящике, уселся и накрылся отцовской телогрейкой. В ней было хорошо и уютно, потому что пахло паровозом, пахло отцом, а отец — это всегда спокойствие и уверенность, потому что он знал, что надо делать, чтобы всем дома было хорошо.

Согревшись под телогрейкой, Эдик начал дремать и уснул.

Проснулся он оттого, что ему стало жарко. Он открыл глаза — светило яркое солнце, телогрейка дышала мазутом, а у стены магазина не было ни одного человека. Эдик испугался, что все уже получили свой паек, что получила его и старушка, но магазин был закрыт, и на двери его болталась прикрепленная булавкой бумажка: «Сегодня привоза не будет»,

Дома отец погладил взволнованного Эдика по голове и сказал:

— Ничего, сынок, еще съешь своего хлеба кусок... Сегодня нет, завтра нет, а послезавтра переменится свет. Не горюй...

Отец был прав. Прошло года три, и все переменилось. В семье уже не дрожали над куском хлеба, и в магазинах можно было взять без всякой очереди не только хлеб, но и к хлебу. Но неожиданно новая беда навалилась на семью. Тяжело заболел отец. И раньше случалось, что он после поездки чувствовал недомогание, но на этот раз пришлось вызывать доктора.

Это был старый доктор с бородкой клинышком, не очень разговорчивый, на вид сам болезненный человек. Он лечил всю семью Эдика и помнил, наверное, на своем участке каждого больного десятки лет. Когда Эдик открыл ему дверь, доктор спросил:

— А как твой нос?

— В порядке.

— Помнится, у тебя было частое кровотечение.

— Да, доктор, — признался Эдик. — Уже все в порядке.

— А кто у нас хворает?

— Отец.

Доктор снял пальто, остался в халате, подошел и сел у кровати отца.

— Ну, что, Семенович, не послушался меня, не ушел с паровоза?

— Куда ж я пойду с него?

— Как куда? В депо, слесарить. Там, по крайней мере, нету сквозняков, которые тебе противопоказаны.

— Нет, дорогой доктор, с паровоза мне одна дорога...

— А ты не спеши. Зачем спешить? Каждому свой черед... — Он достал из саквояжа трубочку, выслушал отца, покачал головой. — Ну вот видишь, и воспаление получил... Теперь, братец, я тебя в больницу определю. Вот как... И хочешь не хочешь — пойдешь в депо.

Отца увезли в больницу. Мать аккуратно носила ему передачи, а дома рассказывала с ноткой тревоги о том, что дело почему-то не идет на поправку, что отцу все хуже и хуже. А однажды вся в слезах она сказала Эдику:

— Хочет видеть тебя.

Эдик не пошел в школу, и когда появился он в приемном покое, сестра сразу проводила его к отцу. Эдик был у отца каких-нибудь две недели тому назад. За это время он еще больше похудел, лицо его из серого стало желто-коричневым. Он тяжело дышал, руки его, тонкие, с выступившими костями, неподвижно лежали на больничном одеяле.

— Слушай, что я тебе скажу, сынок... — вздохнув, произнес отец, и Эдик заметил, что впервые он не захотел говорить в рифму. — Мне, брат, недолго осталось...

— Ну, что ты, папа... — дрогнувшим голосом сказал Эдик. — Наводишь на себя такое.

— Не навожу я, сынок, знаю... На тебя вся надежда... Старший ты у меня. Придется тебе матери помочь остальных ребят на ноги поставить.

Эдику опять захотелось сказать отцу что-нибудь ободряющее, но слова утешения застряли в горле горячим комком, — отец говорил чуть слышно, настолько ослабел его некогда веселый голос.

— Пойдешь, сынок, к Шилину — это мой старый друг. Он на радиоузле в клубе работает. Слушайся его, как меня. Будешь работать и обязательно учиться. Ты слышишь меня — обязательно, потому как без науки теперь никуда. Шилин поможет...

Отец замолчал. Взгляд его мягко ощупывал Эдика, словно прикидывал, сможет ли он поднять ношу, которая ляжет на его плечи.

Молчал и Эдик. Ему хотелось, как некогда в детстве, уткнуться лицом в шершавые, но ласковые руки отца и выплакаться, но сейчас слабый, как ребенок, был отец, а он, Эдик, должен был держаться. И вдруг он заметил, как в уголках отцовских глаз появились крупные прозрачные слезы.

— Ты иди... — шепнул отец. — Иди.

Эдик встал и почти бегом выбежал из палаты, не в силах сказать что-нибудь отцу на прощание. И только за дверью больницы он дал волю горячим безутешным слезам.

Больница стояла на высоком холме, в центральной части города, а внизу, подступая к левому пологому берегу Днепра, шли улицы Подниколья. Горожане издавна прозвали так этот район за Никольскую церковь, которая возвышалась среди деревянных одноэтажных домиков, утопающих в зелени садов.

Эдик сел на скамью, стоящую над обрывом, смотрел на эту церковь, на эти сады, на уходящий в далекую дымку Днепр и плакал, тяжело и безудержно...

Александр Иванович Шилин, который принимал его на работу, сказал:

— Ты по должности монтер, а на самом деле ученик. Будешь носить когти за Шпаковским. А завтра определяйся на учебу. Это самое важное.

И Эдик со справкой с места работы и аттестатом об окончании семилетки направился в город. В городе было два рабфака — Витебского зооветеринарного института и Могилевского пединститута. Эдик решил, что пойдет в педагогический, потому что тех, кто учился в зооветеринарном, дразнили в городе коновалами.

Кабинет заведующего учебной частью находился на первом этаже. Эдик постучал и вошел. За столом сидел широкоплечий мужчина со скуластым энергичным лицом, на котором выделялись темные с проседью густые брови. Мужчина поднял голову, провел расческой по бровям и молча посмотрел на Эдика.

Эдик подал ему свои документы. Завуч прочитал и неожиданно спросил:

— Как имя и отчество отца?

— Павел Семенович.

— Все еще стихами говорит? — улыбнулся завуч.

— Нет... — замялся Эдик.

— Постарел, значит. А я с гражданской следы его потерял, все мотался по белому свету. Ты ему привет от меня передай.

— Умер отец... — тихо сказал Эдик. Наступила пауза.

— Тебя, конечно, примем. Сегодня же вечером приходи на занятия. На третий курс вечернего отделения...

Это были не привычные для Эдика занятия. Ученики были все людьми взрослыми, нередко семейными. Приходили они прямо с работы усталые и, как правило, неподготовленные. Для того чтобы как-то выручить своих великовозрастных друзей, Эдик охотно поднимал руку и обстоятельно отвечал на всех уроках по несколько раз. Но вот однажды Эдика вызвали в кабинет завуча.

— Вот что, Эдик, — сказал завуч. — Тебе на вечернем отделении делать нечего. Пускай друзья твои сами готовятся. Давай, брат, на дневное.

— Дома зарплата моя нужна... — сказал Эдик.

— А мы тебе стипендию дадим. Небольшая, правда, стипендия, чуть меньше зарплаты, но зато ты будешь приходить утром, отзанимаешься шесть уроков и домой, Матери больше поможешь, чем сейчас...

И Эдик стал учиться на дневном отделении. Здесь было труднее, чем в школе. Программа была напряженной — за два года студенты проходили то, что проходили школьники за три.

... За стеной вдруг раскашлялся старик. Кашлял он долго, с надрывом. Дочь встала, прошлепала босыми ногами к старику, видно, подала напиться.

— Курили бы вы меньше, отец... А то эту соску полный день не вынимаете изо рта.

— Ну, будет тебе, будет... Иди отдыхай...

Эдик не спал. Он смотрел на стены комнаты, залитые лунным светом, и узоры на обоях оживали в его воображении, становились деревьями, кустами, человеческими фигурами. Эдик услышал ровное дыхание Ивана и улыбнулся — было две тайны у него от товарища. Наверное, это нехорошо — с другом положено быть откровенным, но характер Ивана — категоричный, резковатый — удерживал Эдика на некотором расстоянии, хоть и состояли они в мужском товарищеском союзе.

Первая — это любовь Эдика к поэзии. Багрицкого он знал всего наизусть, зачитывался Маяковским, Есениным. А однажды перед началом лекции по белорусской литературе преподаватель Устин Адамович прочитал стихи. Просто прочитал, не называя автора, не потому что стихи были по программе. Они рассказывали про осеннее утро, про молодых людей, которым так хорошо идти вдвоем по росистой утренней тропке.

Он прочитал, и в классе наступило молчание. Кто вспоминал свое село и свое детство, кто хотел угадать автора стихов, а кто смотрел с любопытством на преподавателя.

— Понравилось? — спросил Устин Адамович и внимательно осмотрел класс. — Очень хорошие стихи! — сказал Эдик.

— Тогда я признаюсь — это мои стихи,

— Ваши?

— Вы их сами написали?

— Я прочитал их для того, чтобы сказать — пробовать свои силы в литературе может каждый из вас, и, кто знает, может, в этой аудитории есть будущие писатели и поэты.

Раздался смех.

— Ничего смешного. Мы начинаем выпускать в рабфаке свою стенную литературную газету. Пишите нам рассказы, стихи, воспоминания, фельетоны, юморески, пародии — все, что захотите и сумеете...

Эдику никогда не приходила мысль писать стихи. Он всегда относился иронически к желанию отца рифмовать, но разговор Устина Адамовича был серьезным, благожелательным, без всякой попытки иронизировать над тем, что принесут ему начинающие литераторы.

По пути домой хорошо думалось. В этот раз Эдик не спешил, шел спокойно, полностью отдавшись своим мыслям, ничего не замечая вокруг, ничем не отвлекаясь.

«Каравай, каравай, кого хочешь выбирай, — в такт шагам произнес Эдик и подумал: — Эта фраза из детской игры, кажется мне».

«Выбрал я и полюбил», — прошептал он вторую строку в такт шагам и долго еще шел, повторяя эти две, впервые появившиеся собственные строчки, потому что дальше ничего не получалось.

«Пока еще ни одной собственной рифмы», — подумал Эдик и улыбнулся. И вдруг родилась концовка второй строки «юную красавицу». Он прочитал вслух две первые строки: «Каравай, караван, кого хочешь выбирай, выбрал я и полюбил юную красавицу», и сами пришли следующие строки, завершающие строку: «Строгим был, ревнивым был, видел — многим нравится». Эдик так обрадовался, что пошел побыстрее, как будто хотел с кем-то поделиться этой своей радостью, и всю дорогу читал вслух свои первые самостоятельные четыре строки.

А спустя неделю он увиделся с Устином Адамовичем. Эдик встретил его в коридоре рабфака. Устин Адамович шел с лекции домой. Он держал в руке свой довольно поношенный черный портфель, который можно было назвать черным с большой натяжкой, потому что бока его давно потерлись и побелели.

Устин Адамович принял от Эдика вчетверо сложенный тетрадный лист, перебросил портфель под мышку, прочитал стихотворение раз, потом второй, с некоторым удивлением посмотрел на Эдика, потом положил стихи в карман и сказал:

— Ну, вот что. Лекции кончились. Пошли ко мне домой.

Ни по пути, ни дома Устин Адамович ничего не говорил о стихотворении Эдика. Он показывал ему журналы, газеты, сборники, изданные в Минске, где публиковались стихи молодых, вслух мечтал о том времени, когда в Могилеве будет отделение Союза писателей.

Эдик не понимал этой мечты Устина Адамовича и мало интересовался Союзом, а вот стихотворения молодых читал с интересом. Многое ему нравилось, многое не нравилось, и об этом он говорил Устину Адамовичу.

Устин Адамович с какой-то восторженной улыбкой слушал его, потом бежал на кухню, готовил чай и оттуда кричал Эдику:

— Читай еще, читай и критикуй. Здорово! Слушай, откуда ты такой появился? У тебя ж дар.

Эдик не знал, какой у него дар, но на всякий случай ответил:

— У меня отец любил рифмовать.

— Печатался? — спросил Устин Адамович.

— Да что вы. Просто так. Для себя.

Они пили чай с медовыми пряниками и говорили, говорили. Эдику казалось, что они с Устином Адамовичем знакомы давным-давно, так легко и свободно было с ним, так хорошо, с полуслова понимали они друг друга.

Эдик заметил, что в двух комнатах, которые занимал Устин Адамович, несмотря на обилие книг и мебели, было пусто.

— Вы живете один? — спросил Эдик.

— С некоторых пор... — ответил Устин Адамович, и Эдик посчитал неудобным расспрашивать его. А когда Эдик собрался уходить, он увидел на стене кабинета портрет молодой красивой женщины в черной рамке.

Вышли на крыльцо. Устин Адамович протянул Эдику руку:

— Один, брат, я остался. Такого друга мне больше не найти... А ты работай и работай. Поставь это целью всей своей жизни, Только тогда сможешь чего-нибудь добиться...

Стихотворение Эдика было напечатано на первой колонке рабфаковской литературной стенной газеты. Эдик словно невзначай несколько раз проходил мимо, чтобы посмотреть, читают ли студенты его первое в жизни произведение.

В институте же пока никто не знал, что Эдик пишет стихи, и он молчал об этом, занося в свою заветную общую тетрадь все новые строки...

Была у Эдика еще, и вторая тайна, о которой ничего не знал Иван.

Однажды со Шпаковским они ставили радиоточку в глухом заброшенном переулке, утопающем в непролазной грязи. Пройти можно было только вдоль забора по узенькой тропке, на которой кое-где заботливые хозяева положили редкие кирпичи.

Когда они потянули провода от столба к дому, в калитке показалась невысокая худенькая девушка с двумя хвостиками-косичками на затылке.

— Значит, у нас будет радио?

Эдик смотрел на девушку и ничего не отвечал.

— Я у тебя спрашиваю! — повторила она вопрос Эдику.

Шпаковский глянул на Эдика и рассмеялся.

— Во-первых, почему на «ты», когда перед вами мастер. А во-вторых, Эдик, ты, кажется, проглотил за завтраком язык?

— Да... — ответил смущенный Эдик. — Был такой грех. А насчет радио — конечно, будет, видишь: не сено косим.

Шпаковский опять вмешался:

— Даму тоже положено называть на «вы».

— Слушайте, мастер, — обратилась девушка к Шпаковскому, — в нашем возрасте удобнее на «ты». Проще, А свои замечания оставьте при себе.

— Эдик, ты погиб, — засмеялся Шпаковский. Эдик улыбнулся:

— По-моему, напротив...

Потом, когда в квартире заиграл репродуктор, хозяин и хозяйка накрыли стол и пригласили мастеров к столу.

Шпаковский, привыкший к таким угощениям, открыл пробку, налил в стакан и провозгласил:

— Ну что ж, пусть у вас всегда играет музыка, звенят песни и лекции на разные темы. За ваше здоровье!

Уже закусывая, Шпаковский заметил, что Эдик даже не присел к столу, а стоял, прижавшись к изразцовой печи. С другой стороны печи стояла девушка с косичками и смеялась.

— А ты что ж, мастер, проходи, садись, — сказал Шпаковский, и хозяева, как по команде, бросились к Эдику и начали его усаживать.

— Спасибо, я не пью, — сказал Эдик. — И потом мы сделали работу согласно наряду, зачем же...

Шпаковский строго глянул на него и подсунул тарелку с жареным картофелем:

— Вот уж действительно говорят — молодо-зелено. Наряд нарядом, а зачем же обижать гостеприимных людей, которым составляет удовольствие угостить тебя...

— Конечно, конечно, — живо согласились хозяева, сели за стол и позвали девушку: — Маша, садись с нами.

— Я сейчас. — Девушка выпорхнула из гостиной и через минуту явилась в простеньком и вместе с тем нарядном голубом платье. — Налейте мне капельку, — игриво попросила она.

Мать и отец удивленно посмотрели на нее, и этот взгляд строгих родительских глаз не ускользнул от Эдика. Шпаковский и в самом деле только капнул в стакан из бутылки и снова налил себе.

— За твои успехи, мастер, — вдруг сказала Маша Эдику, глотнула эти две капли водки и закашлялась.

— Зачем ты это сделала? — строго спросила мать.

— Прости, мамочка, больше не буду... — улыбнулась Маша.

Потом она проводила Шпаковского и Эдика до калитки. Эдик пригласил ее в железнодорожный клуб в кино и авторитетно заявил:

— Билета не покупай. Мы в клубе свои.

Это обещание Эдик дал вполне серьезно, потому что работники радиоузла, который находился в помещении клуба, смотрели кинофильмы без всяких билетов. Их всех хорошо знал контролер, хромой дядя Мотя — бывший матрос Балтийского флота. Говорил, что он приехал в Могилев еще в гражданскую с отрядом Крыленко громить царскую ставку, но заболел и слег в госпиталь. Потом женился на медицинской сестре и остался жить в Могилеве.

Дядя Мотя был уважаемый на станции человек — его знали и паровозники, и путейцы, и вагонники, не говоря уже про детей, которые с трепетом проходили мимо него в дверь зрительного зала.

Эдик ходил возле клуба сам не свой — он боялся, что Маша не явится в назначенное время, и беспокоился, что зрительный зал будет переполнен, а им, безбилетникам, не найдется места. Он с тревогой наблюдал за тем, как люди все прибывали и прибывали. И не потому, что шел какой-нибудь выдающийся фильм, а попросту в выходной вечером некуда было деваться.

Наконец появилась Маша в легком платьице, свободном, расклешенном.

— Я не опоздала? — торопливо справилась Маша.

— Нет, нет, — успокоил ее Эдик и тут же поймал себя на том, что не ощутил большой радости от ее появления. Он думал о том, как удивится девушка, когда Эдик свободно пройдет мимо дяди Моти и бросит ему так, между прочим:

— А эта девушка со мной.

Он хотел представить реакцию дяди Моти, но это ему никак не удавалось.

Прозвенел первый звонок.

— Пошли? — предложила Маша.

— Нет, мы потом... — Обычно свои работники заходили даже после третьего звонка, чтобы не занять место, на которое приобретен билет.

Говорить ни о чем не хотелось. Эдик уже начинал жалеть, что похвастался перед Машей, но отступать было поздно. Он пропустил ее вперед в фойе, а потом повел к двери, где в своем форменном железнодорожном френче, из-под которого виднелась неизменная тельняшка, стоял дядя Мотя. Он был, как всегда, аккуратно причесан, выбрит, лишь под носом топорщились маленькие усики.

Дядя Мотя заметил Эдика и Машу, когда они только появились в фойе. Он улыбнулся краешком губ, чуть заметно подмигнул Эдику, с явным одобрением рассматривая Машу. Когда ребята подошли, дядя Мотя отступил с прохода, чтобы пропустить девушку, а Эдика задержал и сказал шепотом:

— Дурень, ни одного свободного места...

Маша остановилась, видя, что Эдика нет за ней, и слегка замешкалась. Но дядя Мотя с неожиданной живостью подвинул свой стул, на котором он обычно сидел у двери во время сеанса, и предложил:

— Садитесь, барышня.

Это «барышня» звучало так старомодно, что Эдику стало неудобно за дядю Мотю, но Машу не смутило это приглашение. Она расправила свое воздушное платьице, с достоинством опустилась на предложенный стул и спросила Эдика:

— А ты как же?...

Эдик был совершенно беспомощным. И оттого, что он не знал, как поступить и что предпринять, терялся еще больше. Он почему-то шарил в карманах пиджака, повторяя одно и то же:

— Сейчас... Сейчас...

И тут снова первым нашелся дядя Мотя. Он схватил в фойе стул, подал Эдику и захлопнул дверь, так как в эту минуту в зале погас свет и начался сеанс Эдик приставил свой стул к стулу Маши и сразу почувствовал облегчение.

«И дернул меня черт приглашать девушку без билета. Позор какой, не обеднел бы, если бы купил ей какое-нибудь крайнее в ряду место, к которому можно тоже поставить приставной стул... А дядя Мотя, дорогой дядя Мотя, как он выручил, — думал Эдик. — И все это у него легко получается, как будто всю жизнь он встречался с такими вот молодыми девушками». Единственно, что не понравилось Эдику, — это его «барышня». Мог бы сказать что-нибудь более современное.

Эдик проводил Машу домой. Болтали о всяких пустяках. Наконец Эдик спросил:

— А почему я не видел тебя в нашей школе? — А я учусь в соседней.

— В каком классе?

— В девятом.

— Мы, оказывается, одногодки.

— А почему ты работаешь?

Эдик ответил. Маша на некоторое время задумалась, а потом сказала:— Это хорошо — работать и учиться.

Им встречались, их обгоняли парочки. Одни шли под руку, другие в обнимку, Эдик смотрел на них и завидовал, но сам не решался взять Машу под руку. Где-то в начале их грязного переулка им надо было обойти лужу. Эдик на какое-то мгновение поддержал Машу под локоть, а потом смутился и отпустил. Может, он бы и осмелился после этого, но в переулке даже рядом нельзя было идти. Пробирались по одному вдоль заборов по узенькой тропке.

У своей калитки Маша сказала:

— Ну вот я и дома. До свидания,

Эдик не решился ее удерживать. Она протянула руку, маленькую, мягкую, и Эдик почувствовал, что не может ее сразу выпустить из своей руки. Так они стояли долго, молчаливые, словно прислушиваясь к самим себе, словно стараясь угадать, что случилось с ними в эту минуту.

В доме скрипнула дверь. Эдик испуганно выпустил руку Маши.

— Это ты, доченька?

— Я.

— Иди домой, завтра рано вставать.

Дверь захлопнулась. Эдику стало неловко за свою минутную трусость, за то, что он отпустил руку Маши, и ему захотелось уйти. Но Маша снова подала на прощание свою маленькую ладонь, и они снова стояли, молчаливые и настороженные, и снова скрипнула дверь, и снова голос матери, ворчливый и недовольный, позвал Машу домой.

— Иду, мама! — ответила Маша и сказала: — Ты понимаешь, по-моему, человечество разделено на два враждующих класса — на старых и молодых.

— Старые ведь были когда-то молодыми, — возразил Эдик.

— Человек способен забывать, — заметила Маша и легонько пожала его руку. — Ну, до свидания.

— А когда оно будет?

— Этого я не знаю, — сказала Маша. — Самый занятый человек — это ты, от тебя все зависит.

— Хорошо. Ты на какой смене?

— На первой.

— Завтра я подойду к концу твоих уроков.

— Нет, нет, к школе не подходи, — горячо запротестовала Маша. — Ты хочешь, чтобы меня на смех подняли?

— Мало ли по какому делу...

— Нет, нет и не подумай. Лучше всего в свободное время приходи к нам домой. И враждующий класс будет спокоен...

Эдик улыбнулся, пожал ее руку:

— Добро.

Он шел, нет, он не шел, а летел домой, как на крыльях, он ничего не замечал вокруг, а только перебирал в памяти каждый жест, каждое слово Маши.

Маша прочно вошла в жизнь Эдика. Она стала ему необходима, как друг, без которого он не мог принять серьезного решения, с которым обязательно надо было посоветоваться, с которым просто приятно было говорить и молчать, который понимал тебя с полуслова и без слов.

Иногда Эдик приходил к ней домой раньше намеченного времени или Маша задерживалась где-нибудь, и тогда Эдик общался с «враждующим» классом. Мать Маши — Светлана Ильинична — обязательно усаживала его за стол выпить чашку чая, но этого чая фактически не было, а был самый настоящий обед с борщом, с картошкой и компотом. Первое время Эдик стеснялся, жевал потихоньку в кулак.

А потом как-то сказал, улыбнувшись:

— И зачем это вы меня так усиленно подкармливаете?

Светлана Ильинична ответила без тени улыбки:

— Чтобы Машу мою не обидел.

— Да вы что! — воскликнул Эдик и даже вскочил из-за стола. — Разве ради этого меня надо кормить, я и без этого.

— Тише, тише... — успокоила его Светлана Ильинична, — садись. А то остынет все. Теперь среди вашего брата разные охломоны попадаются. А Маша у меня одна. — Светлана Ильинична отвернулась и молча пошла на кухню.

Эдику показалось, что она заплакала. Почему?

Отец Маши Григорий Саввич бывал дома редко — ездил с какой-то бригадой сантехников по районам. А когда возвращался и случалось ему встретиться с Эдиком — тут уж была беседа на самом высоком уровне. Григорий Саввич обязательно выставлял на стол бутылку — то наливки, то ликера, то «Московской», настоенной на каких-то травах. Эдик не понимал — эта встреча была предлогом для того, чтобы еще раз приложиться к рюмке, или действительно ради компании, как утверждал Григорий Саввич. Так или иначе, но Эдик вынужден был пригубить, а Григорий Саввич считал своим долгом осушить бутылку до дна, чтобы «за жизнь», как он выражался, поговорить в полном масштабе.

Странной была эта беседа. Говорил преимущественно один Григорий Саввич. Правда, он иногда задавал Эдику вопросы, но ответа на них не ждал, спрашивал только так, для формы.

— Что есть жизнь? — спрашивал Григорий Саввич. — Не знаешь? Жизнь, говорят, есть борьба. А за что? Говорят, за место под солнцем. А разве этого места не хватает, я спрашиваю? Зачем за место бороться, если его предостаточно. Земля — большая. Выйдешь в поле — конца-краю не видать. Живи, радуйся, работай. Так нет же, дай ему сначала одну немецкую область, потом другую, потом Австрию, потом пол-Европы, потом всю Европу. Что ему, Гитлеру, надо? Не знаешь? Я тоже не знаю, хотя очень хочу знать, потому как должен быть уверен, что завтрашний день у моей дочки спокойный.

Неизвестно, сколько бы продолжался такой разговор, если бы его не прерывала Маша. Они убегали или в кино, или в театр, и Эдик поздним вечером под руку вел свою «малышку» через весь город, счастливый оттого, что держит ее теплую руку, что слышит ее голос, что они рядом, что они вместе и это будет всегда, всегда, до бесконечности...

Однако скоро наступила разлука. Маша уезжала в Ленинградский медицинский институт. Поезд был проходящий — «Ленинград — Одесса», билетов заранее не давали, и поэтому Григорий Саввич, Светлана Ильинична, Маша и Эдик пришли на вокзал заранее.

Мать давала какие-то последние наставления, отец доставал из кошелька и добавлял дочке дорожные деньги, а Эдик сидел на скамье и смотрел в глаза Маши. Она тоже не слышала родителей, потому что глаза ее говорили с глазами Эдика.

Настоящее прощание у молодых было вчера. Полную ночь просидели они в гостиной у раскрытого окна, тесно прижавшись друг к другу.

— Любишь? — тихо шептала она.

— Люблю, — так же тихо отвечал Эдик.

—Ты тут смотри, ни с кем... — улыбаясь, грозила она и щекой прижималась к его щеке.

— А ты там смотри, ни с кем... — грозил Эдик, и они радостно смеялись, веря в то, что никто не помешает их счастью, которое совсем рядом, вот только Маша закончит институт и вернется в Могилев.

Эдик хранил эту дружбу в глубокой тайне, письма, которые получал он из Ленинграда, прятал так, чтобы ни Сергею, ни Ивану они никогда не попадались на глаза. Он считал, что отношение Ивана к девушкам — заблуждение, которое со временем пройдет. И вот сегодня на случае с Милявским Эдик убедился, что с Иваном произошло что-то серьезное.

Он еще раз восстановил в памяти всю эту сцену, улыбнулся, повернулся на бок и заснул.

Утром все было спокойно. Ребята, как ни в чем не бывало, позавтракали и побежали на бригадный двор. А оттуда — в поле.

Собирали картошку, вывернутую конными плугами вместе с пластом земли. Участок был большой. От проселочной дороги, ведущей к бригадному двору, он тянулся до самой кромки леса, видневшейся вдали. Картошку насыпали в громадные корзины и сносили в бурты. У Ивана работа спорилась, Эдик едва поспевал за ним. Без привычки заломило в пояснице.

— Перекур!... — объявил Эдик и устало опустился на ворох ботвы. — Отдохнем минуту.

И только они присели, как увидели у дороги Милявского— он стоял с каким-то коренастым парнем в полосатой футболке и о чем-то беседовал.

— Руководит... — проворчал Иван.

— А что ты к нему цепляешься? — притворившись ничего не понимающим, спросил Эдик. — Мужик интеллигентный, отличный преподаватель.

— Заткнись... — бросил Иван и начал комкать в руке пожелтевшую вялую ботву.

А оттуда, с дороги, к ним уже шел коренастый чернявый парень в футболке. Шел неторопливо, дымя папиросой, легко ступая по распаханной земле. Подошел, глянул на ребят черными глазами, быстрыми, цепкими, сдвинул густые черные брови:— Будем знакомы — Федор Осмоловский из комитета комсомола.

— Ледник Иван.

— Эдик Стасевич.

Ребята пожали друг другу руки. Федор присел на ботву рядом с Эдиком, затянулся, выпустил облако дыма.

— Комсомольцы?—спросил Федор.

— Конечно, — ответил Иван.

— Придется вызывать на комитет. Оскорбление личности...

— Эдик тут ни при чем, — запротестовал Иван. — Я один буду отвечать за все.

— Ну, хорошо, — спокойно сказал Федор, — А за что ты все-таки его?

— А черт его знает... — зло бросил Иван. Федор удивленно поднял свои черные брови.

— Черт его знает... — повторил Иван. — Так получилось.

— Ты это брось, — усомнился Федор. — Без причины такого не бывает.

— Понимаешь... — задумчиво сказал Иван. — Невзлюбил я его с самого начала за мозоли эти, за ботинки, а тут еще...

— Договаривай, чего уж... — Федор бросил окурок на пашню и притоптал его каблуком.

— Волочится он за девушкой одной... А из-за нее уже один мой друг в больнице...

— Психология... — подумал вслух Федор.

— При чем тут психология? — спросил Эдик. — Просто это...

— Психология, — перебил его Федор. — И все это непросто... Поссорился ты с ним на научной основе... — улыбнулся Федор. — А в науке, говорят, нет проторенной дороги, где-то можно и ошибиться. Правда?

— Правда, — нехотя согласился Иван. Федор предложил:

— Слушай, Иван, давай найдем самое простое решение. Я, например, прошу — подойди к нему и извинись, Так, мол, и так, извините за то, что вчера произошло... погорячился малость.

— Нет.

— Ну почему?

— А потому, что этим самым я признаю, что не он гад, а я гад.

— Зачем же так категорично?

— А как же иначе? Кто-то из нас обязательно прав. Если он прав — значит, не прав я, если я не прав — значит, прав он.

— А разве не бывает так, что оба не правы? — спросил Федор.

— Ну, тут он тебя сразил, Иван, признайся... — засмеялся Эдик. — И в самом деле извинись, что тебе стоит.

— Совесть мне дороже всего на свете — и не уговаривайте. Я не склоню перед ним колено ни за что...

Наступило молчание. Эдик достал папиросу, протянул Федору, молча закурили, и вдруг Федор улыбнулся широко, весело, открыв все свои ровные белые зубы:

— А ты мне нравишься, Иван, честное слово. Давай дружить, а?

— У нас тройной союз уже есть... — недовольно сказал Иван. — Вот Эдик, Сергей в больнице да я.

— А четвертого не примете?

— Кто его знает... — Иван энергично начал тереть лоб.

— Я — за, — сказал Эдик. — Во-первых, он курящий, во-вторых...

— Ладно, чего там анализировать раньше времени. Давай руку.

Федор протянул Ивану широкую загорелую ладонь. Иван крепко сжал ее и сказал Эдику:

— Давай и ты.

Эдик весело хлопнул по их рукам и засмеялся:

— А как же все-таки быть с Милявским?

— И мне не нравится этот тип, — признался Федор. — Но, если его не успокоить, он дойдет до директора — а там шутки плохи... Тем более что тут сплошная психология.

— Никакой тут психологии нет, — сказал Эдик, положив руку на плечо Федору. — Просто он псих, а с психами надо осторожно.

Хлопцы рассмеялись.

 

Глава пятая

ФЕДОР

— Ну, добро, — сказал Федор, сверкнув черными глазами. — Для Милявского по важному делу я отлучился в город, а для вас — еду домой. Тут моя деревня в трех километрах, может, слыхали, Барсуки?

— Слыхали, — ответил Эдик. — С батькой туда в грибы ездили.

— Пойду за подкреплением, — сообщил Федор. — Студент на порог — матка за сало. Как-нибудь побываем у меня в гостях. Хорошо? — Федор повернулся и пошел, ловко перешагивая глубокие борозды.

Он шел и думал о хлопцах, с которыми только что встретился и подружился.

«Интересные ребята», — заключил Федор и пошел искать Милявского. Он нашел его в группе первокурсниц. Казалось, от вчерашней неприятности не осталось и следа. Он охотно помогал девчатам уносить к далекому бурту наполненные корзины и все время обращался к большеглазой девушке в спортивных брюках.

Когда Федор подошел, Милявский снял пенсне, протер его.

— Я вас слушаю.

— Я выяснил обстоятельства, — серьезно сказал Федор. — Думаю, что студенты заслуживают порицания по комсомольской линии. Особенно один из них.

— Если он на первом курсе показывает себя с такой стороны, что же будет к, четвертому? — обращаясь не столько к Федору, сколько к большеглазой студентке в спортивных брюках, говорил Милявский. — И это педагог...

— Я хотел бы попросить вашего разрешения на день отлучиться в комитет, — попросил Федор.

— Ну, как же, как же... Согласуйте там, увяжите, расскажите о нашем трудовом энтузиазме.

— Обязательно. — Федор повернулся и зашагал прочь, слыша позади веселый смех девчат и приятный баритон Милявского.

«Фальшивый какой-то, ненастоящий», — подумал про Милявского Федор, а когда вышел на дорогу, увидел параконную подводу, ехавшую в сторону Барсуков. Федор поравнялся с возницей — им оказался незнакомый, давно небритый мужчина, и спросил:

— Подбросите до Барсуков?

— Садись, — равнодушно сказал мужчина,

Федор устроился на повозке полулежа. Ныла спина, и хотелось немного отдохнуть. Он смотрел на колесо телеги, обутое в железный обод. Оно вертелось, поднимая с колеи серый рассыпчатый песок, и, поднимаясь кверху, разбрызгивало его по спицам. Это движение колеса было однообразным и утомительным, но оно напоминало Федору годы детства, когда вот так же лежал он в повозке и смотрел на колесо, то утопающее в песке, то увязающее в грязи, и в этом движении было постоянное стремление вперед.

Федор часто ездил с отцом-землемером то в город, то в деревни — близкие и далекие. Федор не помнит, чтобы у отца было свободное время поиграть с ним или поговорить, — отец всегда куда-нибудь спешил. Когда Федор был где-то в классе пятом, отец взял его с собой на собрание и сказал:

— Будешь писать протокол.

— А что такое протокол?

— Люди будут выступать, а ты запишешь самое главное. Вот послушай...

Всю дорогу отец втолковывал Феде азы канцелярии, и Федя с удовольствием слушал отца, которого считал самым умным человеком на свете.

Отец Федора в империалистическую был унтер-офицером, в гражданскую командовал ротою и сохранил военную выправку, суконный френч, на котором латунные пуговицы сменил на обыкновенные. В разгаре спора отец быстро распалялся и, доказывая правоту, потел от возбуждения. Лицо его покрывалось розовыми пятнами, он доставал выданный матерью носовой платок и начинал им вытираться. От этого лицо его розовело еще больше.

Подъехали к деревне. Федор спросил:

— Папа, а зачем этот протокол?

— Понимаешь, сынок, это будет, может, пятое, а может, шестое собрание, насчет колхоза.

— А, знаю про этот колхоз, — сказал Федя, — Там все будут под одним одеялом спать. — Что ты плетешь? — зло спросил отец.

— А я не плету, — огрызнулся Федя. — Витька Севастьянов говорил.

— Дурак твой Витька, — сказал отец. — А батька его кулацкий прихвостень. Как это все под одним одеялом? Это же сколько километров материи надо на такое одеяло, да и как столько людей положить в одном месте? Разве что на выгоне где-нибудь,

Федор засмеялся,

— Ты чего?

— Вот было бы здорово! Я лег бы поближе к Витьке да как пнул его ногой во сне...

— Дитя ты горькое... Так вот про этот самый протокол. Надо, чтобы там было записано, о чем будут говорить люди. Это там, где раздел — слушали, а где постановили — надо записать, что именно постановили. Сдается мне, что сегодня примут правильное постановление.

Отцовские слова не оправдались. Собрание гудело на сотни голосов. В школьном клубе собрались и мужчины и женщины и даже, заметил Федор, между рядами шмыгали ребятишки.

Выступление отца встретили шумом.

— Товарищи! — пытался успокоить людей отец. — Товарищи... Не поддавайтесь на провокации. Я вижу — некоторые хотели бы сорвать сегодняшнее собрание, потому что чувствуют — не сегодня-завтра народ будет работать и жить по-новому. А они не желают этого. Наоборот — если все останется, как было, — у них по-прежнему и богатство, и достаток, а вы живите как хотите.

— Хватит, слыхали! — раздался из угла визгливый женский голос.

— Тихо! — пытался кто-то в зале навести порядок, но часть женщин и мужчин, словно сговорившись, орали что-то непонятное, и в этом хаосе звуков можно было разобрать только одно:

— Не хотим!

— Закрывай собрание!

— Пошли!

Федор с испугом и недоумением посмотрел на отца, Видя, что собрание срывается, он начал нервничать, кричать, стучать кулаком по столу, Это словно подлило масла в огонь.

— Ты на нас не ори! Не запряг еще в хомут, комиссар!

— Пошли, бабоньки!

Дверь клуба распахнулась, народ хлынул на улицу, Правда, несколько мужчин задержались. Они потоптались у порота, закурили и тоже начали расходиться. Один из них сказал отцу:

— Ты не серчай, землемер. Горяч ты больно... А тут, брат, все рассчитали, чтобы тебя выбить из колеи... Ничего, не огорчайся, приезжай еще.

Отец хотел что-то сказать, а потом махнул рукой, сел и начал сворачивать цигарку. Руки его дрожали, табак рассыпался. Наконец он свернул козью ножку, прикурил ее над большой лампой, что стояла на столе, и сказал полному мужчине, который молча сидел за столом:

— Ну, что, местная власть? Начнем все сначала?., А потом отца выбрали председателем колхоза. И это были самые страшные для семьи дни. Мать плакала и просила его отказаться от этой работы, потому что в дом подбросили уже несколько записок с угрозами, и с вечера мать завешивала окна чем только могла, чтобы с улицы ничего не было видно.

В свободное от школы время Федор тенью ходил за отцом — он твердо решил охранять его и, если надо будет, — предупредить об опасности. Отец заметил это и строго приказал ему сидеть за уроками, а не слоняться по колхозной усадьбе без надобности.

И все-таки то, чего опасались мать с Федором, случилось. Поздней ночью, когда отец возвращался из правления, возле дома раздался выстрел. Мать, а за ней Федор в одном белье выскочили на улицу. Отец стоял за углом дома и держался за плечо.

— Ничего... Ничего... — успокаивал их отец, с трудом входя в хату.

На пороге он потерял сознание и не приходил в себя, пока мать с Федором делали перевязку.

Отца увезли в больницу, а в деревню приехал милиционер. Он неделю прожил в правлении, ходил по селу, расспрашивал, да так ни с чем и уехал. Только через полгода, когда из деревни уезжал обоз с раскулаченными, отец услышал предостерегающее признание:

— Жаль, промазали по тебе. Но ничего, даст бог свидимся... Федор думал, что отец бросится к повозке, стащит преступника, позовет милиционера. Но отец как-то скупо улыбнулся и проговорил:

— Скатертью дорожка...

Девять лет без перерыва работает в колхозе отец, работает на ферме мать. Когда Федор окончил школу, семейный совет был коротким — дело в том, что отец с матерью да и сам Федор давно решили, что он пойдет в педагогический. А решение это родилось еще в пятом классе.

Федор много читал. Правда, чтение это было бессистемным — рядом с детскими книжками попадались книжки для взрослых, в которых Федору не все было понятно, но читал он быстро, как говорят в школе, — бегло.

Однажды учитель литературы из седьмого класса пришел за Федором прямо на урок и увел его к старшим ученикам.

— Вот, — сказал учитель. — Это Федя Осмоловский. Из пятого класса. Сейчас он сядет за стол и прочитает вслух несколько отрывков из хрестоматии. Постыдитесь— вам, семиклассникам, дает урок ученик пятого класса, и поучитесь, как надо читать.

Федя рассказал об этом дома. Он не заметил, обрадовался отец или нет, но в доме стало правилом — в свободное время Федор читал вслух газетные новости, статьи и даже рассказы.

— Быть тебе учителем, сынок, — сказал однажды отец. — У тебя получается. И слушать тебя будут. А это главное...

Повозка застучала по булыжнику. Это значит, что до Барсуков осталось полкилометра. Федор спрыгнул, поблагодарил возницу, который даже не обернулся на его слова, и пошел пешком.

Он вспомнил свой разговор с Иваном и Эдиком и улыбнулся. Было в конфликте с Милявским такое, что пришлось пережить самому Федору. И кто знает, кануло это в прошлое или живет, теплится по сей день, то и дело вспыхивая новым огоньком, беспокойным и тревожным.

Они учились с Катей в одном классе. После его выступления перед семиклассниками Катя написала ему записочку, которая была свернута в виде порошочка. Мать Кати была фельдшерицей, и Катя, наверное, помогала ей делать порошки. На этом порошочке была надпись карандашом: «Феде». А внутри Федор прочитал: «Молодец!» и подпись «Катя». Конечно же, Катя могла просто подойти к Федору и поздравить его с успехом. И Федор, наверное, не обратил бы на это никакого внимания, потому что в классе его поздравляли в тот день почти все. А вот записка Кати, самой красивой девочки в классе, стала для Федора событием необычным, которое сразу вызвало его живой интерес.

Конечно, в ответ на эту записку Федор мог бы подойти и устно поблагодарить Катю, но он считал своим долгом на записку ответить запиской. Правда, она содержала не только благодарность. Федя так осмелел, что назначил Кате встречу в классе после уроков.

