Прощайте, любимые

Горулев Николай

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

Глава первая

ОНИ НЕ ПРОЙДУТ

По кустарникам и оврагам Нина проводила друзей до опушки леса. Где-то впереди, то вспыхивая, то угасая, гремел бой, а здесь, на опушке, было покойно и солнечно. Только свежие воронки от взрывов да стрелковые ячейки, осыпавшиеся под гусеницами танков, напоминали о том, что покой этот обманчивый и тревожный.

Остановились у толстой суковатой сосны, рассеченной снарядом. Янтарные прозрачные капельки смолы проступили по краям глубокой розовеющей раны.

Видя, что ребята твердо решили пробираться в Могилев, Нина не отговаривала, а только вздыхала:

— Ничего вы вдвоем не сделаете... только погибнете зря...

Иван протянул девушке руку:

— До свидания.

— Будет ли оно? — опять вздохнула Нина.

— Будет, обязательно будет, вот увидите... — Иван говорил так убежденно, что Эдик поднял на него свои густые кустистые брови.

— Ладно, — сказала Нина. — А за Федора не беспокойтесь. Все будет в порядке.

Они стояли на опушке и смотрели вслед уходящей девушке. Тоненькая, хрупкая, в больших мальчуковых ботинках, она казалась подростком. Раза два, появившись на гребне оврага, Нина прощально помахала ребятам рукою, а потом исчезла.

— Днем не пробьемся, — задумчиво сказала Эдик, и, словно в подтверждение его слов, совсем рядом ударили орудия. Земля под ногами вздрогнула.

— По городу, — тихо сказал Иван. — Идем. Поищем укрытие.

В каких-нибудь десяти шагах от опушки они обнаружили полуразвалившийся блиндаж. Вход засыпало землей, а сбоку бревна были разворочены прямым попаданием снаряда.

Эдик протиснулся между бревнами и упал на песчаное дно.

— Осторожно, — предупредил он Ивана. — Здесь глубоко.

С помощью Эдика Иван спустился в блиндаж. Они сели и осмотрелись. Вокруг валялись стреляные гильзы, обрывки бумаги и одежды, а в самом углу топорщилась видавшая виды шинель, из-под которой торчал солдатский сапог.

— Кто тут? — громко спросил Иван и щелкнул затвором винтовки.

Никто не ответил. Ребята прислушались. Из угла доносилось частое прерывистое дыхание.

Иван пополз в угол и отвернул шинель. Поджав под себя перевязанную ремнем ногу, на песке лежал молодой парень в форме младшего лейтенанта Красной Армии.

Иван тронул парня за плечо. Тот открыл глаза, с трудом повернулся, и в руке его сверкнул пистолет.

— Вы кто? — хрипло спросил младший лейтенант. — Свои мы, — успокоил его Иван.

— Кто — свои?

— Ополченцы из Могилева.

Младший лейтенант опустил пистолет и закрыл глаза. — Бежите?

— Нет. Возвращаемся в город.

— Правильно, — тихо сказал младший лейтенант. Ребята вновь услышали его прерывистое дыхание.

— Идемте с нами, — предложил Иван.

Младший лейтенант открыл глаза и слабо улыбнулся.

— Рад бы в рай... — проговорил он и кивнул на потемневшую от крови скомканную штанину, перевязанную ремнем. — Я ведь без ноги, ребята...

— Как без ноги? — удивился Эдик.

— Отбило миной во время ночного боя. Я вот и заполз сюда...

В блиндаже наступило тягостное молчание.

— Мы вам поможем, — горячо заговорил Иван. — Тут недалеко деревушка. Там у нас одна знакомая...

— Спасибо... — прохрипел младший лейтенант. — Спасибо, ребята. Поздно...

— Мы вас занесем, честное слово, — не успокаивался Иван. — Вдвоем с другом...

— Не надо... Мне уже немного осталось... Лучше я вам помогу... Только слушайте внимательно... Пробираться надо возле аэродрома на Луполове. Там у них кухни и разные тыловые части. А за мост каждую ночь бои... — Младший лейтенант снова замолчал и дышал часто и прерывисто.

— Вы отдохните, — попросил Эдик. — До ночи еще далеко.

— Я не доживу до ночи... — сказал младший лейтенант просто, как говорят о повседневных обыденных вещах. — Вы должны знать, что передний край проходит по западным окраинам города... Со стороны Бобруйского шоссе — вдоль поселка шелковой фабрики, со стороны Минского — у деревни Пашково, со стороны Шклова — у детской коммуны и товарной станции...