Это первое свидание так и не состоялось. Когда ребята ушли из класса, появилась техничка тетя Зина, поставила ведро с водой, положила мокрую тряпку, взяла в руки веник и сказала:

— У вас что тут, сбор какой-нибудь или вы оставлены в наказание?

Чтобы тетя Зина чего-нибудь не подумала, Федор пробормотал нечто несвязное и убежал домой.

После этого случая записок больше не писали. Правда, у Кати и Федора появилась своя, никому не известная тайна, и это волновало не меньше, чем «порошочек», полученный некогда от Кати. Они здоровались как-то по-особому, одними глазами, так же прощались, и никто из одноклассников не мог заподозрить у Федора или Кати какие-то особые отношения. А в девятом классе Федор сам смастерил порошочек, в середине которого было всего лишь три слова: «Я тебя люблю».

На эту записку ответа не последовало, а Федор постеснялся поговорить с Катей. Единственное, на что он мог решиться, — это пройти мимо ее дома, чтобы как-нибудь случайно встретить Катю еще раз.

Так оно и получилось. Еще издали Федор через окно увидел Катю. Она танцевала под патефон с каким-то военным. Федор узнал и военного — с Дальнего Востока приехал в отпуск сын Кирилла Концевого Владимир. Он служил там лейтенантом и носил в петлицах два кубика.

Сердце Федора оборвалось — так вот почему он не получил ответа на свою записку. Ну, ничего, утешал он себя, «тот Владимир скоро уедет, а мы тут без него разберемся. А что касается танцев под патефон — это тоже временное явление — девушки обожают военных и отказать Владимиру в удовольствии потанцевать Катя, конечно же, не могла.

О, наивная юность! Как часто она ошибается.

Владимир уезжал на Дальний Восток не один, а с Катей. Это событие взбудоражило всю деревню, всю школу. Сообщали, что с матерью Кати беседовала классная учительница. Катина мама сказала, чтобы школа не вмешивалась в личную жизнь ее дочери.

В сельсовете Владимира и Катю отказались регистрировать на том основании, что Катя не достигла совершеннолетия. И это не остановило Катину маму. Ошарашенные одноклассницы Кати бесконечно шушукались, забывая об уроках. И тогда в класс пришел директор, седенький маленький мужчина с бородкой. Он сказал, что случай с Катей из ряда вон выходящий, что школа очень жалеет о том, что учебу оставляет такая способная ученица и что об этом обо всем Катя в будущем очень пожалеет. И еще он сказал, что комсомольская организация школы должна усилить воспитательную работу среди старшеклассников, перед которыми встают очень важные жизненные проблемы.

Федор слушал директора без особого внимания, точно так, как и разговоры, которые шли в деревне и в школе вокруг Кати. Он никак не мог свыкнуться с мыслью, что сам он и его одноклассники так быстро и незаметно повзрослели, что девчата даже могут выйти замуж. Федор не мог понять, почему принимаются такие неожиданные решения, как решение Кати. Они росли вместе с Катей, дружили, может быть, и любили друг друга. Катя знала точно об отношении к ней Федора, и вдруг все это отброшено, как ненужное, постороннее. Федор был подавлен.

Да, уехала Катя на Дальний Восток, оставив Федора в полном смятении мыслей и чувств. Но странное дело — у Федора жила необъяснимая тайная надежда на встречу. Он был почему-то уверен, что Катя сделала это под настроение, назло ему, назло всем, и она приедет и признается в этом, и Федор простит ее, потому что Катя самая хорошая, самая красивая и самая умная. Видно, с ней что-то случилось, а близкие не заметили и, может быть, даже чем-то оскорбили ее. Вот уже год, как Федор ждет этой встречи, и сегодняшняя его отлучка домой была вызвана этой таинственной надеждой. Ему казалось, что в один прекрасный день Катина мать подаст ему записку, свернутую порошочком, в которой будет сказано все, и, если Катя попросит, он помчится на этот самый Дальний Восток, чтобы забрать ее и увезти домой.

Но время шло, а Катя не писала, ни о чем не просила и, кажется, вообще забыла своих старых друзей, потому что, встречаясь с Федором, Катина мать не передавала ему никаких приветов от Кати.

Иногда Федор пытался разозлиться на Катю. «Дурень ты дурень, — говорил он себе. — На что ты надеешься и чего ждешь? Ты никогда, понимаешь, никогда не был ей нужен, а теперь тем более. И вообще, почему ты думаешь, что ее чуть ли не силком увезли из дому. Можешь быть уверен, что она сама втюрилась в этого Владимира без памяти и забыла обо всем на свете. Выбрось ты ее из головы. Мало ли хороших девчат кругом». Но эти мимолетные вспышки так и оставались вспышками. Он ничего не мог поделать с собой — Катя жила в его памяти еще более родная, еще более близкая, чем прежде.

Федор по привычке прошел по деревенской улице мимо Катиного опустевшего молчаливого дома и остановился у своего палисадника. Мать любила цветы, и под окнами, за маленьким заборчиком, у нее росла сирень и кусты жасмина. У заборчика стояла скамья, на которой в минуты отдыха мать сиживала со своими подругами.

Федор опустился на скамью и закурил. На улице не было ни души. Он узнавал октябрь в своей деревне — взрослые были в поле, дети — в школе.

Он нашел ключ в условном месте и открыл дверь. В сенях пахло укропом — мать солила огурцы. В хате было чисто и уютно. На стене тикали знакомые с детства ходики, а рядом, в деревянной рамке, висели фотографии. Федор увидел отца в форме землемерной школы, потом фотографии молодых отца и матери. Отец, выпятив грудь, сидел на стуле, мать стояла рядом, положив ему руку на плечо.

А вот снимок их девятого класса — они тогда ездили в Могилев смотреть «Бесприданницу» и сфотографировались. Как Федор тогда ни старался стать перед аппаратом поближе к Кате — ничего не получилось, — Тебя не будет видно сзади, — сказал ему фотограф и посадил его вперед на пол. Катя очутилась в стороне. На губах ее застыла скрытая улыбка.

Интересно, над чем она смеялась в тот день?

 

Глава шестая

УСТИН АДАМОВИЧ

Не успел Сергей выписаться из больницы, как очутился в водовороте самых неожиданных событий. Во-первых, Иван с Эдиком уезжали на мандатную и медицинскую комиссию в Минск. По комсомольскому набору они направлялись в военное училище. Во-вторых, по институту полз упрямый слух о том, что Милявский разводится со своей женой и что причина этому — Вера. В-третьих, приближалась первая сессия и надо было готовиться к зачетам и экзаменам, а в конспектах зиял большой пробел. Правда, выезд первокурсников в колхоз в некотором смысле выручил Сергея — переписывать надо было наполовину меньше.

На вокзал пришли матери Эдика и Ивана, Федор и Сергей. Матери плакали, как будто расставались с сыновьями навсегда, а ребята строили планы, радуясь неизвестности, которая ждала их впереди.

— По комсомольскому набору пройдем, — вслух успокаивал себя Иван. — Главное — комсомольская убежденность, а не плоскостопие.

Эдик особого восторга не высказывал. Было похоже, что он едет с Иваном не столько из-за горячего желания, сколько за компанию.

— Будем проситься в истребительную, — говорил Иван. — Это, брат, скорость и маневр, не то что у бомбардировщиков.

— Истребители, конечно, лучше... — соглашался Эдик. Федор сверкнул черными глазами на одного и на второго и весело возразил:

— Если уж идти в училище, так в танковое. Едешь по твердой земле, прикрытый броней. И в дождь, и в бурю, в летную и нелетную погоду. Тоже и маневр и быстрота...

— Сравнил! — вспыхнул Иван. — Сокола с черепахой.

— Подумаешь, соколы... — с ноткой обиды возразил Федор. — Прежде всего надо машину первоклассную иметь.

— А у нас самолеты лучшие в мире! — воскликнул Иван.

— А я слыхал, — продолжал Федор, — что нашим в Испании приходилось туго против германских новинок.

— Наши после этого не дремали, — примирительно сказал Эдик, но Иван потер энергично лоб и с привычной горячностью спросил Федора:

— Значит, ты считаешь, что их самолеты лучше?

— Не знаю. Не летал.

— Не знаешь, зачем же восхваляешь врага? Это, брат, не по-комсомольски.

— Да что вы, ребята, в самом деле, — вмешался Сергей. — Федор ничего не утверждает, говорит то, что слышал, а ты, Иван, вроде как из периода гражданской войны. Да, теперь действительно одной идеей не возьмешь, хотя она необходима, как воздух. Нужна отличная техника.

— Она у нас есть! — не сдавался Иван.

— Тем лучше, — погасил спор Сергей. — Значит, ты будешь ею владеть. Не забудь промчаться на бреющем полете над институтом.

— Все хорошо, — спокойно сказал Федор, — но жаль, что распадается такой хороший союз.

— Давай с нами, — пригласил Иван.

— Рожденный ползать летать не может, — отказался Федор и протянул друзьям папиросы. — Закурим на дорожку.

И в этот момент к ребятам подошел запыхавшийся Устин Адамович. На дворе стоял ноябрь, было прохладно, но Устин Адамович снял шляпу и вытер платочком вспотевшую лысину. Молодые глаза его с улыбкой оглядывали хлопцев.

— Здравствуйте, Устин Адамович, — с удивлением сказал Эдик. — Вы тоже в Минск?

— Нет, я к тебе, — ответил Устин Адамович, поздоровался с Эдиком и пожал всем руки. — Наши студенты?

— Наши, — ответил за всех Эдик.

— Узнал, что уезжаешь, и поспешил на вокзал. — Спасибо... — смутился Эдик, — Вы видели чудака? — обратился Устин Адамович к ребятам, кивнув в сторону Эдика.

Ребята смущенно молчали. Никто не ожидал такого странного и в какой-то степени острого вопроса.

— Он поэт, — твердо сказал Устин Адамович. — Понимаете? Поэт. Ему надо заниматься стихами, а не самолетами.

— При чем тут стихи? — удивился Иван. — Вы что-то путаете.

— Я путаю? — Устин Адамович удивился не меньше Ивана. — Разве твои друзья ничего не знают?

Краска залила лицо Эдика.

— Ну, брат, это или сверхскромность или черт знает что... — продолжал Устин Адамович.

Видя, что с ребятами беседует незнакомый мужчина, подошли поближе женщины. Устин Адамович живо обернулся к ним.

— Здравствуйте. Кто из вас мать Эдика?

— Я, — тихо произнесла Настасья Кирилловна, вытирая платочком глаза.

— Я преподаватель института, — представился Устин Адамович.

— Настасья Кирилловна...

— Видите ли, — сказал Устин Адамович. — Я поставлен, если можно так сказать, в довольно глупое положение. Оказывается, Эдик никому из вас не признавался, что он пишет стихи. И притом настоящие. Мне кажется, его отъезд в летное училище не совсем продуман.

Появление Устина Адамовича перевернуло все с ног на голову. Веселую торжественность проводов как ветром сдуло.

Все шло хорошо и нормально. Пока не пришел он и не помешал этому нормальному ходу событий. А с другой стороны, ребята были признательны Устину Адамовичу за то, что он так высоко оценил способности их товарища, в котором они подозревали незаурядного человека.

Эдик растерялся совершенно. Он никогда не думал о себе как о литераторе всерьез, он и предположить не мог, что его отъезд вызовет такой протест со стороны Устина Адамовича, и самое главное — Устин Адамович открыл перед ребятами то, чего Эдику очень не хотелось открывать. Он боялся, что его увлечение вызовет насмешки, и прежде всего со стороны Ивана, врага всяческой лирики. Настасья Кирилловна с самого начала была против затеи Эдика. Она считала, что Эдик вышел на хорошую дорогу, с которой грешно сворачивать. Устин Адамович еще больше укрепил ее в этой мысли, и Настасья Кирилловна, смирившаяся было с отъездом сына, решила не отступать.

— Что ж ты молчал? — спросил Иван. — Тут ничего страшного, а вдруг в тебе какой-нибудь Маяковский сидит?

— А если не сидит? — смущенно ответил Эдик.

— Все равно, — сказал Сергей. — Когда есть способности — это здорово.

— А почему летчик не может писать? — вдруг спросил Федор. — Чехов был доктором, а написал дай бог.

— А действительно, — схватился Эдик за слова Федора, как утопающий за соломинку, — действительно, писать можно человеку любой профессии.

— Все это правильно, ребята, — спокойно сказал Устин Адамович. — Но в институте Эдик получит общее высшее образование, познакомится с литературой от древней Греции до наших дней. Это даст ему необходимые знания для собственной работы.

Эдик не знал, как возразить Устину Адамовичу. Он готов был с ним согласиться, но слово, данное Ивану, было крепким, на всю жизнь, и поэтому Эдик решил примирить обе стороны:

— Поедем, а там видно будет...

Тут вмешалась Настасья Кирилловна:

— Что значит поедем? Тебе ученый человек говорит, а ты свое... Сдавай немедленно билет, и дело с концом... А тебе, Ванечка, счастливое дороги.

Не думала Настасья Кирилловна, что вмешательством своим не только не поправит, а, наоборот, испортит дело. Если до этого Эдика грызли сомнения, то после пожелания Ивану счастливой дороги Эдик решил, что не оставит друга ни в коем случае, что, как решено, так и будет и нечего крутить туда-сюда. Они уже не дети.

— Я поеду, мама, — твердо сказал Эдик и, услышав спасительный гудок паровоза, заторопился: — Ну, давайте прощаться...

— Ты зайди в редакцию молодежной газеты, там твоя подборка к печати подготовлена. С моим вступлением, — спешил сообщить Устин Адамович.

— Что же ты делаешь, сынок? — обняв Эдика, заплакала Настасья Кирилловна. — Ты ведь всегда слушался старших...

— Я постарел, мама... — пытался отшутиться Эдик. — Не плачь. Я буду писать. Часто.

— Ни пуха ни пера, — пожал Эдику и Ивану руки Федор.

Сергей обнял друзей:

— Ну, смотрите, не подкачайте там...

— С богом, с богом — приговаривала мать Ивана, идя вслед за медленно отходящим поездом.

Иван с Эдиком стояли в тамбуре и махали провожающим руками.

Когда поезд скрылся за поворотом, Федор, Сергей и Устин Адамович попрощались с женщинами и вышли на привокзальную площадь.

— В город? — спросил Устин Адамович.

— Да, мы в институт.

— Может, пешечком? — предложил Устин Адамович.

— Нам все равно...

Они прошли мимо длиннющей очереди на автобус, завернули за угол железнодорожного клуба и направились вдоль покрытой булыжником Ульяновской.

Долго шли молча.

— Вы не перехвалили нашего Эдика? — спросил Сергей Устина Адамовича.

— Ничуть... — с убежденностью произнес Устин Адамович. — Я мог бы сказать больше, да боюсь — у парня голова закружится, а там перестанет работать над собой — и пропал. Был у нас в педтехникуме один способный человек. Захвалили. А он запил, и нет таланта. Погиб. Вот оно как бывает... Вы на филологическом? — спросил Устин Адамович и, посмотрев на Федора, сказал: — Конечно. Ведь вы сидите в 23 аудитории за крайним столом. Правда?

— Точно, — с некоторым удивлением подтвердил Федор и, кивнув в сторону Сергея, добавил: — Сергей недавно из больницы.

— Если вы литераторы, — продолжал Устин Адамович, — то не можете не понять, что Эдик мыслит образно, а это — главное. Вот он увидел загнанные в тупик разбитые вагоны санитарного поезда. Стоят они уже, наверное, с гражданской, а Эдик встретился с ними, как с живыми. Вот послушайте. — Устин Адамович вполголоса, как-то очень интимно, с ноткой грусти прочитал:

С крышами, измятыми шрапнелью, Синие вагоны стали в ряд. Крыши как пробитые шинели Всю войну изведавших солдат. Показалось, только тронь вагоны И на тихий молчаливый зов Буфера откликнутся со звоном Гулом человечьих голосов...

— Здорово! — не выдержал Федор.

Сергей был менее восторженным. Он считал, что если это увлечение не пройдет, значит, Эдик будет работать серьезно, а если пройдет, значит, оно было временным, как и у каждого парня или девушки, когда вдруг захочется говорить стихами. Пишут в альбомы, пишут для, себя, а потом сами смеются над своими сочинениями.

— Не пропадет, — сказал Сергей, чтобы как-то закончить разговор про Эдика.

И опять долго шли молча. А потом, словно отвечая на реплику Сергея, Устин Адамович заговорил:

— Каждый от рождения имеет какую-нибудь склонность. Один любит плотничать, другой шить, третий рисовать, четвертый сочинять стихи. Вся беда наша в том, что ни дома, ни в школе мы не обращаем на эти склонности серьезного внимания. Гоним общую успеваемость, чтобы отметки по всем предметам были на высоте. И вот уже один бросил плотничать, другой шить, третий рисовать, четвертый сочинять стихи. Все подстрижены под одну гребенку. Все хорошо успевают. Учителя довольны, в районо тоже, в облоно и выше. А начинается самостоятельная жизнь, и люди теряются — многого не знают, ничего по-настоящему делать не умеют... Склонности — это великое дело, ребята. Вспоминаю — училась со мной в классе девочка. Любила собирать гербарии. Каждая травинка у нее на учете, каждая бабочка, каждый червячок. А теперь она известный ботаник, работает в Московском университете...

— Вас бы с моим отцом спаровать, — сказал Сергей, — тот, всю жизнь работая в школе, в каждом ученике видит большой талант. А проходят годы — где они, таланты? Раз-два, и обчелся.

— Занимаются не своим делом, вот в чем суть, — заключил Устин Адамович, а возле Комсомольского сквера спросил: — Может, в институт не обязательно?

— Конечно, — переглянулись Сергей с Федором.

— Тогда зайдем ко мне. Посидим, поговорим, — пригласил ребят Устин Адамович и, словно между прочим, спросил Сергея, кивнув на его стриженую голову:

— С чем лежали в больнице?

— Да так... — махнул рукой Сергей.

— За так в больницу не берут и прически не портят. Секрет? — улыбнулся Устин Адамович.

— Признаться, что ли? — тоже улыбаясь, спросил Сергей Федора.

— Признавайся, чего там...

— Из-за девушки попало...

— Отступил? — спросил Устин Адамович, открывая квартиру.

Сергей с Федором вошли в коридор, остановились.

— Да вы проходите, садитесь, сейчас сообразим по холостяцки... — пригласил Устин Адамович. — Так ты не ответил на мой вопрос.

— Отступил... — признался Сергей и опустился в кресло возле журнального столика. — Курить можно?

— Берите там пепельницу и курите... — говорил из столовой Устин Адамович, звеня посудой. — А что отступил — дурак.

— Убьют ведь... — вмешался Федор.

— Не убьют. Если любишь — не отступайся. Она поймет, что это от большой любви. А поймет, значит, все в порядке, значит, ты победил.

Устин Адамович вошел в кабинет, накрыл журнальный столик газетой, поставил бутылку и три рюмки:

— Не пугайтесь, это легкая настойка, для разговора.

— Легко сказать — победил... — бросил с равнодушием Сергей.

— Конечно, нелегко, — согласился Устин Адамович. — Хотите, я вам свою историю расскажу. Так сказать, для поучительного урока. — Он налил три рюмки, поставил тарелку с яблоками. — Ну, что ж, по первой для знакомства.

Настойка была сладкой и терпкой. Ребята выпили, взялипо яблоку, а Устин Адамович достал папиросы и закурил. Сергей смотрел на моложавое лицо его, живое, подвижное, и заметил, как не гармонирует с этим лицом круглая, коричневая от загара, совершенно лысая голова.

— Году в тридцатом окончил я педтехникум и за отличные успехи был направлен на учебу в пединститут. На радостях приехал я домой и в воскресный день отправился в соседнее село на вечеринку. Был там приличный клуб, и молодежь тянулась туда из всех прилегающих деревень. Гармонисты там жили хорошие, неутомимые, а нашему брату что надо было? — режь во всю ивановскую до утра. Бывало, кажется, все, выдохся гармонист, голова от усталости на плечах не держится, а он покладет ее на меха, глаза прикроет, а пальцы все равно как сумасшедшие пляшут по ладам.

А надо сказать, что в этой деревне существовало железное правило — на вечеринку приходи, веселись, но к девчатам их деревни клинья не подбивай. Все об этом знали, не нарушали эту неписаную конвенцию, и вечеринки проходили довольно спокойно, если не считать, что кто-нибудь из хлопцев хватил лишнего и начинал откалывать коленца. Такого просто убирали, и все.

Тем воскресным вечером все шло как обычно. Правда, появилась какая-то девушка, которую я прежде не видел. Была она стриженая, как в городе. В сиреневой блузке.

Мы танцевала вальс, и, знаете, я почувствовал какую-то радость в танце с этой девушкой, мне было легко и свободно, и вдвоем, мне казалось, мы могли бы не танцевать, а летать по воздуху.

Устин Адамович встал, прошелся по комнате, налил еще по рюмочке ребятам. Видно было, что эти воспоминания даются ему нелегко.

— Вы пейте, а я покурю... — сказал Устин Адамович и вынул из пачки новую папиросу.

Ребята молча выпили, молча взяли по яблоку. Не хотелось мешать течению мыслей Устина Адамовича, и даже если бы он не рассказывал дальше, ни Сергей, ни Федор не настаивали бы.

Устин Адамович опустился на стул, заложил ногу за ногу, обнял худые колени руками.

— Одним словом, ребята, понравилась мне эта девушка не на шутку — и глаза ее, веселые, смешливые, и белозубая открытая улыбка, и эта легкость, с которой двигалась она по залу.

После вальса была еще полька-трясуха, потом краковяк, потом еще и еще. Не помню, после какого танца, когда я проводил ее на место, а сам вышел покурить, меня прижал к стенке здоровенный хлопец.

— Ленку не трожь... Ты что, забыл наше правило?

— А разве она из вашей деревни? — притворился я.

— Ты дурочку не валяй, — предупредил меня все тот же парень. — Не то я тебе замешу тесто на морде...

Не знаю почему, но угроза на меня не подействовала. Когда гармонист по традиции заиграл марш и все начали расходиться, я пошел вместе с Леной. Если быть откровенным — Лена не очень горячо встретила мои ухаживания, но не противилась, когда я вызвался проводить ее.

В этот вечер мы говорили дежурные слова, сообщали поверхностные сведения друг о друге. Лена рассказала мне, какой замечательный студенческий городок в Горках, где она учится в сельхозакадемии. Наверное, больше нигде такого уютного и благоустроенного городка нет, потому что учебные заведения в городах это совсем другое дело. Я в свою очередь расхваливал Могилевский педтехникум, учебные корпуса, общежитие, где все— утопает в зелени.

— Знаю я ваш техникум, — сказала мне Лена, — мимо него проходит улица в сторону шелковой фабрики, кажется, Быховская. Пылища, машины грохочут по булыжнику, а рядом, внизу, — Быховский базар. Нет, сами учитесь в таких условиях.

Я засмеялся и сказал, что моя учеба в техникуме — позади. Впереди институт—на Ленинской улице.

На этом мы и расстались. Я не спрашивал, будет ли она на вечеринке в следующее воскресенье, она тоже, очевидно, не ожидала свидания. Когда она хлопнула калиткой и ушла, я не без сожаления запылил по улице в сторону своей деревни. И вдруг возле клуба дорогу мне перегородил все тот же здоровяк.

— Это ты? — спросил он, дохнув на меня перегаром. — Как будто, — ответил я и остановился.

— Я ж тебя предупреждал по-хорошему, а ты, как видно, не понимаешь...

Удар большой силы свалил меня на землю. — Устин Адамович улыбнулся, погасил окурок и взял В руки яблоко. — Теперь смешно, а тогда мне было не до смеха. Хлопец колотил меня так, как мог и как хотел. Я только защищался. Когда он увидел, что я не поднимаюсь, плюнул, завернулся и пошел.

— Чтоб твоей ноги здесь больше не было, — сказал он. По пути домой я смывал кровь у ручья, потом стряхивал пыль с единственного шевиотового костюма, не желая пугать своим видом родителей, пошел в гумно и завалился на сено.

Наутро дома был переполох. Сначала вызвали врача, а потом хотели броситься в милицию. Но я сказал, что я сам во всем виноват, и тогда мать запричитала, что в этом техникуме я испортился.

А у меня не выходила из головы Лена. Завалюсь на сеновал, смотрю сквозь щели в крыше на высокое небо, и видятся мне ее смешливые глаза, лицо ее подвижное, вспоминается ее тоненькая упругая талия. И словно опять плывем мы в танце, а усталый гармонист приложит голову к мехам и играет, играет...

В воскресенье я снова был на вечеринке. Залепленный пластырем, подпудренный. Лена не смеялась. Она первый же вальс пошла со мной и встревоженно спросила:

— Что случилось?

— Ваши хлопцы за тебя... — улыбнулся я и, как ни в чем не бывало, продолжал танцевать.

Лена ничего не сказала. Не знаю, может, что-нибудь подумала, но не сказала. И опять на перекуре хлопец зажал меня в сенях и опять угрожал. И опять я провожал Лену домой.

Но тут произошло непредвиденное. Она вдруг вызвалась проводить меня. Как я се ни уговаривал — не помогло.

— Ты не смотри, что я слабый пол, — усмехаясь, говорила она. — Я ничего не боюсь.

Устин Адамович посмотрел с улыбкой на ребят, налил еще.

— Любопытная ситуация, — сказал Сергей.

— Любопытная и до некоторой степени глупая, — продолжал Устин Адамович. — Меня брала под свою защиту девушка. Первое, что меня грело в создавшейся обстановке, — небезразличное отношение Лены, второе — мы завоевывали право безнаказанно встречаться, — Вас, конечно, не оставили в покое? — улыбнулся Федор.

— Ты угадал... —Устин Адамович выпил и кивком головы пригласил последовать его примеру. — Хлопцы ждали меня на том злополучном месте недалеко от клуба. Оживленно беседовавшие до этого, мы замолчали, поравнявшись с деревенскими ревнивцами.

— Ленка, марш домой! — приказал знакомый мне голос.

— И не подумаю, — вызывающе ответила Лена, взяла меня под руку, чтобы идти дальше.

— Ты слыхала, что я сказал? — не успокаивался хлопец.

— Ты мне не батька и не указ, — бросила Лена, увлекая меня вперед.

Один из хлопцев схватил ее за руку, оторвал от меня, и только он бросился, чтобы разделаться со мной, как и в первый раз, как между нами выросла Лена. Волосы упали ей на лоб, вся она как-то ощетинилась и стала похожа на зверька, который приготовился к своему боевому прыжку.

— Не сметь! — громко крикнула она. — Я тебе набью физиономию и вдобавок отдам под суд за хулиганство.

— А пускай не волочится за нашими девчатами... — уже не так угрожающе проворчал все тот же голос.

— У вас что тут — отдельное государство, и где это записано, что все деревенские девчата ваши? Плевать мы хотели на таких красавцев... Куда захотим — туда и пойдем, вас не спросим... И чтобы вы это дурацкое правило отменили немедленно. Понятно?

Хлопцы ничего не ответили. Мы пошли по улице, и снова Лена вела меня под руку, и я был самым счастливым человеком на земле.

Устин Адамович закурил и после некоторого молчания сказал Сергею:

— Так что в первый раз не отчаивайся, добивайся своего во что бы то ни стало.

— Тут другая история, Устин Адамович. Она за меня не вступится.

— Ты уверен?

— Совершенно точно, — твердо сказал Сергей, — и вообще, стоит ли о ней здесь говорить?

— Даже так? — удивился Устин Адамович. — Тогда конечно. Я только к тому, что настойчивость в достижении цели...

— Мы поняли, — перебил Устина Адамовича Федор. — И все-таки чем же закончилась эта история с Леной?

— Вас интересует финал? — тоскливо спросил Устин Адамович и встал. Он задумчиво прошелся по комнате, остановился у окна и стал смотреть во двор, заросший молодым вишняком. Плечи его как-то вдруг обмякли, ссутулились.

Сергей неодобрительно кивнул Федору — дескать, зачем спрашиваешь о том, о чем, наверное, неприятно говорить Устину Адамовичу, но было уже поздно. Устин Адамович повернулся к ребятам, и они увидели его странно блестевшие глаза.

— Все было как у людей. Мы поженились. Она окончила академию, я — институт. Я стал работать в институте, она — в пригородном колхозе агрономом. Для поездки по полям и домой купили мотоцикл. Мы были счастливы. Бывало, садились вдвоем и мчались навстречу ветру. А ездить она умела. И никогда не думали мы, что в этом мотоцикле наше несчастье. Как-то возвращалась она домой поздним вечером. Ехала, наверное, быстро, а у обочины стоял трактор. Конечно, без огней. Да и у нее, наверное, что-то со светом случилось, что не заметила она этот трактор и врезалась в него на полном ходу. Вот вам и финал... — Устин Адамович замолчал, вышел на кухню, принес новую пачку папирос. Ребята сидели подавленные и не знали, что делать. Говорить слова утешения было глупо — Устин Адамович в них не нуждался, отнестись ко всему этому равнодушно они тоже не могли, поэтому дружно набросились на новую пачку, чтобы закурить, помолчать и собраться с мыслями.

Это тягостное молчание было неожиданно прервано приходом моложавой, опрятно одетой женщины. Она вошла быстрым энергичным шагом и, не ожидая приглашения, опустилась на свободный стул и громко заплакала. Ребята недоуменно посмотрели на Устина Адамовича и встали, но он кивнул им, и Сергей с Федором остались.

Устин Адамович не бросился к женщине, не стал ее успокаивать, Он стоял рядом и ждал, Видно было, что это не первое ее появление, что Устин Адамович привык уже к этим слезам и не очень беспокоился.

Женщина наконец отняла от глаз платок и удивилась, словно увидела ребят впервые.

— Ой, да у вас гости!

— Нет, — сказал Устин Адамович. — Это мои студенты.

— Вы простите, что я вам надоедаю! — воскликнула женщина. — Но честное слово, мне не с кем посоветоваться. А в институте вы авторитет, вас все уважают...

Устин Адамович усмехнулся, подошел к окну, открыл.

— Мы тут здорово надымили, правда?

— Я привыкла... — немного успокоившись, сказала женщина. — Знаете, сразу чувствуется, что в квартире есть мужчина... — И вдруг воскликнула дрожащим голосом:— Миленький Устин Адамович, он ведь все-таки уходит!

— А чем я могу помочь? — равнодушно спросил Устин Адамович.

— А по профсоюзной линии, а по административной или даже на ученый совет вытянуть? — возмутилась женщина. — В конце концов, он педагог, воспитатель, а как он будет воспитывать студентов, если сам разложился окончательно?

— Дорогая Людмила Петровна, — сказал Устин Адамович, сел напротив женщины на стул и коснулся ее руки. — Вы просто попали не по адресу. Я разделяю ваше возмущение и считаю, что Милявский поступает легкомысленно, но вы сходите к директору, в партком, куда угодно. Это ваше право, вы жена, вы, наконец, мать своих детей...

Людмила Петровна встала, спрятала платочек в рукав блузки:

— Вы меня гоните?

— Ну что вы, — смутился Устин Адамович. — Просто мне думается, что вы потеряли много времени напрасно, рассказывая мне, как издевается над вами муж. Рассказывали в то время, когда надо было действовать.

— Вы не обижайтесь... — как-то просто и душевно сказала Людмила Петровна, и Сергей почувствовал симпатию к этой женщине. — Я вам одному верю, потому что... Ну, потому что вы Какой-то чистый, умеете слушать... А теперь ведь не все умеют выслушать. Всем некогда, некогда, как будто эти минуты решают судьбу земли.

— Я вас не гоню... — повторил Устин Адамович, — но, по-моему, теперь пришла пора бороться за семью, за мужа. Об этом вашем Милявском сейчас весь институт говорит. Вон ребята давно знают то, о чем вы сегодня сообщили.

— Правда? — широко раскрыв слегка подкрашенные глаза, спросила Людмила Петровна,

— Правда, — ответил Сергей.

— Тогда я пойду, извините, что ворвалась, что помешала вашей работе.

— Ну, что вы, — успокоил ее Устин Адамович. — Мы не работаем. Тоже моральными проблемами занимались.

— Еще раз извините... — сказала Людмила Петровна и направилась к выходу.

— Нас тоже извините, Устин Адамович, — сказал Сергей, — пора уходить.

Ребята попрощались и вышли.

Людмила Петровна стояла на крыльце в задумчивости. Видя, что Сергей машинально задержался возле нее, то ли желая что-то сказать ей, то ли спросить ее о чем-то, Федор махнул рукой и удалился.

— Вы не проводите меня? — спросила Людмила Петровна Сергея.

— Куда? — осведомился Сергей.

— Домой, конечно, не могу же я в таком виде идти в институт, чтобы всякие там ваши девчонки подумали обо мне черт знает что.

— Пока что вы о них плохо подумали... — усмехнулся Сергей.

— А что бы вы сделали на моем месте? — удивилась Людмила Петровна. — Приставать к мужчине, зная, что у него жена и двое детей... Просто невероятно.

— Я знаю эту девушку, — признался Сергей, — и не верю, что она приставала.

— Что же вы молчали до сих пор? — оживилась Людмила Петровна. — Расскажите хотя бы, что это за особа?...

— Во-первых, она не особа, а нормальная девушка. Единственный ее недостаток — внешность.

— Она некрасива? — Нет, совсем наоборот, — серьезно сказал Сергей, — И это, по-моему, ей очень мешает в жизни.

— Что вы такое говорите! — воскликнула Людмила Петровна. — Женщине хорошая внешность никогда не была помехой.

— Она слишком хороша, — повторил Сергей, — и поэтому избалована вниманием.

— Вот как... — зло сказала Людмила Петровна. — В таком случае, я ей испорчу эту внешность.

— Вы этого не сделаете,

— Почему?

— Думаю, что это не в вашем характере.

Людмила Петровна расхохоталась нервным всхлипывающим смехом. Сергею стало неприятно, и он решил, что Людмила Петровна может обойтись без провожатого. Он остановился.

— Я лучше уйду, — сказал он. — Извините.

— Нет, — взяла его за рукав Людмила Петровна. — Так легко вы от меня не отделаетесь. — Она снова перешла на тот душевный тон разговора, который так подкупил Сергея в квартире Устина Адамовича. — Поймите, я сейчас в таком состоянии, что готова на любую гадость... Не покидайте меня, прошу вас. Мне показалось, что вы об этой девушке самого неплохого мнения. Не так ли?

— Я люблю ее, — неожиданно признался Сергей, и Людмила Петровна даже остановилась. Потом взяла Сергея под руку, и они не спеша пошли дальше.

— Постойте, постойте, — оживилась Людмила Петровна. — Это уже совсем интересно. Вы, значит, любите эту девушку?

Допрос был не очень приятен Сергею, но он ответил:

— Да.

— А она вас?

— Нет.

— Вы с ней хоть однажды встречались?

— Да.

— Ну и что же?

— Ничего.

Людмила Петровна, ведя этот допрос, преобразилась. Глаза ее загорелись, на щеках заиграл румянец, и от тусклого плаксивого тона ничего не осталось. Она была захвачена азартом исследования, поиска, азартом человека, перед которым вдруг засветил огонек надежды.

— Это не разговор — да, нет. Идемте вот сюда, в скверик, сядем на эту вот свободную скамью. Значит, она ничего не знает о ваших к ней чувствах?

— Знает, Людмила Петровна... Разрешите закурить?

— Курите себе. Господи, да что же это такое? Тебе признается в любви молодой человек, интересный, перспективный, а ты воротишь нос и останавливаешь свой выбор... Слушайте, как вас зовут?

— Сергей.

— Так она вас не любит, Сергей?

Сергей потерял уже всякий интерес к этому разговору. Если вначале он думал, что эта неожиданная встреча с женой Милявского принесет ему что-то новое, какие-то важные детали, что-то такое, что могло бы изменить отношения Милявского и Веры, то сейчас он убеждался, что Людмила Петровна сама толком ничего не знает и от этой растерянности начинает строить призрачные планы.

— А что, если вы скажете ей правду — Милявский больной человек — то у него подагра, то гипертония, то печень... Зачем ей идти в няньки к нему? Ведь он только перед молодежью петушится, хочет показать, что и он еще не обломок, а на самом деле...

Сергей встал, бросил в урну окурок.

— Знаете что, Людмила Петровна, разбирайтесь вы с ними сами. А я пойду...

— Куда же вы?

— У меня хватает своих забот. До свидания.

 

Глава седьмая

ВИКТОР

Иван с Эдиком зашли в свое купе, заняли места у окна и долго смотрели на пробегающие мимо леса и перелески, поля и деревни, озера, реки и ручейки. Каждый думал о своем, находясь под впечатлением проводов на могилевском перроне.

— Слушай, — вдруг сказал Иван Эдику, — я проголодался, а ты?

— Я не очень. — Глупая привычка. Как только сажусь в поезд, хочется есть. Давай за компанию.

Иван открыл чемоданчик, достал завернутый в чистую холщовую тряпочку кусок сала, хлеб, вареные яйца. Все это он любовно раскладывал на столике, и Эдик вдруг почувствовал, что с удовольствием разделит компанию.

— Давай, как некогда на пасху, — сказал Иван. Он протянул одно яйцо Эдику. — Держи, посмотрим, чье крепче.

Эдик улыбнулся этой детской выходке Ивана, протянул в кулаке яйцо. Иван ударил.

— Опять мое слабее. И вот так всегда, всю жизнь. Ну, да ладно, не жалко, бери.

Они молча ели, как будто сговорившись не вспоминать встречу с Устином Адамовичем. Потом пришел проводник и предложил чаю. И хотя Эдик почти никогда дома чаю не пил, он не отказался от стаканчика.

Вечерело. Окно вагона потемнело, и в нем отразились и Эдик, и Иван, и лампочка, вспыхнувшая под потолком,

Взяли постели. Легли. И долго молчали, хотя каждый догадывался о том, что думает другой, но никому не хотелось начинать разговор первому. Ворочались с боку на бок. Вслушивались в размеренный стук вагонных колес, но уснуть не могли.

— Не спишь? — наконец заговорил Иван.

Эдик помолчал, раздумывая, откликаться или нет. Потом вздохнул: — Не сплю.

— Дурацкая привычка, — опять пожаловался Иван. — Сажусь в поезд, не могу заснуть.

— А я наоборот, — сказал Эдик. — Привык с отцом в поездках. Чуть только на паровоз — спишь себе, как дома.

— Слушай, Эдик, — заговорил наконец о самом главном Иван. — А когда ты узнал, что можешь сочинять стихи? Это что, от рождения?

— С детства я слышал стихи от отца, Понимаешь, он очень любил говорить в рифму, а Я, как пошел в школу, даже подшучивал над этими стишками.

— Значит, ты не любил их, так? — допытывался Иван,

— Нет, не то чтобы не любил, а просто считал каким-то чудачеством.

— А потом?

— А потом, когда я познакомился с поэзией классической, я понял, что настоящие стихи — это недосягаемая высота, а то, кто их умеет писать, люди необыкновенные.

— Значит, ты тоже необыкновенный? — тихо, без всякой издевки, спросил Иван.

— Да что ты, Ваня, — улыбнулся Эдик, — я просто ничтожество. Жалкий рифмоплет.

— Не верю я тебе, — опять как-то тихо и даже взволнованно сказал Иван. — Не верю. Потому что человек часто сам не знает, насколько важно то, что он делает. Я верю Устину Адамовичу. Он всю поэзию назубок знает.

— Он и сам пишет. Показывал мне минские газеты.

— Здорово! — вздохнул Иван. — Повезло тебе. С таким человеком встретился... Ну, прочитай что-нибудь, а? Еще ни разу не слышал, как живой поэт читает.

Эдик задумался, помолчал, а потом негромко, словно сообщая Ивану великую тайну, начал читать свои стихи про молодого токаря, который с удовольствием работает в родном цехе, на родном станке во имя общего блага, и концовка стихотворения, неожиданная, смелая, как-то сразу ошарашила Ивана:

Я знаю, если б шар земной Ему в обточку дали, Своею собственной рукой, Как с этих вот деталей, Он все б ненужное убрал, Все язвы на планете. И человек повсюду б стал Прекрасно жить на свете.

Эдик молчал. Молчал и Иван, только колеса вагона постукивали на стыках.

— Я завидую тебе, — наконец сказал Иван. — Но что касается разговора на перроне — Устин Адамович не прав. Какая в наше время может быть поэзия в чистеньких перчаточках? Чепуха. Поэт-воин — вот кто должен быть нашим идеалом. Ты помнишь, в Отечественную войну 1812 года был храбрый партизан Давыдов? А помнишь в хрестоматиях его стихи? Так что авиация тебе не помеха.

— Я тоже так думаю, — согласился Эдик... В оргинструкторском отделе ЦК комсомола Белоруссии их предупредили, что мандатная комиссия будет заседать только после медицинской. И ребят направили в поликлинику.

Иван шел рядом с Эдаком и поминутно тер ладонью свой лоб.

— Да брось ты психовать, — не выдержал Эдик. — Авось все обойдется.

— Эх, если б вначале мандатная, я бы им доказал, а так кто его знает, может, по инструкции мое плоскостопие не проходит...

Приемный покой был просторный и светлый, с многочисленными дверями по сторонам. Ребята разделись по команде сестры и разгуливали в трусах, читая таблички на дверях: «Терапевт», «Невропатолог», «Глазной кабинет», «Главный врач»...

Ивана и Эдика пригласили в какой-то кабинет, где стояли круглое кресло, небольшой письменный столик для врача. Врач, молодой еще человек, встретил ребят веселой улыбкой, взял их медицинские карточки и пригласил Ивана в кресло.

— А вы покрутите его как следует, — обратился он к Эдику.

Кресло вертелось легко и свободно. Эдик крутнул Ивана раз, другой.

Кресло крутилось, как волчок.

— Встаньте! — приказал врач.

Эдик остановил кресло. Иван встал, какую-то минуту стоял как вкопанный, а потом покачнулся и рухнул на диван.

— Вот тебе и раз, — с сожалением сказал врач, подошел к Ивану, который пытался сесть, взял его за руку, пощупал пульс. — У вас плохо с вестибулярным аппаратом. Так что придется вам сразу записать два неприятных слова, и дальше можете не ходить.

Иван встал и направился к двери.

— Одну минутку, — задержал его врач. — Сделайте такое одолжение своему другу.

Эдика врач похвалил.

Они вышли в коридор в полной растерянности. А там уже толпились следующие. Они задавали ребятам вопросы, но, оглушенные провалом Ивана, друзья почти ничего не слышали.

Они отошли в сторонку, сели на скамью.

— Что будем делать? — спросил Эдик.

— А черт его знает, — зло бросил Иван. — Может, ты меня слишком сильно крутанул?

— Может быть, — упавшим голосом произнес Эдик, — но, честное слово, я не знал, что оно такое легкое и быстрое. Может, попросить доктора еще раз? Я бы легонечко.

— Не даст, — твердо сказал Иван. — Вот если бы к главному врачу да все толково объяснить...

— Пошли вместе,—предложил Эдик. — Я виноват, я и расскажу, как было.

Главный врач был высоким стройным человеком,

— Что случилось? — спросил он. Эдик рассказал. Главный улыбнулся:

— Я понимаю вас, ребята. И желание ваше понимаю. Но мы не можем сделать ни малейшей уступки. Да вы садитесь.

Ребята сели. Главный взял карточку Ивана, положил на стол и спросил:

— Ты танцуешь?

— Немного, — хмуро ответил Иван.

— А много и не надо, — сказал главный. — Ты не замечал, какое у тебя самочувствие после кругового движения в одну сторону. Ну, встань сюда, посреди комнаты, давай-ка покружись на месте. Только энергичнее, энергичнее... Ну, хватит.

На этот раз Иван держал равновесие, но его как назло тянуло в сторону.

— Нет, брат, не быть тебе соколом, — заключил врач и взял в руки медицинскую карточку Ивана. — Садись, отдохни. — Он взял ручку и начал что-то писать на углу карточки. Потом положил руку на письменный прибор и вслух прочитал: — Ледник Иван Матвеевич... Ледник... — вслух повторил он. — Ледник... Матвеевич... Вот и все, Иван Матвеевич, возвращайся в свой институт и учись. Учитель — это благородная профессия. Учитель дает путевку в жизнь кому хочешь — и трактористу, и летчику, и профессору. Все, братец, от него, от учителя. И не переживай. А друг твой может продолжать осмотр.

— Тогда и я не буду, — неожиданно сказал Эдик и встал. — Раз не берете Ивана, так и я не буду. Мы решили навсегда вместе, а раз не получается... — Дело хозяйское, — улыбнулся главный. — Ты это объясни в орготделе ЦК комсомола.

Ребята повернулись, и только было Иван хотел открыть дверь, как услышал позади голос главного:

— Одну минуту. Вернись, пожалуйста, Ледник. Тут, понимаешь ли, есть одно такое обстоятельство... — Главный как-то заговорил смущенно, путанно, и ребята насторожились. — У тебя, Ледник, есть близкий родственник?

— Есть... — ответил Иван.

— Ты давно с ним не виделся?

— Давно, лет десять.

— Вот что... — сказал главный. — Возьми вот эту записочку с адресом и моей просьбой, думаю, тебя пропустят.

— Что с ним? — тихо спросил Иван. — Ничего особенного. Узнаешь обо всем на месте... Медицинская комиссия уже не интересовала Ивана. Он оделся так быстро, как только одеваются солдаты по тревоге, и, бросив Эдику, что встретятся вечером в гостинице, помчался в город. Эдик не стал расспрашивать Ивана, да и расспрашивать было некогда, ясно, что Иван встретится наконец со своим старшим братом, которого не видел так долго и о котором почти ничего не знал.

Трамвай тянулся по узенькой Советской улице, почти рядом с тротуаром. Остановки были частыми, и это раздражало Ивана. Вот проехали наконец по деревянному мосту через Свислочь — рядом дымили трубы электростанции, — и трамвай побежал быстрее вдоль длинного ряда маленьких деревянных домиков — одни из них еще держались молодцами, поднимая к небу свои островерхие крыши, другие сгибались под тяжестью лет, крыши их, седлообразные, провисали над покосившимися углами...

Кондуктор объявил Клинический городок. По запыленному дощатому тротуару Иван побежал искать хирургический корпус.

Дежурный врач, пожилая неторопливая женщина в толстых роговых очках, долго рассматривала записку, с которой приехал Иван, потом позвала сестру, попросила, чтобы она принесла халат и проводила предъявителя записки в 17 палату.

Как показалось Ивану, шли долго и довольно путанно. Если бы сестра вдруг оставила его одного, он наверняка заблудился бы в лабиринтах этого большого здания. Но вот сестра остановилась, открыла дверь и сказала:

— Сюда. Только ненадолго.

С лихорадочно бьющимся сердцем Иван вошел в палату и увидел на единственной кровати человека, в котором с трудом можно было узнать Виктора. Поседевшие виски, изборожденный морщинами лоб, суровые складки губ. Грудь его была перебинтована широкими бинтами, на тумбочке у кровати стояли баночки и скляночки с лекарствами.

Наступило минутное молчание.

— Это ты, Ваня? — хрипло спросил Виктор и хотел было приподняться, но Иван легонько придержал его и приник к его плечу, пахнущему йодом. И все, что накопилось в душе Ивана со времени разлуки с братом, и горечь сегодняшнего провала на медицинской комиссии, — все вылилось в его ребячьих слезах.

— Ну, успокойся. Ну, Ваня. Ну что с тобой?... — тихо говорил Виктор, и от этого хрипловатого незнакомого голоса Иван всхлипывал еще больше.

Виктор замолчал. Он только поглаживал Ивана по голове слегка дрожащими шершавыми пальцами. И Иван успокоился. Он поднялся, сел на табурет, посмотрел в лицо брату и смущенно улыбнулся:

— Извини, я как девчонка...

— Бывает... — успокоил его Виктор.

— Ну, как вы там? — спросил Иван.

— Ничего... — вздохнул Виктор и замолчал.

Иван почувствовал, что брату не хочется говорить о своей работе, и поэтому перевел разговор на другое.

— А тетка Надя жива?

— Живет, брат, — обрадовался перемене разговора Виктор. — Ты помнишь, когда ее взяли первый раз? Выпустили за отсутствием доказательств. Не было у них против нес явных улик. Одно подозрение. А потом ее на несколько лет отключили, а теперь тетка Надя —в подпольном межрайкоме, женщинами командует, и неплохо. Устроилась страховым агентом и ходит себе по селам. Вот какая у нас тетка...

Иван задумался. Рушились его прежние представления о революции, о классовой борьбе. Прежде ему казалось, что такие люди, как Виктор, а может, даже и опытнее Виктора, могут в сравнительно небольшой срок поднять народ и свергнуть помещиков и капиталистов. Было ведь так в России. Вон во всех учебниках об этом написано. А там, за кордоном, проходят годы, таких вот Викторов сажают в тюрьмы, преследуют, и никакой революции не предвидится, там забастовка, там демонстрация, и все... Вот если б весь народ да с оружием...

Иван ожесточенно потер лоб. Виктор заметил это движение брата, улыбнулся:

— Верен старой привычке?

— Верен.

— Что тебя мучает?

— Ты вот профессиональный революционер, — сказал Иван. — Работаешь там уже десять лет. А где же твоя революция?

Виктор улыбнулся:

— Это намного сложнее, чем пишется в учебниках. Навязать революцию мы не можем. Да это и не наша задача. Исторические условия сейчас не в нашу пользу. Остается сколачивать организации, готовить их к серьезным испытаниям.

— А почему исторические условия не в нашу пользу? — спросил Иван. — Мы ж одна шестая планеты, на которую смотрят трудящиеся всего мира.

— Хороший ты парень, — сказал Виктор. — Наш до мозга костей. Но книжный и плакатный какой-то. Ты понимаешь, что об этой одной шестой части не всюду знают. А если знают, то ту самую неправду, которую распространяют наши враги. Вот и доказывай, хоть разорвись. Докажешь одной, двум, трем, наконец, тысячам тысяч людей, а как рассказать миллионам на всей земле? Вон гитлеровские солдаты и прежде всего молодежь уверены, что они несут человечеству освобождение от ига коммунистов. Вот, брат, какая штука.

— Значит, мы будем с ними воевать?

— Будем, — твердо сказал Виктор.

Наступило молчание, в течение которого каждый подумал о своем.

— А меня уже в два военные училища не приняли — в военно-морское и в летное. То плоскостопие, то голова слабая...

— Эх, Ванюшка, не было бы большей беды. Ты ведь учишься?

— В пединституте я.

— Так какого лешего тебе надо? Высшее учебное заведение, отличная профессия — людей учить... А в случае чего — все под ружьем будем и с плоскостопием и без него. Понял?

— Понятно, но обидно.

— Чепуха. Ну как дома?

— Дома ничего. А ты, может, останешься здесь? Как ты думаешь?

— Не могу, Ванюшка, не могу. Есть там у меня дела, прямо скажу, неотложные.

Иван позавидовал Виктору. Тот всегда знал, чего хотел, чего добивался в жизни, и шел к этому настойчиво, несмотря ни на что.

— Тебе больно? — спросил Иван.

— Больно, брат. И не столько от раны, сколько от того, что ошибся в человеке.

Опять наступило молчание. Иван видел, что Виктор задумался, и не мешал ему. Расспрашивать было неудобно— он чувствовал, что воспоминания эти были неприятные.

Виктор взял с тумбочки стакан воды, отпил глоток:

— Надежный друг — дороже жизни, Ванюшка, и мне казалось, что у меня был такой друг. Несколько лет подряд мы работали вместе. А потом начались провалы. Мы меняли явки, уходили в другие районы, а провалы преследовали нас, как чума. Наконец, мне сообщили, что напали на след провокатора. Я должен был явиться на хутор для встречи с нашим товарищем, который чудом бежал из-под ареста. Я сказал своему другу, что наши неудачи кончаются. Ночью на таком-то хуторе мне назовут провокатора. В целях моей безопасности друг обещал меня встретить...

Видя, что Виктору трудно говорить, Иван прервал его:

— Я все понял, успокойся...

— А как это было понять мне? — как бы сам себя спросил Виктор. — Он встретил меня для моей безопасности со стражниками. Завязалась перестрелка. Кажется, я не убил его... Я должен вернуться, Ванюшка, Там у меня жена и дочь... Что будет с ними?

Вошла сестра. Остановилась у двери — Извините, больше нельзя. Иван встал со стула и посмотрел на Виктора. Было такое ощущение, как в момент отправления поезда, с которым уезжает любимый родной человек. Хотелось сказать еще что-то важное, может быть, самое важное из того, что говорилось, но поезд уже тронулся, вагоны уходят все дальше и дальше. Виктор попытался приподняться на локте.

— До свидания, — тихо сказал Иван и положил свою руку на руку Виктора. Виктор крепко сжал ее горячими влажными пальцами:

— Я обязательно дам знать. Слышишь, Ванюшка. Мать поцелуй. Не говори про это... Скажи, проездом встретились... Подымусь, может, еще и домой загляну...

И снова Иван шел по лабиринтам здания за белым халатом сестры. На душе было тяжко, в груди сжимался горький комок. Трудная судьба брата многому учила его, и Иван чувствовал, что перед Виктором он предстал зеленым несмышленышем. Мало было верить в идею, быть одержимым в достижении цели. Надо трезво взвешивать и оценивать обстановку, быть готовым к любым серьезным испытаниям, неожиданно встающим на твоем пути.

Сообщение Виктора о том, что у него за кордоном осталась семья, ошеломило Ивана. Он считал, что революционер не имеет право на личную жизнь, а тем более обзаводиться детьми, разными там пеленочками и простынками. И вдруг Виктор, которого он всегда брал в пример, признался ему, что женат, что у него и дочка, и простынки, и пеленочки. Может быть, Виктор допустил серьезную ошибку, может быть, из-за этого потянулась цепь других ошибок, которые привели его к провалу? Но при чем тут провокатор и семья Виктора? Глупо думать о революционере как об аскете, он ведь должен жить, как все, чтобы не привлекать внимания своей необычностью. И, может быть, даже хорошо, что у него жена и дочь, что он, как все, ходит с ними в магазин, или в кино, или на прогулку? Нет, Ивану трудно было все это себе представить, потому что неожиданная встреча с братом всколыхнула всю его душу, вызвала нескончаемый рой мыслей, и мысли эти были одна противоречивее другой...

Уже внизу, благодаря сестру за внимание, Иван спохватился, что не спросил, куда сейчас написать брату, но тут же подумал, что писать никуда не следует, пока Виктор сам не подаст весточки.

 

Глава восьмая

РАДОСТИ И ГОРЕСТИ

Сергея срочно вызвали в комитет комсомола. Он не знал, зачем понадобился Федору, но особого беспокойства не чувствовал — весенняя сессия близилась к концу, с экзаменами и зачетами все было в порядке, «хвостов» не оставалось. Жизнь входила, как говорят, в свое нормальное русло;

Вернулись к учебе Иван с Эдиком, и хотя по-прежнему у ребят возникали споры между собой, они считали, что их союз достаточно прочен.

Сергей не пытался встретиться с Верой. Он все время убеждал себя, что она человек конченый, о чем свидетельствует широкий диапазон ее связей — от какого-то хулигана, которого она почему-то укрыла от наказания, до кандидата наук, преподавателя института. История с Милявским просто обескуражила Сергея. Ему все время казалось, что это неправда, что речь идет не о Вере, а совсем о другой девушке, которую он не знает и которая достойна осуждения. Правда, разговоры о разводе Милявского с женой мало-помалу утихли, но студенты по-прежнему косились на Веру. Она же держалась независимо и, как замечал Сергей, даже с некоторым вызовом, которого он никак не мог понять. Ни Эдик, ни Иван никогда не напоминали о Вере, даже тогда, когда о ней и Милявском гудел весь институт, и Сергей был благодарен друзьям за это. Враждебнее всех относилась к ней мать Сергея. Она не могла простить Вере, что та не назвала человека, тяжело ранившего Сергея в тот злополучный вечер. Когда мать попыталась обратиться за помощью в милицию, Вера, вызванная в отделение, сказала, что видела этого парня первый и последний рас и вообще она не может в первый же вечер заполнить на человека все анкетные данные. Мать не могла простить Вере и передряг в семье Милявского. Она считала, что лишать детей отца может лишь самый подлый на земле человек, у которого нет ничего святого, и очень хорошо, что Сергей раз и навсегда порвал с этой девицей и что мать наконец может быть спокойна за него.

В комнате комитета было шумно. Сергей пробился к столу, за которым сидел Федор над какими-то списками. — Вызывал? — спросил Сергей. Федор поднял глаза, улыбнулся:

— Ты не хочешь на лето в пионерский лагерь? Сергей засмеялся:

— Из пионерского возраста вышел.

— Вожатым, — уточнил Федор. — Для педагога это самая хорошая практика. Да и отдохнешь. Кстати, лагерь рядом с моей деревней. В гости будешь приходить, Вон сколько преимуществ.

— Многовато для одного предложения.

— Едешь?

— Еду, — согласился Сергей.

— Вот и хорошо. И Вера едет, — словно между прочим сказал Федор.

— А зачем ты мне это говоришь? — сдвинул брови Сергей, а сердце его стукнуло тревожно и взволнованно.

— Да так, между прочим, — усмехнулся Федор и крикнул; — А где Столович? Столович с истфака здесь?

Сергей вышел из комитета, ощущая непонятное беспокойство. Так обычно бывает перед большой дорогой, в которой ждет тебя много неизвестного. Он поймал себя на том, что Федор обрадовал его. Обрадовал сообщением, что в лагере будет работать Вера.

Сергей вышел на лестничную площадку и закурил. В такие минуты он любил поговорить с собой, посоветоваться или поспорить с тем, другим, Сергеем, который жил в нем со своими мыслями и чувствами.

«Что же происходит? — рассуждал критически настроенный Сергей. — Вот я шел в комитет и по пути мысленно разносил в пух и прах эту самую Веру, наверное, пошлую, неразборчивую девчонку, а стоило Федору сказать, что она будет рядом, и я обрадовался, да, конечно, обрадовался, как ребенок, которому сделали неожиданно приятный подарок».

«Умерь свой пыл, — говорил в нем другой Сергей. — И не будь таким воинственным. Ты ведь об этой девушке ровно ничего не знаешь, если не считать сплетен и слухов, которыми ты питался все это время с каким-то злорадством и удовольствием».

«Чепуха, — снова раздавался в нем голос первого Сергея. — Не ищи путей для отступления. Ты просто беспринципный человек. И хочешь черное сделать белым. Разве она не наплевала на тебя, на твои чувства, прямо из больницы уехав на картошку, чтобы тут же встретиться с Милявским и заварить всю эту кашу?»

«Погоди, не горячись, — не хотел сдаваться другой Сергей. — А почему она дежурила возле тебя в больнице, почему тот полный шахматист в палате так авторитетно заявлял, что другой такой девушки на свете нет, что ему упускать ее нельзя ни в коем случае, что только с ней он будет счастлив всю свою жизнь...»

«Брось. Не напускай лирики, — снова спорил сам с собой Сергей. — Не забывай, что она сказала тебе на прощание. Не хочешь вспоминать? Неприятно? Конечно, кому это приятно услышать такое от человека, для тебя очень дорогого?...»

Неизвестно, сколько продолжался бы этот трудный для Сергея диалог, если бы не Милявский, который вдруг остановился рядом с ним:

— Петрович? Что вы тут делаете?

Сергей бросил взгляд на пенсне Милявского и почти с вызовом ответил:

— Как видите — курю. В отведенном для этой цели месте.

— Похвально, — улыбнулся Милявский. — А вы не можете оказать мне небольшую услугу?

— Например? — тем же тоном спросил -Сергей, но Милявский не обратил на это никакого внимания.

— Послушайте, голубчик, — сказал Милявский, снял пенсне и начал его протирать. — У меня сегодня в городском Доме учителя лекция о международном положении. Помогите мне из исторического кабинета отнести туда кое-какие карты...

На протяжении всей этой истории с Верой Сергей второй раз так близко столкнулся с Милявским. Первый раз во время сессии, когда сдавал ему экзамен. Сергей знал и любил историю, а готовясь к встрече с Милявским, прошелся не только по конспекту, а поднял дополнительную литературу. Что он хотел этим доказать Милявскому, Сергей и сейчас толком не смог бы объяснить, но пришел он в кабинет к нему одним из первых, и пока однокурсники млели под дверью в ожидании первых оценок, он взял со стола билет, пробежал его от начала до конца и, не садясь за стол, попросил разрешения отвечать.

Милявский снял пенсне, удивленно посмотрел на Сергея и попросил:— Дайте, пожалуйста, вашу зачетку.

Кто знает, что сказал бы он, если бы не увидел в книжке высокие оценки, а увидев, положил книжку перед собой на стол:

— Ну что ж, пожалуйста, товарищ Петрович.

Это «товарищ Петрович» было произнесено с оттенком иронии, и это еще больше подстегнуло Сергея. «Хорошо же, — подумал Сергей, — сейчас я тебе выдам».

Ответы его были безукоризненными. Он помнил не только годы и месяцы, но и дни, когда происходили события, привлекал дополнительный материал из исторических справочников и из художественной литературы.

Милявскому Петрович понравился. Он встал из-за стола, начал ходить по кабинету, не перебивая Сергея, увлекшись его ответом, а раза два и сам включался в рассказ. Наконец он взял зачетную книжку и, чтобы слышали все, кто сидел за столами и готовился к ответам, сказал:

— Ну, голубчик, спасибо. Если бы я имел в своем распоряжении более высокие оценки, чем отлично, я поставил бы вам. Превосходно. Знаете, это предметный урок некоторым вашим коллегам по курсу, ну, еще раз спасибо.

Удивительное дело. Сергей вышел из аудитории, его окружили, тормошили за рукав, спрашивали, поздравляли, а он думал о том, что ничего плохого Милявскому не сделал, наоборот, доставил удовольствие своим ответом, и все это получилось как-то глупо. Надо было делать все не так. Не готовиться вовсе или подготовиться и доказать на экзамене, что Милявский историк поверхностный, что его лекции для студентов никуда не годятся. Но, к сожалению, Сергей не мог этого сделать по той простой причине, что его лекции посещались всегда с большим интересом, и Сергей мог только дополнить свой конспект, но не более. Сергей был недоволен собой, а Милявский с тех пор запомнил его. Вот и сейчас на лестничной площадке Милявский был очень любезен и настойчив. Видно было, что он хочет побыть с Сергеем наедине.

— Ладно, — сказал Сергей. — Это мне как раз по пути домой.

— Великолепно, голубчик.

Лучше бы Милявский не произносил это свое любимое «голубчик». И так он своей причастностью к Вере был ненавистен Сергею, а это «голубчик» просто выводило его из себя. Скрепя сердце, Сергей поплелся за стройным Милявским в исторический кабинет. Пока Милявский подбирал карты, Сергей хмуро рассматривал экспонаты студенческого археологического кружка, разложенные под стеклом. Милявский раза два посмотрел на Сергея, потом спросил:

— У вас что-нибудь случилось, Петрович?

— Нет, ничего...

— Я бы на вашем месте ходил гоголем, — сказал, улыбаясь, Милявский. — Один из лучших наших студентов. Недавно слышал, говорили в профессорской о вашем реферате по Пушкину. Больше того, могу выдать в некотором роде тайну: руководство института на вас имеет виды. Я бы с удовольствием оставил вас на кафедре истории.

— Я в школу хочу... — хмуро бросил Сергей. И, чтобы не показаться слишком грубым, добавил: — У меня отец всю жизнь проработал в школе. Видно, наследственное...

— Просто вы еще слишком молоды и романтичны. — Милявский сел прямо на край стола и сказал Сергею: — Курите, если хотите, я разрешаю... Школа, голубчик, это, так сказать, черновик, работа во многом неблагодарная, сопряженная с колоссальным напряжением духовных и физических сил.

— Я знаю. — Сергей достал папиросу, закурил.

— Нет, вы этого еще не знаете.

— Я вырос в семье учителя... — раздраженно сказал Сергей.

— А вы спокойнее, Петрович, учитесь вести полемику с горячей головой и холодным сердцем. Это очень важно для вас как для будущего научного работника.

Милявский разоружал Сергея, и он вынужден был сдерживать себя, чтобы вести разговор, иначе все выглядело бы беспредметной, беспричинной грубостью, которую невозможно было объяснить. Тут он вспомнил чьи-то слова, которые любил повторять отец, слова о том, что эмоция в споре — плохой советчик, и взял себя в руки.

— Извините, — сказал Сергей. — Но, по-моему, самое главное происходит в школе. Это — открытие человека... И учитель самый непосредственный участник такого важного дела.

— Вы возлагаете на школу несвойственную ей миссию. Какое может произойти открытие, если до десятого класса ребят надо водить за ручку. Указующий перст учителя необходим на каждом шагу.

— И тем не менее, — возразил Сергей, — именно в школе проявляются наклонности, которые становятся впоследствии призванием всей жизни.

— Нет, нет, голубчик, не возражайте. Наклонности, о которых вы говорите, проявляются в студенческом возрасте, когда молодой человек может оценить значимость дела, которому он решает посвятить всю свою жизнь.

Сергей, которому поначалу очень хотелось поспорить с Милявским, вдруг ощутил равнодушие к разговору. Судя по всему, Милявского не так просто было в чем-нибудь убедить. Сергей, в свою очередь, был твердо убежден в правоте, и Милявский никак не смог бы сбить его с позиции. Увидев, что Милявский собрал необходимые карты, схемы и диаграммы, Сергей подошел и попросил разрешения нести все это в Дом учителя.

Милявский воспринял этот жест как нежелание продолжать разговор.

— Вы считаете, спора не состоится? — спросил Милявский и положил руку на карты, давая понять, что идти еще рано.

— Спор состоится, но не разрешится, Ростислав Иванович, — твердо сказал Сергей. — Каждый из нас имеет свою собственную точку зрения.

— Нет, нет, вы действительно не понимаете элементарных вещей. Помните слова мудрого Сократа — в спорах рождается истина. Кто уходит от спора, тот уходит от истины. Не так ли?

— Допустим, — спокойно сказал Сергей.

— Я вижу, что вы просто не хотите спорить. Дело хозяйское. Я доказал бы вам свою правоту на собственном примере, но молодежь ведь не интересуется опытом старших. Им кажется, что они первыми все познают, что их опыт не опирается на опыт старших, что им вообще без старших было бы вольготней на земле.

— Зачем же? — скупо улыбнулся Сергей. — От накопленного опыта старших поколений никуда не уйдешь.

— Вот вы и попались, — засмеялся Милявский. — Придется вам познакомиться со мной поближе.

— Буду рад, — искренне признался Сергей.

— Честное слово? — не поверил Милявский.

— Правда, — подтвердил Сергей. — Я бы вообще вывешивал в вестибюле института краткие биографические сведения о каждом преподавателе.

— Иронизируете?

— Нет, серьезно. Это всегда интересно и важно для студента, который, как и ученик, в полюбившемся преподавателе видит предмет для подражания.

— Мы начали спор со школы, — сказал Милявский. — Так вот именно в школе я считал, что буду военным. И эта мечта имела под собой реальную почву. Отец мой был офицером царской армии, а затем военспецем в гражданскую. Я вырос в семье, где военная выправка, физическая подготовка всегда считались отменными качествами мужчины, и я подражал во всем отцу, мечтая о том времени, когда пойду в училище и надену военную форму.

— А вам она была бы к лицу, — заметил Сергей.

— Вы думаете? — усмехнулся Милявский.

— Уверен, — сказал Сергей и тоже усмехнулся. — Мы ведь, когда впервые увидели вас в актовом зале, решили, что вы бывший военный.

— Многие так считают и ошибаются. — Милявский слез со стола, подошел, стал рядом с Сергеем. — Вот вы говорите об открытии человека. Я открыл его в себе будучи курсантом военного училища. Меня поначалу увлекла история, потом историческая наука. Я и слышать не хотел о какой-то строевой подготовке. Я считал, что это беспощадная трата времени, не приносящая никому никакой пользы. Я отвергал боевую подготовку, материальную часть оружия и многое другое и, по собственному желанию, был отчислен из училища. Я с удовольствием расстался с военной формой, о которой мечтал в детстве, и отдался науке со всей страстью, на которую был способен.

Видя, что разговор затягивается, Сергей вынул еще одну папироску и, чтобы не надымить в кабинете, открыл окно. По Ленинской шли красноармейцы, чеканя шаг под звонкий и бодрый марш военного оркестра.

— Слышите? — спросил Сергей. — Что ни говорите, есть в этом что-то такое... Единый шаг, единое дыхание, прямо-таки монолит. — Сергей зажегся. — Нет, Ростислав Иванович, в армии — неодолимая сила коллектива видна лучше, чем где-нибудь. Вот даже мы на военных занятиях и то выглядим какими-то иными, подтянутыми, дружными, а заноем «Дальневосточная, опора прочная», так нам и море по колено.

Милявский засмеялся. И только теперь Сергей заметил, что смех у него был какой-то нарочитый, неискренний, не тот смех, который идет от души.

— Армия — это механизм, голубчик. А воин — это винтик механизма... — Потом помолчал немного, взял со стола карты, передал Сергею: — А знаете, неприятно ощущать себя винтиком... Каждый из нас индивидуум, мыслящий, творящий, и вдруг — винтик... Нет, это не для меня. Пойдем... опора прочная... — почему-то добавил он и опять засмеялся.

Всю дорогу до Дома учителя Сергей шел молча. Раздражение, вызванное Милявским, возрастало, наплывало горячей волной, бросалось в щеки. Сергей нес карты и проклинал себя за то, что согласился на эту постыдную роль. Вот несет он за стройным холеным Милявским сверток. А тот на людях даже не удостаивает Сергея взглядом. Не хочется быть винтиком... А если этот винтик необходим, без него механизм не работает. У Дома учителя Сергей хотел было отдать карты и идти домой, но Милявский даже удивился:

— Петрович, неужели вы не знаете, что начатое надо доводить до конца?

Сергей сдержался, чтобы не послать Милявского ко всем чертям, и поднялся за ним по мраморной лестнице на второй этаж. И вдруг ему пришла в голову отчаянная мысль — поговорить с Милявским о Вере. Раздражение сменилось любопытством, и Сергей охотно помог Милявскому развесить карты.

В зале и фойе еще никого не было. Милявский предложил Сергею зайти в буфет. Он подошел к стойке, попросил две кружки пива.

Буфетчица налила. Он подвинул кружки Сергею и кивнул на ближайший столик. Сергей не успел сесть, как Милявский торжественно водрузил рядом с кружками четвертушку водки.

Сергей удивленно поднял брови.

— Брезгуете? — спросил с усмешкой Милявский.

— Не употребляю.

— Жаль, — притворно вздохнул Милявский, — думал,

составите компанию. — Он ловким движением открыл пробку, отпил немного пива, раскрутил бутылку в руках и вылил содержимое в кружку.

Сергей опешил. Такого он еще никогда не видел. Видел, как водку запивают пивом, как смешивают пиво с каплей водки в стакане, но смешать целую кружку...

Милявский выпил одним духом, крякнул и вытер губы надушенным платочком:

— Вот вам опыт старшего поколения. Божественный напиток...

— А как же после этого лекция? — испуганно спросил Сергей.

— Только после этого и получится настоящая лекция.

Говорить с Милявским расхотелось, Сергей поблагодарил за пиво и встал. Милявский взял его под руку и повел в комнату за сценой.

— Слушайте, Петрович, — доверительно заговорил он. — Вы меня осуждаете?

— Каждый выпивает как хочет.

— Да я не об этом... — махнул рукой Милявский. — У всего института я сейчас на языке... Каждому хочется осудить и пнуть меня. А какое ваше дело, я спрашиваю? — Милявский порозовел, говорил несколько возбужденно, но не пьянел. — Это, в конце концов, мое личное, мое интимное, а каждый стремится порыться в нем собственными руками. Вот вы, Петрович, признайтесь — вы ведь тоже помыли мои косточки. Я вижу, каким волчонком вы иногда смотрите в мою сторону.

Сергей молчал. Он чувствовал, что если заговорит, то не сумеет сдержаться и выскажет Милявскому все, что думает о нем, включая и впечатления сегодняшнего дня.

— Молчите? — не мог уже остановиться Милявский. — Не хотите обижать своего преподавателя или просто не хватает мужества сказать ему правду? А вы говорите, я не обижусь, потому что правда на моей стороне, а все, кто хочет бросить на меня и на Веру тень, — просто ханжи и лицемеры.

— Скажите, Ростислав Иванович, — спросил Сергей. — Она любит вас?

Наступило молчание. Сергей достал папиросу, дрожащими пальцами зажег спичку, а Милявский все не отвечал.

— Петрович, голубчик, вы задали весьма щекотливый вопрос. Отвечу вам — не знаю. Понимаете, не знаю. Иногда мне кажется, что ей со мной интересно, я пожил на свете, я многое видел, многое знаю. А она отличный слушатель. Редко встречал я таких внимательных, чутких и понимающих слушателей... А иногда мне кажется, что она чуждается меня, а иногда просто ненавидит. Вот такие дела...

Сергей хотел спросить — почему же тогда по институту ползут самые нелепые слухи, почему жена Милявского в панике мечется по городу, если сам Ростислав Иванович не знает, как относится к нему Вера, если между ними, судя по разговору, ничего серьезного нет. Сергею хотелось спросить, почему Вера терпит все эти разговоры, почему она не бунтует, не восстает против, но радость, неожиданно родившаяся во время признания Милявского, завладела Сергеем. Он ждал любого предлога, чтобы прервать беседу и уйти. Уйти, чтобы остаться одному и подумать обо всем как следует.

— Да вы не слушаете меня... — бросил с укором Милявский, а Сергей улыбнулся.

— Я отлично вас слышу, Ростислав Иванович...

— Ладно, идите домой, — проворчал Милявский,—я вижу, вы в этих проблемах еще человек темный.

— К сожалению, — весело улыбнулся Сергей. — Но ничего, мы используем со временем опыт старшего поколения... — Он почти бегом спустился по мраморной лестнице вниз, выскочил на улицу и влился в людской поток...

Дня через три Сергей уже вертелся в толчее ребят, с которыми уезжал в пионерский лагерь в Салтановку. Этот отъезд напомнил ему его пионерское детство, лагерь начала 30-х годов, ютившийся то в колхозном гумне, то в сельской маленькой и тесной школе. И все равно шуму и веселья было не меньше, не меньше ребячьей радости и материнских слез. Ох, уж эти матери! И чего им не хватает? Поздно пришел — плачут, не пишешь писем — плачут, уезжаешь на каких-нибудь двадцать дней — тоже плачут.

В кузова грузовиков на длинные тесаные доски уселись наконец ребята. Матери стоят на тротуаре и, как по команде, вынимают носовые платочки. Звучит сигнал к отправлению. Шофер пригласил Сергея сесть рядом с собой в кабину. Но Сергей ловко вскакивает в кузов в самую гущу галдящей детворы — так будет спокойнее в дороге.

Позади, где-то машины через две, едет с ребятами Вера. Большеглазая, стройная, в своем спортивном костюме, она тоже кажется школьницей. Единственное отличие — к ней, как цыплята к наседке, льнут младшие ребята, которых она взяла на свое попечение.

В суматохе сборов Сергей с Верой почти не разговаривали. Обменивались незначительными репликами о машинах, о пункте и времени сбора. Но после встречи с Милявским что-то перевернулось в душе Сергея. Не было еще доверия к ней, но не было и неприязни. Хотелось поскорее понять, что двигало ее поступками, чем объяснить ее симпатии и антипатии, чем руководствуется она в оценке людей и событий. Вот, к примеру, тот парень, с которым она была в кино. Кто он, как очутился рядом с ней, почему именно его она избрала себе в попутчики в тот вечер. Или этот Милявский. Если ей было легко перейти от одних встреч к другим, значит, с тем парнем ничего серьезного тоже не было?

Ребята затянули песню о пионерской картошке, а Сергей как будто не слышал ее, не видел живых ребячьих глаз. Перед ним стояли большие, иногда задумчивые, иногда насмешливые глаза Веры. От этой сладкой тревоги тоже хотелось петь и кричать на весь земной шар, потому что жить было чертовски интересно и радостно.

После обеда ребят разбивали на отряды. И опять Сергей с Верой не обмолвились бы словом ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, если бы не случай в столовой.

В тот день отряд Веры дежурил по кухне. Сергей был дежурным по лагерю и пришел снимать пробу. Несколько мальчиков и девочек разносили по столам нарезанный ломтями хлеб и компот в небольших граненых стаканах. Одна из девочек, тоненькая и слабая, держала на подносе стаканы, поставленные в два этажа. Мальчик проводил ее удивленными глазами, а потом, когда девочка проходила мимо, спросил:

— Тебе не тяжело?

Девочка не ответила. Казалось, она не обратила никакого внимания на вопрос мальчика. Мальчик повторил свой вопрос и взял девочку за рукав. Она повернулась и посмотрела на него. В глазах у нее был немой вопрос. — Ты почему не отвечаешь? Девочка виновато улыбнулась.

— Ты что-нибудь говорил? — каким-то глухим голосом произнесла она.

— Говорил.

— Я не слышала...

— Увлеклась рекордом? — мальчик кивнул на поднос с компотом.

— Нет, — тихо сказала девочка. — Я глухая.

— Ты шутишь? — недоверчиво посмотрел на девочку мальчик.

— Нет. Серьезно.

Подошли заинтересованные разговором ребята. Подошел и Сергей.

— Глухая? — еще раз спросил смущенный мальчик.

— Да... — ответила девочка, и глаза ее потемнели, словно затянулись туманом.

— Совсем-совсем?

— Совсем, — ответила девочка, чуть не плача. Она растерялась. Но тут с кухни в белом переднике вышла Вера. Она сразу поняла, в чем дело, и пришла на помощь девочке. Она положила ей руку на плечо и сказала ребятам и удивленному Сергею:

— Это моя сестра. Она учится в школе-интернате для глухих детей. С ней надо говорить так, чтобы она видела лицо и читала по губам то, что ей говорят. Так что простите, ребята...

Только теперь Сергей заметил, что девочка была очень похожа на Веру. Она быстро выскользнула из-под рук сестры и убежала на кухню, весело позванивая подносом.

— Ей тяжело? — спросил Сергей.

— Нелегко, — сказала Вера. — Но теперь уже совсем другое дело. А когда она была маленькая — она не понимала нас, а мы ее. Сидим с мамой и ревем. И она ревет. Вот такая веселая картина...

Чувство жалости к девочке охватило Сергея. И почему-то стало жаль Веру. Сергей не знал, как выразить свое сочувствие, и сказал:

— А зачем ты ее назначаешь дежурить? Пусть бы отдыхала в лесу.

— Ох ты, педагог, — вздохнула Вера. — Ребенок не должен даже замечать, что ему сочувствуют, что его жалеют. У него не должна появляться мысль о своей неполноценности. Как все — учись, как все — работай, будь, как все. В этом сейчас главное.

— Это жестоко, — сказал Сергей и сел за стол.

— Сейчас принесу обед, — сказала Вера,

Из кухни снова появилась сестренка Веры. Худенькая, гибкая, она держала на тоненьких длинных ручках поднос, на котором стояли стаканы с компотом, и было странно, что столько посуды удерживают эти два гибких прутика. Девочка поставила поднос на край стола и почти бегом стала разносить стаканы. Сергей пристально наблюдал за ней и думал о том, что вот живет на свете глухая девочка и внешне ничем не отличается от своих подруг, но как беден ее беззвучный мир. Ни музыка, ни песни, ни щебет птиц, ни журчание ручья — ничто недоступно ей. И, может быть, сейчас, маленькая, она не понимает этого, а пройдет время, и физический недостаток обернется жизненной трагедией...

Сергей так задумался, что не заметил, как перед ним выросла девочка с подносом. Она молча поставила перед ним тарелку с первым, вторым и стакан компота. Сергей внимательно посмотрел на девочку, и она ответила ему таким же внимательным продолжительным взглядом, словно ждала, что скажет ей Сергей. От напряжения на ее переносице, между тонкими черными дужками бровей, собрались складочки.

— Спасибо, — сказал Сергей и улыбнулся. Девочка молча кивнула и тоже улыбнулась какой-то виноватой слабой улыбкой.

— Как тебя зовут? — спросил Сергей.

Девочка еще больше наморщила лоб, стараясь понять, о чем спрашивают ее. И тогда Сергей повторил почти по слогам:

— Как тебя зовут?

— Оля... — улыбнулась девочка, и морщинки ее разгладились.

— Почему не пришла Вера? — спросил Сергей.

— Она на кухне. Много работы... — Девочка повернулась и побежала, позванивая подносом...

После вечерней линейки Сергей и Вера встретились в кабинете начальника лагеря и подробно рассказали об итогах дежурства. Когда вышли, лагерь уже спал. — Может, пройдемся? — предложил Сергей.

— Не откажусь, — неожиданно согласилась Вера. Они вышли на Бобруйское шоссе и медленно побрели по обочине. От нагревшегося за день асфальта дышало теплом, мягкий смолистый запах шел от леса, стоящего стеной вдоль дороги, а впереди шумела небольшая речушка. Не сговариваясь Сергей и Вера, словно на зов, пошли на этот шум.

Взошли на мостик, остановились. Вера облокотилась на толстые бревенчатые перила и стала смотреть вниз, где, поблескивая под звездным небом, вода разбивалась о сваи деревянного мостика. Сергей подошел, стал рядом с Верой, почти касаясь ее плеча, и молча слушал говор воды.

Странно началась эта прогулка. Много времени прошло с того злополучного вечера, с того свидания в больнице, много событий, больших и маленьких, легло между ними, и было так хорошо молчать и думать.

Вера оторвалась от перил и пошла вверх по шоссе, где на холме белела небольшая часовенка — памятник войны 1812 года. Когда подошли поближе, Вера попросила:

— Давай прочитаем хоть строчку. Сергей чиркнул спичкой, прочитал:

— 172 гренадерский полк...

Возле часовни стояла скамейка. Днем здесь останавливался пригородный автобус. Вера села на скамью. Прошла машина, осветила фарами лес, речушку, дорогу и с грохотом промчалась мимо.

— Боже мой, как это все недавно было... Тут умирали гренадеры... А мы ходим по этой земле, и под нашими ногами кровь...

— Конечно, недавно, — сказал с легкой иронией Сергей. — Всего 127 лет тому назад.

— А что такое 127 лет? — спросила Вера. — Две маленьких человеческих жизни, и все. А мы говорим уже — в далеком 1812 году. Все близко, так близко, что даже мороз по коже... — Вера вся как-то подобралась, съежилась, и Сергей не удержался, снял пиджак и набросил ей на плечи.

И опять молчали и думали. У Сергея не выходила из головы сегодняшняя встреча с сестренкой Веры, и ему хотелось узнать о Вере как можно больше.

— Сегодня удивительный вечер... — тихо сказала Вера. — Просто удивительный. И я тебе благодарна за многое и прежде всего —за молчание. Ты знаешь, как это здорово, что ты молчишь!...

Сергею показалось, что в последних словах Веры таится ее любимая насмешливость, и он поторопился извиниться.

— Мне так много хочется сказать тебе. Но я не знаю...

— И хорошо, что не знаешь, и хорошо, что молчишь... Тише, ты слышишь, как растет трава на земле, политой кровью гренадеров?

— Нет, не слышу.

— А ты прислушайся. Не дыши так громко... Слышишь? Говорят, деревья и травы растут ночью.

— Может быть, — неопределенно произнес Сергей.