— А на Луполове? — спросила Иван, — На Луполове есть наши? — Нет... — вздохнул младший лейтенант.

И снова в блиндаже наступило тягостное молчание. Раненый закрыл глаза и как будто задремал.

— Мама! — неожиданно позвал младший лейтенант. — Открой, пожалуйста, окно. Душно...

— Бредит, — прошептал Иван. — Давай положим его повыше... — Они осторожно приподняли белокурую голову младшего лейтенанта и подложили вчетверо сложенную шинель.

— Пулемет с правого фланга!... Бей их, ребята... бей... — заметался младший лейтенант и снова затих. Только грудь его вздымалась часто-часто. Почерневшие губы полуоткрылись, обнажив ослепительно белый ряд зубов.

Эдик сидел, прислонившись к плечу Ивана, и молчал. Все его мысли были там, за Днепром, где их ждали студенты, где ждала Maрия. Что с ними сейчас, в эту минуту? Эдик не мог себе представить, что противотанковые рвы, па которых работали десятки тысяч людей, сегодня уже никого не защищают, что гитлеровцы на товарной станции, а там мама, брат Митя, Светлана Ильинична, Григорий Саввич, Сергей и Вера. Нет, надо во что бы то ни стало туда, к друзьям, к любимым, и будь что будет... Зато рядом со всеми, вместе со всеми... Он почувствовал, как Иван легонько толкнул его.

— Умер, — прошептал Иван.

И только теперь Эдик услышал гнетущую тишину в блиндаже. Она была особой, не такой, как раньше, напряженной до звона в ушах. Младший лейтенант лежал неподвижно, полуоткрыв рот, запрокинув голову.

— Умер, — повторил Иван, подошел к младшему лейтенанту, взял из его руки пистолет, положил в карман, легонько вытянул шинель из-под головы и накрыл ею покойного.

— Уйдем отсюда, — сказал Эдик. — Страшно? — спросил Иван.

— Нет, просто не хочется...

В это время снова начала бить артиллерия. Методично, точно соблюдая интервалы. Так вколачивают в землю сваи тяжеленной металлической бабой.

— Лучшего места не найдешь, — тоскливо сказал Иван. — Скоро начнет смеркаться.

Долго сидели молча. Потом Эдик достал из кармана

измятую папироску, закурил. Иван покосился на него. Эдик затянулся раз, второй, протянул окурок Ивану.

— Слушай, Ваня, — прошептал Эдик. — Значит, мы напрасно копали эти проклятые противотанковые рвы?

— Ничего не напрасно, — ответил Иван. — Ты же сам видел под Буйничами, что не напрасно. Правда, это не спасение от бед, но все-таки...

— Что ты успокаиваешь и меня и себя... — шептал Эдик. — Не рвами и не реками их надо останавливать. Пушками, танками и таким огнем, чтобы от него железо горело.

— Уже не веришь, что под Могилевом их остановят? — тоже шепотом спросил Иван.

— Не верю, — задумчиво ответил Эдик.

— Все вы, поэты, люди настроения... — с раздражением прошептал Иван. — Ты посмотри, сколько времени держимся. А они вынуждены топтаться на месте, бросать под Могилев все новые силы. Ты понимаешь, что это значит?

— Допустим.

— Не понимаешь. Иначе не махнул бы рукой на родной город.

— Не городи чепухи, — обиделся Эдик. — При чем тут родной город? Я думал, я был уверен, что на Днепре все решится. К этому готовились, на это рассчитывали. Я думал...

— И думай, — перебил его Иван. — Еще неизвестно, как повернутся события. Может, к окруженному Могилеву уже спешит помощь.

— Может... — неопределенно произнес Эдик и замолчал.

В сумерках, ребята покинули блиндаж и вышли в редкий сосонник, слабо освещаемый заревом далекого пожара. Над Луполовом взлетали ракеты и трассирующие пули. В багрянце неба, нервозных вспышках прожекторов, гуле машин и тягачей было что-то зловещее.

Осторожно минуя дороги и улицы, ребята направились в сторону аэродрома, где, по словам младшего лейтенанта, можно было проскользнуть к Днепру. Где перебежками, а где ползком Иван с Эдиком пересекли Луполово и чуть не напоролись на группу гитлеровцев, расположившихся на травянистом поле аэродрома. Ребята замерли, слившись с землей. Гитлеровцы разговаривали негромко, иногда раздавался заливчатый смех.

— О чем они? — шепнул в ухо Эдику Иван.