И опять наступило молчание. Сергей достал из кармана пиджака папиросы и спички и закурил. Вера отодвинулась на скамье подальше:

— Удивительное дело. Такой вечер, такой воздух... Нет, его надо испортить табачным дымом.

Сергей затянулся раз, другой и потом плюнул на окурок и бросил в сторону. И снова наступило молчание. Сергей не знал, как продолжать разговор, если Вера считает за самое лучшее молчать и даже где-то благодарна ему за молчание. И вместе с тем в голове роилось столько вопросов, на которые хотелось услышать ответ. И Сергей решился:

— Кроме Оли, у тебя дома никого нет?

— И есть, и нету.

— Как это понимать?

— Видишь ли,—вздохнула Вера,—дома у меня мои старики. Но отец вот уже пять лет лежит парализованный, а мама — сердечница... Но кому-то надо за отцом смотреть. Вот и считай, как хочешь.

Сергей замолчал. Сегодня за один день он узнал о Вере больше, чем за год совместной учебы. И был обескуражен и удивлен тем, что услышал. Ему и в голову не приходило, что Вера живет такой трудной жизнью. Как она могла сохранить эту гордость свою и независимость в условиях тяжелейшей болезни отца и неизлечимого недуга сестренки. Он помнит, как дома случилось несчастье, и его отец вынужден был месяц проваляться в больнице. Это было тяжело и для Сергея, и для матери, и, наверно, труднее всего для самого Александра Степановича, который не мог прожить без школы ни одного дня. Сергею было не до расспросов. Молча положил он руку на спинку скамейки, слегка касаясь Вериных плеч, и такая жалость захлестнула его, что захотелось обнять, успокоить ее, ободрить, хотя она и виду не показывала, что нуждается в этом. Сергей осмелился и будто невзначай положил ей на плечо руку.

Вера спокойно и строго сказала:

— Убери.

— Почему?

— Она мне мешает.

«Другие руки тебе не мешали...» — мысленно вспылил Сергей, но Вера опередила его:

— Ты не думай, что я обнимаюсь направо и налево. Я этого не люблю. Мне противны эти лапанья до глубины души. И я хочу, чтобы ты не был такой, как все, не приставал... Я хочу помириться с тобой. Знаю — и ты и твоя мама обижены на меня за того парня, о котором я ничего не сказала в милиции... Это Оленькин воспитатель из школы глухих. Он зашел к нам вечером, пригласил меня в кино, и только в зале я почувствовала, что парень немножко хватил для храбрости. Я пыталась поскорее спровадить его, но он увязался до самого дома,

— Я слышал... — Ты следил?

— Я не знаю, как это назвать, но, когда я увидел вас вместе, меня как веревочкой потянуло вслед. Я все боялся, что тебя могут обидеть.

— Ты плохо меня знаешь, — усмехнулась Вера.

— Конечно, плохо, — согласился Сергей. — Прослушали вместе каких-нибудь две-три лекции Милявского...

При упоминании Милявского Вера на некоторое время замолчала, раздумывая.

— Ты плюнь на эти разговоры. И на все эти слухи плюнь. У нас ведь любят вырастить из мухи такое животное, как слон.

— Но ты встречалась с Милявским?

— Ну и что? Раза два были в кино, потом в театре. А потом, знаешь... Мама в это дело вмешалась... Я думала — она будет отчитывать меня, а мама бросилась в слезы — пропадет, дескать, твоя молодость с нами, хворыми, сходись ты с этим ученым — поживешь как человек. Столько она слез пролила, что я начала думать — а может, она права? В эти дни и пошли слухи, что Милявский бросает свою семью, а я как-то увидела его двух девочек и решила —ни за что я на это не пойду. Почему-то припомнилась «Бесприданница» Островского. Седая старина. А я на двадцать втором году Советской власти собралась делать то же самое? Нет, мамочка, прости. Наплевать мне на эти звания, на положение и зарплату. Я должна человека любить. А если нет этой самой любви, так лучше одной... — Вера помолчала и вздохнула: — Видишь, какую речь произнесла. Чтобы ты лишнего не думал... И если тебя устраивает наша дружба — давай руку.

Сергей подал руку Вере и ощутил крепкое пожатие.

— Пойдем. Хватятся — будут искать.

Они шли по шоссе, С речки тянуло прохладой. Вера прислонилась к Сергею плечом, и он бережно взял ее под руку.

Стояла необыкновенная тишина. Лес темнел ровной грядой, журчала между сваями река, где-то посвистывали, устраиваясь на ночь, птицы.

Звезды стали ярче и крупнее, и асфальт темнел, как ровная черная река.

Когда подошли к лагерю, Вера неожиданно сказала:

— Ты понравился Оле. А я прислушиваюсь к ее мнению.

— Она ведь ребенок, может и ошибиться, — улыбнулся Сергей.

— У этих ребят очень зоркий глаз, и они обычно не ошибаются. Скажи спасибо, что ты встретился с Олей.

— Спасибо, — сказал Сергей и весело засмеялся.

 

Глава девятая

КАТЯ

Во время летних каникул у Федора всегда находилась работа в деревне. То он ездил подручным на комбайне, то косил, то помогал у молотилки. В это лето он решил стать шофером полуторки. Если бы у него спросили, зачем он это делает, он, наверное, не ответил бы. Просто ему было хорошо у себя дома, он любил горячие знойные дни лета, когда жизнь из села перемещалась в поле, где до позднего вечера трещали моторы и звенели песни. Особенно он любил песни, которые пели девчата по ночам. Были эти песни какие-то особенные, тихие и протяжные, и Федору казалось, что нет на свете ничего прекраснее этих сельских летних ночей и до боли родной деревни.

Иногда над ним подшучивали:

— Тебе бы не на учителя, а на бригадира учиться.

Федор считал, что одно другому не мешает.

Ранним утром он был в колхозном гараже. Это было единственное кирпичное здание в деревне, рассчитанное на пять машин и небольшую мастерскую. Заведующий гаражом, первый тракторист в колхозе, Кирилл Григорьевич встретил Федора с усмешкой:

— Овладеваешь? Это похвально и, вместе с тем, знаешь, не совсем. Вот ты прыгаешь, как кузнечик, с одного на другое. А любовь у тебя к чему? Есть ли у тебя любовь к технике? Тут без любви никак... Вот, к примеру, посажу я тебя стажером к Николаю, а ты прокатаешься лето без толку... А мне шофера нужны. Купим новые машины, а людей нет...

Фёдор терпеливо слушал ворчливого завгара и почему-то вспомнил, как тот в первые дни колхозной пахоты пригнал из Могилева единственный трактор. Как они,мальчишки, бежали следом, с удовольствием вдыхая теплый запах машины, стремясь перекричать оглушительный стук мотора. А за рулем сидел с гордым видом бывший слесарь петроградских авторемонтных мастерских, их односельчанин Кирилл с развевающейся под весенним ветром седой шевелюрой и трепещущим красным знаменем, которое прикрепил он к тракторной трубе перед выездом в поле.

— Обещаю, что не прокатаюсь зря, — успокоил Кирилла Григорьевича Федор. — Мне самому права нужны будут до зарезу.

— Это зачем? — с любопытством спросил завгар.

— Так сразу и сказать? — улыбнулся Федор.

— Так сразу и скажи.

— Хочу собственную легковушку собрать. Буду жить в деревне, а если, например, в театр или еще куда захочу, — завел машину, и пожалуйста.

Кирилл Григорьевич громко расхохотался:

— Ты что, американец какой? Собственный автомобиль захотел? А еще будущий советский учитель. И чему вас там учат?

— Не смейтесь, дядька Кирилл, — серьезно сказал Федор. — Собственный мотоцикл можно купить? Можно. А придет время — и машины купим. Американцы ездят, а мы что — косые?

— Нет у тебя пролетарской косточки, — заметил завгар. — Поэтому так и рассуждаешь. Ну, ладно. Это со временем пройдет. Давай к Николаю. Скажи — по моему распоряжению стажером.

Николая Федор хорошо знал. Это был долговязый молодой парень с маленькой детской головкой. По этому поводу односельчане часто злословили. Один из них приехал как-то из Могилева, рассказывал, будто на его глазах с Николаем произошел такой казус.

Стояли они за прилавком магазина. Ждали своей очереди. Продавщица как-то подозрительно посмотрела на Николая раз, потом другой, а на третий не выдержала и приказала, возмущенная:

— Мальчик, слезь с прилавка!

Все удивленно обернулись. Никакого мальчика на прилавке не было, лишь над прилавком возвышалась маленькая ребячья голова Николая.

Федор нашел Николая в боксе, под машиной. Узнав, в чем дело, Николай высунул голову из ямы и улыбнулся:

— Слухай, это здорово! Давай-ка сразу за дело. Прошприцуй рулевые тяги.

Федор глянул на свою белую косоворотку:

— Я, пожалуй, переоденусь...

— Эх, ты, — упрекнул его Николай, — прежде всего за тряпочки трясешься? Ладно. Дам тебе спецовку. Я ею еще не пользовался.

Вначале шприц не слушался Федора. Он неплотно прижимал его к масленкам, и нагнетаемый солидол кусками стекал со шприца. В яме было тесно и грязно, над головой висел замасленный двигатель, а Николай сидел наверху, на старой покрышке, курил и инструктировал:

— Слухай, ты шприц нажимай на масленку до щелчка. Когда щелкнет, значит, можно гнать солидол. Бывает, что масленка забита грязью. Надо взять ключ, повернуть масленку или заменить ее. Понял?. Потом возили с железнодорожной станции минеральные удобрения.

В кабине было душно, пахло бензином и гарью, а рядом сидел Николай и ворчал:

— Это твой батька только может, месяца два как отсеялись, а он заготовкой занимается на будущую весну. Ну и пробивной, беда.

В первый день на полуторке Федору не понравилось. В поле под свежим ветром было куда приятнее, но отступать не хотелось — острый на язык Кирилл разнесет на всю деревню, а притом Федор действительно хотел овладеть машиной — не боги ведь горшки лепят. Вон в прошлом году он сдал на права мотоциклиста и даже принял участие в первомайской демонстрации. Сзади к багажнику приделали подставку, на которую поднялась заядлая гимнастка института, и он проехал мимо трибуны возле драматического театра под аплодисменты. Он не видел, какую там за его спиной гимнастка делала фигуру, но рассказывают, что это было красиво, а его похвалили за отличное управление мотоциклом.

Было еще несколько поездок с Николаем, и чаще всего Федору приходилось или загружать или разгружать машину. Наконец Федор не выдержал:

— Я у тебя грузчик или стажер?

— Слухай, Федя, — пытался его успокоить Николай. — Вот перед уборкой станем на профилактику, тогда и начнем.

— После уборки в институт надо будет.

— Ну, ладно, семь бед, один ответ...

Они выехали на проселочную дорогу и стали в стороне.

— Ну, видишь вот эту педаль? Это педаль сцепления. Вот это педаль тормоза, а это вот акселератор — это значит педаль газа.

— Это я давно знаю.

— А если знаешь, садись за баранку. Ты ж мотоцикл водишь, а принцип у этих машин один. Ну, давай.

Федор сел за руль, осмотрелся.

Мотор работал. Федор выжал педаль сцепления, включил первую передачу и плавно отпустил педаль сцепления. Мотор застонал, и машина тронулась с места,

Федор вырулил на дорогу и поехал.

— Давай вторую! — крикнул Николай,

Федор выжал педаль сцепления и включил вторую передачу. Машина пошла быстрей. — Давай третью! — крикнул Николай.

Федор включил и третью, и четвертую. Машина бежала по проселку, поднимая столбы пыли. Николай смотрел вперед и весело смеялся.

— Слухай, Федя! — орал он ему в ухо. — Ты ж здорово водишь! Ну просто здорово. Я все боялся дать тебе баранку. Вон там остановись, дадим задний ход, развернемся и обратно...

Федор и сам был удивлен тому, что поехал сразу, без всякого. Сказалась езда на мотоцикле и то, что он внимательно следил за длинными ногами и руками Николая. От него не ускользало малейшее его движение, и он был готов к тому, чтобы вести машину самостоятельно.

В уборочную страду работали на равных. Николай был доволен своим стажером и успехи его каждый раз старался взять на свой счет.

— Видели, какого шофера я дал колхозу, а вы говорите — мальчик с прилавка... Будь здоров!

Элеватор находился на железнодорожной станции. Дорогу к нему Федор знал назубок — изучил, где какая рытвина, где какой подъем. Пока стоял под разгрузкой — смотрел на проходящие поезда. Они проносились с грохотом, как незнакомые миры, и Федору всегда хотелось узнать, какая жизнь течет за вагонными окнами, куда и зачем мчатся беспокойные поезда, когда совсем неплохо можно жить и работать на одном месте.

Был конец августа. Близилась к концу его работа в колхозе. Схлынул с полей поток машин, и очередь на элеватор сразу уменьшилась.

Федор выгрузил зерно и решил заскочить на станцию за куревом. Он оставил на стоянке свою полуторку и вышел на перрон. Издали раздался гудок паровоза — приближался пассажирский. Федор по привычке решил проводить и этот поезд. Он купил пачку «Беломора», закурил и неторопливо пошел по перрону.

Поезд с грохотом ворвался на станцию. Ветер и пыль обдали Федора, и вместе с ветром пришел запах нагретого под солнцем металла. Скрипнули тормоза, раздался свисток главного кондуктора, и вагоны тронулись. Поезд стоял тут всего одну минуту.

Федор остановился. Мимо проплывали вагонные окна, Кого он только не видел за те две-три минуты, которые поезд шел мимо перрона. И старика в очках, читающего за столиком газету, и серьезного, даже чем-то недовольного мужчину, который, высунувшись в окно, курил и возмущенно сплевывал, и девушку с парнем, занятых своим разговором, и малыша, прильнувшего к стеклу так, что носик его сплюснулся.

Федор улыбнулся и только хотел завернуть в калитку, как увидел на перроне знакомую фигуру. Женщина только что сошла с поезда, потому что у ног ее стоял довольно большой чемодан. На руках она держала ребенка и маленькую дамскую сумочку.

Федора бросило в жар. Он не мог не узнать эту молодую женщину, он заметил бы ее среди тысячи тысяч. Это была Катя.

Федор хотел немедленно уйти, уехать, не видеть ее с малышом на руках. Потом передумал. «Ну и что же, — спокойно сказал он самому себе. — Это жизнь, и от этого никуда не денешься. Она молодая мать, она, наверное, счастлива. Не будь хамом, раздели с ней это человеческое счастье или хотя бы отвези Катю домой. Странно, что никто не встретил ее у этого поезда».

Федор пошел навстречу Кате. Она тоже сразу узнала его. Глаза ее на мгновение зажглись, в углах губ промелькнула слабая улыбка и тут же пропала.

— Здравствуй, Катя, — сдерживая бешеный стук сердца, глухо сказал Федор. — С приездом.

— Спасибо, Федя. Так получилось, что я даже телеграмму не послала. Мама бы, конечно, встретила.

— Ладно. Давай твой чемодан и поедем. Я здесь на машине.

— Спасибо, Федя, — без особой радости произнесла Катя и пошла вслед за Федором. Заплакал ребенок. Катя остановилась, развернула одеяльце, поправила простынку, покачала ребенка на руках, и тот успокоился.

Федор ждал. Он поставил чемодан на землю и смотрел на Катю. Кажется, она совершенно не изменилась. Такая же, как была в школе. Может быть, только прическа иная. Волосы гладко зачесаны, собраны на затылке в узелок. И глаза стали другими. Нет в них веселых чертиков, грустные у Кати глаза. И как будто недовольно она тем, что приехала в родные места. Нет, что-то изменилось в Кате. Федор еще не мог сказать, что именно, но перед ним была какая-то другая, серьезная и чем-то встревоженная Катя.

Подошли к машине. Федор стал на подножку, положил чемодан в кузов, открыл кабину:

— Садись.

Катя снова как-то равнодушно поблагодарила, села в кабину, осторожно положила на колени ребенка и захлопнула дверцу. Она даже не удивилась, что машину поведет Федор, как будто знала давным-давно, что так вот произойдет их встреча после долгой разлуки.

Федор вел машину осторожно. Он боялся потревожить малыша и, если признаться откровенно, хотел показать свое мастерство. Но Катю и это не трогало. Она безучастно смотрела на дорогу, совершенно не замечая своего давнего школьного друга.

— Надолго? — не выдержал молчания Федор.

— Не знаю, — ответила Катя. — Может быть, насовсем.

Федора снова обдало жаром. Что-то случилось очень важное, если Катя так говорит. Просто так Катя бы не говорила.

— Случилось что-нибудь? — чуть не задохнувшись, спросил Федор.

Вместо ответа Катя вдруг тихонько всхлипнула. Крупные слезы потекли по ее щекам.

— Живете здесь, как на другой планете, — с обидой заговорила она. — Там, на Дальнем Востоке, идет настоящая война. Люди кровь свою проливают, а вас это как будто не касается... — Катя замолчала. Только изредка всхлипывала и, чтобы Федор не видел ее слез, отвернулась и смотрела в окно кабины.

— Ты имеешь в виду Халхин-Гол? — спросил Федор. Катя не ответила. Она по-прежнему смотрела в окно.

Только плакать, кажется, перестала.

— Про Халхин-Гол мы знаем, — продолжал Федор. — Типичный конфликт со стороны японцев. Они ведь все время задираются с нами. То на нашей границе, то на границе с нашими друзьями.

— Конфликт... — словно про себя сказала Катя. — И слово-то какое придумали... А ты знаешь, что там умирают наши люди, чтобы вы тут... на машинах спокойно ездили... — зло сказала Катя, и Федор почувствовал, что она бросила камешек в его огород. — Надо будет, и мы не побоимся смерти, — твердо сказал Федор и замолчал.

Молча доехали они до деревни. Федор подрулил прямо к дому Кати. Пока он снимал чемодан, Катя сидела с ребенком в кабине. Потом вышла и направилась вслед за Федором, который понес чемодан во двор,

Дома никого не было.

— Возьми ключ под поветью, — попросила Федора Катя. — Вон там...

Федор открыл дверь, пропустил Катю с ребенком и поставил у порога чемодан.

— Проходи, садись, — равнодушно, только для приличия, пригласила Катя.

— Не могу, некогда, — отказался Федор и добавил; — Вот уж радости будет матери.

— Будет... — нехотя согласилась Катя, и в это время снова заплакал ребенок. Заплакал громко, с надрывом. Федор закрыл за собой дверь и направился к машине. Его провожал громкий детский плач.

Федор сел в кабину, обескураженный встречей с Катей. Нет, не так представлял он себе эту встречу. Ему всегда казалось, что Катя чем-то виновата перед ним и наступит час, когда она горько раскается за то, что так скоропалительно уехала с Владимиром на Дальний Восток. Раскается и скажет, что всегда думала только о нем, мечтала о времени, когда они снова будут рядом, и встреча эта будет очень радостной и счастливой. Но Федор, оказывается, ошибался. Ошибался, как наивный школьник, который с трудом постигает простые азбучные истины. Совсем она не думала о нем. Никогда. Совсем она не мечтала о том времени, когда будут рядом, Никогда. Ехали вот в кабине и даже не удостоила взглядом. Ребенок, конечно. Куда ж от него денешься... И вообще, с Катей что-то произошло...

Федор ехал на ток мимо медицинского пункта. Решил зайти и сказать Катиной матери, что привез долгожданную гостью. На пороге вспомнил, что зовут ее Ксения Кондратьевна.

Она встретила его в прихожей немым вопросом,

— Я Катю привез со станции, — как можно бодрее произнес Федор, но это его сообщение не только не обрадовало Ксению Кондратьевну, а, наоборот, вызвало страх.

— Боже мой! — всплеснула руками Ксения Кондратьевна. — Боже мой! Она мне писала, что Володя уехал в Монголию. Ой, что-то случилось!... — Она схватила платок с вешалки и, как была, в халате, бросилась на улицу мимо удивленного Федора.

Вечером вся деревня знала, что сын Концевого и зять Ксении Кондратьевны лейтенант Володя убит на Халхин-Голе. Пока еще далекая от них война вырвала первую жертву, и все вдруг поняли, что она не так уж далека, что колеса войны, надетые на ось Рим — Берлин — Токио, гремят уже возле границ Польши, а это — рукой подать.

Сентябрь в институте начался тревожно. Были мобилизованы в армию запасники из состава преподавателей и студентов старших возрастов. Иван, Эдик и Сергей собирались у Федора в комитете, и тут Иван садился на своего излюбленного конька и доказывал всем, что не сегодня-завтра начнутся такие события, которые переменят всю расстановку сил в пользу нашей страны, и надо готовиться к революциям на Западе.

Прежде всего, по утверждению Ивана, это должно случиться в самой Германии, потому что раздувшаяся империя фашистов должна неизбежно лопнуть, как лопались до этого империи татарских ханов, и прочих, и прочих. С Иваном спорили до хрипоты, но как бы там ни было, а война действительно стояла у порога, и хлопцы, сгорающие от нетерпения и тревоги, не знали, что делать.

Между тем Федор старался каждый выходной съездить в свою деревню.

— Мало ли что может случиться, — предупреждал его Иван, — а ты к мамочке на печку...

— Пойми ты, надо мне, надо... — пытался убедить его Федор, но это было бесполезно.

— Ты видел, как по лесам горят костры, куда собираются мобилизованные. Люди получают обмундирование, оружие, а мы...

— Да погоди ты, — отмахивался от него Федор. — В горкоме сказали, что это нас не касается и не надо будоражить ребят...

Федор мчался домой на любом попутном транспорте — то поездом, то машиной, — ему хотелось встретиться с Катей. А встретиться было не просто. Катя почти не выходила из дома, а Ксения Кондратьевна почему-то оберегала ее от друзей и знакомых. Федор считал, что Ксения Кондратьевна допускает серьезную ошибку — со школьными друзьями Кате было бы легче переносить свое горе. Напрасно ходил Федор возле дома Кати, а вот сегодня, увидев его на улице, Катя сама позвала:

— Что вы все как сговорились? Никто носа не кажет...

— Да некогда... — радостно оправдывался Федор. — Сама знаешь — учеба.

— Вот поэтому я тебя и позвала. Мы тут с мамой советовались, как мне дальше быть. Я ведь там заочно курс пединститута закончила. Вот... — Катя подошла к этажерке с книгами, взяла общую тетрадь в потертой обложке, достала зачетную книжку и подала Федору.

— Ого, круглая отличница! — воскликнул Федор. — Так что ж ты сидишь? Пиши заявление, давай мне, а я все оформлю...

— Сделаешь, Федя? — живо спросила Катя, и глаза ее на мгновение весело сверкнули.

— Ну, конечно же, сделаю, чудачка ты... — Федор был счастлив, что она училась, что ему доверила такое серьезное дело, и он, безусловно, в «блин разобьется», чтобы Катю приняли в их институт.

— А почему на заочное? — спросил вдруг Федор и кивнул па детскую кроватку: — Сколько твоему казаку?

— Это казачка, — улыбнулась Катя. — Через две недели годик.

— Вот и оставь дома в яслях. Ксения Кондратьевна, наверное, не откажется присмотреть за ней после работы.

— Федя, ты гений! — оживилась Катя. — Ты знаешь, мне и в голову не приходило такое. Конечно, будет трудно, я каждый выходной буду приезжать. Ты ведь приезжаешь?...

— Пиши заявление. Сейчас же. Сию минуту.

Катя вырвала из общей тетради лист бумаги, положила на стол. Сняла с этажерки чернильницу и ручку. Федор наблюдал за Катей, и тихая радость теплилась в его груди. Да, совсем немножко изменилась Катя. Но это почти незаметно.

Она по-прежнему красивая, ловкая, живая, лучшая девушка их школы.

Федор встал, подошел к окну. Рядом в рамочке висели семейные фотографии. С любительского снимка строго смотрел Володя. Был парень — и нету парня. А кажется,

совсем недавно под патефон танцевал он в этой комнате с Катей.

Федор не заметил, как Катя подошла к нему:

— Не верится?

— Угадала, — смущенно сказал Федор. — Ты прости, как же это случилось?

— Они захватили его раненого и изрубили на куски... — губы Кати дрогнули, но она сдержалась.

— Звери... — словно про себя сказал Федор и заторопился: — Заявление готово?

— Вот, пожалуйста. И возьми зачетку. Ты хотя бы узнай, как там и что. А может, не получится? А остальные документы потом. Хорошо?

— Почему же не получится? — уже у порога улыбнулся Федор. — Кто хочет, тот добьется. Помнишь?

— Да... — вздохнула Катя. — Кто ищет, тот всегда найдет...

Первым Федора встретил в институте Иван.

— Ты слыхал? — почти закричал он в коридоре. — Наши войска перешли границу и освобождают Западную Белоруссию!

— Поздравляю, — весело сказал Федор и крепко пожал Ивану руку. — От Виктора есть что-нибудь?

Иван вынул из нагрудного кармана пиджака газету и протянул Федору. На первой странице была помещена большая фотография — митинг трудящихся города Слонима. На импровизированной трибуне стоял немолодой уже человек с поднятой рукой. Видно, он о чем-то взволнованно говорил.

— Это Виктор, — ткнув пальцем в снимок, сказал Иван. — Выжил-таки.

— Ну, еще раз поздравляю, — сказал Федор и побежал на второй этаж.

— Ты к себе? — спросил Иван.

— Нет, к директору.

Устроить Катю в институт оказалось делом нетрудным, тем более что на историческом факультете в прошлом году был недобор и второй курс оказался некомплектным. Федор решил, что ждать следующего выходного, чтобы сообщить Кате эту весть, было нелепо. Он предупредил декана, что на лекциях не сможет присутствовать, и помчался на станцию.

Пригородные ходили утром и вечером. Чтобы не ждать вечернего, Федор, как это бывало и прежде, вскочил на подножку товарного поезда и поехал.

Федор считал особым шиком проехать до своей маленькой станции на тормозной площадке товарного вагона, на откидной скамейке для кондуктора. Лязгают, стучат на стыках колеса, вагоны качает из стороны в сторону, как игрушечные, изредка позванивают буферные тарелки. А мимо проносятся такие знакомые, такие любимые картины. И мысль, живая и стремительная, поднимает тебя словно на крыльях.

Если бы у Федора спросили тогда, счастлив ли он, он ответил бы — да, счастлив. Катя снова рядом с ним, она нуждается в его помощи, и ой сделает все, что от него зависит, чтобы ей было хорошо. Еще не время ворошить старое — почему она оставила школу и уехала на Дальний Восток, не обмолвившись с Федором ни единым словечком. Но, может быть, и не следует ворошить это старое — кто знает. Владимир был, наверное, интересным человеком, если Катя не раздумывая укатила вместе с ним. И, наверное, была любовь. И дочь Кати будет всю жизнь напоминать об этой первой любви. На этом месте мысль Федора притормаживала. Он не знал, как сложатся их отношения втроем. Ребенок, конечно, не будет помнить своего отца. Но и скрывать, что отец ее погиб, тоже глупо. Федор успокаивал себя тем, что все это еще далеко. Главное — вернуть былую дружбу Кати, чтобы снова, как в детстве, у них была своя тайна и взгляды говорили больше, чем слова.

Не заходя к себе, он почти вбежал в дом Кати. Вбежал и остановился.

Катя сидела за столом, положив голову на руки, и плакала. Не просто плакала, а рыдала громко, протяжно, по-бабьи, с причитаниями. Федор не вслушивался в слева Кати. Он смотрел на стол — там стояла раскрытая картонная коробочка, а рядом лежал орден Красной Звезды. Федор сразу догадался, что это посмертная награда Владимира.

Катя даже не повернулась на стук двери. Федор стоял у порога и не знал, что делать. В мыслях он ругал себя за радужные планы, которые строил по пути к Кате. Все было гораздо сложнее. Свежая рана еще болела, кровоточила, и было смешно надеяться, что она скоро заживет.

Разбуженная плачем матери, проснулась в кроватке девочка и тоже заплакала. Катя подняла голову, услышав голос ребенка, и тут только заметила Федора.

— Прости... Не слышала я... — Катя всхлипнула, подошла к кроватке, взяла девочку на руки и крепко прижала ее к себе: — Ну, что ты, мое солнышко, не плачь, успокойся...

Девочка замолчала и крохотными пальчиками размазывала слезы на лице матери.

— Ну, вот и хорошо... Вот и хорошо... — говорила Катя, а в глазах ее таилась такая тоска, что Федор готов был убежать на край света, чтобы не видеть этих тоскующих Катиных глаз.

— Я договорился в институте, Все в порядке. Ты можешь учиться...

Катя подняла голову, и вдруг он прочитал на ее лице настойчивую решимость.

— Спасибо, Федя. Ты настоящий друг... Я сейчас же, немедленно... Вот только схожу к маме...

— Поедем сегодня? — несмело спросил Федор.

— Обязательно сегодня. Обязательно... — Катя торопливо одевала девочку. — Обязательно сегодня.

— Тогда я тоже загляну домой, — сказал Федор,

— Пожалуйста, пожалуйста, — согласилась Катя. — Ты за мной зайди. Хорошо?

В город ехали автобусом, Катя сидела у окна и смотрела на дорогу, молчаливая и задумчивая. Федор ничего не спрашивал, ничего не говорил, понимая, что происходит в душе у Кати.

Так же молча пришли в институт. Федор проводил Катю к директору, потом в канцелярию, где она сдала дополнительные документы, и только когда ей сказали, что завтра же она может приходить на занятия, Катя пожаловалась Федору:

— Мест в общежитии нету. Не ездить же каждый день в деревню.

Наступал вечер. Катя с Федором вышли из института и остановились.

— Что будем делать? — спросила Катя.

— Искать квартиру или угол какой-нибудь, живут же некоторые студенты на квартирах.

— Я не против. Но дело к ночи...

— Чепуха, — решительно сказал Федор. — Выйдем на Ульяновскую, там много частных домов. Не успели повернуть к Комсомольскому скверу, как Федора окликнул Эдик.

— В кино собрались?

— А ты откуда?

— От Устина Адамовича,

— Все консультируешься?

— Консультируюсь.

— Катя, познакомься, это мой друг Эдик, Институтский поэт.

Катя искренне удивилась:

— Вы действительно поэт или Федя шутит?

— Действительно... — смущенно улыбнулся Эдик.

— Первый раз вижу живого поэта! — воскликнула Катя. — Оказывается, самый обыкновенный человек.

— Возьмите обыкновенного человека с собой в кино, — попросился Эдик.

— У нас более прозаичная задача, — пожаловалась Катя. — Мне нужен угол. Я с завтрашнего дня студентка истфака.

— Угол? — Эдик остановился. — А если комната у двух симпатичных пожилых людей?

— Мечта! — сказала Катя.

— Правда, это далековато, но зато будете как дома... По пути Эдик все рассказывал про Ивана, который каждую свободную минуту рвался к радиоприемнику, чтобы услышать о последних событиях в Западной Белоруссии. Он уже готов был ехать в Слоним к Виктору, но ему сказали, что для такой поездки пока что требуется особое разрешение.

Эдик привел друзей к родителям Маши. Мать Маши, увидев таких гостей, бросилась накрывать на стол. Григорий Саввич вынул из буфета традиционную бутылку наливки. По тому, как разговаривали с Эдиком в этом доме, Федор понял, что Эдик здесь свой человек.

— Спасибо, Эдичек, — расстроилась Светлана Ильинична, узнав, что Катя нуждается в квартире. — Мы с удовольствием сдадим Машину комнату. И нам будет веселее. А то, когда Маши нет, и ты не очень частый гость...

Эдик не сумел скрыть своего смущения.

— Ну, чего там стесняться в своем отечестве? — улыбнулся Григорий Саввич. — Мы другого зятя не примем.

Эдик смутился еще больше.

— И вам спасибо, — разрядила обстановку Катя. — О цене договоримся.

Светлана Ильинична даже руками всплеснула.

— Да что ты, Катенька, обидеть нас хочешь? Мы в копейке не нуждаемся, еще и дочери помогаем. А ты живи на здоровье... Глядишь и замуж тебя выдадим...

Катя вспыхнула и замолчала. Федор не знал, как вывести ее из этого замешательства, а Светлана Ильинична, почувствовав, что сказала лишнее, успокоила:

— Да ты не смущайся. Дело житейское.

Но слова Светланы Ильиничны не помогли. За столом наступило тягостное молчание. Григорий Саввич взялся за бутылку, долил и без того полные рюмки.

— Мой муж убит в Монголии... — тихо сказала Катя. Эдик удивленно поднял брови. Светлана Ильинична ойкнула:

— Боже мой... Такая молодая и уже вдова...

— Может, потише станет... Гитлер ведь с нами в договоре теперь, — сказал Григорий Саввич.

— Побоится... — согласился Эдик. — Он знает, что мы воевать на своей территории не будем. Да теперь и границы наши подальше подвинулись. В Минске мне рассказывали, что с крыши Дома правительства можно было видеть пограничные заставы. А теперь мы в Бресте.

— А по-моему, — вмешался Федор, — сколько волка ни корми...

— А мы его и не кормим, — возразил Эдик.

— Мы не кормим, так другие кормят. Подсунули ему Чехословакию, Францию, Польшу. А он в наш лес смотрит. Тут он ждет главной добычи... — загорелся Федор.

— Это ж договор перед всем миром, — заметила Светлана Ильинична. — Такие договоры не нарушаются. И потом это не нашего ума дело... Давайте вот выпьем наливочки, чтобы Кате было хорошо у нас...

Поздним вечером уходили из гостеприимного дома Федор с Эдиком. Над заборами переулка свисали ветви деревьев. Пахло яблоками, осенней свежестью, предвещавшей первые заморозки.

— Это здорово, что ты на пути попался, — сказал Федор, закурив и предложив Эдику. — А то я не знал, что делать, такое положение...

— Любишь ее? — спросил Эдик.

— Старая история... — хотел уклониться от ответа Федор. — Школьная...

— А ты, значит, сплоховал?

— Так получилось. — Федор затянулся, и вспыхнувшая папироса осветила его задумчивое лицо.

— Смешно, — ядовито бросил Эдик. — Само никогда ничего не получается, а если и получается, то потому, что вмешивается человек. Ты не вмешался, вмешался другой. Вот и получилось, что ты оказался в стороне.

— Нет, в данном случае действительно получилось... А ты, оказывается, в этом доме давно свой человек?

— А я и не скрываю, — улыбнулся Эдик. — Вот только Иван еще не в курсе... Сдаст она экзамены, поженимся и махнем куда-нибудь в деревню.

— Почему именно в деревню?

— А там учителя и врачи больше нужны, чем в городе... Тут и больницы, и поликлиники, и диспансеры, и консультации, школы дневные, вечерние, заочные и какие только хочешь. А там пока туговато. А нам интересно. Притом Маша хочет специализироваться как хирург. Там ей будет практики сколько угодно.

Дошли до железнодорожного клуба,

— Ну вот я и дома, — сказал Эдик.

— Еще раз спасибо. За Катю, — попрощался Федор.

— А благодарности ни к чему, — заметил Эдик. — У нас ведь союз, а это значит один за всех и все за одного.

 

Глава десятая

НАКАНУНЕ

Приближался новогодний праздник. В комитете комсомола и профкоме института решили устроить большой новогодний бал. Студенческий духовой оркестр усиленно разучивал танцы, факультеты готовили самодеятельные программы. Хозяйственная часть обещала поставить в актовом зале большую праздничную елку, Но самое главное, что хранилось в глубокой тайне, — это костюмы. Каждый участник бала изобретал, выдумывал, фантазировал на свой страх и риск.

Иван, Эдик, Сергей и Федор сделали выбор сразу — они наряжались в костюмы мушкетеров. Чтобы не загружать своих домашних лишними хлопотами, договорились с костюмерной драматического театра. Из старых, списанных костюмов комплектовалось что-то отдаленно напоминающее костюмы мушкетеров. Вся эта организационная часть была поручена Ивану.

Откровенно говоря, Иван недолюбливал театр. Он считал, что это искусство отживающее, что кино с каждым годом все сильнее и настойчивее отодвигает театр на второй план, и ему казалось, что этот процесс естественный и необратимый. В самом деле, на сцене артист выступает почти каждый вечер. И каждый вечер у него разное настроение, разное состояние, и, конечно же, он по-разному играет. Сегодня роль получилась так себе, завтра лучше, послезавтра совсем плохо. Другое дело в кино. Там из десятка актерских состояний выбраны самые удачные, самые интересные. Одним словом, театр — устаревшее зрелище. С такими мыслями он ходил с письмом к администратору, потом к заместителю директора и наконец попал в пропахший нафталином костюмерный цех. Приняла его в первый раз полная подвижная женщина и через неделю обещала сделать все в лучшем виде.

До праздника оставалось каких-нибудь четыре дня, когда Иван решил, что недельный срок прошел и можно идти за костюмами, тем более что ребята начали беспокоиться за исход порученного Ивану дела.

По служебному входу Иван поднялся на третий этаж. Его встретила в костюмерной молоденькая девушка в строгом форменном костюме билетного контролера. Жакет обтягивал такую тонкую талию, что казалось, ее можно перещипнуть пальцами.

Веснушчатое игривое лицо ее выражало какое-то постоянное удивление.

— Вы к кому? — спросила девушка, окинув Ивана с ног до головы.

— Мне тут должны приготовить списанные костюмы, — объяснил Иван,

— А вы откуда?

— Из пединститута,

— А я знаю, — сказала девушка. — Это вы для своей самодеятельности, У нас институт всегда берет. В прошлом году они даже «Цыганы» Пушкина ставили. Вы кого играли в этом спектакле? — Девушка говорила быстро, уверенно и не давала времени на размышления. Она удивленно и вместе с тем вопросительно смотрела на Ивана.

— Я автора играл... — признался Иван,

— Честное слово?

— А что тут такого?

— Во-первых, грим. Вам пошел грим? Вы были похожи?

— Был, — улыбнулся Иван.

— Такую ответственную роль получили. У нас бы в театре за нее, знаете, что творилось бы... Герои друг друга перемололи бы. А уж у режиссера все до единого перебывали бы на переговорах.

— Подумаешь... — усмехнулся Иван. — Более глупой роли, чем роль Пушкина в «Цыганах», наверное, нету.

— Что вы говорите? — удивилась девушка, и веснушки на ее лице потемнели. — Один грим чего стоит...

— Только что грим, — снисходительно улыбнулся Иван. Ему нравилась эта непосредственная удивляющаяся натура, и он с удовольствием стоял у двери костюмерной и наблюдал за игрой ее юного лица. — А в остальном получилось довольно глупо. Авторские куски не такие уж большие. Они врываются в разные сцены и не только не дополняют, а, наоборот, мешают. Я читаю: «Алеко спит», а этот Алеко вовсю беседует в палатке с Земфирой.

— Ваш Алеко впервые на сцене! — возмутилась девушка. — И вы тоже хороши. Надо же дать возможность артисту закончить сцену, а потом читать свое «Алеко спит».

— Слушайте, — спокойно сказал Иван, — все это мне теперь до лампочки. Так, юношеское увлечение. Дайте вы мне костюмы и прощевайте.

— А зачем вам все-таки костюмы?

— Будет новогодний бал.

— Ой, как интересно! — воскликнула девушка. — А какой у вас будет костюм?

— Мушкетера.

— Вы проходите. Я сейчас найду. Мама где-то здесь приготовила. — Она нашла перевязанный шпагатом сверток и вдруг спросила: — А вы хотя бы мерку снимали?

— Нет. Так, на глазок.

— Разве можно на глазок такой костюм? Немедленно проходите вот сюда, за ширму, раздевайтесь, я вам подберу подходящий.

— Ладно. И так сойдет, — хотел отмахнуться Иван, но девушка удивленно посмотрела на него:

— Вы что, стесняетесь? Да мы тут всех артистов одеваем, и старых и молодых, и мужчин и женщин. И ничего.

— И ничего? — переспросил Иван и громко расхохотался.

— Не ржите так громко, на втором этаже репетиция.

Иван зашел за ширму, снял костюм, девушка подала ему чулки, панталоны, жилет. Одеваясь, Иван спросил:

— А как вас зовут? А то неудобно — столько времени знакомы и не знаем друг друга,

— Виктория.

— Ого!

— Почему ого? Вам не нравится?

— Нравится, но... А меня просто — Иван. Неоригинально, правда?

— Если бы мы с вами сами выбирали имена, наверное, было бы совсем по-другому... Ну, как, подошел? Покажитесь.

Иван вышел из-за ширмы. Виктория улыбнулась:

— А, знаете, Ваня, ничего. Совсем ничего. Конечно, пока вы чувствуете себя в нем неловко, но поносите часок, и угловатость пройдет. Снимайте. Я заверну...

Когда Иван уже держал пакет с костюмами под мышкой, Виктория спросила:

— А вы можете пригласить меня на свой бал?

Иван на мгновение задумался. Конечно, он может пригласить, но что скажут мушкетеры и что стоят его принципы? Виктория уловила это мимолетное замешательство Ивана и успокоила его:

— На нет и суда нет. Всего доброго. Счастливо встретить Новый год!

Все время, пока Иван спускался вниз по лестнице, а потом шел по улице, его не покидало ощущение досады. Ну, что, в конце концов, плохого в том, что он пригласил бы Викторию на новогодний бал? Чем больше гостей, тем лучше. Но дело уже сделано, Виктория, конечно, сразу все поняла, и теперь возвращаться и приглашать было бессмысленно.

Странно, но это ощущение досады не оставляло Ивана и на открытии праздника. Ему не понравилось приветственное слово Федора, который объявил наступающий 1941 год самым счастливым годом. Иван считал, что это заявление Федора было бездоказательным, а красивые слова прозвучали просто ради хорошего праздничного вечера. Потом Эдик читал свое новогоднее стихотворение. Ивану показалось, что в нем было много патетической трескотни. А может, это пустые придирки, только потому, что Иван ощущал это необъяснимое чувство досады и его многое сегодня раздражало.

Но вот заиграл студенческий духовой оркестр. Здорово он подготовился к сегодняшнему вечеру. Кажется, никто из ребят не фальшивил. Правда, музыканты буквально ели глазами своего дирижера, боясь сбиться. Особенно старался барабанщик — высокий парень со свисающим на лоб черным локоном волос.

Иван стоял в стороне и наблюдал за танцующими. Как и обещала Виктория, он быстро привык к своему костюму и чувствовал себя так, словно носил его ежедневно.

К Ивану подскочила девушка в белом кисейном платье, в маске, которая закрывала почти все ее лицо. Кого изображала она в своем кисейном платье — трудно было сказать, но девушка напоминала резвого белого мотылька. Она низко поклонилась Ивану, и широкая белая кисея, как крыло, опустилась на пол. Отказать было просто бестактно, и Иван, поклонившись в ответ, взял девушку за тонкую талию, которую, казалось, можно было перещипнуть пальцами.

Вальс... Сколько о нем написано стихов и сложено песен. Иван танцевал легко и с удовольствием замечал, что совершенно не чувствует партнерши — вот уж действительно мастерица попалась. А она сверкала черными искорками зрачков да таинственно улыбалась. Иван поймал себя на том, что эта улыбка возвращает ему спокойствие и какую-то радостную уверенность.

На следующем танце все повторилось сначала, «Мушкетеры» сразу заметили это, Эдик кивнул Федору:

— Видал?

— Кажется, лед тронулся.

— И вестибулярный аппарат не подводит,

— Удивительно.

— Не спугни, — предупредил Эдик,

От ребят не ускользнула и еще одна пара — Сергей и Вера. Эдик заметил, что они, словно сговорившись, не пропускают ни одного танца и, когда кто-то из ребят пытается пригласить Веру, она отказывается, ожидая, когда подойдет Сергей.

В антракте, когда духовой оркестр взял получасовой перерыв и у елки Дед Мороз и юный 1941 год стали разыгрывать полуофициальную встречу, Эдик подал команду:

— Мушкетеры, в буфет!

Они с Федором быстро заняли столик, на котором уже стояли лимонад, пиво, пирожные, конфеты. Когда подошли Сергей и Вера, а за ними Иван, Эдик достал из кармана тридцатирублевую бумажку и объявил:

— Реализуем первый литературный гонорар. Чтобы в 1941 году его было больше...

И снова танцевали, пели песни, играли в испорченный телефон и снова танцевали.

Теперь уже девушка в белом кисейном платье не была такой смелой. Ивану приходилось самому разыскивать ее.

Расходились под утро. Правда, это январское утро было еще темным и горели уличные фонари, но это было все-таки утро нового 1941 года.

Иван решил проводить девушку в кисейном платье. Когда он сказал об этом девушке, она согласно кивнула головой. И только сейчас, в конце бала, Иван подумал о том, что еще не слышал голоса своей бессменной партнерши. А в гардеробе все выяснилось. Как только девушка сняла маску, он увидел перед собой Викторию.

— Как же я вас сразу не узнал!

— А потому что не ждали меня увидеть. Вы не обижаетесь, что я ворвалась без приглашения?

— А вы не обижаетесь, что я не догадался пригласить? Откровенно говоря, после нашей беседы я хотел вернуться и позвать вас, но было уже, неловко.

— Кто старое помянет, тому глаз вон, — улыбнулась Виктория. — Помогите мне надеть пальто, а то за это платье мне влетит от мамы...

Странным кажется город в новогоднюю ночь. Часть горожан уже спит, встретив праздник с боем Кремлевских курантов, часть еще поет застольные песни, часть бродит по морозным улицам, потому что никак не может расстаться с друзьями и подругами.

Впервые в своей жизни Иван проводил девушку. Если в актовом зале, на глазах у друзей, он еще был в какой-то степени мушкетером, то наедине с Викторией оробел. Ему хотелось, чтобы девушка жила где-нибудь поблизости, чтобы скорее попрощаться и уйти.

— Пройдемся по Первомайской, все равно уже спать некогда, — сказала Виктория.

— Пройдемся, — как приговоренный, тихо повторил Иван.

— Что с вами, Ваня? Вы устали? — удивилась Виктория, и в этом вопросе, как показалось Ивану, прозвучали иронические нотки.

— Да нет, не устал.

— Не кисните, — затормошила его Виктория. — А то у меня осталось совсем немного времени, и мы попрощаемся надолго.

— Как попрощаемся? — вдруг искренне удивился Иван. Он и мысли не допускал, что Виктория может куда-то надолго исчезнуть.

— А вот так. Попрощаемся. Потому что в 9 часов утра наша машина с костюмами отправляется на Гродно. Там сейчас основная база театра.

— Значит, мы опять скоро встретимся, — обрадовался Иван. — В Гродно у меня брат работает, и я после сессии уезжаю к нему.

— А мы летом будем на гастролях.

— Каких гастролях? — рассердился Иван.

— А вы не злитесь, Ваня. В театре так заведено. Летом труппа отправляется на гастроли в другие города. И костюмеры, конечно. А ваш брат давно туда уехал?

— А он, собственно, и не уезжал. Он бывший подпольщик.

— Интересно иметь такого брата! — воскликнула Виктория. — Вы меня с ним познакомите?

— Конечно, — обещал Ваня. — Обязательно познакомлю...

Странным кажется город в новогоднюю ночь. Часть горожан уже спит, встретив праздник с боем Кремлевских курантов, часть еще поет застольные песни, часть бродит по морозным улицам, потому что никак не может расстаться с друзьями и подругами.

Сергей и Вера медленно спускались по Виленской к Дубровенке. Почему-то именно сейчас Сергей вспомнил, как шел за Верой и воспитателем Оли после кино.

На мостике через Дубровенку остановились. Ивы вдоль речушки покрылись инеем. Белели высокие холмы по берегам. Кое-где в домах еще светились окна. Строптивая Дубровенка не поддавалась морозу — он сковал льдам лишь берега ее, а на стремнине еще шумела вода, торопясь под днепровский лед.

Молча пошли в крутой переулок, остановились у калитки Вериного дома.

Начал падать тихий пушистый снег.

— К оттепели, — сказал Сергей.

— Ну, и пусть, — дрогнувшим голосом ответила ему Вера.

— Смешно. — Сергей прислонился спиной к забору. — Вчера был 1940, а сегодня уже 1941. Целый год мы протанцевали.

— Дитя... — улыбнулась Вера. — Ну чистое дитя. Пора тебе баиньки, не то папа с мамой заругают. — Она протянула руку, и Сергей тихонько пожал ее. Рука была в мягкой тонкой варежке, белой, как снег.

Вдруг Вера бросилась на грудь Сергея и заплакала.

Сергей опешил:

— Ты чего? Что с тобой, Верочка?...

Вера подняла заплаканное лицо, слабо улыбнулась:

— Люблю я тебя... Глупый ты мой... Давно люблю... С того самого дня, как в актовом зале писали за Милявским конспекты... Но бегала от самой себя, дура набитая...

Сергей не дал ей договорить. Он целовал ее губы, глаза, щеки, ощущая соленый привкус слез, и задыхался от нахлынувшего счастья.

— А я боялся...

— Глупый ты мой...

— А зачем же тогда Милявский?...

— Пустое все это...

— Навсегда?...

— Навсегда... — Ну, как мы с тобой провели этот бал? — спросил Федор у Эдика, когда они вышли на улицу,

— Почему это мы с тобой?

— А потому, что я произносил вступительную речь, а ты читал стихи.

У общежития Федор остановился,

— Слушай, Федя, — Эдик взял его за пуговицу пальто. — Ты действительно веришь, что для нас 41 год будет самым счастливым?

— Как тебе сказать... — задумался Федор. — Немножко верю и немножко нет. Как-то тревожно все-таки...

— А зачем же такую речь произносил?

— Для настроения. Ты считаешь, что я не прав?

— Мне показалось, что ты говорил и не верил в собственные слова. Боюсь, что другие это тоже почувствовали.

— А мне можно высказаться в твой адрес? — спросил Федор.

— Я, между прочим, все жду, когда кто-нибудь из вас скажет о том, что я сегодня читал.

— Хочешь правду? Ты читал зарифмованную передовицу газеты. На все стихотворение — два-три свежих образа.

— Спасибо.

— Только, пожалуйста, без обиды.

— Не говори чепухи. Ну, до завтра, Федор рассмеялся.

— Видишь, как критика травмирует. Ты даже забыл, что это завтра уже наступило.

— Опечатка, — сказал Эдик, пожимая на прощание руку Федора. — А как тебе нравится женоненавистник?

— Молчи, — предупредил Федор. — И никакого намека ему. А то сбежит, как гоголевский жених, в самую ответственную минуту.

Иван никак не мог уснуть. Серыми стали окна. Наступал январский рассвет. А он все перебирал в памяти события новогоднего вечера. Такого еще не было. Он вспоминал улыбку Виктории, постоянное удивление на ее игривом веснушчатом лице, их расставание. Хорошо бы встретиться в Гродно... Вспомнились дни, когда Иван с матерью получили вызов от Виктора. Это было накануне первой годовщины освобождения западных областей Белоруссии.

На Гродненском вокзале их встретил Виктор с дочерью, удивительно похожей на него. Виктор был совершенно седой, с глубокими морщинами на лбу.

Мать долго стояла с ним в обнимку, смотрела в лицо и плакала.

Иван топтался с чемоданом в руках, ожидая очереди поздороваться с братом,

— Постарел ты, совсем постарел... — сквозь слезы говорила мать. — И очень похудал. Ты не хвораешь?

— Ничего, мама, теперь скоро поправлюсь, — сказал Виктор и обнял Ивана. — А ты вон как вытянулся. Настоящий мужчина! Ну, знакомьтесь с моей дочкой Ириной... — Виктор взял мать под руку. — А ты, мама, тоже не помолодела, что поделаешь с этими годами — идут и идут. Задержать бы хоть на немного, да не получается... Вон наша машина стоит. Поедем прямо в больницу — нас Варвара ждет.

Из писем Виктора Иван с матерью знали, что по доносу провокатора Варвару схватила дефензива. После пыток бросили в тюрьму. И вот уже год, как Варвара лежит по больницам.

Пока ехали, Виктор показывал город. Была пора золотой белорусской осени. Светило нежаркое сентябрьское солнце. В парках и скверах города желтые и багряные листья висели, как праздничные гирлянды, узкие улицы были застроены домами различных стилей и эпох. В центре города, у площади, — величественный костел иезуитов. Иван ехал по городу, словно по залам громадного музея.

Варвара встретила их в больничном сквере. Под ногами шуршали первые опавшие листья. Царила тишина.

Навстречу матери, Ивану и Виктору шла моложавая, но очень худая женщина с впалыми щеками и заострившимся носом. Сквозь плотный больничный халат проступали ее острые плечи.

Женщина улыбнулась, открыв ровный ряд красивых зубов, и лицо ее сразу переменилось — глаза повеселели, на щеках пробился слабый румянец.

Мать снова прослезилась, обнимая невестку. Варвара подала руку Ивану, и он ощутил ее крепкие костистые пальцы, — Садитесь, гости, — улыбнулась Варвара. — Вот скоро вырвусь от этих докторов, тогда приму вас как следует...

— А ты не беспокойся, — сказал Виктор, — гости не будут в обиде. Только бы ты скорее поправилась... — Виктор пристально смотрел на жену, и глаза его, задумчивые и тоскливые, были подернуты влагой.

— Сегодня был главный врач, сказал, что дело идет на поправку...

— Ну, дай бог... — вздохнула мать.

Долго еще сидели они в сквере. Иван слушал разговор матери и Варвары и думал о том, как трудно пробивать человеку дорогу в жизнь...

«Надо обязательно встретиться с Викторией в Гродно... Обязательно», — засыпая, прошептал про себя Иван.

 

Глава одиннадцатая

ОБРЫВ

Было все — поиски на областной карте школы, в которой хотелось работать, были волнения перед распределительной комиссией, были первые билеты на государственных экзаменах, были институтские вечера, были встречи и расставания на рассвете. Все было. И вдруг — ничего. Все оборвалось сразу, единым махом, и нет возврата к прошлому, которое сейчас кажется особенно привлекательным и дорогим.

Война! О ней много спорили и говорили, ее предвидели и не хотели, ее приближение опровергали, и она все-таки нагрянула.

Сергей дослушал выступление Молотова, выключил репродуктор и бросился на улицу. Надо куда-то идти, что-то делать, потому что фашисты уже перешли границу и продвигаются в глубь страны. Где же наши войска? Что с ними случилось? Почему мы не только не воюем на чужой территории, а вообще повсеместно отступаем? Голова раскалывалась от бесчисленных вопросов, и никто не мог ответить на них.

Сергей почти вбежал к Эдику:

— Слыхал?

— Слыхал.

— Что будем делать?

— Бежим к Ивану.

Иван был взволнован, хотя старался казаться спокойным.

— Чему вы удивляетесь? Я ведь предупреждал.

— Как же рабочие и крестьяне против государства рабочих и крестьян? — словно самого себя спрашивал Эдик.

— Спроси что-нибудь полегче, — заметил Сергей.

— Мы с тобой тысячу раз говорили на эту тему, — разозлился Иван. — А ты свое. Неужели так трудно понять?

— Как быть? — спросил Сергей.

— Пошли в институт, — предложил Иван.

По городу почти бежали. Бежали и надеялись, что там, в институте, заготовлены ответы на все мучительные вопросы. Сергей успел заметить, что город сразу переменился. Обычно воскресное утро было оживленным и деловитым — люди спешили в магазины, на рынок, ребятишки на детские киносеансы. Сегодня на улицах было пустынно. Эту пустынность подчеркивал откуда-то налетавший ветер, который гонял тучи пыли и обрывки бумаг. Такого обилия бумаг на улице Сергей никогда не видел.

В институте никого не было, если не считать гардеробщицы тети Дуси, которая исправно несла свою службу, сидя в коридоре у дежурного телефона, с учебным противогазом через плечо. Двери кабинета директора, комитета комсомола и профкома были на замке.

— Где же Федор? — сказал не столько для ребят, сколько для себя Иван и скомандовал: — В общежитие!

Как-то само собой получилось, что Иван взял на себя роль старшего, хотя по возрасту не мог претендовать на это. Ребята молча согласились. Сергей тут же побежал выполнять распоряжение Ивана.

Тетя Дуся сообщила:

— Звонил Устин Адамович. Скоро будет.

Иван с Эдиком сели на широкий подоконник старого институтского здания. Говорят, здесь некогда была женская гимназия. Что ж, построена она была на совесть, как настоящая крепость, оберегавшая нравственность и целомудрие гимназисток.

Эдик закурил и бросил спичку на пол. — Ты что? — заметил Иван.

— Теперь все равно, — отмахнулся Эдик.

— Дурак, — сказал Иван. — В такие моменты расхлябанность губит все дело.

Эдик ехидно улыбнулся:

— Не думаешь ли ты на горелой спичке построить свою воспитательную беседу. Где-то под Минском все рушится, а он завел разговор о спичке.

— Брось! — Иван спрыгнул с подоконника и стал перед Эдиком, гневно сверкая глазами. — Спичка — чушь. Но она свидетельствует о твоем настроении. То у тебя фашисты — это рабочие и крестьяне, которые не пойдут против рабочих и крестьян, то первые неудачи, — и ты машешь на все рукой — все равно, дескать, все пропало...

Эдик хотел что-то возразить Ивану, но тут в вестибюль быстрым шагом вошел Устин Адамович, а за ним Сергей и Федор.

— Давайте в профессорскую, — позвал Устин Адамович, снял шляпу и платочком вытер вспотевшую лысину.

Ребята вошли и встревоженной нахохлившейся стайкой сгрудились у порога. Устин Адамович повесил шляпу, закурил и сел за стол.

Спокойствие, с которым он делал все это, передалось ребятам.

— Вы садитесь. Я только что из горкома партии. Директор, секретарь партбюро и некоторые другие преподаватели мобилизованы в армию. Я остаюсь в институте, потому что по болезни, к сожалению, меня не берут. Жизнь института должна идти по-прежнему. Когда у вас последний госэкзамен по педагогике?

— Послезавтра, — ответил за всех Иван.

— Ну вот. Готовьтесь и приходите в 23 аудиторию в 9 утра...

Но жить по-прежнему уже было невозможно. В понедельник над городом появился первый вражеский самолет. Странный, с двумя фюзеляжами. Он, словно привязанный, повис высоко в небе и почти стоял на месте.

Послышалась далекая стрельба зениток. Ребята, собравшиеся полистать конспекты у Ивана, выскочили на улицу. Белые клубочки разрывов вспыхивали далеко в стороне от самолета.

— Да что они, стрелять не умеют? — возмутился Иван.

— Погоди ты, вот сейчас как трахнут в самую точку, — успокаивал его Сергей.

Но в точку не трахнули. Самолет постоял, постоял, потом развернулся и полетел на запад.

— Где же наши соколы? — вздохнул Эдик. — От них он не ушел бы. Ишь, какой неповоротливый.

— Что ты в этом понимаешь, стратег? — Федор взял Ивана под руку и повел в дом. — А может, это так надо? Может, так задумано нашим командованием, чтобы не выдавать свои силы. Он ведь прилетал на разведку.

— Тоже мне стратег. — Иван освободил руку Федора и горько улыбнулся. — Ну, на чем мы остановились? На Ушинском? Повторим педагогические принципы Ушинского...

Утром у 23 аудитории из сотни выпускников филфака собралось меньше половины. За столом государственной экзаменационной комиссии сидели Устин Адамович, преподаватель педагогики и Милявский.

Первыми вошли Сергей, Федор, Эдик и Иван. На столе взяли билеты. Каждый сел готовиться. Сергей пробежал билет от начала до конца и спросил Устина Адамовича:

— Можно отвечать?

Устин Адамович посмотрел на членов комиссии. Никто не возражал.

— Проходите сюда, Петрович, — Устин Адамович подозвал Сергея к столу,

— Первый вопрос, — громко начал Сергей. — Великий русский педагог Ушинский...

Ребята переглянулись между собой — везет же человеку. И в этот момент в коридоре института завыла сирена — объявлялась воздушная тревога.

В первое мгновение сирена оглушила. Никто не тронулся с места, словно ждал, что она затихнет и занятия будут продолжаться, потому что тревога, наверное, была учебной. Так случалось раньше. Теперь Устин Адамович встал, ожидая, пока сирена замолкнет, и сказал:

— Все в убежище. Продолжим после тревоги.

Первым торопливо вышел Милявский, за ним преподаватель педагогики. Устин Адамович стоял за столом, ожидая, когда выйдут студенты.

В коридоре творилась невероятная толчея. Студенты бежали вниз, в бомбоубежище, На лестничных площадках стояли дежурные, с трудом управляя этим хаотичным, бурлящим потоком.

У двери 23 аудитории, прислонясь к стене, стояла Вера. Сергей схватил ее за руку и потянул вниз. Они бежали вместе со всеми, спотыкаясь и чертыхаясь.

В подвале, приспособленном под бомбоубежище, было полно. Ребята толпились в дверях, под лестничной клеткой. Сергей и Вера остановились. Потом Вера вдруг молча потянула Сергея обратно. Они бегом поднялись на первый этаж и бросились к двери.

— Вы куда? Сумасшедшие! — крикнул им вслед дежурный, но они уже были на просторном институтском дворе. Он служил тренировочным треком для мотоциклистов, сюда выводили на разминку студентов преподаватели физкультуры.

— Не хочу быть в братской могиле, — запыхавшись, сказала Вера. — Лучше здесь.

Над городом стоял рев самолетных моторов. Сергей и Вера смотрели в небо, а самолетов не видели. Но вот где-то на Луполове ударили зенитки, казалось, в совершенно пустом небе вспыхнули маленькие белые облачка разрывов. И вдруг оттуда, с большой высоты, раздался все нарастающий рев с каким-то свистом и стоном. Самолеты с крестами на крыльях один за другим устремлялись вниз. Вера инстинктивно прижалась к Сергею. Где-то в районе железной дороги раздались оглушительные взрывы. Земля под ногами вздрогнула.

— Сволочи, сволочи, сволочи... — шептала Вера. Зенитки били недружно, и казалось, что самолеты не обращали на них никакого внимания. Сбросив груз, они выстроились, как на параде, и повернули на запад. В это время в небе появился истребитель. Маленький, юркий, с красными звездочками на крыльях. Он бросился в погоню за бомбардировщиками.

— Сумасшедший, сумасшедший! Что он один сделает, — почти крикнула Вера, но «ястребок» уже пристроился в хвост последнему самолету и открыл огонь. Бомбардировщик ответил длинными огоньками пуль.

— Что это? — спросила Вера.

— Трассирующие, — затаив дыхание, глухо сказал Сергей.

— Ой, что это будет, что будет? — повторяла Вера.

А самолеты шли своим курсом. И бомбардировщик, несколько раз огрызнувшись огнем, летел как ни в чем не бывало. Тогда «ястребок» чуть рванулся вперед, как-то странно качнулся, и Сергей с Верой увидели, что бомбардировщик потерял управление, словно «ястребок» столкнул его с этого высокого неба.

— Смотри, смотри! — кричал Сергей. — Он ударил его винтом по хвосту.

Бомбардировщик лег на крыло, потом перевернулся и камнем пошел вниз. «Ястребок» отвернул и исчез за горизонтом.

— Миленький, миленький, так им и надо, так им и надо! — как маленькая девочка прыгала на месте Вера и все целовала и целовала Сергея, как будто он был тем летчиком, который таранил вражескую машину.

Прозвучал отбой тревоги. Вне себя от радости Сергей и Вера влетели в коридор института и вдруг услышали громкий голос Федора:

— Комсомольцы, в ружье! Сбор в актовом зале!

— Я побежал, — сказал Сергей и пожал Вере руку. — Вечером увидимся.

— И я с тобой, — рванулась за ним Вера.

— А как экзамены? Иди сдавай экзамены.

— А ты?

— Я Ушинского знаю назубок, — улыбнулся Сергей и побежал в военный кабинет.

Противогазы и винтовки получили быстро. Выстроились в центре актового зала.

— Где тебя черти носили? — спросил Иван.

— Я тебе такое расскажу, — пообещал Сергей, но тут в зал вошел Устин Адамович с военруком — старшим лейтенантом пограничных войск, уволенным из армии по состоянию здоровья. Он был молодой и держался со студентами дружески. Может быть, поэтому его только на занятиях величали Валентином Ивановичем, а между собой просто Валентином.

— Равняйсь! Смирно! — строго скомандовал Валентин и кивнул Устину Адамовичу.

— Вот что, товарищи, — сказал Устин Адамович и тут же поправился: — Вот что, ребята. Государственные экзамены отменяются. Начинаем жить по законам военного времени. Разобьем врага, а потом будем продолжать занятия. А теперь вы поступаете в распоряжение областного управления внутренних дел. Задачу получите на месте...

Четким строем шли по Ленинской, спустились к мосту через Днепр, а за ним заднепровская часть города с заливными лугами и одноэтажными домиками. Самое примечательное здесь — пивзавод, аэродром да на выезде из города на шоссе Орша — Могилев строящийся авторемонтный завод.

Шли молча, четко отбивая шаг. И Сергею вспомнилось, что вот таким четким строем ходили они на демонстрациях. С военными песнями, под музыку своего оркестра. В городе знали — студенты пройдут так, что будет любо-дорого посмотреть. Сейчас было не до песен.

Пришли во двор большой новой школы. Она напоминала штаб действующей армии. Куда-то шли и бежали посыльные, звонили телефоны, кто-то кому-то доказывал, что за невыполнение приказа в военное время грозит суд военного трибунала.

Тут же стояла походная кухня, а в стороне сидели и молодые и пожилые люди в гражданских костюмах, вооруженные винтовками, гранатами, противогазами. Кое-кто из них чистил оружие.

К студентам вышел моложавый человек в милицейской форме с ромбом в петлицах.

— Товарищи студенты, — устало сказал он, выслушав четкий доклад Валентина. — В районе Луполова предполагается высадка вражеского десанта. Вам отведен участок у железнодорожного моста через Днепр. Отдохнете и через час в путь. Жаль, что кухня наша еще не работает— придется сбегать в магазин за сухим пайком...

Валентин что-то вполголоса сказал милицейскому начальнику. Тот кивнул головой и объявил:

— Проверьте оружие. У кого оказались учебные винтовки — замените на нашем складе в подвале. Кроме того, получите патроны. Можно разойтись...

Сергей, Федор, Иван и Эдик держались вместе. Союз, заключенный ими в дни учебы, приобрел сейчас совсем другой смысл. Если прежде они вместе сидели над конспектами, вместе ходили в кино или просто собирались поболтать на перемене, то теперь каждый из них почувствовал ответственность за судьбу другого. Мало ли что может случиться — они должны быть рядом, чтобы помочь, чтобы, если понадобится, выручить друг друга из беды.

Заменив учебные винтовки на боевые, обвешавшись патронташами, вышли на улицу,

Это был четвертый день войны. Через деревянный днепровский мост на Луполово ехали видавшие виды машины — в них сидели осунувшиеся усталые люди с красными от бессонницы глазами, ехали на подводах с небогатым домашним скарбом, везли ручные тележки, уставленные чемоданами и узлами, шли пешком, налегке. Все были уверены, что даже если фашисты прорвутся к Могилеву, то через Днепр их не пустят и Луполово на этот случай окажется пристанищем для беженцев, которые шли и ехали издалека.

— Айда в гастроном, — скомандовал Иван.

— С оружием? — спросил Эдик. — Неудобно как-то.

— А ты про эти удобства забудь, — сказал Федор. — Теперь, брат, винтовка — твоя лучшая подруга. С ней и днем и ночью...

— Похоже, что так... — согласился Сергей. — Ну, пошли, купим чего-нибудь пожевать.

У гастронома толпился народ.

— Не хватало еще в очереди стоять... — проворчал Эдик.

— Пробьемся штыком и гранатой, — пытался пошутить Сергей, но тут ребята увидели на дверях магазина небольшой висячий замок.

— Вы не знаете, в чем дело? — спросил Иван у женщины, которая пыталась сквозь витрину увидеть кого-нибудь в магазине.

— Одни говорят — на обед ушли, другие — якобы завмаг и продавцы сбежали. Никто толком ничего не знает.

— Как это сбежали? — удивился Иван.

— Обыкновенно. Вы разве не слышали, что некоторые работники магазинов укатили на восток с выручкой в кармане...

Ребята переглянулись.

— Вот что, — сказал Иван хлопцам так, чтобы слышали все, кто толпился у магазина. — Вы здесь подежурьте на всякий случай, а я к милицейскому начальству.

Иван поймал человека с ромбом в петлице в коридоре школы. — Я из пединститута. Пошли в гастроном, а он закрыт. Говорят — завмаг и продавцы сбежали. — Чушь какая-то, — сказал начальник. — Вот подлецы. Таких бы расстреливать на месте. Идем... — Он зашел в кабинет и долго звонил куда-то, кажется, в горторготдел. Потом бросил трубку и сказал: — Вот что, хлопцы. В горторготделе сами не знают, что случилось. С утра с магазином связи нету. Вы взломайте замок, становитесь за прилавок и торгуйте. Понятно?

— Непонятно... — растерянно пробормотал Иван.

— А ты не теряйся, студент. Время военное. Иди и выполняй приказ.

— Там же грабить начнут... без продавцов.

— Ты что, не понял? Вы студенты, народ грамотный, считать умеете, будете продавцами. А насчет грабежа — у вас в руках оружие. Теперь понятно?

— Как будто, — нехотя согласился Иван. — Но мы ведь должны идти к железнодорожному мосту.

— Пойдут без вас. А вы давайте в магазин. Вечером магазин на замок и выручку в банк. Выполняйте.

Иван повернулся и пошел.

У магазина ребята не заметили тени недоумения на лице Ивана.

Он распоряжался быстро и четко, как будто всю свою жизнь только и делал, что взламывал замки.

Народу у магазина собралось много. Одни смотрели на действия студентов с сожалением, другие с любопытством, третьи — откровенно возмущались.

— Если так и дальше пойдет — все разграбят, растащат по щепочкам. Государство...

— Вам что, государство не нравится? — кричал Иван, подкладывая под пробой найденный во дворе магазина ломик. — Тогда идите на запад, целуйтесь с Гитлером.

— Эй, ты, молокосос, осторожно, — бросил кто-то из толпы. — А то за эти слова и в морду можно.

— Тихо! — крикнул Федор, видя, что замок выскочил вместе с пробоем.

Иван загородил дверь и объявил:

— За прилавками будем стоять мы четверо. Каждый рассчитывается за тот товар, который ему необходим. Можно заходить, граждане.

Граждане, среди которых оказались и любители легкой наживы, рванулись в магазин. Некоторые сами бросились за прилавок.

— Назад! — приказал Иван. — В очередь!

Голос его потонул в сплошных криках голодных, заждавшихся, обозленных людей. Иван снял курок с предохранителя, поднял винтовку над собой и выстрелил. В магазине сразу наступила мертвая тишина. Только слышно было, как с потолка посыпалась штукатурка.

— Вот так, — сказал Иван, — а теперь пожалуйста... Это был тяжелый день. Если со штучным товаром еще получалось, то отпуск на весах был настоящей мукой. То не хватало гирь, то ребята не знали, как с ними обращаться и как высчитывать предварительно взвешенную тару из общего веса, а потом умножать на стоимость каждого килограмма. Случалось, что покупатели ставили ребят в тупик и те не знали, как поступить. В такие моменты обращались к Ивану, и тот, с ожесточением потирая лоб, принимал решение.

В конце дня к магазину подкатила ручная тележка. Вошел ее владелец — здоровенный мужчина с полной, посапывающей от собственного веса женщиной.

— Мука есть? — требовательно обратился он к дежурным ребятам.

— Есть, — ответил за всех Иван.

— Нам два мешка, — сказал мужчина. — Отпустите.

— Нет, — вмешался Сергей. — Что это за норма такая? А другие придут — им ничего?

— А может, другим не надо? — усмехнулся мужчина. — А я плачу с надбавкой.

— Какой надбавкой? — поинтересовался Федор. — За культурное обслуживание покупателя.

— Пользуетесь обстановкой, — вспылил Эдик. — Думаете, если война, так можно спекулировать, наживаться? Вот остановят фашистов на Днепре да как погонят назад, что тогда с двумя мешками делать будете?

— Блинов напечем да вас в гости покличем, — вздохнула полная женщина. — А вам, соколики, все равно, что с мукой, что без муки. Продайте.

Иван посмотрел на своих мушкетеров. Эдик чуть не дрожал от ярости. Федор смотрел на мужчину с подозрением, Сергей с равнодушным любопытством.

— А почему вы не в армии? — строго спросил Иван. — Укрываетесь? — Вот! — Мужчина протянул за прилавок длинную волосатую руку. — Видишь? На левой нет аж трех пальцев.

— Сергей, Федор! Отпустите, — распорядился Иван. — А мешки со склада пусть сам таскает...

— Трех пальцев нет, — возмущался Эдик, — Явный дезертир, а ты его мучицей подкармливаешь.

— Успокойся, Эдик, он ведь не грабит.

— Думаешь, он покупает за трудовую копейку? Черта с два. Уверен, что ты проявил беспринципность.

— А лучше было бы, если бы все это разнесли без копейки?

— Ты думаешь?... Неужели ты думаешь, что они придут в Могилев?

— Не знаю, Эдик, — хмуро сказал Иван. — По крайней мере, их еще нигде не остановили, хотя бы на день...

Из склада появились Сергей с Федором. Мужчина нес на плечах мешок муки. Позади, держась за край мешка, плелась, тяжело дыша, его полная жена. Когда мужчина погрузил на тележку и второй мешок, а Федор бросил в кассу, словно разглаженные под утюгом, денежные купюры, Иван объявил:

— Шабаш, ребята. Нормальные магазины давно закрылись.

Дверь заперли на железный ломик, приклеив снаружи бумажку «закрыто», и устало опустились кто на прилавок, кто на мешок с сахаром, кто на радиаторную батарею. Все вдруг заметили, что в магазине не на чем сидеть — нет ни табуреток, ни скамейки. Это, наверное, так было заведено, потому что покупатель приходил не за тем, чтобы посидеть и покалякать с продавцом, а за покупками, которые хотел приобрести без всякого промедления.

— Живот к позвоночнику подвело, — пожаловался Сергей и потянулся к ящику с печеньем.

— Стоп! — остановил его Иван. — Зачем мы шли с вами в магазин? Пусть каждый возьмет, что хотел, и положит в кассу деньги.

— А работали мы бесплатно? — спросил Сергей.

— Шкурник... — улыбнулся Эдик. — Где ты видел, чтобы оперативные задания военного времени оплачивались?

— А почему ты за свои стишки получал? Взял бы и отказался — молодой, мол, я, начинающий, не платите мне, пока не научусь писать как следует.

— Во-первых, не за стишки, как ты изволил выразиться, а за стихи, — парировал Эдик. — А во-вторых, это вещи совершенно несравнимые.

Открыли кабинет завмага. Дверца сейфа была распахнута, ящики письменного стола вынуты и перевернуты. Над столом в рамке под стеклом висел большой портрет вождя.

— А между прочим, — продолжал разговор Иван, застилая стол грубой оберточной бумагой, — почему ты, Эдик, молчишь, как в рот воды набрал? Во все времена и эпохи в тяжкие годины поэты были со своим народом. Поднимали его, поддерживали, звали на борьбу, клеймили позором таких вот сволочей, которые вешают портрет руководителя над столом и несут камень за пазухой...

— Я пишу, — тихо сказал Эдик.

— Честное слово? — обрадовался Иван.

— Честное слово.

— А мы не видим, — вздохнул Сергей. — Это все пока что не на бумаге...

— Слушайте, — вдруг оживился Федор, — может, скинемся на бутылку, а то сухомятка в горло не лезет?

— Боже мой, — засмеялся Иван, — и с кем я только связался? Даже секретарь комсомольского комитета, и тот!... Ладно. Так и быть. Несите две бутылки. Завтра рассчитаемся.

После первого стакана портвейна разговор оживился. Усталость, скопившаяся за день, отступила, и ребята были полны прежней молодой горячности.

— Так кто мне, черт возьми, ответит, что происходит? — Сергей закурил и облокотился на стол. — Ну, внезапность, ну, вероломство, ну, отмобилизованные дивизии... А что у нас? Ничего? Где же оно все подевалось — и танки, и самолеты, и что там еще... — Сергей на мгновение замолчал, потом глубоко затянулся, пустил дым в потолок и неожиданно зло и тихо запел:

Если завтра война, если завтра в поход, Если черная сила нагрянет...

Значит, что? Готовились мы или не готовились?

— Конечно, готовились, даже знали потенциального противника, — согласился Иван. — А потом заключили договор о ненападении и развесили уши. А он нам и дал по ушам.

— Теперь не скоро придем в себя, — заключил Федор.

— Дальше Днепра не пустят. Посмотрите, сколько войск понаехало в Могилев...

В это время с улицы застучали в дверь.

— Что они, не видят объявление? — недовольно спросил Сергей, но встал из-за стола. Встали и остальные.

Стучала пожилая женщина в поношенном сером костюме, в берете, из-под которого выбивались стриженые седые волосы. Левая рука ее была перевязана бинтом не первой свежести.

Увидев вооруженных хлопцев, вышедших из магазина, женщина спросила:

— А магазин работает?

— Вы же видите, — сказал Иван, кивнул на бумажку, приклеенную к двери. — Уже закрыт.

— Но в принципе он работает?

— В принципе работает, — сказал Эдик. — Только время его кончилось.

— А можно видеть завмага? — допытывалась женщина.

— Нет ни завмага, ни продавцов, — недовольно бросил Иван. — Вот мы и торговали полный день.

Женщина какое-то мгновение думала, а потом просительно сказала:

— Помогите мне, товарищи. Я директор детского дома из-под Гродно. Увезла ребят прямо под огнем. А ехали такими дорогами, что и поесть было негде... Помогите накормить детей. Вон они, в машине...

У тротуара стояла старая полуторка. Из кузова торчали ребячьи головки — белесые, русые, черные. Запавшими испуганными глазами смотрели они на улицу, на своего директора, на вооруженных парней в гражданских костюмах. Они смотрели без любопытства, свойственного детям, а строго и выжидающе.

Иван подошел к машине и улыбнулся.

— Не вешайте носа, ребята, теперь вас никто не тронет...

— Мы есть хотим, — вдруг захныкал мальчуган, сидевший у самого края кузова.

Иван повернулся к друзьям с какой-то неожиданной решимостью.

— Все хотите есть? — спросил он у детей.

— Все, все, все... — послышались голоса из кузова.

— Сейчас организуем, — сердито сказал Иван директору. — Хлопцы, загружай машину!

Сергей открыл дверь, а Федор с Эдиком уже несли сухари, печенье, конфеты, банки консервов.

— Грузите им в мешки все что можно! — кричал Иван в дверь магазина.

— У меня нет столько денег, — тихо сказала директор дома.

— И не надо. Не надо никаких денег. Счастливого пути.

У женщины на глазах выступили слезы:

— Я вам так благодарна, так благодарна.

— Не надо нам благодарности. Счастливого пути, ребята! — крикнул Иван и помахал им рукой.

— Спасибо, дяденьки... — радостно ответил малыш, сидящий у края кузова.

Чмыхнув дымом, полуторка уехала. Эдик спросил:

— А как же мы отчитаемся, Иван?

— Перед кем? — спросил Иван.

— Я не знаю... — растерянно произнес Эдик.

— Вот что, ребята, — Иван положил руку Эдику на плечо. — Нам нет перед кем отчитываться, как только перед своей совестью. А совесть наша чиста, мы отдали продукты детям.

К магазину подкатила черная «эмка». Дверца открылась. Из нее выглянул милицейский начальник с ромбом в петлице.

— Ну, много наторговали?

— Наторговали... — махнул рукой Иван. — И в конце проторговались.

— Что так? — улыбнулся милицейский начальник.

— Дали продукты эвакуированному из-под Гродно детскому дому. Без денег.

— Правильно сделали, — сказал милицейский начальник. — Кто-нибудь один садитесь ко мне в машину. Повезем деньги в банк. Остальные закройте магазин и сдайте ключ нашему дежурному в школе. Завтра что-нибудь придумаем...

 

Глава двенадцатая

ВИКТОРИЯ

Иван с матерью завтракали, когда дверь открылась и на пороге вырос Виктор.

Все эти дни от него в доме ждали весточки, но Виктор молчал. Из-под Гродно приходили сообщения, одно тревожнее другого. Иван не рассказывал о них матери, мать скрывала эти вести от Ивана.

И вот Виктор явился сам, седой, небритый, еще более осунувшийся, в потертом костюме, в разбитых туфлях, перевязанных шпагатом.

Мать бросилась Виктору на шею и заплакала.

— Не надо, мама... На всех слез не хватит.

— А Варвара, а девочка?

Виктор молчал. Иван заметил гримасу боли на лице брата и все понял. Горячий комок подкатил к горлу, но Иван сдержался. Он встал из-за стола, молча отошел к окну...

— Нету, мама, ни Варвары, ни девочки... — дрожащим голосом произнес Виктор.

Мать как-то обмякла на руках Виктора, вздрагивая от нервного всхлипа. Иван налил воды и поднес матери. Она пила, и зубы ее стучали по стакану.

Виктор молча сбросил Туфли, подвел мать к дивану, попросил у Ивана подушку.

— Ты успокойся, мама... Не я первый, не я последний. Сейчас у всего народа горе...

— Как же ты не уберег их? — спросила мать и снова заплакала, но уже почти неслышно, только слезы текли и текли по ее щекам.

— Варвара с Иринкой была дома... А тут началась бомбежка... Не успели даже во двор выскочить.

— Боже мой, боже... — тихо стонала мать. — Что же с нами будет, детки мои?...

— Не пропадем, мама, — сказал Иван. — Как все, так и мы... Пойдем, Виктор, умоешься... — Он увел брата на кухню, дал ему бритвенный прибор, развел мыло. Пока Виктор брился, он спрашивал:

— Ты видел немцев своими глазами? — Видел.

— Такие уж непобедимые?

— Под Гродно им даже дали прикурить. Они откатились, а потом снова ударили. Танков у них до чертовой матери... И самолетов. Отходим пока... На дорогах страшное дело.

— Ты куда сейчас? — спросил Иван, заранее зная, что Виктор не будет сидеть дома.

— Побегу в ЦК партии. Там скажут, что делать. А пока подыщи мне что-нибудь на ноги...

Кончали завтракать втроем. Собственно, ел один Виктор. Мать, подперев голову маленькими сухонькими кулачками, смотрела на Виктора так, словно видела его в последний раз. Иван рассказывал брату про обстановку в городе, про свои дела.

— Это хорошо, что людей вооружают... Научиться бы еще танки уничтожать...

На улице вскочили в попутную машину. У кинотеатра «Чырвоная зорка» Иван постучал в кабину. Машина остановилась.

— Я в институт. А на Луполово дальше, — Иван махнул Виктору и пошел.

Институт стал молодежным боевым штабом. Большая часть студентов разъехалась по домам, но многие остались. Это были в основном комсомольцы, которых Могилевский горком всегда считал своим активом. Случай в луполовском магазине стал известен всему городу. Теперь горком комсомола посылал студентов не только в брошенные магазины, но и на хлебозавод, и в столовые, и даже в ресторан. Поскольку в столовые уходили по преимуществу девчата, хлопцев направляли на охрану городских продовольственных складов. Поэтому каждое утро, как и прежде, в дни занятий, в институт стекались студенты от первого до четвертого курса. Все собирались в актовом зале, в котором всегда находился дежурный комсомольского комитета. Тетя Дуся по-прежнему оставалась на месте, хотя ей уже никто не звонил и никто не сдавал в гардероб свою одежду. Сдавали только оружие, да и то в военный кабинет, в дверях которого был выставлен часовой из числа студентов.

Иван быстро поднялся на второй этаж и уже в коридоре услышал голос Устина Адамовича:

— Вокруг Могилева необходимо вырыть противотанковый ров общей протяженностью до 25 километров. Потребуется большое количество рабочих рук. Сегодня студенты получат направления на самые ответственные участки.