— А черт их знает... — так же тихо ответил Эдик. — Стыдно. Семь лет учили немецкий — и ни в зуб.

— Не скажи, — съязвил Иван. — А парцицип цвай, а имперфект? Геноссе Стасевич, гее ан ди тафель...

— Тише... — Эдик схватил Ивана за рукав. — Слышишь?

С востока нарастал могучий гул моторов. По ровному сильному звуку ребята сразу отличили — шли советские самолеты.

— Ну, что? — горячо зашептал Иван. — Я тебе говорил, что еще ничего неизвестно, что к Могилеву подойдет помощь.

— Давайте, давайте, родные... — звал их тихонько Эдик, и самолеты, словно услышав его, загудели над Луполовом.

По небу зашарили прожекторы, и ударили зенитки. Самолеты не меняли курса. Прямо над аэродромом один из них повесил яркий большой «фонарь». Ребята услышали истошные крики и команды. К улицам и дорогам, ведущим за город, рванулись машины и повозки. Рев моторов, стрельба зениток — все слилось в сплошной гул.

Солдат, на которых напоролись Иван с Эдиком, как ветром сдуло с аэродрома. В это время со стороны деревянного моста через Днепр послышалась яростная стрельба.

Иван молча вскочил с земли и рванулся вперед. Эдик едва поспевал за ним.

— На мост? — крикнул на бегу Ивану.

— Сумасшедший! К Днепру, пока тут заваруха!

Но «заваруха» быстро кончилась. Самолеты сбрасывали не бомбы, а груз. Уже на берегу Иван, удивленный, остановился и плюнул от злости:

— Кому сбрасывают, фашистам?

— Думаю, что Луполово еще наше.

— Думаю... а рация зачем?

От моста стрельба перекинулась на Луполово. Очевидно, паши хотели отбить у врага предназначенный для них груз.

— Может, повернем? — спросил Эдик.

— Нет, мы им не подмога. Быстрее на ту сторону!

Ребята вошли в холодную с темно-багровым отсветом воду. Течение сразу подхватило обоих и понесло в сторону моста. Плыть было трудно — мешали винтовки, но Иван оказался ловчее — он был уже на середине, а Эдик все никак не мог приноровиться грести одной рукой. А тут еще эта одежда. Она отяжелела и тянула вниз.

Иван раза два повернулся и, как показалось Эдику, призывно махнул винтовкой. Эдик не ответил — он и так старался изо всех сил. А бой с Луполова снова перекинулся к мосту. «Не удалось нашим пробиться к грузу, — подумал Эдик. — А там, наверное, боеприпасы».

Когда Иван подплывал к левому берегу, оттуда послышалось несколько выстрелов.

— Свои! Не стреляйте! Свои! — закричал Иван, размахивая над головой винтовкой. Он шел по мелководью, все время оборачиваясь в ожидании Эдика...

Узнав, что друзья не вернулись из Чаус, а гитлеровцы уже подошли к Луполову, Сергей решил немедленно вернуться в свой истребительный батальон. Вера поменяла повязку на затянувшейся ране и залепила ее пластырем. Мать собирала в узелки и обшивала клеенкой книги, которые собиралась зарыть на огороде, и впавшими тоскливыми глазами смотрела па сына и невестку.

Сели перед дорогой. Потом мать поцеловала Веру, Сергея и молча кивнула на прощанье. Александр Степанович проводил молодых во двор, хотел что-то сказать, а потом махнул рукой и слабо улыбнулся.

Передний край проходил в каком-нибудь километре от дома, за нефтебазой. Деревянные дома железнодорожников горели и днем и ночью. Дым пожаров стлался по Ульяновской огромными сизо-серыми змеями. Станция замерла — ни одного паровозного гудка, ни рожка стрелочника. На путях методично рвались мины, и то вспыхивала, то угасала ружейно-автоматная стрельба у нефтебазы.

За неделю, которую Сергей пролежал дома, город преобразился — с чердаков уцелевших кирпичных зданий смотрели на улицу пулеметные стволы. Во дворах стояли машины и повозки, а на небольшой площадке за виадуком — батарея зениток. — Эти тоже скоро уйдут на передовую, — кивнула Вера на зенитки. — На валу они бьют прямой наводкой.

— Мост еще наш? — спросил Сергей.

— И наш и не наш... Пойдут в атаку они — наши заставляют откатиться. Попробуют наши прорваться на Луполово — они отбивают атаки и теснят к валу...