Федор оставлял за себя в институте одну из девушек, а сам уезжал под Полыковичи. Сергей ехал на участок Буйничи — Салтановка. Эдик с Иваном ехали на Шкловский шлях. Очевидно, этот круговой ров должен был пройти в километрах десяти от города.

Стоял жаркий июльский день. Грузовик со студентами протарахтел по булыжнику Ульяновской улицы, миновал нефтебазу, совхоз лекарственных трав и выскочил на шлях, подняв тучи пыли. Скоро все, кто сидел в кузове, покрылись этой пылью, как пеплом. По вспотевшим лицам она стекала грязными ручейками, лезла в нос, в глаза, уши. Когда грузовик остановился, все вздохнули с облегчением. Эдик с Иваном отряхнули друг друга и вместе со всеми направились к группе военных, стоявших у огромного штабеля лопат с новыми точеными ручками. Пожилой капитан, видно из приписников, потому что военная форма на нем сидела как-то неуклюже, наметил для студентов участок и сказал:

— Для таких орлов меньше не могу. Приедут еще женщины, подростки, старики. Разве им сработать столько, сколько вам?

Хлопцы выбрали лопаты поудобнее. Эдик вонзил свою в землю, потом сел, достал пачку папирос:

— Лиха беда начало!

Иван сплюнул на ладони, копнул и выбросил первый кусок грунта. Эдик заметил:

— А между прочим, плевать на руки не рекомендуется. Это мне еще покойный батька говорил. Быстрее мозоли натираешь.

Иван промолчал. Эдик посмотрел на него раз, другой:

— У тебя что-нибудь случилось?

— Виктор едва добрался до Могилева. Жена и дочка погибли во время бомбежки.

Эдик начал работу с каким-то немым неистовым упорством. Утешать Ивана не хотел — тот был достаточно сильным, чтобы пережить эту утрату. Эдик думал с тревогой о том, что не давало ему самому покоя всю эту неделю, с первого дня войны — Маша не возвращалась из Ленинграда. Эдик не мог допустить мысли, что случилось самое страшное, но Маши дома не было, и Светлана Ильинична каждый раз встречала Эдика слезами. Эдик садился и подолгу рассказывал о положении на фронте, предполагал, успокаивал Светлану Ильиничну и себя, как можно из Ленинграда добраться до Орши, а оттуда в Могилев уже рукой подать.

Около полудня ребята увидели в небе фашистский самолет. Это был тот самый двухфюзеляжный разведчик, который в народе уже прозвали «рамой». Было известно, что после посещения «рамы» обычно появлялись бомбардировщики.

Но на этот раз не успели хлопцы переброситься двумя-тремя замечаниями в адрес этого проклятого самолета, как вдруг из-за лесочка, что расстилался на холме, под которым люди рыли противотанковый ров, вырвались стремительные штурмовики.

— Ложись! — звучно скомандовал пожилой капитан из приписников, и команду эту на разные голоса передали дальше, где работали сотни, тысячи, а может, десятки тысяч людей.

Самолеты постреляли и скрылись за ближайшей деревней. И только Иван сел во рву, как увидел, что штурмовики развернулись на очередной заход.

И снова прозвучала команда капитана. Но на этот раз кто-то на соседнем участке не выдержал и побежал. Это была молодая женщина или девочка, потому что бежала быстро, энергично размахивая цветастой косынкой, бежала в открытое поле, вместо того чтобы скрыться в холмистом перелеске. И вдруг самолет, летевший на бреющем над противотанковым рвом, отвернул и начал преследовать убегающую. Он стрелял из пулемета, потом взмывал в небо, снова, как коршун, падал на одинокого испуганного человека.

Что-то знакомое почудилось Ивану в этой женщине, которая сама себя обрекала на гибель. Иван рванулся из рва и бросился вслед за ней.

— Иван, куда ты? Назад, что ты делаешь? — кричал вслед Эдик, но Иван уже не слышал его. Он мчался изо всех сил, спотыкаясь о какие-то кочки, подминая высокую некошеную траву. Он слышал стонущий рев самолета, который пролетел так низко, что чуть не задел его колесами, и громкий треск выстрелов. Но женщина впереди все еще бежала, хотя не так быстро, как прежде, а фашистский летчик просто охотился за нею, а теперь уже и за Иваном.

Наконец Иван догнал ее и, схватив за руку, повалил на землю. И сам упал, задыхаясь от быстрого бега. А самолет, развернувшись, снова пролетел на бреющем полете и скрылся за горизонтом.

Некоторое время Иван и девушка лежали неподвижно. То ли устали от этого преследования, то ли ждали, что самолет опять вернется. Но кругом царила тишина. Такая тишина, что слышно было, как стрекотали кузнечики и звенели пчелы на полевых цветах.

Иван сел. И в этот момент девушка, лежавшая ничком, повернула в сторону Ивана взъерошенную голову и посмотрела на него удивленными и испуганными глазами.

— Виктория?

— Ой, как я испугалась. Так не хочется умирать.

— Каким чудом вы оказались здесь? — спросил Иван и подал девушке руку, помогая подняться. — Зачем же вы бежали, Виктория? Вы же слышали команду? Надо было упасть в ров, летчик и не заметил бы.

— Здравствуйте, Ваня, — вздохнула Виктория. — Я, кажется, вас обидела, вместо того чтобы поблагодарить. Простите. Но, знаете, не могу себя перебороть. А все началось после первой бомбежки. Мы с мамой и другими работниками театра уходили из Гродно пешком. Это было ужасно. Дорога была забита повозками и машинами, а по обочинам шли мы со своими нехитрыми пожитками. Вдруг налетели самолеты, начали бросать бомбы и стрелять. Что тут началось! Ржали раненые лошади, кричали от страха люди, какой-то ребенок звал маму, а мама ребенка, в небе стоял сплошной вой и грохот. Мы с мамой упали прямо у обочины и зарылись лицом в траву. Страшно было поднять голову. Когда все стихло, я села и осмотрелась. На дороге лежала убитая лошадь, а повозки не было. Недалеко горела грузовая машина. Валялись брошенные чемоданы, узлы, а совсем рядом со мной лежал гриф от гитары. Какой-то чудак решил унести от фашистов гитару. Взрывом ее разнесло на куски, а гриф упал рядом со мной.

— Мой брат сегодня вернулся из Гродно, — сказал Иван.

— Вы обещали меня с ним познакомить... — Виктория вдруг замолчала, и по веснушчатому лицу ее пробежала тень.

— Разве сейчас это имеет значение? — спросил Иван и вдруг увидел, что Виктория плачет. Не услышал, а увидел, потому что она не всхлипывала, а плакала молча, плотно сжав губы, и крупные слезы стекали по ее лицу.

— Вы удивляетесь, почему я побежала от самолета? — продолжала Виктория чуть прерывающимся дрожащим голосом. — Я сидела тогда на обочине, оглушенная и потрясенная всем, что увидела. Я сидела, а мама не поднималась. «Мама, они уже улетели», — сказала я и тронула ее за плечо. Мама не пошевелилась. Я повернула ее и закричала от ужаса. Мамино лицо все было залито кровью. Пуля попала ей в голову... С тех пор я боюсь... — Виктория говорила, а слезы все текли по ее лицу.

Иван вдруг почувствовал, что тосковал по этой девушке. Он надеялся, что встреча в Гродно будет какой-то очень важной для них обоих. Но она не состоялась. А теперь Виктория осталась одна, и он не мог отпустить ее от себя в такое страшное время.

— Знаете что, — предложил Иван. — Пойдемте на наш участок. Там столько мушкетеров...

— А мне много не надо, — попыталась пошутить Виктория.

— Идемте, а то вы опять побежите...

Они возвращались. Иван видел, как со всех сторон на них смотрели люди, и ничуть не стеснялся. Наоборот, где-то в глубине души он даже немножко гордился тем, что шел рядом с такой удивительной девушкой. Правда, никто из них, кто копал ров, не знал Виктории. Но это было неважно. Он вдруг вспомнил новогодний вечер и сказал словно про себя:

— А мы надеялись, что 41-й будет счастливый...

— Ох, какие мы были глупые, — словно думая вслух, сказала Виктория. — Я это поняла сразу, как только приехали в Гродно. Там, рядом с границей, все видели, как фашисты подтягивают войска. Потом несколько раз их самолеты пролетали над самым городом, потом наших пограничников обстреляли... Я сама видела на спектакле одного раненого лейтенанта... Мы выступали с концертом в госпитале...

Студенты встретили их любопытными и немножко снисходительными взглядами. Иван весь как-то напружинился, собрался — он знал институтских зубоскалов. Но странное дело — никто в их адрес не сказал ничего такого, что могло бы обидеть Викторию или задеть самолюбие Ивана.

— А мы за вас так испугались, — сказал Эдик Виктории, — и за тебя тоже, — толкнул он легонько Ивана. — Хорошо, что все обошлось...

Иван передал свою лопату Виктории:

— Мы вас больше не отпустим. Вот ваше место. Это мой друг Эдик. — Иван побежал, чтобы взять лопату для себя.

— А я вас знаю, — сказала Виктория Эдику, легко выбрасывая грунт Ивановой лопатой. — Вы тоже были мушкетером на новогоднем вечере. И даже читали собственные стихи.

— Вы студентка? — заинтересовался Эдик.

— Нет, я простая костюмерша из театра.

— Теперь и я вас вспомнил, — улыбнулся Эдик. — Это вы танцевали с Иваном весь вечер.

Виктория улыбнулась, и ее веснушчатое лицо порозовело и оживилось.

— Был грех.

— Какой же это грех принести радость человеку?

— Радость?

— А может, и нечто большее, — задумчиво сказал Эдик.

— Не задавайте загадок, Эдик, — попросила Виктория, — потому что я их не умею отгадывать. Моя слабость с самого детства.

— Для этого надо хорошо знать нашего друга, — улыбнулся Эдик и, заметив, что Иван возвращается, предупредил: — Я вам ничего не говорил, понятно?

— Почему?

— Он меня убьет этой самой лопатой.

— Обещаю сохранить вам жизнь, — улыбнулась Виктория...

День прошел относительно спокойно. Вечером фашисты бомбили железнодорожную станцию. В небо поднялись черные столбы дыма.

Из противотанкового рва домой никого не отпустили. Пожилой капитан объявил, что все на оборонных работах считаются мобилизованными и всякая отлучка будет расцениваться как дезертирство.

Почти в сумерках приехала полевая кухня с полной машиной солдатских котелков. Проголодавшиеся студенты быстро выстроились в очередь. Стали подходить женщины, подростки, пожилые мужчины. Иван посмотрел на ребят и звучно скомандовал:

— Студенты, внимание! Получим свои котелки последними. Кругом шагом марш!

— И я с вами, — попросилась Виктория.

— Нет, нет, женщины — вперед, — настаивал Иван. Он подошел к полевой кухне и поставил Викторию в ряд с женщинами.

— Это вы зря, — сопротивлялась Виктория. — Я бы тоже могла подождать.

— Мы ведь все-таки мушкетеры... — улыбнулся Иван.

— Какие вы мушкетеры? — махнула пустым котелком высокая пожилая женщина с большими сильными руками. — Мушкетеры вон там, — она махнула котелком на запад, — свои головы кладут, а вы тут с бабами за кашу торгуетесь.

Ивана словно кипятком хлестнули. Он стоял растерянный, не зная, что ответить этой высокой костистой женщине. Она была права. Да разве расскажешь ей, как на второй день войны Иван с целой группой выпускников пробился в переполненный военкомат к полковнику Воеводину. Узнав, что у ребят на руках отсрочки от призыва, полковник развел руками:

— Ничего не могу поделать. В отношении студентов нет никакого приказа.

— Как же нам быть?

— Ждите. Придет и ваша очередь.

А очередь не приходила, и ребята радовались тому,. что получили оружие в институте.

Иван покраснел, потер сосредоточенно лоб, смахнул с лица сразу набежавший пот.

— Ты бы не трогала его, Авдотья, — раздался другой женский голос. — А то видишь как застыдился...

— Тихо вы, бабы! — проворчал пожилой мужчина в потрепанной косоворотке, без пояса. — Пристали к хлопцу, как пиявки. Вам что, повылазило, как он эту девушку укрыл от самолета?

Высокая заметила:

— Ее счастье, что этот мушкетер догнал ее в поле, а не в лесу...

Раздался громкий смех.

— Как вам не стыдно! — крикнула Виктория, и веснушки на лице ее потемнели. — Кругом льется кровь, а вы... — Виктория не находила слов. — Я эту кашу есть не стану... — Виктория швырнула котелок на землю и ушла к студентам, отдыхающим на пригорке.

— Ну и катись! — зло сказала высокая и подняла котелок с земли. — А ты чего стоишь, мушкетер?

— Авдотья! — не выдержал женский голос. — Что ты делаешь? Разве они виноваты, что твои хлопцы с первого дня где-то на границе пропали... Этой проклятой войны на всех хватит...

Иван молча отошел от кухни. Обида не проходила, хотя слова женщины о сыновьях Авдотьи слегка приглушили ее.

Растянувшись на зеленой траве, лежал Эдик и смотрел в небо, залитое причудливыми красками заката. Рядом, поджав под себя ноги, сидела Виктория. Иван подошел, опустился рядом.

— Слыхал? — спросил он Эдика.

— Слыхал, — спокойно ответил Эдик. — Ничего особенного. Просто у человека душа горит, вот он и обжигает других.

— А у меня разве не горит? — тихо спросил Иван. — Душа горит, руки горят, голова раскалывается... Не буду больше я окопы копать. И все.

— А куда денешься? — спросил Эдик. Он держал под головой сжатые кулаки и не шевелился.

— Куда денусь? — переспросил Иван. — В горком пойду. Пусть настоящее дело дают, а не лопаточки... Стыдно, конечно, такие жеребцы и прячутся за подол... Я понимаю эту женщину, а меня она не хочет понять...

— Ваня, успокойтесь. Вы ей ничего не докажете... — равнодушно сказала Виктория.

Ночевали в перелеске. Зажигать костры и курить не разрешалось. Дневная жара сменилась вечерней прохладой, а потом и ночным холодом. Съежившись под своим пиджачком, спал Эдик. Видя, как страдает от холода Виктория, приехавшая на работу в одном платье, Иван снял с себя пиджак и набросил ей на плечи.

— А как же вы? — спросила Виктория.

— Я привычный, — храбрился Иван, чувствуя, как противный липкий озноб пробегает по спине.

— Хватит вам строить из себя мушкетера. Давайте посидим под этим пиджаком вдвоем. Будет теплее,

— Спасибо. Я как-нибудь так, — смутился Иван.

—Да что вы в самом деле? — притворилась обиженной Виктория. — Не то я брошу этот пиджак, и все.

— Не бросайте, — попросил Иван и сел рядышком. Виктория накинула одну полу пиджака на плечо Ивану, другую на себя:

— Подвиньтесь ближе, а то нам и двух пиджаков не хватит. Вот так. Прижмитесь к моему плечу,

Первое прикосновение. Оно как-то сразу насторожило обоих. Они сидели и молчали, прислушиваясь к себе, к своему сердцу, к сердцу близкого человека.

Высоко-высоко летели без опознавательных знаков самолеты.

По гулу моторов трудно было угадать — свои или чужие, но звук этот тревожил обоих.

— Наверное, дальние бомбардировщики, — тихо сказал Иван.

— На Москву... — вздохнула Виктория,

— Почему именно на Москву?

— А им самое главное — Москва, а там конец всему Советскому Союзу.

— Как это у вас так легко получается? Еще до Могилева не дошли.

— Разве это у меня получается? — возразила Виктория. — Это у них получается, а у нас нет.

— И у нас получится, вот посмотрите... Видите, какую оборону готовим вокруг своего города? А Днепр? Днепр надо форсировать. Говорят, танков у них до черта, а как на танках по Днепру?

— До Днепра были перед ними другие реки. Неман, например...

Замолчали. Под пиджаком стало совсем уютно. Только теперь Иван ощутил, что волосы тоже пахнут. Локоны Виктории, касавшиеся его лица, пахли необыкновенно — свежим ветром и солнцем. Да, да, солнцем, хоть и говорят, что солнце не имеет запаха. Этот запах ветра и солнца разливался по всему телу каким-то волнующим теплом.

Над городом в высоком звездном небе вспыхнули две яркие ракеты. Они взлетели за железной дорогой, а упали почти над вокзалом.

— Вот бы поймать того гада, — зло прошептал Иван.

— А я видела такого гада, как вы говорите. Его поймали под Барановичами. Молодой такой, нахальный, в красноармейской форме с иголочки, улыбался. И ругался по-русски. Я так и не поняла — он из фашистов или местный.

Далеко за железной дорогой послышались выстрелы, и опять стало тихо, а потом снова загудели самолеты. Было непонятно — это возвращались те самые, о которых Виктория говорила, что они направлялись на Москву, или летела новая эскадрилья.

— Мы все время на «вы». Давайте попроще, — сказал Иван.

— Я не согласна, Ваня, — Почему?

— В этом, мне кажется, больше уважения друг к другу. Например, я маму всегда называла на «вы».

— А мне кажется, это официально, как в учреждении.

— Нет, Ванечка, вы ошибаетесь, честное слово.

— Может быть, — согласился Иван и вдруг, словно бросившись с крутого берега, спросил: — А у вас был когда-нибудь друг?

— Как вам сказать, — задумалась Виктория, и сердце Ивана замерло. — У меня всегда настоящим другом была мама. И мамой и другом. У меня от нее не было никаких секретов.

— Я не об этом... — смущенно сказал Иван. — А с парнем вы дружили?

— Нет. Правда, в пятом классе мне нравился один мальчишка. Так он какой-то странный был. Поймает меня на перемене да за косички, за косички... Наревусь я от него вдоволь, но ни разу не пожаловалась классному.

— Смешная вы, Виктория, — да этот мальчишка был влюблен в вас по уши, а вы не поняли.

— Может быть, — улыбнулась Виктория. — Но когда я встретилась с вами в костюмерной, помните, мне почему-то захотелось, чтобы вы меня потянули за косички... Я бы никому не пожаловалась.

Иван рассмеялся.

— Это смешно, правда?

— Нет, не смешно. — Иван прижался щекой к ее волосам и закрыл глаза. Ему почудилось, что он идет по весеннему полю, наполненному запахом свежего ветра и солнца. Так хорошо и свободно дышится, только почему-то сильно и часто стучит сердце. Он слышит в висках его неутомимый и горячий стук. Иван касается губами ее щеки. Виктория замирает на мгновение, потом поворачивает голову, и губы их встречаются...

— Ванечка, родненький, как я соскучилась без вас... — шепчет Виктория. — Я думала, что в этом Гродно с ума сойду. Все мне вспоминался тот новогодний вечер, когда мы с вами танцевали, танцевали... Я вспоминала ваши глаза, вашу улыбку и готова была бросить все и бежать...

— Виктория... — Иван не мог говорить. Он крепко прижал к себе девушку.

— Вам хорошо? — тихо шепчет Виктория.

— Очень... — шепотом отвечает Иван.

— Так почему вы молчите?

— Мне стыдно перед моими мушкетерами.

— За то, что мы с вами?

— Нет. За то, что я был несправедлив. Любовь не мешает борьбе, а наоборот.

— Не понимаю, — призналась Виктория. — О чем это вы?

— Я всегда считал, что в наше время полюбить девушку — это значит связать себя по рукам и ногам. А наше время — это время борьбы с фашизмом, может, даже за советскую власть во всем мире. Вот и ссорился я с друзьями, а теперь вижу — незаслуженно ссорился. Я люблю вас, Виктория, и могу об этом кричать на весь мир. Я люблю вас...

Занимался рассвет. Тихий, робкий, словно ничего не изменилось на этой земле. Как всегда, нежно розовел край неба, потом весь горизонт, потом выплыл диск солнца, и небо вспыхнуло ярко и весело. Птицы, осторожно попробовавшие голоса на рассвете, сразу защебетали смело и деловито. И все было так, как прежде, до войны.

Иван с Викторией совсем не уснули, но усталости не было. Они поднялись на вершину холма, заросшего мелколесьем, и посмотрели вниз. Насколько хватал глаз, тянулась полоса противотанкового рва, вырытого где мельче, где глубже. Работы оставалось дня на три, если не разгибаться с утра до позднего вечера.

А внизу их встретил Эдик с какой-то виноватой, растерянной улыбкой. Держа за спиною руки, он сказал Ивану:

— Ты можешь меня расстрелять, как дезертира.

— Что случилось? — испугался Иван.

Эдик протянул Ивану руки, сжатые в кулаки, потом с трудом разжал их, и Виктория с Иваном увидели ладони Эдика, покрытые сплошными ранами.

— Я говорил тебе, помнишь, что нельзя поплевывать на ручку лопаты, а сам понемножку поплевывал, уж больно скользила она, а к вечеру вся ручка была в крови. Я сам виноват.

— Ладно. Не казни себя, — спокойно сказал Иван. — Давай на любую попутную и в город. Сделай перевязку и доложи Устину Адамовичу. Скажи — сил больше нет копать вместе с женщинами да стариками. Пусть забирает отсюда — иначе сбежим,

— Так я пошел, — не то спросил, не то сказал утвердительно Эдик.

— Какой ужас... — вздохнула Виктория. — Это, наверное, очень больно, когда растираешь мозоли до крови?

— Наверное, — сказал Иван и, увидев полевую кухню, которую на прицепе привезла полуторка, попросил Викторию: — Возьмите, пожалуйста, завтрак на двоих. Не могу я идти в этот хвост. Опять будет что-нибудь не так.

— Хорошо, Ванечка. — Виктория заторопилась к кухне.

Они ели вдвоем из одного котелка и, как шаловливые дети, наперебой вылавливали из борща редкие кусочки мяса. Вылавливали и смеялись, счастливые и радостные от этой встречи, которая сделала их близкими и родными.

Все было, как прежде, до войны...

А около полудня, не успел пожилой капитан из приписников скомандовать «воздух», как из-за холма, на котором стояли утром Иван с Викторией, снова вынырнули фашистские штурмовики. Люди бросились на дно спасительного рва. Самолеты скинули несколько небольших бомб и открыли огонь из пулеметов.

Потом заход повторился. От воя и треска небо раскалывалось над головой.

Иван сразу не заметил, что Виктории нету рядом. Он оглянулся на чей-то истеричный крик:

— Смотрите, смотрите! Эта сумасшедшая опять побежала!

Иван глянул в поле. Так же, как и вчера, Виктория бежала подальше от этого места, на которое несут смерть фашистские самолеты. Бежала не оборачиваясь, гонимая неопределенным страхом. Иван снова хотел рвануться вслед, но студенты схватили его за ноги.

— Куда?!

А самолет, как и вчера, погнался вслед за девушкой.

Виктория бежала все дальше, а самолет, спустившись до бреющего полета, шел прямо на нее, яростно стреляя из пулемета.

Ивану показалось, что Виктория споткнулась. Она как-то сразу замедлила бег, а потом, повернувшись, посмотрела вверх и упала на спину.

Самолеты ушли, и над полем снова сразу стало тихо. Иван опрометью бросился туда, где лежала Виктория. Странно, что она не поднимается, — разве не видит, что самолета уже нет, что ей ничто уже не угрожает. И вдруг он понял, что Виктория не поднимется уже никогда, понял, что потерял человека, во имя которого готов был отдать собственную жизнь.

Иван подбежал и остановился. Виктория лежала неподвижно, широко раскинув руки, и смотрела в высокое небо, откуда пришла к ней эта неожиданная и нелепая смерть.

Иван опустился на колени и щекой прижался к ее еще теплой щеке.

Волосы ее по-прежнему пахли свежим ветром и солнцем.

 

Глава тринадцатая

ПЕРЕД СХВАТКОЙ

Актовый зал был полон. Федор посмотрел со сцены на знакомые загорелые лица ребят и подумал о том, как крепко сдружились они в эти дни, наполненные опасностью и тревогой. Вон сидят Вера и Сергей, рядом Эдик с забинтованными руками, осунувшийся, строгий Иван. Нет Кати и, наверное, не будет, малышка привязала ее к дому окончательно.

Устин Адамович и Валентин стояли за столом, ожидая, когда Федор откроет собрание. Федор подошел к краю сцены, и в зале воцарилась мертвая тишина. Он отметил про себя, что до войны такого не было.

— Президиума не будет, — сказал Федор. — Обойдемся. Слово исполняющему обязанности директора Устину Адамовичу.

В эти напряженные дни и бессонные ночи Устин Адамович находился в институте. Вряд ли удавалось ему побывать часок-другой дома. Со студентами у него установились своеобразные отношения. Он не называл их, как прежде, несколько официально товарищами, но и не похлопывал по плечу. Он многих знал по имени, сдружился хорошей дружбой старшего с младшими. Предвидя серьезные испытания для своих питомцев, он исподволь готовил их к этому и готовился сам.

— Горкомом партии мне поручено сообщить вам, ребята, — несколько торжественно начал Устин Адамович, — что вчера под Могилевом проведено совещание представителей главного командования Красной Армии с командованием корпуса, которому поручено оборонять Могилев, и руководителями партии и правительства республики. Могилеву придается особое значение. Он должен задержать на Днепре дальнейшее продвижение противника на восток и, может быть, склонить чашу весов в нашу пользу. Городской комитет партии стал штабом народного ополчения. Повсюду па предприятиях — на шелковой фабрике, труболитейном заводе, авторемзаводе — создаются отряды ополченцев, которые примут участие в боях за Могилев. Какое будет мнение комсомольцев?

— Даешь отряд! — крикнул из зала Иван, и собрание сразу взорвалось и зашумело на разные голоса:

— Правильно!

— Хватит отсиживаться!

— Даешь народное ополчение! Устин Адамович поднял руку:

— Другого ответа мы и не ждали. Объявляю вам решение городского штаба — командиром отряда назначается Валентин Иванович, комиссаром — я.

Ребята вдруг подхватились с места, и зал грохнул бурей аплодисментов. Так бывало только в особо торжественные и праздничные дни.

Под эту бурю, размахивая забинтованными ладонями, к сцене прошел Эдик. Он терпеливо подождал, пока шум уляжется, и тихо сказал:

— Это очень правильное решение, и хорошо, что главное командование приехало в Могилев. Вы бы слышали, что говорят в адрес наших студентов на окопных работах. Выходит, что мы чуть ли не дезертиры, а теперь совсем другое дело.

— Стихи! Давай стихи! — крикнул кто-то из зала. Эдик посмотрел в ту сторону, откуда раздался голос, словно хотел угадать автора просьбы, на мгновение задумался и громко прочитал:

Друзья мои, я знаю — это будет, На дорогих днепровских берегах Мы защитим своей могучей грудью Свой город, свое счастье от врага...

И снова гремели аплодисменты, а Эдик шел на место, и ни тени радости не было на его взволнованном бескровном лице.

В эту ночь ополченцы института уходили в засаду на Луполово — там участилось появление ракетчиков и диверсантов. А на Луполове были аэродром, железнодорожный и деревянный мосты через Днепр, которые надо было сохранить во что бы то ни стало — на восток уходили поезда с оборудованием фабрик и заводов, город покидали дети и старики.

С самого вечера на Луполове было неспокойно. На железнодорожной станции перекликались маневровые паровозы, стучали буфера сдвигаемых вагонов, раздавались громкие команды, гудели моторы машин — сгружались воинские части. А вскоре машины, артиллерийские орудия и повозки уже гремели по булыжнику узенькой улицы Луполово к деревянному мосту через Днепр, ведущему в центральную западную часть города.

— Я же вам говорил, — заметил Эдик, придерживая винтовку забинтованной рукой, — что Могилев не отдадут ни за что.

— Кто с тобой спорил? — сказал Сергей и вздохнул. — Эх, сейчас бы покурить хотя бы в рукав.

— Давай сообразим. — Федор снял стеганку, накрылся с головой. — Залезай, надымимся, а то потом, наверное, придется терпеть до утра.

Из-под стеганки густо валил табачный дым. Иван сидел на каком-то ящике, вспоминал сегодняшнюю встречу с Виктором. С тех пор как он вернулся из Гродно и уехал в ЦК, прошло три дня. За эти дни он ни разу не пришел домой. Выплакавшая все слезы мать сидела и вздыхала:

— Хоть бы на минуточку забежал или передал одно слово — жив. А то ведь что творится в городе — давеча выскочила утром в магазин, смотрю — лежит на тротуаре убитый. В аккуратном таком костюме, хороших туфлях, в рубашке под галстуком. Хотела кликнуть кого-нибудь — и кликнуть некого. Слава богу, ехала какая-то машина, остановилась. Командир полез к нему в карман — а при нем и документы — в Совете Министров работал. Ведь кто-то же знал и убил. Они, эти диверсанты, и в красноармейской, и в милицейской форме ходят. Может, и Виктора вот так на Луполове... Ты ж там бываешь, сынок, ничего не слыхал?

— Успокойся, мама, — говорил Иван, только бы не молчать, — Виктор привык к опасностям.

Эти волнения матери как-то не трогали Ивана — он болезненно переживал гибель Виктории. Вспоминалась до малейших подробностей ночь, которую просидели они рядышком в перелеске, вспомнилось утро и это самоубийственное бегство от самолета. Иван никак не мог понять, какой силой обладал страх, сорвавший Викторию с противотанкового рва и бросивший в открытое поле.

Не успел Иван вернуться с комсомольского собрания, как пришел Виктор.

Иван заметил, что брат изменился — от прежней растерянности не осталось и следа.

— Ну что ж, кажется, мы приходим в себя, — сказал Виктор вместо приветствия. — Начинаются дела серьезные.

— Ты-то как? — вздохнула мать. — Небось, проголодался?

— Нет, я сыт, мама, а другой раз просто не хочется...

— Садись за стол, — захлопотала мать, — успеешь еще наговориться.

— Нет, не успею, сегодня ночью ухожу.

— На фронт? — спросил Иван.

— Нет, на Гродненщину.

Иван с недоумением посмотрел на брата. Остановилась в дверях мать.

— Да, да, не удивляйтесь. Есть такая директива ЦК — организовывать партизанские отряды в захваченных районах.

— Значит, война надолго? — спросил Иван.

— Она будет тяжелой, — уклонился от прямого ответа Виктор. — И многое, наверное, решится здесь, под Могилевом. В город прибыла Тульская дивизия генерала Романова., под ружье встанут все горожане от мала до велика.

— Твой младший уже в ополчении, — сообщила мать, горестно сложив руки на груди. — Болит мое сердце, не к добру…

— Да что ты все ноешь, мама? — поморщился Виктор. — Ты знаешь, с кем я сегодня разговаривал? С самим Маршалом Советского Союза.

— А где ты с ним познакомился?

— Да не знакомился я вовсе, а дело было так. В ЦК шел разговор с нашей гродненской группой, уходящей в тыл врага. И вдруг в нашу комнату вошел секретарь ЦК вместе с Климентом Ефремовичем, пристально так посмотрел на нас, потом почему-то остановил взгляд на мне и сказал: «Идете вы на опасное дело, на подвиг, и если кто из вас почему-либо не готов к этому, пусть по-честному признается. Мы не взыщем, дадим другую работу, другие задания». Я смотрел на него и волновался. Что мне было ответить? Среди нас, сказал я, таких нет. Маршал прошелся по комнате, задумавшись, и снова остановился около меня. «Тогда в добрый путь, дорогие товарищи, — сказал он. — Желаю вам успеха. Бейте смертным боем фашистскую нечисть...»

— А чем же вы ее бить будете? — снова вздохнула мать. — Танки вам дали?

— А зачем партизанам танки? С ними в лесу не повернешься. Одна морока...

Сейчас, когда Иван сидел на этом ящике, Виктор с товарищами где-то переходил линию фронта. Хотя, рассказывал брат, такой линии не существует. Бои идут на особо важных участках вдоль железных и шоссейных дорог, а по проселкам, да еще глухим, можно пройти, не встретив ни одного фашистского солдата.

— Студенты, становись! — послышалась команда Валентина.

По Луполову пришлось идти в колонне по одному — улица была загружена войсками и техникой. Потом повернули на Оршанское шоссе, дошли до железнодорожного переезда и остановились. Валентин разбил ополченцев на две группы и напутствовал:

— Беспричинно не стрелять. Не курить, спичек не зажигать, соблюдать полнейшую тишину и маскировку. Идем вдоль железной дороги, к мосту. Удаление 200— 250 метров...

В кустарниках было холодно и сыро. Легкий туман стлался над лугом. Вдалеке на дороге по-прежнему гудели моторы машин. И хотя оттого, что в город вливалась сила, которая будет противостоять врагу, приходили спокойствие и уверенность, ночь почему-то вызывала тревогу.

Ребята находились недалеко друг от друга. Они знали об этом и в ночной тишине словно чувствовали локоть товарища. Каждый из них прислушивался к этой ночи и думал о своем...

Федор был на окопных работах недалеко от своей деревни. Он встретил многих односельчан. Не встретил лишь Катю, мысли о которой не покидали его.

В воскресенье, 22 июня, Катя была дома у ребенка да так и осталась там, ничего не сообщив о себе в институт.

Уйти с окопов было почти невозможно, но Федор улучил время и подскочил в деревню вместе с полевой кухней. Был поздний вечер, но огней никто не зажигал — боялись самолетов. Где-то на околице выла собака. Федор подошел к дому Кати и услышал за окнами приглушенные голоса. Постучал. Открыла Катя и, увидев на пороге Федора, не удивилась, словно ждала его, словно знала, что именно Федор, а не кто-нибудь другой придет в их дом в этот вечер.

— Проходи, садись.

Федор прошел к столу. Небольшая керосиновая лампа излучала слабый свет. На окнах висели старые одеяла, скатерти, все, что можно было повесить, чтобы свет этой лампы не пробивался на улицу. Мать Кати сидела за столом и чистила картошку. Девочка спала в кроватке. Катя опустилась на стул и предложила сесть Федору.

— А я ненадолго, — сказал Федор и не сел, словно он действительно очень торопился. — Тут вот такая ситуация на фронте, что хотел поговорить.

— Все эту твою ситуацию знают. Немец прет без остановки. Перед нами будет противотанковый ров. Если он перед ним и остановится, в чем я очень сомневаюсь, то ты хотел узнать, что мы будем делать под его властью?

— Нет, Катюша, я хотел предложить вам уехать за Днепр. Если не остановят его возле нашей деревни, то на Днепру обязательно, а кто знает, что тут может случиться? Говорят, они зверствуют.

— Болтают, что кому вздумается, — вмешалась мать Кати, — а мой покойный супруг был в четырнадцатом году в Германии — народ культурный и обходительный. Правда, любит строгий порядок, так что ж тут страшного.

— Что вы такое говорите? — аж задохнулся Федор. — Это же фашисты, воспитанные Гитлером за эти годы. Вы знаете, что они творят на оккупированных землях?

— А ты видел? — спросила с ехидцей мать Кати.

— Нет, конечно.

— Вот и помалкивай. Газетки и мы читаем и разбираемся, а поживем — сами увидим.

— Ты ж комсомолка, Катя... — сказал Федор. — А они, знаешь, как с нашим братом расправляются?

Катя молчала. Слушала разговор Федора с матерью и молчала.

И Федор терялся, он не знал, чью сторону принимает сейчас Катя, что она сама думает обо всем этом.

— А у нее на лбу не написано, что она комсомолка. Знают, что муж погиб, и все. Да и вряд ли кто болтать станет...

Федор чувствовал, что разговор окончен, что ему ничего не остается, как попрощаться и уйти, но он не мог этого сделать, потому что боялся за Катю больше, чем за самого себя.

— Так я пойду, — сказал Федор, а сам стоял и смотрел на колеблющийся свет лампы. Вроде бы и ветра в доме не было, а пламя почему-то колебалось то вправо, то влево.

— Иди, Федор. Спасибо за заботу. Как-нибудь перевьемся. Я на огороде такую траншею выкопала, что ни один солдат такую не сделает. Там нас с Катей и маленькой никакая бомба не достанет. А даст бог и дом уцелеет. Твои-то куда собираются?

Федор не знал, что ответить, — он дома еще не был, а сразу побежал сюда.

— Вот батьке твоему надо собираться — он первый и бессменный председатель и коммунист — тут засиживаться нельзя.

— Ну, тогда до свидания, — сказал Федор и направился к двери. Как он хотел сейчас, чтобы Катя пошла его проводить, хотя бы за дверь вышла. И, словно прочитав его мысли, Ксения Кондратьевна сказала:

— Иди закрой за человеком дверь, На крыльце Федор спросил;

— Катя, почему ты молчишь?

— А что я отвечу, Федя? Одна я без малышки никуда пойти не могу, а с ребенком мне мама первая помощница. У нас тут свой дом, свой кусок хлеба, своя картошка и свекла, а там кто нас примет, кто нас ждет? Ютиться у чужих людей? Да и примут ли?

— Примут, я договорюсь. Я, если хочешь, сейчас с отцом обо всем потолкую, а он, в случае чего, возьмет вас с собой.

— Нет, Федя, никуда я отсюда не пойду. И отца беспокоить не надо. И никого.

— Неужели ты не боишься, что тебя могут арестовать и убить?

— А чего мне бояться? — как-то отрешенно сказала Катя. — Все мои страхи уже позади. Убили Володьку, пусть и меня убивают, а мама как-нибудь вырастит внучку. Так что спасибо, Федя, до свидания.

Федор хотел здесь, на крыльце, первый раз поговорить с Катей откровенно, рассказать ей все, о чем передумал он за два года после ее возвращения с Дальнего Востока. Хотел признаться/что, кроме Кати, для него нет никого на свете. И, наверное, Федор сказал бы это, если бы не последние слова Кати про убитого мужа. Они снова, как ножом, перерезали те слабые нити, которые протянулись между Федором и Катей, перерезали и сделали их снова далекими и чужими. Катя до сих пор любит Владимира и без него не видит никакого смысла в этой жизни. Значит, не пробьется Федор к ее сердцу, не станет ей близким и необходимым человеком. О чем можно было говорить после этого?

— Ну, счастливо, Катя. Не поминай лихом.

— А ты куда? Тебя ж не мобилизовали? — спросила Катя.

— А я сам себя мобилизовал, — с неожиданным вызовом ответил Федор. — Вместе с комсомольцами института. Будем в отряде ополчения оборонять город.

— Ну, что ж, живы будем, встретимся — грустно сказала Катя. — На рожон не лезь. Может, и выживешь. Прощай.

Федор очень не любил этого слова. Оно несло в себе столько страдания, что он не хотел даже его произносить.

— Не прощай, а до свидания, — поправил Катю Федор.—Сама ведь говорила — если живы будем, встретимся...

— Так то ж если живы... — снова грустно сказала Катя и вдруг взяла Федора за голову и слабо поцеловала в щеку. — А это на память. Ну, ни пуха тебе ни пера.

— Положено посылать к черту, да как-то не хочется, — сказал. Федор.

— А ты пошли, — попросила Катя. — Потому что у нас с тобой все равно ничего не получится.

Федор, как пьяный, сошел с крыльца и побрел домой, перебирая в памяти все, что говорила Катя в этот вечер. Он не слышал, о чем рассказывала ему мать. Понял лишь, что отца срочно вызвали в райком...

Сергей чутко прислушивался к звукам звездной июльской ночи. Он устроился возле густого ивового куста и видел светлый полог неба над темным лугом. Если бы кто-нибудь появился на лугу, его силуэт был бы сразу заметен на фоне светлого неба.

Он лежал и думал о том, что война только начинается, а в жизни его произошли такие перемены, которых хватило бы на несколько лет.

Сергей всегда был дружен с отцом и матерью. Особенно с отцом. Он был для него примером для подражания. Сергея привлекали в отце его простота в обращении с людьми, с которыми он удивительно быстро сходился, его умение неторопливо принять правильное решение, его располагающая откровенность.

Сергей платил тем же. И отец и мать знали о делах его, знали о Вере, знали, что их единственный сын пойдет за этой девушкой в огонь и воду. Но вот пришел день, когда надо было решать — оставаться в городе, к которому рвется враг, или уезжать вместе с другими на восток. Улучив момент, когда сын на какие-то считанные минуты забежал домой, отец сказал:

— Нам надо поговорить, Сережа, — О чем? — торопливо проглатывая подогретый обед, спросил Сергей.

— Ты только не спеши, — попросил отец. — Речь идет об очень серьезных вещах. Нам с матерью предложили эвакуироваться. Поначалу в Рославль, а там кто знает. Тебе еще рано на фронт — поедем с нами.

Сергей был так удивлен, что кусок застрял у него в горле.

— Папа, я боец народного ополчения.

Отец смутился, а потом посмотрел на мать и сказал, словно размышляя вслух:

— Видишь ли, ополчение — дело добровольное, хочу вступаю, хочу нет. Ты вступил из самых добрых побуждений и еще потому, что находишься рядом с нами, в семье. А теперь мы уезжаем и хотим, чтобы ты был с нами.

Сергею есть уже не хотелось. Он встал из-за стола и начал вышагивать по комнате из угла в угол.

— Да перестань ты метаться, сынок, — попросила мать, — у меня уже голова кружится от твоего хождения.

— А у меня голова раскалывается от того, что я услышал сегодня, — как можно мягче сказал Сергей. — Вы всегда учили меня искренности, порядочности, справедливости, в конце концов. Все мои ребята будут драться под стенами родного города с фашистами, а я, согретый заботами папы и мамы, отправлюсь на восток. Так я вас понял?

— Зачем же в таком тоне? — с обидой спросил отец. — Насколько мне известно, ты всегда был окружен заботой и папы и мамы, и ничего плохого я в этом не вижу. Благодаря этой заботе ты отлично закончил десятилетку, успешно сдал экзамены, а сейчас без пяти минут преподаватель среднего учебного заведения.

— Нету больше этих пяти минут, нету! — сорвался Сергей и почувствовал, что зря повысил голос. — Этих пяти минут уже нету, и неизвестно, будут ли они... — задумчиво продолжал он, стоя в углу, возле этажерки. — Речь идет не о преподавательских планах. Тут вопрос жизни и смерти. Будет ли в природе наша советская школа, наши учителя, наша родина, наконец...

Мать тихонько, почти беззвучно заплакала.

— Нам предложили ехать, и мы обрадовались, что можем увезти тебя отсюда. Говорят, в Могилеве будут решающие бои. А ты ведь еще ребенок и не понимаешь, что бои — это прежде всего жертвы...

— Как вам не стыдно, мама? С какими глазами я уйду из города, оставив в беде свой институт, своих друзей? Нет и еще раз нет. Вы действительно можете ехать. Больше того, вы обязаны ехать — это распоряжение городского штаба народного ополчения. Будут поезда, вагоны. И вам обязательно надо ехать. Мало ли что здесь может случиться. А потом, когда на Днепре с фашистами все будет кончено, вернетесь, и все пойдет по-прежнему.

Мать подняла заплаканные глаза на отца и молчала. Молчал и отец. Сергей видел, что отец вынужден принять решение и взвешивает все за и против.

— А ты знаешь, — сказал отец каким-то дрогнувшим голосом, — что, кроме тебя, у нас никого нет?

— Папа...

— Нет, ты отвечай на поставленный вопрос, — попросил отец.

— Что же из этого? — Сергей сел за стол, обхватив голову руками. — Пусть все родители, у которых по одному сыну, увезут их подальше от войны, и пусть другие, у кого сыновей побольше, защищают тех единственных сыновей? Папа, я отказываюсь тебя понимать...

Какое-то время продолжалось молчание. Отец вышел в свою комнату, долго возился в письменном столе; потом закурил и вышел. Он несколько раз подряд затянулся, что свидетельствовало о его сильном волнении. Так же, как и Сергей, прошелся он по комнате из угла в угол и занял место Сергея возле этажерки.

— Ты наседка, — сказал он вдруг, обращаясь к матери. — Наседка, которая накрывает крылом своего единственного цыпленка. Я ведь тебе говорил, что из этой затеи ничего не получится... И мальчик прав — почему кто-то обязан, а он не обязан. И пусть твоя Олимпиада Романовна не тянет нас в дорогу, да еще с Сергеем, — у нее так много узлов, что нам будет слишком тяжело.

— Вы оба ненормальные! — вспыхнула мать. — Оба... Сереже простительно — он молод, он еще многого в жизни не понимает, у него, в конце концов, в этом городе любовь. А у тебя что?

— У меня тоже любовь.... — строго сказал отец и кашлянул. Сергею показалось, что он проглотил подкативший к горлу комок.

— У меня тоже любовь... — повторил отец, — и я от нее никуда не уеду. Иди, сынок, занимайся своими делами. И береги себя. Ты меня понял?

— Понял, отец.

— Вот так... — Отец еще раз затянулся и ушел в свою комнату, прикрыв за собой дверь.

— Сереженька, сыночек, убьют они тебя... — запричитала мать, сидя за столом. — А у тебя еще все впереди, вся жизнь... Уедем отсюда, сыночек.

— Не надо, мама... — только и сумел сказать Сергей и выбежал из комнаты, чтобы не видеть материнских слез, которых он не переносил...

Всходило солнце, а над приднепровским лугом еще стлался туман. А может быть, он потому и стлался, что солнце согревало холодный от росы луг и он дымился паром, радуясь желанному свету и теплу. Радовался и Сергей. Ночь прошла спокойно, а рано утром он обещал забежать к Вере. Был он там уже своим человеком — мать Веры обязательно приглашала за стол, Оленька, весело и немножко виновато улыбаясь, приносила ему завтрак, или обед, или ужин, в зависимости от того, в какое время Сергей появлялся.

В семье Веры об эвакуации не вспоминали. Было понятно и так — отца везти невозможно, а если что-нибудь случится — значит, чему быть, того не миновать.

Отец Веры — рослый, наверное, некогда могучий мужчина, неподвижно лежал в столовой на топчане, накрытый по самую грудь цветастым пледом. На розовом фоне руки его казались белее снега, на лице навсегда застыла страдальческая гримаса — губы были искривлены, словно человек все время переносил нестерпимую боль.

Сергей видел — в этом доме его. всегда ждали, но особенно ждал Верин отец — глаза его прямо светились радостью. Казалось, в один прекрасный момент он поднимется с топчана и крепко пожмет Сергею руку. Но он лежал по-прежнему неподвижно, разговаривая с Сергеем одними глазами.

Поначалу Сергея угнетало такое состояние человека. Он старался уйти из комнаты, чтобы не чувствовать на себе его взгляд, никогда не говорил с ним, если можно назвать разговором его молчаливое внимание, с которым он слушал то, о чем ему рассказывали. Однажды Вера упрекнула Сергея: — Знаешь, не всякое молчание — золото, Сергей с недоумением посмотрел на нее.

— Неужели ты не видишь, как радуется отец твоему появлению. Ему очень хочется, чтобы ты побеседовал с ним. — Откуда ты знаешь? — удивился Сергей.

— Жаль, что ты не умеешь читать человеческих взглядов. А взгляд папы — для меня не только целое предложение, но, если хочешь, повествование. Очень прошу тебя от его имени — рассказывай ему все, что происходит в городе, но старайся не волновать.

— Вера, ты же знаешь, что все происходящее не может не волновать.

— А ты постарайся...

И Сергей старался. Он подолгу сидел у топчана и рассказывал о том, что через город все идут и идут на восток беженцы со своими пожитками и без пожитков, с разбитыми в кровь ногами, голодные и полуголодные, что в городе налажено бесплатное питание для них на железнодорожном вокзале и в городских столовых, где по преимуществу работают студентки пединститута и культпросветучилища, что кроме беженцев идут и едут раненые, отбившиеся от своих частей красноармейцы, о которыми лучше не разговаривать: по их мнению — все кончено и через какой-то месяц от Красной Армии ничего не останется. Правда, были и другие, тоже раненые и тоже отбившиеся от своих частей, которые просились в новые части и жалели, что где-то временно запропастились советские танки и самолеты и что фашист не так страшен и что его можно бить — было бы только чем.

Верин отец слушал с живым интересом — глаза его следили за губами Сергея: он боялся пропустить хоть бы одно слово.

Сергей начинал понимать каждое движение его глаз. И действительно, они говорили, просили, приказывали, соглашались и не соглашались, одобряли и негодовали. Отец, конечно, не мог быть равнодушным к тому, что рассказывал Сергей, и всегда в глазах его таился немой вопрос:

— Что же будет? Но Сергей старался уйти от ответа, потому что и сам толком не знал, как сложится дальнейшая судьба города и всех его жителей, знал только, что дорога на восток им заказана.

Был день, когда Сергей пожалел о том, что рассказывал отцу Веры обо всем подробно. Усевшись к топчану, он сообщил, что в городе много ракетчиков, шпионов и диверсантов. Дня три-четыре на углу Первомайской и Виленской улиц сидел нищий и собирал милостыню. Нищий как нищий. Может быть, война сорвала его с места и забросила в Могилев. Люди проходили мимо и давали ему то деньги, то кусок хлеба. А однажды наши контрразведчики взяли этого нищего со всем его снаряжением —оружием и фотопленками, ядами и шифровками. Отец Веры так разволновался, что глаза его налились кровью, он что-то замычал и попытался даже приподняться, но соскользнул с топчана на пол так, что Сергей даже не успел поддержать его.

Долго Вера отпаивала отца разными лекарствами и укоризненно посматривала на Сергея:

— Ну зачем был нужен этот детектив?

С тех пор Сергей рассказывал более обще и обтекаемо, и в понимающих глазах больного была тоска и неудовлетворенность...

Солнце поднялось высоко, но Валентин почему-то не давал сигнала сбора. Туман совершенно рассеялся, но ребят не было видно — здорово все-таки они замаскировались или попросту уснули где-нибудь в кустах. На той стороне Днепра в солнечных лучах светился город, в котором Сергей вырос, маячила белая башня ратуши — остаток древнего Могилева, и вал с бывшим губернаторским дворцом, в котором находилась типография областной газеты, и рядом Дом пионеров, примыкавший к зеленому парку культуры и отдыха имени Горького. Могилевчане никогда не называли свой парк полным его наименованием. Говорили просто — пойдем на вал, и всем было понятно, что речь идет о парке, расположенном на высоком крутом берегу Днепра. Отсюда просматривалось все Луполово, деревянный мост через Днепр, вся Быховская улица, ведущая в район шелковой фабрики.

Совсем рядом, на Днепре, послышался плеск весла. Сергей насторожился — рыбакам сейчас не до рыбы, косить травы тоже некому. Тогда кому же понадобилось переправляться на этот берег?

От реки на луг вышел красноармеец. Был он долговязый, в недавно полученном, новом обмундировании, в обмотках и ботинках. На плече у него болтались полуавтоматическая винтовка — новинка по сравнению с трехлинейкой — и небольшой вещевой мешок. И все было бы ничего, если бы не комсоставская фуражка, надетая на голову с довольно пышной прической.

Красноармеец оглянулся и пошел прямо на Сергея, очевидно, не замечая его за густым ивовым кустом. Сергей весь напрягся. Ему хотелось выскочить из-за куста к заставить незнакомца поднять руки, но он сдержался — кругом стояла настороженная тишина, — значит, все видели и ждали, что будет дальше.

Долговязый подошел к кусту, за которым прятался Сергей, положил на землю винтовку и сел. Для того чтобы снять вещевой мешок, он должен был поднять руки и перекинуть лямки.

Как только он поднял правую руку, чтобы снять с плеча лямку, Сергей схватил его винтовку, отбросил подальше и заорал:

— Руки вверх!

Долговязый не ожидал такого оборота дела. Он сидел, оглушенный этим криком, и рука его застыла на мешке. К месту происшествия сбежались ребята. Увидев, что кругом столько вооруженных людей, долговязый встал, как-то презрительно усмехнулся и вызывающе посмотрел на ребят.

— Ну, и что дальше? — спросил он. — Глупые вы пацаны. Дали вам в руки винтовки, так вы хватаете своих же красноармейцев.

— Это мы посмотрим, какие вы свои! — сказал Валентин и кивнул Эдику: — Обыскать.

Валентин был в форме старшего лейтенанта, и долговязый подтянулся:

— Товарищ старший лейтенант, зря беспокоитесь. Я выполняю задание своего командования.

Эдик остановился, не зная, обыскивать долговязого или нет.

— Эдик, выполняйте, — приказал Валентин.

Эдик снял вещевой мешок красноармейца, отбросил его в сторону, стал выворачивать карманы. Кроме курева, в карманах ничего не было. Федор развязал мешок. Оттуда выпал кусок хлеба, банка консервов, поношенная красноармейская гимнастерка.

— Вот видите, — сказал долговязый. — А вы беспокоились.

— Кто вы такой? — спросил Валентин.

— Боец разведбатальона 172-й дивизии генерала Романова. Со вчерашнего дня мы выгружаемся на станции Луполово.

— Хорошо, — спокойно сказал Валентин. — Вас проконвоируют в город, а там разберутся. Если мы ошиблись — извинимся.

— Время такое... — сказал долговязый и попросил: — Закурить можно?

— Курите, — разрешил Валентин, и в это время раздался голос Ивана:

— А лодку мы его забыли. Давайте в лодку. Долговязый забеспокоился. Он чиркал спичку за спичкой, а прикурить никак не мог.

Из лодки принесли походную радиостанцию и ракетницу с ракетами.

— Вот теперь все ясно. Спасибо, Ваня! Вы, мушкетеры, и поведете этого типа к милицейскому начальству.

Ребята вышли на шоссе и строем зашагали на Луполово, а Иван, Федор, Эдик и Сергей повели долговязого в школу. Впереди шел Эдик — он нес на одном плече свою винтовку, на другом — винтовку долговязого. Сбоку Иван — зачехленную рацию, Федор — ракетницу с ракетами, а Сергей, взяв винтовку на боевой взвод, шел позади.

Несмотря на то что горожане уже начинали привыкать к таким сценам, процессия, возглавляемая Эдиком, была живописна. Ребята до сих пор еще не переоделись — все ходили в своих студенческих костюмах, потрепанных на окопных работах. Пиджаки были подпоясаны солдатскими ремнями, на которых свисали патронташи. На голове у Эдика и Ивана были кепки, у Федора и Сергея — военные пилотки.

— Вот сволочи! И дивизию уже знают, и командира, — возмущался Иван, — Мы с тобой не знаем, а он уже знает,

Долговязый вел себя на улице вызывающе. Он шел вразвалочку, улыбаясь и посматривая по сторонам, желая обратить на себя внимание. Это ему удавалось. И горожане и военные поглядывали на него с неприязнью и злобой, а одна пожилая женщина остановилась и крикнула:

— Куда вы этого гада ведете? Стреляйте его тут же на улице, чтобы все видели! — Она соступила с тротуара и пыталась достать долговязого кулаком.

— Тетенька, без вас разберутся, — вежливо отвел ее Эдик. — Не мешайте нам доставить его куда следует.

Со станции Луполово снова пошли машины. Конвою пришлось принять правую сторону улицы, чтобы не задерживать движение. Улица была узкой, и машины все равно должны были огибать и Сергея, и долговязого, и Эдика.

Крытая машина с красным крестом на борту медленно миновала их и остановилась. Эдик хотел было крикнуть водителю, чтобы тот проезжал дальше. Но вдруг замер на месте.

Из машины выскочила и бежала ему навстречу девушка в военной форме. Это была Маша.

— Эдик! Эдинька! — кричала она и бежала к нему, спотыкаясь сапожками о булыжник. — Эдик! — Она упала ему на грудь, запыхавшаяся, но счастливая, а он не знал, куда девать эти две винтовки, которые мешали ему обнять Машу, свалившуюся к нему неизвестно откуда.

— Федя, помоги этому донжуану! — с улыбкой сказал Иван. — И пусть он катится на все четыре стороны.

— Это Маша из Ленинградского медицинского, — сказал Федор и пошел на помощь к Эдику.

— Держали от меня в секрете? — спросил Иван и тоже пошел вслед.

Федор взял у Эдика винтовку долговязого, поздоровался с Машей, словно знал ее и до этого. Подошел Иван и внимательно посмотрел на Машу.

— Знакомься, Иван. Это моя невеста, Маша, — улыбаясь во весь рот, сообщил Эдик.

Шофер машины лихорадочно сигналил.

— Ты куда? — спросил Эдик.

— В областную больницу, там будет наш госпиталь.

— И я с тобой! — крикнул Эдик. Он помог Маше сесть в кабину, сам встал на подножку. — Ты не задерживайся, жених! — крикнул Иван.

— Я приду прямо в институт! — обещал Эдик...

Они сидели в больничном садике друг против друга и находили перемены, происшедшие с ними за то время, что они не виделись.

— А тебе идет военная форма, — улыбнулся Эдик.

— А ты что, партизан? — серьезно спрашивала Маша.

— Почему именно партизан?

— Они, наверно, не в форме, а вот так, — как ты... Просто в своей одежде.

— Устала ты...

— Ты тоже похудел.

— Дома тебя похоронили...

— Я сама не знаю, как уцелела... Так почему ты не в армии?

— У нас у всех отсрочка от призыва, которой пользовались студенты выпускных курсов. А теперь мы пошли в ополчение...

— Как мама, как папа?

— Сама увидишь... А сейчас ты мне расскажи о себе, начиная с 22 июня. Хорошо?

— Мне ведь тоже некогда. Надо срочно готовить палаты...

— А ты вкратце.

— Попробую... Так вот, когда я услышала по радио речь Молотова, я решила, что ничего страшного не произошло, что наши войска быстро дадут фашистам отпор и на этом все благополучно закончится. Однако скоро я поняла, что заблуждалась, и первая мысль моя была о моих стариках. Я решила немедленно ехать домой, тем более что в институте меня не держали — пожалуйста, езжай. Но сделать это было не просто. В сторону Витебска шли только военные эшелоны, и, конечно, меня никто не брал. Я забыла, что такое — день, что ночь. Я металась от эшелона к эшелону, и все безрезультатно. И тогда женщина одна, то ли стрелочница, то ли кондуктор, сказала мне, что в тупике стоит эшелон с артиллерией — тот тоже скоро пойдет на Витебск. Тайком от часовых я забралась на платформу с пушками, закрытыми брезентом, залезла под этот брезент и, усталая, уснула.

— Сумасшедшая... — не выдержал Эдик. — Они ж воинские эшелоны бомбят в первую очередь.

Маша улыбнулась:

— Эх ты, партизан. Они, брат, никакой очередности не соблюдают. Бьют и военных, и гражданских, и поезда с пушками, и вагоны с красным крестом... — Маша замолчала, словно припоминая что-то очень важное, а Эдик терпеливо ждал, не перебивая ход ее мыслей. — Когда я проснулась, — продолжала Маша, — была ночь. Поезд громыхал на стыках и мчался как ошалелый, нигде не останавливаясь. А чуть только рассвело, за нами начали охотиться фашистские самолеты.

Машинист не сбавлял хода, наоборот, мне казалось, что он прибавил, потому что платформы начало качать из стороны в сторону так, что мне казалось, они слетят с рельсов. Я испугалась. И знаешь, не тому, что вдруг полечу вместе с составом под откос, а тому, что вот сижу под брезентом, как мышь под веником, и жду, когда меня прошьет пулей или разорвет бомбой фашистский самолет, которого я не вижу. Я вылезла из-под брезента, стала на краю платформы и думаю — вот увижу, что бомба летит прямо на меня, — возьму и спрыгну под откос. Будь что будет... На соседних платформах красноармейцы заметили меня и, наверное, угадали мое намерение, потому что на мою платформу перескочил пожилой такой артиллерист, обругал матом и приказал, чтобы я снова залезла под лафет пушки.

— Если б не ты сама рассказывала об этом, а кто-нибудь о тебе, — никогда не поверил бы, — перебил Эдик.

— Ты думаешь, я предполагала, что способна на такое? Никогда в жизни. Дома я боялась мышей, боялась в кино смотреть страшные картины, а когда поступала в институт, едва не упала в обморок в анатомичке, но, к счастью, никто этого не заметил, и меня приняли. А тут, на этом сумасшедшем поезде, я почувствовала себя необыкновенно отчаянной — я могла махнуть кулаком фашистскому летчику, лицо которого я явственно видела, когда он пытался бомбой попасть в наш поезд на бреющем полете. Я могла спрыгнуть на полном ходу, хотя неизвестно, осталась бы ли я жива после этого прыжка или нет. Я могла, наконец, сесть на край платформы, свесив ноги, и равнодушно наблюдать за тем, как вспыхивают облака разрывов вдоль насыпи. «Врешь, не возьмешь!» — кричала я чапаевские слова. Помнишь, когда он, раненый, переплывал Урал, — а поезд все летел вперед, вагоны бросало из стороны в сторону, а я держалась за горячий от солнца брезент и проклинала последними словами этого самоуверенного фашиста, который увязался за нашим поездом, ругала наших летчиков, которые не взлетают, чтобы помочь нам, проклинала войну, которая обрушилась на нас и поломала все самые светлые и радужные планы. Я орала во всю глотку, но меня никто не слышал, потому что громыхал поезд, ревели моторы фашистских самолетов и взрывались бомбы.

— Сумасшедшая... — повторил Эдик. — Тебя запросто могли убить.

— Ну и что? Все равно, раньше или позже...

— Ну и настроеньице у тебя... — проворчал Эдик, вынул папиросу и закурил.

— Ты не видел, сколько наших людей убито на дорогах и вдоль дорог — железных, шоссейных, проселочных, а хоронить некому да и некогда...

Наступило тягостное молчание.

— Так что ж было с твоим поездом? — нарушил молчание Эдик.

— Не повезло ему. Километрах в сорока от Витебска его остановили на каком-то полустанке — впереди починяли разбитый бомбами путь. Тут его самолеты и догнали и отомстили за то, что он ушел от них раньше. От нашего состава не осталось почти ничего — как перышки, взлетали в воздух пушки, рвались вагоны со снарядами, полыхало такое пламя, что жители полустанка бросились куда глаза глядят. Меня оглушило взрывом, и я долго лежала в какой-то канаве, по дну которой бежал маленький чистый, живой такой ручеек. Может быть, этот ручеек и вернул меня к жизни. Я очнулась — услышала журчание воды — и протянула руку. Вода обожгла ладонь. Может быть, она бежала из какой-нибудь криницы, потому что холод ее колол мою руку, как иголками. Я с трудом поднесла ладонь ко рту и слизала влагу совершенно сухим языком. Так я повторила несколько раз, пока собрала силы, чтобы повернуться и упасть в ручей головой... А потом я шла вместе с другими на восток, потому что фашисты уже были под Витебском. Шла долго, пока не набрела на какую-то станцию и завалилась в телятник, который ехал неизвестно куда. Главное — он ехал не на войну, а от войны. Я лежала на гнилой соломе и думала о тебе, о папе, о маме, о нашем городе…

Эдик погасил окурок и потянулся к пачке, чтобы закурить еще.

— Перестань, — Маша положила на пачку папирос свою маленькую руку, — ты ведь вообще обещал бросить.

— И бросил бы, если бы не война... — глухо проговорил Эдик, взволнованный тем, что услышал от Маши. — А теперь уж буду курить, пока она не закончится.

— Ты думаешь, это будет скоро? Эдик немного подумал:

— Знаешь, многие ребята со мной спорят, но я даю голову наотрез — все закончится здесь, на Днепре» Вот посмотришь. Армия плюс народное ополчение — это тебе не шутка.

Маша снисходительно улыбнулась. Так улыбается старший, чувствуя наивность в словах ребенка. Эдик не заметил этой снисходительности, потому что спросил:

— А как ты попала в армию?

— Это длинная история. Скажу только, что поездами я добралась до Тулы, а там пошла в военкомат. Выручила зачетная книжка за институт и моя настойчивость. Я ведь потеряла всякую надежду снова попасть в Могилев, и мне было все равно — куда меня пошлют — лишь бы воевать, лишь бы не сидеть сложа руки, в ожидании победы. Я попала в 172-ю дивизию, а она, видишь, домой меня привезла... Вот как я разговорилась. А у тебя как?

— Все сама увидишь. Все. Бои за город начнутся не сегодня-завтра. Главное, что ты здесь. И я знаю твой адрес. Это главное. Понимаешь? — Эдик поднялся со скамьи и взял Машу за руки. — Ну, до свидания, товарищ лейтенант медицинской службы. До скорого свидания. — Он поцеловал Машу и, поправляя на плече сползающий ремень винтовки, быстро зашагал на улицу.

 

Глава четырнадцатая

НАЧАЛО

Прошло несколько дней последних приготовлений ополченцев. Учились стрелять из винтовки, станкового и ручного пулеметов, метать связки гранат и бутылки с горючей смесью. Занятия ничуть не напоминали те, довоенные, уроки военного дела. Если прежде на оружие да на тактические занятия смотрели как на ненужный привесок к хлебу педагога, то теперь военное дело стало главным. Все знали, что к городу приближается сильная, хорошо обученная армия, имеющая большой опыт, насыщенная до предела военной техникой — танками, самолетами, машинами, мотоциклами.

Самое удивительное в эти дни — превращение Устина Адамовича из глубоко штатского человека в требовательного и строгого командира. Хотя Валентин имел более широкую военную подготовку, Устин Адамович заражал всех своей настойчивостью, неутомимостью и верой в победу. Он держал своих ополченцев все время в курсе событий, отбрасывая противоречивые слухи. Он пользовался только первоисточником — информацией штаба ополчения.

— Пока мы загораем, — говорил он, — бои за город уже начались.

— Без нас? — с ноткой обиды спросил Иван.

— Без нас, — ответил Устин Адамович. — Там кадровые артиллеристы, стрелки, гранатометчики. Один подвижной отряд Сумской дивизии дерется за Белыничами, на Друти, другой — на Бобруйском шоссе. И самое главное, ребята, что они бьют фашиста. Сожжено несколько танков, и, между прочим, бутылками с горючей жидкостью.

По поводу этих бутылок студенты любили позлословить. Редкие из них верили в возможность поджечь бронированную махину. Вот пушка с бронебойным снарядом — это другое дело. А жидкость... Нет. Не надеялись на силу этого оружия ребята, но раз военкомат выдал — держали бутылки при себе.

Ожидали приказа занять оборонительные рубежи. Уже вели дебаты, куда направят студентов — на Минское шоссе или на Бобруйское. Но тут пришел Валентин, скомандовал построиться, оставить гранаты и бутылки с горючим в институте и выходить.

Шли по Ленинской в сторону Днепра, поравнялись с Домом офицеров и прямо через площадь направились на вал.

— Теперь уж действительно будем загорать, — бросил Иван.

— Не ворчи. — Эдик считал, что приказы отдаются не зря, что тот, кто их отдает, заранее думает, насколько они необходимы.

На центральной аллее вала их ждал Устин Адамович у груды лопат и ломов. Валентин остановил отряд. Устин Адамович подошел к ребятам, снял военную фуражку, вытер вспотевшую лысину и улыбнулся:

— Вижу, лица у вас кислые. Опять, дескать, за лопаты. Ничего, хлопцы, не поделаешь, это приказ городского штаба. Посмотрите отсюда в сторону Луполова. Мост через Днепр и вся заречная сторона — как на ладони. Обстановка может сложиться так, что придется держать и здесь оборону...

Подошел пожилой капитан из приписников. Обмундирование его было уже не таким новеньким, как на противотанковом рву, небритое лицо осунулось, глаза воспалились от бессонницы.

— А я вас помню, — сказал капитан устало и деловито. — Вы умеете работать. Но здесь будет трудно. Стрелковые ячейки и ходы сообщения придется иногда долбить ломами. Необходимо спилить часть деревьев — закрывают сектора обстрела.

— Да вы что? — не сдержался Сергей. — Как можно рубить деревья лучшего парка в городе?

Капитан равнодушно посмотрел в сторону Сергея, потом отошел и кивнул Устину Адамовичу: — Это по вашей части.

— Рядовой Петрович! — громко сказал Устин Адамович, чтобы слышал весь отряд. — Этот единственный старый городской парк дорог каждому из нас. Но Родина дороже.

— При чем тут Родина? — заметил Сергей, но Устин Адамович побагровел и скомандовал:

— Рядовой Петрович, два шага вперед! Сергей вышел из строя.

— Вот потому, — гневно сказал Устин Адамович, — что мы не можем понять простой истины: борьба за каждый клочок советской земли с врагом — это и есть борьба за Родину, — вот потому мы и терпели пока что неудачи. Мы будем стоять в окопах этого парка до последнего, если потребуется. Понятно?

— Понятно... — сказал Сергей. Он уже пожалел, что вылез со своим замечанием, и правильно отчитал его при всех Устин Адамович. — Можно стать в строй? — спросил он, виновато улыбнувшись.

— Разойдись! — вместо ответа приказал Устин Адамович. — Взять ломы и лопаты и следовать за капитаном.

В сумерках Устин Адамович обходил стрелковые ячейки, выкопанные студентами. Возле Сергея он остановился и закурил.

— Ты видишь вон ту поломанную скамью? — спросил Устин Адамович.

— Вижу, конечно.

— Здесь мне жена призналась, что ждет первенца... — Устин Адамович помолчал, взял в руки горсть земли, растер ее между пальцами. — После ее гибели я часто приходил сюда, на эту скамейку, чтобы снова побыть наедине со своей любимой.

Вечером прибежал связной из штаба — рослый парнишка в черных брюках и светлой рубашке с отложным воротничком, из-под которого четко вырисовывался красный пионерский галстук.

Связной передал Устину Адамовичу небольшой конверт и убежал. Устин Адамович надорвал конверт, прочитал и передал Валентину.

— Кончай работу! — скомандовал Валентин. — Становись!

В институте забрали все оставшееся и в ночной темноте двинулись по Быховской улице в сторону шелковой фабрики. Город, казалось, был наводнен вражескими сигнальщиками. Стоило только загудеть самолетам, как в разных концах вспыхнули ракеты.

Самолеты повесили над городом фонари и сбросили первые бомбы. Вспыхнули пожары.

— Железнодорожные пакгаузы горят, — сказал уверенно Эдик.

— А это на Дубровенке. Правда? — усомнился Сергей.

Они шли с тяжелым чувством, подгоняемые зловещим заревом. Сергею почему-то припомнился ночной учебный поход, который провела года два тому назад военная кафедра института. Шли в противогазах. И без того темная ночь казалась чернее сажи. Некоторые устали и, пользуясь темнотой, снимали противогазы, а Валентин бегал вдоль колонны и кричал:

— Товарищи, поход должен быть приближен к боевой обстановке, товарищи, никаких послаблений и скидок, иначе снижу годовую оценку...

Но угрозы Валентина никого не трогали. Кто-то кого-то ущипнул, кто-то кого-то обнял, поднялся смех и неразбериха. Валентин остановил колонну и повел ее в обратный путь, уже не обращая внимания на то, что происходило у него за спиной. А нынче колонна шла как онемевшая от взрывов, которые гремели в городе, от частых хлопков зениток, от неизвестности, ожидавшей студентов впереди.

Колонну часто останавливали, и Валентин или Устин Адамович сообщали установленный на нынешнюю ночь пароль. И снова двигались по шоссе. Сергей заметил одно орудие, потом другое, потом третье. Наверное, против танков. Сергей пожалел, что не выбрал минуты забежать к Вере. Это было, в сущности, по пути, но после замечания Устина Адамовича на валу не хотелось отпрашиваться. Сергей видел, что Вера тяготилась своим положением. Больной отец постоянно нуждался в помощи. Вера металась, как птица в клетке, чтобы найти выход из создавшегося положения, чтобы наравне со всеми принять участие в общей борьбе. И если признаться откровенно, они очень тревожились друг о друге. Каждый выход Сергея с отрядом Вера переживала болезненно. Сергей видел, сколько усилий стоит ей напускное спокойствие, от которого наливаются слезами глаза и нервно подрагивают губы. Тревожился и Сергей. Вот сейчас они уходили из города, в котором рвались бомбы, и, кто знает, где в этот час Вера, не случилось ли с ней что-нибудь страшное. Первое время в часы воздушных тревог отца вывозили в специальной коляске в небольшой садик, где Сергей с Верой вырыли укрытие, но, видя, с каким трудом достается это близким, отец отказался от выездов. Когда во время тревоги Вера бросалась к нему, он слабо мычал и глаза его выражали решимость и безразличие...

Тихо занимали отведенный отряду участок обороны. Сергей слышал, как кто-то сказал Устину Адамовичу:

— Мы сняли отсюда пулеметную роту на более опасное направление. На КП батальона пришлете своего связного...

Сергей, Эдик, Иван и Федор заняли стрелковые ячейки, соединенные довольно глубоким ходом сообщения. — Поработали тут на совесть, — услышал Сергей замечание Валентина.

И все? Отряд растворился в темноте, как будто его и не было. Кругом стояла тишина, иногда нарушаемая шипением ракеты, которая взлетала над дальней опушкой леса и освещала шоссе, оставшееся с правой стороны, поле, спускавшееся в лощину, и густой ольшаник с левой стороны.

Сергей опустился на дно ячейки. Нагретая за день, земля дышала теплом. Сергей провел рукой по стенкам — с тихим журчанием посыпался песок. Он обнял винтовку, вынул из карманов бутылки с зажигательной смесью, снял противогазную сумку, прислонился к песчаной стене и закрыл глаза...

Все было как наяву. Сергей сидел с Верой в бомбоубежище института, смотрел на чуть тлеющую под потолком слабую электрическую лампочку и удивлялся тишине, царящей вокруг.

Странно, что они сидят здесь, когда над городом нет никаких самолетов.

— Пойдем отсюда, — зовет Веру Сергей.

— Куда? — удивленно смотрит на него Вера. — Там нас убьют.

— Чепуха, — шепчет Сергей. — Это все враки. Никаких самолетов нет. Пойдем ко мне домой. Я скажу родителям, что ты моя жена.

— Они и так знают... — говорит Вера.

— Я должен им сказать, и они поймут, потому что я не могу без тебя.

Они поднимаются и идут к двери. Их провожают удивленными и испуганными взглядами.

Сергей толкает дверь. Она неслышно открывается прямо в вестибюль. А в вестибюле, высоком и светлом, верхом на лошади сидит Милявский. Он в военной форме, и лошадь под ним взмыленная, беспокойная. Она то и дело становится на дыбы. Но Милявский натягивает поводья и успокаивает ее.

— Вы что, с ума сошли, в институт на лошади? — кричит Сергей и вскидывает винтовку.

— Не надо, Сережа, не убивай его, видишь, он в армию уезжает.

Они выходят на Ленинскую и идут по совершенно пустынному городу. Онемевшие от испуга дома смотрят на них черными глазницами. «А вдруг ни отца, ни матери не застанем», — думает Сергей, но поворачивать назад не хочется — там, наверное, еще скачет на своем Коне Милявский.

Они открывают дверь в квартиру Сергея и... что такое? Навстречу им поднимается отец Веры и говорит:

— Ну, наконец-то. А я все приготовил к вашей свадьбе. Вон и стол накрыт. Живите, будьте счастливы. — Отец обнимает Сергея и хлопает его по плечу.

Сергей удивленно смотрит на него — откуда у больного такая сила.

Сергей чувствует, что кто-то трясет его за плечо, и просыпается. Вокруг светло.

— Ну и ну! — говорит Федор. — Наполеон, чистый Наполеон. Уверен в исходе сражения и храпит.

— Что там?. — кивнув в сторону поля, спрашивает Сергей.

— Пока тихо. А я, брат, глаз не сомкнул. Боюсь, что ли?

— А я заснул незаметно, — признался Сергей.

В это время вдалеке послышался нарастающий гул моторов.

— Вот гады, опять на город идут, — сказал Федор. — Давай раскурим одну на двоих. Может, полегчает... — Он вынул папироску, прикурил и жадно затянулся.

Самолеты вынырнули из-за дальней опушки и наполнили все поле оглушающим ревом. Потом Сергей почувствовал, как вздрогнула земля, словно ее ударили чем-то тяжелым, и вслед за этим раздался взрыв. Один, второй, третий... Песок посыпался со стен окопа. Сергей до боли втискивал плечи в эту осыпающуюся стену, словно хотел слиться с нею.

Стоял сплошной грохот. Сергей не слышал, о чем кричал ему Федор, только видел, как тот отполз в сторону и упал на дно окопа вниз лицом, а Сергей не помнил, сколько продолжалась бомбежка, — ему казалось — целую вечность, и, когда самолеты улетели и над полем появились белые столбы разрывов — била артиллерия, — он даже приподнялся из окопа, с любопытством следя, как вырастают эти столбы то тут, то там. Казалось, сама земля выбрасывала вверх камни, осколки и белый дым, словно на ней проснулись дремавшие до сих пор небольшие вулканы.

По ходу сообщения бежал Валентин!

— Приготовиться! Сейчас пойдут в атаку! Приготовиться! Сейчас пойдут в атаку!

Сергею показалось, что Валентин очень испуган и повторяет эти три слова команды только для того, чтобы успокоить себя. Он пробежал по ходу сообщения туда и обратно и где-то застрял в окопе.

Наконец артиллерия утихла. Сергей почувствовал, что начинает привыкать к этому сплошному реву и грохоту. Не успели отгреметь снаряды, как на дальней опушке заревели моторы и на поле появились танки. Все ополченцы, как по команде, вскочили на ноги и прижались к брустверам окопов. Постреливая из пушек, танки направились к шоссе, где через противотанковый ров был наведен мост. Надрывно ревели моторы. Шла сила, которая завоевала почти всю Европу, а за 15 дней войны продвинулась на нашу территорию более чем на 500 километров. «Вот они какие... — подумал Сергей и замер. — А нам надо остановить их...» В это время сзади ударили орудия. Первый же снаряд подбил одну из машин. Она завертелась на месте, как заведенный волчок, а потом наклонилась и задымила. Сверху открылся люк, и выскочил танкист. Сергей вскинул на бруствер винтовку, прицелился и выстрелил. Как раз в тот момент, когда танкист спрыгнул на землю. Немец упал. Потом отполз немного и замер. Сергей не знал, чья пуля настигла танкиста, потому что одновременно раздалось несколько выстрелов. Стрелял кто-то из студентов и там, в правой стороне, куда рвались фашистские танки.

Потом задымил еще один и еще. Танки, рвавшиеся к шоссе, вдруг повернули левее, но тут перед ними был глубокий ров, и они начали его обходить, подставив артиллеристам боковую броню. Теперь ударили ближе — Сергей догадался, что стреляли противотанковые. Танки вспыхивали один за другим. На поле перед позициями их уже стояло больше десятка. Кто-то в студенческих траншеях не выдержал и закричал «ура». Возглас этот поначалу был каким-то неожиданным и неестественным. В нем были и страх отчаяния, и вздох облегчения, и радость, непомерная радость, с которой ничто не могло сравниться. Этот крик подхватили все студенты. И, словно услышав их, уходя от метких бронебойщиков, танки повернули к позициям студентов.

Студенты притихли. Но они уже знали, что танки с черно-белыми крестами можно остановить, и пусть они не очень-то пугают, стреляя из пушек в белый свет, как в копейку. «Привыкли к легкой жизни», — злорадно подумал Сергей, но в это время за его спиной раздался взрыв. Сергей упал на дно окопа, а когда поднялся, увидел — часть танков подвернула в густой ольшаник, а один, обойдя противотанковый ров, шел прямо на их траншею.

— Связки гранат! — раздался громкий голос Валентина. — Подготовить связки гранат!

А танк приближался, лязгая гусеницами, стреляя из пушки, видно, по позициям артиллеристов, но стоило кому-нибудь из ополченцев подняться над бруствером, как танк бил пулеметными очередями. Кто-то, кажется из первокурсников, побоялся подпустить его поближе и вскочил, чтобы метнуть связку гранат. Прогремела очередь, и, не выпустив из рук связки, парень рухнул в свою стрелковую ячейку. А через мгновение в ней прогремел оглушительный взрыв...

Сергей уже слышал, как подрагивали стенки его окопа. После трагической неудачи первокурсника никто не мог решиться на единоборство с танком. И когда казалось, что он навалится всей своей тяжестью на Сергея он метнул, не поднимаясь, на звук гусениц одну за другой две бутылки с жидкостью и упал на дно окопа.

— Горит, горит! — раздался над траншеей чей-то истошный крик.

Сергей приподнялся и увидел, как пламя от башни растекалось все ниже и ниже. Он стоял совсем рядом, ошалело вращая орудийной башней. Сергей для верности бросил под гусеницу связку. А потом выскакивали танкисты, и студенты открыли такую пальбу, словно перед ними было не три мишени, а по меньшей мере батальон. Стреляли от сознания побежденного страха. От боли первой утраты товарища, от неутоленного желания мстить.

Наконец наступила тишина. Удивительная, мертвая, до звона в ушах. Обе стороны ждали дальнейшего развития событий. Поскольку наши молчали, гитлеровцы решили, что дело сделано и остается закрепить достигнутый успех. Так, по крайней мере, подумал Сергей, когда увидел на шоссе командирскую машину, а за нею грузовики, в которых, как на параде, сидели автоматчики.

Сергей услышал позади какое-то движение. Кто-то бежал к нему по ходу сообщения. Сергей обернулся и обомлел от радости — пригибаясь, по траншее бежала Вера. Была она в солдатской гимнастерке, белой косынке с красным крестом, с тяжелой сумкой на боку. Сергей руками загородил ей проход, и Вера буквально упала ему на грудь.

— Ты?!

— Я.

— Какими судьбами?

— Потом. Раненые есть?

— Не знаю. Один убит... На кусочки... А может, и без кусочков.

— Я побежала дальше.

— Давай...

Машины ехали по шоссе как ни в чем не бывало. Наши молчали. И вдруг, как-то разом со всех сторон, заговорили пулеметы, даже два ручных дегтяревских со студенческих позиций. Ударили осколочными орудия. Командирская машина сразу задымила, автоматчиков с грузовиков как ветром сдуло. Они стали растекаться по полю, оставляя убитых и раненых, отстреливаясь на ходу. Но автоматный огонь был беспорядочный, а наши били с яростной точностью.

Сколько прошло времени с момента бомбардировки переднего края, никто не знал. Только когда снова наступило затишье, Сергей, увидел, что солнце перевалило на другую половину дня. И, несмотря на это, оно палило нещадно, как может палить в начале июля. Сергей обессилено опустился на дно окопа и прислонился к его песчаной стене. Только на этот раз песок не казался ему таким сухим — рубашка под пиджаком прилипла к телу, мокрая от пота, который струился по шее, бежал за воротник. Сергей закрыл глаза и глубоко вздохнул. Первый бой в его жизни казался каким-то кошмарным сном. Все было неестественно, как во сне, причудливо и невероятно. И эти танки, и машины, и суетящиеся по полю фигуры мышиного цвета — все это казалось вымышленным, ненастоящим, пришедшим из страшной сказки. Но вот упал сраженный пулей, и взорвался на собственных гранатах первокурсник. Звонко кричал Валентин (и откуда у него взялся такой пронзительный голос!), и, наконец, появилась Вера, живая, настоящая. При воспоминании о Вере он открыл глаза, хотел приподняться и пойти по ходу сообщения, но не мог пошевелиться. Усталостью, словно свинцом, были налиты руки и ноги, ныло от ударов приклада плечо, и стенки окопа плыли перед глазами...

И вдруг на этой стене, чудом удерживаясь под тонкими струйками сыпучего песка, повисла маленькая серая юркая ящерица. Сергей недолюбливал ящериц и в лесу, бывая за ягодами или грибами, смотрел на них с отвращением. Сейчас это маленькое юркое животное было ему симпатично, потому что пришло из другого, наверное, спокойного мира природы, которому наплевать на все наши человеческие дела.

Вот ящерица остановилась на стене, повернула головку и посмотрела на Сергея быстрыми испуганными глазками.