Еще с театральной площади Сергей увидел на башне старой ратуши у Дома офицеров — красное знамя. Оно чудом держалось на самой верхотуре и переливалось на солнце кроваво-красным отблеском.

— Что за праздник?

— Это им назло, — озорно сверкнула глазами Вера. — С самого утра они начинают бить по этой башне из пушек. Ну и черт с ними. Расход боеприпасов...

Сергей улыбнулся. Вера все еще не могла понять, как не понимал долгое время и Сергей, что они готовились к этой войне основательно и боеприпасов им хватит надолго, может быть, даже на несколько лет, потому что все заводы Европы работали на них...

Советская площадь лежала в развалинах. Большое кирпичное здание областной типографии зияло пустыми окнами, был сожжен и разрушен Дом пионеров, примыкавший к парку.

Появлению Веры и Сергея ребята не придали особого значения — как будто те и не отлучались на целых семь дней. Лишь какой-то студент, кажется, с истфака, обтрепавшийся за эти дни и сменивший брюки на красные шаровары от лыжного костюма, обнял Сергея и кивнул на плечо:

— Болит?

— Терпеть можно... — Сергей улыбнулся, глянув на необычный костюм студента. — Ты что, специально для фрицев вырядился?

— Они, как быки, ненавидят красное... — Студент сказал это без тени усмешки, с каким-то упрямым ожесточением, потом достал из кармана шаровар пачку сигарет. — Идем, я тебе передам свою стрелковую ячейку... в полный рост... и патронов дам... перехожу на счетверенный «максим».

Но занять стрелковую ячейку Сергею не пришлось. Устин Адамович, которому доложил он о своем возвращении в строй, устало улыбнулся, взял Веру и Сергея под руки и отвел в сторону. Сели на поваленное дерево.

Сергей заметил, как изменился за эти дни Устин Адамович. Отросла небольшая рыжая бородка — бриться, конечно, было некогда, да и негде, лихорадочно горели ввалившиеся глаза, обрамленные сетью морщинок.

Устин Адамович расстегнул планшет. Там, где должна была находиться карта, лежали папиросы «Казбек».

— Вот, пионеры принесли из какого-то магазина.

Курили молча, изредка бросая взгляды друг на друга. Вера отмахивалась от табачного дыма, теребила застежку санитарной сумки. Пахло гарью и свежеспиленным деревом. Стояла непривычная тишина.

— У них что, выходной? — кивнул в сторону Луполова Сергей.

— Обед, — ответил Устин Адамович, снял фуражку и положил рядом с собой на дерево. — Как только обед — нам передышка... — Устин Адамович вытер лысину платочком не первой свежести. — Вот что, ребята. Вы тут выросли, знаете каждую улочку, да и пригороды, наверное, знакомы вам.

— Конечно, — сказала за себя и за Сергея Вера.

— На высотах деревни Гаи держит оборону со своим батальоном милиции капитан Владимиров. У городского штаба третий день с ним нет никакой связи. То ли его посыльные не добираются до города, то ли посыльные штаба...

Сергею хотелось спросить, что же будет дальше — кольцо окружения сжимается все туже и туже, но вместо этого он сказал:

— Мы найдем капитана Владимирова.

— Ну, ни пуха ни пера... — Устин Адамович обнял Веру, Сергея. — Передайте, что отступать некуда...

С Луполова начался артиллерийский обстрел. Снаряды рвались на площади, на валу, у ратуши. Вера оставила санитарную сумку на перевязочном пункте, оборудованном в кирпичном подвальчике летнего кафе. Самого кафе уже не существовало — остались только кирпичные стены подвала.

Вера достала из сумки пистолет, сунула его в карман стеганки и, не пригибаясь, побежала по ходам сообщений вниз к Дубровенке, где ее ожидал Сергей.

Словно сговорившись, гитлеровцы вели огонь не только со стороны Луполова, но и со стороны шелковой фабрики и нефтебазы. Горели и рушились дома, на улицах лежали неубранные трупы, куда-то спешили вооруженные люди в цивильной и военной форме, ревели грузовики, таща на прицепе артиллерийские орудия. Тяжело раненный, город еще жил, еще не сдавался.

Сергей и Вера вышли к мостику через Дубровенку, тому самому, с которым были связаны воспоминания о довоенных счастливых днях, кажущихся сегодня такими далекими и безвозвратными. Сергей взял Веру за руку, и они стали подниматься вверх по Виленской, спотыкаясь о булыжник развороченной мостовой. И вдруг совсем рядом Сергей услышал автоматную очередь. Он потянул Веру за руку и прижался с ней к стене дома. Осмотрелся. Никого. Только попытался шагнуть на тротуар, как снова раздалась очередь и у ног прозвенели, ударившись о булыжник, пули. Вера рванула Сергея за руку и потянула за угол дома. Стреляли по ним. Но кто?