— А я думал, ты ничего не боишься... — устало проговорил Сергей.

Услышав голос Сергея, ящерица прыгнула выше, почти на бруствер, оглянулась еще раз и исчезла.

— Пропадешь там, глупая... — сказал вслед ящерице Сергей и вдруг увидел, как из хода сообщения появилось лицо Эдика — все в грязных подтеках, потом лицо Ивана и Федора. Они смотрели на Сергея, прислонившегося к стенке окопа, и улыбались.

— Вы бы умылись, перед тем как идти в гости, — пошутил Сергей.

Ребята без слов бросились к нему, стали его обнимать, щипать, потом все четверо, как в детстве, навалились друг на друга, словно желая убедиться в том, что они живы, что они снова вместе, что первое и самое страшное — уже позади. Потом они сидели на дне окопа и передавали друг другу один, оставшийся у Эдика, окурок, чтобы хоть раз затянуться табачным дымом...

— Как же это ты? — спросил Федор Сергея. — Набрался терпения, выждал момент, а потом раз... и поджег.

— Я лежал ни жив ни мертв, — признался Эдик. — А потом слышу, кто-то как заорет от радости...

— Это я со страху поджег, — устало сказал Сергей. — Подумал, задавит ведь, а я беззащитный. — Одним словом, герой, — заключил Эдик.

— Ты ему стихи посвяти, — съязвил Иван.

— Идите вы все знаете куда?... — спокойно, но твердо сказал Сергей.

Хлопцы улыбнулись.

— Не обижайся. Молодец, конечно, что там говорить. Но я думаю, что это цветочки, а ягодки будут впереди. Я как рассуждаю? — продолжал Иван. — Они, по старой привычке, хотели взять на испуг, а тут осечка.

Шумно дыша, по ходу сообщения вбежала Вера и, подхватив сумку с красным крестом на руки, плюхнулась на дно окопа.

— Мушкетерчики, любимые, какие вы все молодцы! — воскликнула она, и глаза ее заблестели.

— А чего ж тебе реветь хочется? — спросил Иван. — Валентина убило... шальной пулей...

Сергей почему-то вспомнил его необыкновенно звонкий голос (и откуда только взялся такой у него!) и не поверил, что больше его не услышит.

В окоп протиснулся Устин Адамович, снял фуражку, вытер вспотевшую лысину.

— Ну, чего притихли? Ничего не поделаешь — война... — Он повертел фуражку в руках, смахнул пыль с околыша. — Ты не обижайся на меня, Петрович, за тот разговор на валу, а сегодня ты молодец...

— Не надо, Устин Адамович.

— Надо, Сергей, надо. Чем они брали до сих пор? Мифом о своей непобедимости. Чуть ли не без боя захватывали одну страну за другой. И на нас этот миф действовал, чего греха таить. — Иначе они на границе уже захлебнулись бы. А тут им снарядом в морду да по бокам, а ты поллитровку на башню. Горят, оказывается, их танки, горят. Вот что важно. После тебя и другой не побоится. Так что для отряда нашего это здорово.

Все смотрели на Сергея, а он как-то виновато улыбнулся и попросил:

— Только не делайте из меня героя. Пожалуйста. Из-за дальней опушки снова послышался рев моторов.

Сразу трудно было угадать — танковых или авиационных. Но Устин Адамович скомандовал:

— По местам!

— Я с тобою, — сказала Вера и взяла Сергея за рукав. Сергей приподнялся над бруствером и увидел — из-за леса появились самолеты, было их не больше, чем первый раз. Откуда-то слева застучали зенитки. Самолеты набрали высоту и, выстроившись в цепочку по одному, начали пикировать на передний край. И снова рев моторов и грохот взрывов, треск пушек и пулеметов заставили Сергея упасть на дно окопа. Но в этот раз они были вдвоем, и Сергей слышал рядом прерывистое дыхание Веры. Каждый раз, когда земля вздрагивала от взрыва и сверху осыпались комья земли, Вера повторяла, как молитву:

— Сволочи, сволочи, сволочи...

Вдруг по спине ударило чем-то теплым и тяжелым, и Сергей почувствовал, что задыхается от земли и песка, которых почему-то стало так много, что под их тяжестью Сергей не мог пошевелиться. Он хотел позвать Веру, но перед глазами поплыл розовый, а потом багровый туман...

И кажется Сергею, будто темным предгрозовым утром идет он в школу по железнодорожным путям. С грохотом проносятся товарные и пассажирские поезда, а станция большая, путей много, и пока их перейдешь, опоздаешь в школу. А гроза уже близко, совсем рядом гремят раскаты грома. Сергей знает, что недалеко от школы — угольный склад и паровозы направляются туда на заправку. Сергей вскакивает на подножку и едет. Громыхает на стыках паровоз, все ближе и ближе место, где он обычно соскакивает. Он прыгает и чувствует, как паровоз тянет его за собой. По шпалам, по песку насыпи. Он не может сообразить, как это вдруг паровоз подцепил его, и хочет крикнуть, позвать на помощь, а голос пропал. Песок скрипит под зубами...

— Сереженька, очнись... Сережа, очнись... — услышал он знакомый Верин голос и открыл глаза.

Вера, вся в земле и песке, без косынки, с распущенными волосами, совала под нос ему какую-то бутылочку, от которой до слез кололо в носу.

— Ты жив, Сереженька, жив?

— Кажется... — с трудом проговорил Сергей и инстинктивно пошевелил пальцами рук и ног. — Жив.

— Вера! Вера! — слышался из траншеи истошный крик.

— Ну, слава богу, — торопливо проговорила Вера. — Я побежала. Раненых — тьма... — Вера, полусогнувшись, исчезла по ходу сообщения, а издали все звали ее, Сергей попытался встать, но почувствовал острую боль в левом плече. Набухла влажная рубашка. Сергей захотел поправить ее. Он расстегнул ворот и просунул под рубашку правую руку.

Это был не пот, а кровь.

— Вот сволочи... — повторил любимое слово Веры Сергей. — Ранили-таки...

— Мушкетеры! — вдруг услышал он голос Федора. — Давайте ко мне. Раскурим одну на троих.

Сергей решил, что если он пришел в себя от какой-то бутылочки, то рана не так серьезна и навестить ребят надо обязательно. Он привстал и снова поплыл в розовом, а потом багровом тумане.

— Сергей! — как будто слышал он голос Ивана, но откликнуться уже не было сил...

Очнулся он оттого, что услышал басовитый голос отца и взволнованный, слегка дрожащий голос Веры.

— Я не знаю, — говорила Вера, — как там было под Бородино в двенадцатом году, но что началось после бомбежки на Буйничском поле — настоящий кромешный ад. Они опять пустили на нас танки. И опять артиллеристы были молодцами. Я уж думала — подавят нас всех. Нет, снова подожгли десятка полтора, а остальные отступили.

— Все-таки отступили? — радостно переспросил отец.

— Отступили... — повторила Вера. — А потом началось нечто невероятное. Они, наверное, решили, что осталось еще немного и наши войска будут сломлены. Помните, как в «Чапаеве» капелевцы шли в психическую атаку? Они ее повторили точь-в-точь. В колоннах с развернутыми знаменами двинулись по Бобруйскому шоссе. Наши их подпустили поближе да как ударили из пулеметов и винтовок... Не вышла у них психическая.

— Тяжело вам, — вздохнул отец.

— Мы бы пропали, если бы не туляки.

— Если б им в помощь танки да самолеты, — мечтательно сказал отец и позвал: — Даша! Мы тут основательно проголодались.

— Я тоже... — сказал Сергей.

— Сережа! — Вера подскочила к его кровати. — Очнулся?

— Голова кружится...

— Крови ты много потерял. И как это я второпях не заметила? Откопала тебя, а ты живой. И потом не сказал ничего.

— А я сам не знал, — слабо улыбнулся Сергей и тревожно спросил: — Почему мы дома?

— Госпиталь переполнен. Я считала, что у родителей будет не хуже.

— Правильно... — пробасил отец, присаживаясь у постели. — Даша! Сережа хочет тебя видеть... — позвал он мать.

Сергей в знак благодарности положил свою руку на широкую, покрытую узловатыми венами руку отца. Мать почти вбежала в комнату и сразу запричитала:

— Сыночек мой, кровиночка моя! И почему ты такой невезучий?

— Ты ошибаешься, мама, — спокойно сказал Сергей. — Все как раз наоборот.

— Ты ж второй раз при смерти... — сказала мать, вытирая слезы.

Она и не думала обидеть Веру, но Сергей почувствовал, что упоминание о том довоенном злополучном вечере по-прежнему бросает на Веру ненужную тень.

— Пока мы вместе, — сказал Сергей и взял Веру за руку, — мы не пропадем, мама. Кстати, — добавил он, и голос его дрогнул. — Все было некогда сказать вам, что Вера — моя жена.

Отец от неожиданности ничего не нашелся сказать, только понимающе и одобрительно качал головой. Мать подошла к Вере, обняла ее, и они обе расплакались.

— Вот те раз, — с усилием улыбнулся Сергей. — Вместо того чтобы радоваться, вы ревете.

— И правда, мать, подавай-ка лучше на стол. — Отец открыл буфет, достал бутылку вина, — По маленькой возьмем назло врагам и на радость молодым.

— Какая уж тут радость, — вздохнула мать, ставя на стол тарелки и кастрюлю. — Не знаю, доживем ли мы до нее.

— Доживем, мама. — Сергей подумал и продолжал: тут нас винтовки да бутылки с горючей смесью, а они против нас с танками да самолетами ничего сделать не могут. А как только главное командование подбросит... побегут они назад в свою Германию.

— Смотри как бы не побежали, — усмехнулась Вера. — Не будем спорить, — отец налил рюмку. — Кто-то же там, наверху, ломает голову, как исправить положение, а я предлагаю выпить за молодежь.

— Такой свадьбы не припомню. Молодой лежит раненый, невеста на позиции торопится, — заметила мать.

— Я не тороплюсь. — Вера взяла рюмку для Сергея, а потом для себя. — Нас пока отвели в город. На пополнение.

— А с ребятами что?

— Не волнуйся, целы твои ребята, обещали наведаться.

— Тогда, может, повременим с рюмкой?

— Как хочешь...

Со двора позвонили.

— Вот, наверное, и они... — улыбнулась Вера, но в комнату вошли мать и девушка в хорошо подогнанной форме военного врача.

— Вот сюда, пожалуйста, — пригласила ее мать. — Вот это и есть Сергей, по фамилии Петрович.

— Здравствуйте, — сказала всем девушка и поставила свой саквояж возле кровати, на которой лежал Сергей. — Я из госпиталя. Эдик приказал мне утром быть здесь. Меня зовут Маша.

Маша быстро сообщила все, что можно было сообщить при первой встрече, словно боялась, что ей будут долго задавать вопросы. Сергей сразу узнал девушку, но не хотел в этом признаваться и лежал молча. Ему было приятно, что у него такие друзья, а у друзей такие подруги.

— Вы могилевская? — спросил отец.

— Я почти ваша соседка. Мой дом за нефтебазой.

— Что вы говорите? — удивился отец. — Так вы, наверное, моя ученица?

— Нет, я училась в 16-й, но вас хорошо знаю, — весело щебетала Маша. — Здесь, в железнодорожном поселке, мы все друг друга хорошо знаем.

Вера с любопытством и даже с каким-то обожанием рассматривала Машу и, кажется, завидовала ей. Маша деловито распорядилась дать ей горячую воду, полотенце, заставила Веру помочь ей повернуть Сергея на правый бок. Быстро и ловко сняла повязку, по ходу бросив замечание, что сделана она неопытными руками, и также быстро и ловко, наложив новую, облегченно вздохнула:

— Я думала, будет хуже. Эдик рассказывал такие страхи. А это просто глубокая царапина от осколка. Рана легкая и, как говорят, до свадьбы заживет...

— А у нас как раз сегодня свадьба, — кивнул отец на рюмки. — Вот давайте и отпразднуем.

— Сережа хотел подождать ребят, — напомнила Вера.

— А вы их не ждите, — сказала Маша. — Ребята не придут. Они выехали на базу снабжения куда-то под Чаусы за боеприпасами и оружием. Эдик с Федором заскочили ко мне на полуторке.

— Значит, без них? — спросил Сергей.

— Без них, Сережа, — ответила Маша и взяла рюмку. — Так вы серьезно, ребята, — она посмотрела на Веру и Сергея, — или разыгрываете?

— Вполне серьезно, — сказал Сергей.

Маша выпила и, поморщившись, схватилась за закуску:

— А я все-таки не верю.

— Почему? — Вера подняла на нее большие глаза.

— Мне всегда казалось, что война — не время для свадеб.

— Я вас понимаю, Маша, — сказал отец и налил еще по рюмке. — Свадьба в нашем представлении — торжество с многочисленными гостями и бесконечным весельем. С обильной выпивкой и закуской. А свадьба в селе? Это праздник на целую неделю, в котором принимают участие все жители деревни от мала до велика. Ну, а если просто два человека, которые любят друг друга, хотят быть вместе не тайком, а чтобы об этом знали их близкие, родные?

— Да, конечно... — сказала Маша и задумалась. — А ваши родные знают? — спросила она вдруг Веру.

— Нет.

— Почему?

— Во-первых, это было неожиданно для меня самой, а во-вторых... — губы Веры дрогнули, она закрыла лицо руками, облокотилась на край стола и заплакала, вздрагивая всем телом.

Сергей встревоженно приподнялся на локте:

— Вера, что случилось?

Вера не отвечала. Она по-прежнему нервно вздрагивала, не открывая лица. Маша положила ей руку на плечо:

— Ну успокойся. У тебя дома несчастье? — Сволочи... — сказала Вера, — сволочи. В ту ночь, когда ребята ушли на Бобруйское шоссе, они бомбили город. Я дежурила в горкоме комсомола. И вдруг вижу — горит Дубровенка. Сердце мое екнуло. Отец у меня парализованный, из дому не выходит... Прибежала, а на месте моего дома глубоченная воронка. И никого кругом нет. А потом соседи сказали, что мать с сестренкой хотели вывезти отца на коляске, да не успели...

Наступило тягостное молчание. Только теперь Сергей понял, почему появилась в окопах Вера. Он смотрел на нее и удивлялся. Сколько мужества надо было иметь, чтобы не расслабиться, не утонуть в своем горе, а найти силы для мести, для рискованной работы под огнем противника.

Отец встал и незаметно убрал со стола бутылку — неуместной показалась она ему. Маша открыла и снова закрыла саквояж, ища предлога, чтобы встать и уйти. И тут нашелся отец. Он решил перевести разговор в другое русло:

— Вот вы, Маша, человек военный и знаете больше нашего...

— Какой я военный, — виновато улыбнулась Маша. — Я даже еще ни одного фашиста не убила.

— Это не обязательно. Но вы ведь располагаете сведениями, что будет с Могилевом, с нами, в конце концов?

— Трудно сказать. — Маша снова задумалась. — Обстановка сложная... Видя, что в лоб Могилев не взять, гитлеровцы решили его обойти. Им удалось прорвать нашу оборону и форсировать Днепр у Шклова и Быхова. Говорят, они намерены замкнуть кольцо в Чаусах. Не буду утверждать, что это именно так. Но раненые рассказывают.

— Значит, они перешли Днепр? — встревожился Сергей.

— В двух местах, — подтвердила Маша. — Вот все, что я могу сказать.

— Мы сейчас же должны идти в институт, Вера. Там очень нужны люди... — Сергей хотел приподняться, но Маша удержала его на кровати.

— Полежите несколько дней. Еще успеете, Это я вам обещаю...

 

Глава пятнадцатая

В КОЛЬЦЕ

Приказ городского штаба народного ополчения был коротким — с базы снабжения под Чаусами доставить две машины оружия и боеприпасов. Полуторку вел Федор — пригодилась летняя практика в родном колхозе, — а машину ЗИС шофер с труболитейного — боец народного ополчения.

Рядом с Федором сидел представитель облвоенкомата — старший лейтенант атлетического сложения. В кабине ЗИСа рядом с шофером были Иван и Эдик.

В вечерних сумерках проехали по Луполовскому мосту. У перил стояли бочки с мазутом и бензином.

— Неужели придется жечь? — спросил Федор.

— На всякий случай, — ответил старший лейтенант.

Улица на Луполове была пустынна. Но стоило только свернуть на Чаусы, как Федор увидел шлях, забитый повозками, машинами, людьми. Вся эта лавина двигалась, пользуясь темнотой, на восток, и прибавить газу не было никакой возможности.

Федор пристроился в хвост потоку. Дорога была настолько разбита, что колеса по ступицы увязали в сыпучем песке. Мотор гудел надрывно, словно жаловался кому-то на эту дорогу, на эти повозки и машины, которые неизвестно почему медленно ползли вперед, словно на ощупь пробираясь по нехоженому незнакомому пути.

Старший лейтенант начал нервничать:

— Так мы и до утра не доберемся, а ведь нам еще возвращаться!

— Поищем объезда? — предложил Федор.

— Попробуй, дорогой, — взмолился старший лейтенант. — Полковник Воеводин расстреляет, если не выполним приказа.

— Так уж и расстреляет, — проворчал Федор и поправил съехавшую самозарядную винтовку, что лежала между старшим лейтенантом и им, упираясь прикладом в дно кабины.

— Запросто! — воскликнул старший лейтенант. — Ему как коменданту Могилева говорят — сдашь город противнику — расстреляем. А он это самое обещает нам. При слабом свете покрытых синькою фар Федор заметил поворот на проселочную дорогу.

— Поедем? — кивнул он старшему лейтенанту,

— Давай, может, обгоним.

Федор крутнул баранкой и чуть не наехал на людей, которые с котомками тащились вдоль обочины.

— Куда тебя черт несет! — крикнула какая-то женщина.

— По делам, бабуся, по делам! — ответил ей Федор и начал сворачивать на проселок.

— Какая я тебе бабуся, выродок ты этакий...

— В темноте не видно! — засмеялся Федор. Он нажал на газ, и машина, словно сбросив с себя непосильный груз тяжелой дороги, рванулась вперед. Федор оглянулся — повернул и ЗИС. Не поспели проехать метров двести — впереди замаячила фигура красноармейца с белым фанерным щитом в руках.

— Стой, — заорал красноармеец. — Стой, тебе говорят. Ты что, в летчики хочешь записаться?

Федор остановился:

— Почему в летчики?

— А потому что взлетишь в небо со своей таратайкой. Не видишь? — махнул он белым фанерным щитом. — Заминировано. Повертай назад.

Из кабины выскочил старший лейтенант.

— Куда это повертай, когда нам срочно, понимаешь, срочно надо в Чаусы.

— А что я сделаю, товарищ командир, — оправдывался красноармеец, — когда был такой приказ. Он ведь прет по оршанскому шоссе со стороны Шклова.

— А по полю объехать твои мины нельзя?

— Нельзя, товарищ командир. Тут, понимаете, танкоопасное направление. Так что лучше повертайте.

Старший лейтенант сел в кабину, сочно выругался.

— Что ж, повертай, дорогой.

Федор начал разворачиваться, а красноармеец все бегал кругом и кричал:

— Осторожно! Стой! Дальше колесами нельзя!

ЗИСу было еще труднее, но он первым выехал к шляху и уступил дорогу полуторке. Теперь надо было пристраиваться к колонне, но никто не хотел подождать, потесниться, чтобы машины, выехавшие из проселка, могли влиться в общий поток. Старший лейтенант, обозленный неудачей на проселке, вскочил на подножку и, выхватил пистолет, выстрелил вверх.

— Стой! Дорогу машинам со срочным заданием! Огромный газогенератор, груженный неизвестно чем, притормозил. Из кабины высунулась лохматая голова шофера.

— Знаем твое задание! Драпаешь вместе со всеми? Федор поспешил занять место в колонне. Старший лейтенант с силой захлопнул дверцу и снова сочно выругался.

— Ты видишь? Не верят! И неудивительно — все неудержимо, как снежный ком с горы, катится на восток. А где остановка? В Москве или на Урале? Я б на месте главного командования всех, кто только может держать оружие, остановил бы на дорогах да в окопы. Больше толку было бы.

— Оружия не хватает, — заметил Федор. — Мы ведь за ним едем.

— А где оно подевалось, черт возьми! — гремел заведенный старший лейтенант. — Неужели нельзя было наклепать его вдоволь. Столько заводов по России!

Федор не поддержал разговора. Он внимательно смотрел на дорогу, над которой иногда вспыхивали ракеты — и тут не обходилось без сигнальщиков. Старший лейтенант, вспыливший на проселке, скоро успокоился. Он тоже стал смотреть вперед. Усталые веки его опускались на глаза, и он спохватывался, вытирая лицо руками, словно желал смахнуть непрошеную дрему.

У переправы через маленький, но заболоченный ручей образовалась пробка. Небольшой бревенчатый мостик был сломан, машины и повозки ехали вброд и размесили маленькое болотце так, что машины утопали по самые кузова. Тогда все, кто находился поблизости, подставляли плечи и буквально выносили машины на руках. Ожидая, пока впереди идущая машина преодолеет брод, Федор остановился. В этот момент к ним подошли двое в комсоставских фуражках, плащ-палатках, с карабинами, висящими на плечах дулом вниз.

Один из них вскочил на подножку, осветил фонариком старшего лейтенанта и строго спросил:

— Куда следуете?

— Куда надо, — так же строго бросил старший лейтенант. — Патруль НКВД. Ваши документы!

Старший лейтенант молча расстегнул карман гимнастерки, предъявил предписание полковника Воеводина.

— Понятно, — сказал военный с фонариком, возвратил предписание старшему лейтенанту. И в тот момент, когда тот застегивал карман гимнастерки, военный с фонариком выстрелил в него из парабеллума. Федор отчетливо увидел парабеллум — ему показывали такой на Буйничном поле, подобранный у фашистского офицера.

Все это произошло так быстро и так неожиданно, что Федор в первое мгновение растерялся. Он посмотрел на осунувшегося старшего лейтенанта, который не успел произнести ни единого слова, и, схватив свою самозарядку, выскочил из кабины и бросился к ЗИСу. Оттуда уже бежали Иван и Эдик.

— Старшего лейтенанта убили!

— Кто?

— Переодетые диверсанты.

Втроем они бросились через ручей, утопая в грязи, выскочили туда, где собралось побольше людей — гражданских и раненых красноармейцев, способных передвигаться.

— Среди нас диверсанты! — громко крикнул Федор. — На них плащ-палатки.

— Диверсанты! Диверсанты! — понеслось по дороге. Где-то впереди и в стороне раздались выстрелы, и люди снова принялись толкать буксующие грузовики.

Федор сказал ребятам: — Пошли к машинам.

— Что будем делать без старшего лейтенанта?

— Ехать, — ответил Федор, — не он, так другие должны выполнить приказ.

Подошли к полуторке. Иван стал на подножку.

— Где у него документы?

— В гимнастерке... — Федор влез в кабину и снова поставил у ног свою самозарядку.

Иван расстегнул гимнастерку, достал предписание полковника Воеводина и положил себе в пиджак.

— Будут спрашивать — покажу.

— Но ты ведь не старший лейтенант?

— Какая разница. Главное, куда следуют машины.

— А как же быть с ним? — Федор кивнул на старшего лейтенанта.

— Не выбросишь среди ночи. Человек ведь, — глухо сказал Иван. — Придется везти, а там видно будет.

— Ты потерпи, Федя, — заметил Эдик.

— Конечно, — недовольно согласился Федор. — Попробовали бы вы сами ехать с мертвым по этой дороге...

Но хлопцы уже не слышали. Они поспешили к своему ЗИСу. Федор посидел еще немного и, видя, что дорога впереди освобождается, завел мотор. Он чувствовал прилив безысходной злости, оттого что так неожиданно погиб этот незнакомый старший лейтенант, что им не удалось даже напасть на след диверсантов, что они так медленно добираются до базы снабжения.

Федор нажал на газ. Машина взвыла и со стоном рванулась через болотце. Ее качнуло вправо, влево, потом подбросило вверх, и вот она снова в песчаной колее, глубокой и вязкой.

Во время толчков тело старшего лейтенанта сползло на плечо Федору. Федор с трудом отодвинул его на место, как живого, и от этого прикосновения ему вдруг захотелось поговорить с этим, ушедшим из жизни человеком, как с живым.

— Вот видите, как все получилось, — говорил Федор, не глядя в сторону старшего лейтенанта. — А вы боялись, что вас расстреляет полковник Воеводин за невыполнение приказа. А у вас, наверное, жена и дети в Могилеве. А может, они успели уехать куда-нибудь на восток? Все равно они ждут отца и волнуются. Не говоря уже, конечно, о жене. Вон у меня есть одна хорошая знакомая, даже любимая моя, Катюша, так она до сих пор помнит своего погибшего мужа и будет помнить всю жизнь. Вот какие дела...

Колея стала мельче, машина пошла легче. Федор посмотрел на старшего лейтенанта — он, казалось, слушал и дремал.

— Вы, конечно, не знаете Кати, — продолжал Федор. — И я сегодня могу признаться, что не знаю ее. То мне кажется, что она без меня тоскует, что наши встречи приносят ей радость, то, наоборот, я вдруг чувствую себя лишним и ненужным человеком. У вас, наверное, не бывало такого. А у меня сложно. Не знаю теперь, что с ней и как. Там проходит фронт. Выживет ли она с ребенком в этом аду?

На востоке начало алеть. Наступал рассвет, а до базы снабжения было еще далеко. Рассвет — это вольная воля для истребителей и желтобрюхих бомбардировщиков. Что будет на этой запруженной дороге с рассветом?

Вскоре колонна остановилась. Впереди послышалась винтовочная и пулеметная стрельба. Побежавший туда Иван принес известие — наши части завязали бои с фашистскими мотоциклистами. Откуда они взялись? Слух о мотоциклистах облетел всю дорогу. Люди бросились прочь — в перелески, луга, в заросли хлебного поля. Федор, Иван, Эдик и шофер с ЗИСа собрались у полуторки. В отсутствие старшего лейтенанта Иван взял командование на себя.

— Говорят, влево по проселку можно еще проехать в сторону Чаус. Попробуем?

Они вынесли из кабины тело старшего лейтенанта. Оно застыло в сидячем положении и не разгибалось. Ребята посадили его у дороги спиной к дереву и сняли шапки.

— Простите, что так получилось, — сказал Федор. — Хоронить некогда.

Они обогнули остановившиеся на дороге машины и вскоре выехали на узенький проселок. Был он какой-то заброшенный, ненаезженный. На колее успела вырасти молодая трава. Но зато он был совершенно свободен, и хлопцы гнали как только могли.

За треском и грохотом кузова Федор не услышал выстрелов, и только посыпавшееся лобовое стекло вовремя предупредило об опасности. Федор изо всей силы нажал на тормоза.

Полуторку занесло в сторону. Они с Иваном вывалились из кабины в густую зрелую рожь, что поднималась вдоль дороги.

Федор услышал из ближайшего перелеска очереди крупнокалиберного пулемета. Он увидел, как неуправляемый ЗИС с ходу налетел на полуторку. Раздался взрыв.

— Эдик! Эдик! — истошным голосом закричал Иван. — Эдик!

Кто-то тяжело бежал во ржи. Хлопцы вскинули винтовки.

— Что вы орете? — спросил, запыхавшись, Эдик. — Опередили нас, гады.

— Ты что, ранен? — спросил Иван, увидев на шее и лице Эдика кровавые пятна.

— Как будто нет... — ответил Эдик и на всякий случай попробовал руки и плечи.

— Пятно у тебя на лице, — заметил Иван.

— Это не моя кровь. Шофера. Убили первой очередью...

Выстрелы из перелеска начали приближаться. Ребята увидели, как, подминая под себя спелую рожь, на дорогу осторожно выползла танкетка с черными крестами. За чей еще одна и еще.

— Придется отходить на Могилев, — проворчал Иван.

— А база снабжения? — спросил Эдик.

— Ты что, слепой? — Федор вытер вспотевшее лицо. — Теперь база в их руках.

Иван сплюнул и ожесточенно потер лоб:

— Пошли. Видите, хлеб загорелся...

Огонь из грузовиков переметнулся на спелую рожь. Легкий ветерок легко раздувал пламя, и оно, зловещее и беспощадное, двигалось на хлопцев.

Танкетки снова открыли стрельбу, но в горящую рожь не двинулись.

Когда хлебное поле кончилось, ребята вышли на маленький лужок, заросший невысоким ивняком. В ивняке журчал ручей.

— Тот, наверное, который мы переезжали. — Федор набрал в пригоршни воду, с удовольствием сполоснул лицо, упал на траву, широко разбросав руки. — Эх, вздремнуть бы часок.

Эдик умылся и прилег в тени ивняка. Рядом опустился Иван.

— Могилев окружен, — словно про себя проговорил Иван. — Надо во что бы то ни стало пробиваться к своим.

— На восток? — осторожно спросил Эдик.

— Ты что? — возмутился Иван и встал с места. — Географии не знаешь? Федя, подъем... На дорогу не возвращались — знали, гитлеровцы рвутся прежде всего к магистралям — железнодорожным, шоссейным и даже грунтовым, если по ним можно двигаться технике. Шли едва заметными тропками, иногда заброшенными, которые едва угадывались. На одной такой тропке они наткнулись на красноармейскую засаду.

— Документы! — потребовал младший сержант, молодой, совсем безусый парень.

Иван второпях подал предписание полковника Воеводина. Младший сержант прочитал, бросил взгляд на Ивана и спросил:

— Струсили, товарищ старший лейтенант?

— Почему струсили? — Иван недоумевал.

— Переоделись в гражданскую и драпать? Иван скупо улыбнулся:

— Во-первых, я не старший лейтенант. Он был с нами, но погиб.

— Вот как! — словно обрадовался младший сержант. — Нынче ваш брат кем только не прикидывается. Сдать оружие!

Хлопцы бросили винтовки на землю.

— А вы кто такие? — гневно спросил Иван. — Мы ведь вас тоже не знаем. Одни вот такие проверили документы у нашего старшего лейтенанта, и будь здоров...

— Разговорчики! — прикрикнул младший сержант и приказал одному из красноармейцев: — Пойдешь со мной. А вы — вперед!

Хлопцев привели на опушку борового леса. Невысокого роста, щупленький, чисто выбритый и подтянутый капитан сидел над развернутой картой с красным карандашом в руке. Левая рука была забинтована и висела на перевязи.

— Разрешите доложить, товарищ капитан. Капитан поднял красные усталые глаза.

— Неизвестные, товарищ капитан, а при них вот этот документ.

Капитан взял правой рукой предписание Воеводина, пробежал его глазами, усмехнулся:

— Подмахнули за Воеводина?

— Почему за Воеводина? — не понял Иван.

— А потому, что он комендант Могилева и прекрасно знает, что вчера еще Чаусы заняты фашистами и посылать на базу снабжения людей не имело смысла.

— Мы ехали на двух машинах... — заметил Федор. — Но нас обстреляли, и мы возвращаемся назад. Вот такие дела...

— Неплохо придумано, — усмехнулся капитан. — Веди их к особистам. Там разберутся.

Особист — болезненного вида, сутулый лейтенант — хмуро посмотрел на хлопцев, взял принесенную младшим сержантом бумагу Воеводина и распорядился:

— Платонов, примите оружие! А вы, младший сержант, можете продолжать службу.

Младший сержант повернулся, бросил на хлопцев недобрый взгляд и ушел.

— Платонов, — снова позвал особист, — обыщите их. Подошел Платонов — рослый, стройный брюнет лет тридцати, со строго сдвинутыми черными бровями.

— Раздевайтесь, — сказал он ребятам каким-то извиняющимся тоном.

— Совсем? — с недоумением посмотрел на него Эдик.

— Останетесь в трусах, — прежним тоном сказал Платонов и стал в сторонке, направив на ребят карабин.

— С ума сошли... — ворчал Иван, снимая ботинки, брюки, пиджак.

— У нас так положено, — спокойно сказал Платонов, с любопытством разглядывая хлопцев.

— Какие еще есть документы, кроме этого предписания? — устало спросил лейтенант.

— Вот, комсомольские билеты... — сказал Платонов.

— Ну, давайте, выкладывайте все начистоту.

— А что нам выкладывать? — зло проговорил Федор. — Мы студенты Могилевского пединститута — бойцы народного ополчения. Получили приказ доставить с базы снабжения под Чаусами боеприпасы и оружие в Могилев и поехали под командованием старшего лейтенанта, на которого выдано предписание. Но фашисты уже перекрыли дорогу. Вот и все.

— Легенда подходящая, — хмуро бросил лейтенант.

— Какая это легенда, черт побери, когда это чистая правда? — взорвался Иван.

Лейтенант испытующе посмотрел на него:

— А чего ты горячишься, парень? Горячкой ничего не докажешь. Платонов, проверь одежду как следует, пока я их комсомольские документы посмотрю. Осмоловский Федор Михайлович, билет выдан Могилевским горкомом в 1938 году, Стасевич Эдуард Семенович, Ледник Иван Матвеевич... — Лейтенант как-то вдруг оживился, еще раз внимательно глянул на хлопцев.

— С одеждой все в порядке, — сказал Платонов, — наша, отечественная, живого места нету.

— Ясно, одевайтесь. Который из вас Ледник?

— Я, — сказал Иван. Лейтенант прищурил глаза:

— А кто из Ледников у тебя еще есть в семье?

— Мать, — ответил Иван, — да еще брат Виктор. Был Виталик, но лет десять тому назад умер.

— Виктор? Он жив?

— Жив, — ответил Иван. — ЦК послал на Гродненщину партизанить.

— Платонов, — так же негромко приказал лейтенант. — Дай хлопцам поесть, верни оружие и сбегай на склад, может, обмундирование завалялось новое. А то видишь, до чего хлопцы доносились.

— Вы знаете Виктора? — оживился Иван.

— Знал. Много лет. А потом пути наши разошлись. Молчаливый до этого Эдик не выдержал:

— Виктор — это случайность. А если бы вы не знали его, что с нами было бы?

— Может, расстреляли бы, — спокойно ответил лейтенант,

— Безобразие! — возмутился Эдик. — Погибнуть от своих.

— А теперь трудно разобраться, кто свой, кто чужой... Курите? — Лейтенант протянул пачку папирос, и Федор с Эдиком с жадностью закурили.

Когда хлопцы поели, отлучившийся на время невозмутимый Платонов доложил:

— Склад наш пропал, товарищ лейтенант, так что с обмундированием ничего не получится.

— Как это пропал?

— А вот так. Захватили его фашисты в Благовичах.

— Не надо нам ничего, — сказал Иван. — Мы уже привыкли к своему, а новенькое будет еще подозрительнее.

— Ладно, идите. А если тебе, Ледник, доведется с братом встретиться, — скажи, видел в сорок первом под Могилевом Одинцова с Гродненской табачной фабрики...

Поздним вечером пробирались ребята вдоль Чаусского тракта. По их расчетам до Могилева оставалось километров семь.

Издали светило зарево пожаров над городом, а на дороге было пустынно и тихо. Иногда в темноте догорали остовы разбитых машин или вздымались трупы лошадей, лежавших в дорожной пыли. Казалось, ничто не предвещало беды.

Вышли на поле. Впереди темнел небольшой, но довольно рослый лес. Молча приближались к нему ребята. И вдруг услышали громкий окрик:

— Хальт!

Поначалу они опешили от неожиданности и, правду говоря, даже не поняли, что их окликнули по-немецки.

— Ложись! — шепнул Иван, догадавшись, что они напоролись на засаду или сторожевой пост.

— Хальт! — закричал еще громче тот в лесу, и ребятам показалось, что в голосе его был страх.

— Перебежками вправо. Там снова начинается лес. Пошли! — Иван бросился первым.

Прозвучали автоматные очереди. Трассирующие пули прошили воздух над полем красными нитями. Вскочил и побежал Эдик, потом Федор. С опушки леса началась беспорядочная пальба. Ребята бросились в высокую не-скошенную рожь и почувствовали себя в безопасности. Иван, а за ним Эдик бежали уже в полный рост. Колосья хлестали по лицу, стебли цеплялись за ноги, дышать становилось все труднее.

Эдик первым в изнеможении упал во ржи. Не слыша тяжелого дыхания друга, остановился Иван. Подошел и лег рядом. Земля пахла теплой соломой.

— А где же Федор? — Иван вскочил на ноги, позвал негромко: — Федя!

Ответа не было. Встал и Эдик.

— Как же мы сразу не заметили... Федя! — позвал он. Далеко в стороне постреливали вспугнутые гитлеровцы, освещая поле ракетами.

— Назад! По нашим следам, назад! — скомандовал Иван. Но найти собственные следы в ночном поле было невозможно.

Ребята плутали, все время негромко окликая друга, боясь, что их услышат и снова откроют огонь.

— Хлопцы... Я здесь! Хлопцы! — наконец услышали они слабый голос Федора,

— Ты чего?

Федор лежал во ржи, свернувшись клубком.

— Я, кажется, ранен... — сказал он. — Ногу режет, как ножом. Вот тут, ниже колена...

Иван быстро снял с себя пиджак, верхнюю рубашку, сорвал с тела майку.

— Эдик, давай и ты что-нибудь, — сказал он, — а то будет, как с Сергеем...

Они подняли набрякшую кровью штанину и долго на ощупь перевязывали.

— Идти сможешь? — спросил Иван.

— Попробую... — Федор оперся на руку Эдика, встал и застонал.

— Иван, возьми его винтовку, — попросил Эдик. — А ты обними меня за шею... Да берись покрепче.

Попеременно несли они раненого Федора, пока не выбились из сил. Стало светать. Совсем недалеко послышались автоматные очереди, потом застрочили пулеметы и ударила пушка раз, второй, третий...

— Ребята, простите, что так получилось... — вдруг сказал Федор. — А теперь я для вас обуза.

— Дурень ты, — спокойно сказал Иван.

— Кому я нужен в Могилеве? — спросил не то себя, не то ребят Федор. — Оставьте меня где-нибудь.

— Не оставим же в лесу. — Эдик достал полпачки махорки, кусок бумаги, неумело свернул цигарку. — Вот, Платонов дал на прощание. Раскурим одну на троих и подумаем, как быть.

— Давай сделаем носилки... — предложил Иван.

— И с ними прорываться на Луполово?

— Почему прорываться?

— А ты что, не слышишь, что город уже в кольце, что мы отрезаны от своих.

Наступило молчание.

— Я пойду в разведку, — сказал Эдик.

— Осторожно, — предупредил Иван. — Смотри, мы будем ждать.

Докурил цигарку Федор.

— Слушай, — тихо сказал он, — если Могилев в кольце, то чем вы с Эдиком поможете?

— Там Устин Адамович с ребятами подумают, что мы струсили, — твердо сказал Иван. — Чем сумеем, тем поможем.

— Ну, смотри. Вернулся Эдик.

— Мы возле Гребенева. Тут хаты стоят недалеко от леса. Я ведь сюда по грибы ездил и как-то сразу не узнал.

— Пошли, ребята, — скомандовал Иван и взял на спину Федора. — Постучимся в первую хату. Люди свои...

Они долго стучали в окошко маленькой, покосившейся от времени хаты. Никто не откликался. Эдик прилип носом к стеклу, приложил ладонь, чтобы не отсвечивало, и заключил:

— В хате никого нет.

В это время откуда-то с огородов появилась девушка. В большом платке, телогрейке, в новых мальчуковых ботинках.

— А мы сидим в яме на огородах, — виновато улыбнулась она. — И ничего не слышим. — Она посмотрелана ребят и тихо ойкнула: — Да вы раненые...

— Нет, — сказал Эдик, — только один, — он кивнул в сторону Федора.

— Да что же мы стоим, заходите скорей в хату, — заторопилась девушка. — А мы сидим в яме и ничего не слышим. Такой бой был, такой бой, а теперь перекинулся на Луполово. Да вы располагайтесь. А товарища Осмоловского положите вот сюда. Я ему перевязку сделаю.

Ребята опешили. Здесь, в этой покосившейся хатенке, в которую привел их случай, они никак не ожидали найти знакомых.

— Откуда вы меня знаете? — спросил Федор, пока девушка нарезала куски чистого холста.

— А кто же вас не знает в институте? — улыбнулась она. — Вы ж секретарь комитета... — Девушка сняла платок, телогрейку и сразу переменилась — невысокая, худенькая, она ловко орудовала ножницами, снимая порванные окровавленные майки с ноги Федора.

— Так вы наша студентка? — искренне удивился Эдик.

— Свойство поэтов всему удивляться... Так, кажется, говорил на лекциях Устин Адамович.

— Как же вас зовут? — спросил Иван.

— Нина. А что? — спросила девушка.

— Дело в том, что Федора мы не сможем взять с собой в Могилев.

— Хлопцы, не ходите туда... — подняла умоляющие глаза Нина.

— Нельзя, — твердо сказал Иван.

— Пропадете там, честное слово, пропадете, — почти заплакала Нина. — Говорят, бои идут на улицах города. Ну зачем умирать раньше времени?

— А кто знает это время? — сказал Эдик, — Там наши друзья.

— Они правы... Нина, — тихо сказал Федор, — Сейчас там каждый боец на учете.

— Будем говорить в открытую. — Иван встал и прошелся по неровному полу. — Мы хотели оставить у вас Федора.

— Пожалуйста, — зарделась Нина. — Мама не будет против.

— Но сюда могут прийти фашисты.

— Об этом не беспокойтесь. Спрячу все — и комсомольский билет и оружие.

— Спасибо вам. Ну, мы пойдем, Эдик.

— Прощайте, хлопцы... — дрогнувшим голосом сказал Федор. Глаза его стали грустными и влажными.

— Мы придем за тобой. Обязательно... — пообещал Эдик. Он подошел к кровати, на которой лежал Федор, пожал ему руку и вдруг сказал: — Союз.

Иван положил свою руку на руки Федора и Эдика!

— Союз.

Нина стояла в стороне, смотрела на это странное расставание и плакала. Где ей было понять, что так клялись в дружбе ребята с Ульяновской улицы.