Скрываясь за домами, они поднялись по Виленской выше и снова услышали стрельбу из автомата. Кто-то бил из чердачного окошка двухэтажного кирпичного особняка. Сергей вскинул винтовку, но Вера удержала его:

— Только обнаружишь себя. Подойдем поближе.

Они перебежали улицу и дворами, чтобы тому, с чердака, не было видно, стали пробираться к дому. Во дворе было безлюдно. Врезавшись в гору, стоял добротный погреб. Из-под земли возвышалась серая бетонированная стена с обитой жестью дверью. Окна дома были крест-накрест заклеены полосками газетной бумаги и уцелели. Со двора в подъезд вела покосившаяся от старости дверь. И только Сергей взялся за ручку, чтобы открыть ее, как услышал позади знакомый голос:

— Петрович, вы куда?

Сергей обернулся и увидел Милявского в потертом темно-сером костюме, лакированных туфлях, изрезанных трещинами, в неизменном пенсне. Он стоял, распахнув дверь бетонированного погреба, и с нескрываемым удивлением смотрел на Сергея и Веру.

— Это вы, Вера? Я вас сразу и не узнал в этом наряде.

С чердака снова прозвучала автоматная очередь.

— Слышите? Там диверсант, — сказал Сергей и снова взялся за ручку двери.

Милявский с неожиданной ловкостью подбежал и заслонил собою вход в подъезд.

— Вы с ума сошли! Зачем вам, такому юнцу, лезть под пули? У вас впереди вся жизнь.

— Ростислав Иванович, — с трудом сдерживая себя, заговорил Сергей. — Отойдите. Там враг. Он убивает наших людей по-воровски, из-за угла.

— Его уберут без вас... есть на это регулярные войска... наконец НКВД... а вы... зачем вы встреваете в это страшное дело...

— Это наш долг, — твердо сказала Вера, оправившись от смущения, вызванного неожиданным появлением Милявского. — И мы его выполним. Не мешайте.

— Дети!... Разве вы в силах бороться с этой машиной? Бросьте оружие и идите домой. Вы никому не нужны, и вас никто не тронет, можете быть уверены.

Сергей оттолкнул Милявского и, перепрыгивая сразу через две-три ступеньки, бросился по лестнице наверх, где должен был находиться выход на чердак. А снизу до него долетали голоса Милявского и Веры:

— Отойдите, Ростислав Иванович!

— Верочка, я не пущу вас!

— Отойдите, я буду стрелять! — Вы с ума сошли...

— Отойдите!

Верины каблучки застучали по лестнице.

Выход на чердак был свободен. Сергей сгоряча без всякой предосторожности высунулся в люк по пояс и увидел у слухового окошка лежащего милиционера с автоматом. Услышав шорох, милиционер повернулся, но Сергей опередил его...

Вера вслед за Сергеем поднялась на чердак, глянула на убитого и скороговоркой произнесла свое привычное проклятие:

— Сволочи... сволочи... сволочи...

Сергей бросил винтовку, взял из рук убитого автомат, подобрал запасные обоймы и почти бегом, поддерживая Веру под руку, спустился вниз. В подъезде их ожидал побледневший Милявский.

— Что вы наделали? — дрожащим голосом сказал он Сергею. — Теперь, в случае чего, претензии будут ко мне.

— Не понимаю, — бросил Сергей.

— Здесь моя квартира...

До самого Печерска — излюбленного места отдыха горожан с пологими холмами и стройным молодым сосняком — Сергей и Вера молчали. И только когда вошли в лес, Сергей остановился, закурил и сказал серьезно:

— По-моему, он предатель.

— Просто трус, — не согласилась Вера.

— От трусости до предательства один шаг.

— Ты все еще ревнуешь, — Вера улыбнулась краешком губ. Большие серые глаза ее лукаво сверкнули.

— Наверное, — ответил с улыбкой Сергей.

И снова шли и молчали. Начались перелески, изрезанные крутыми высотками. Где-то здесь у поселка Гай был рубеж батальона Владимирова. И не успел Сергей об этом подумать, как услышал окрик:

— Стой! Руки вверх!

Из кустарника вышли два милиционера с винтовками наперевес. Были они уже немолодые. Один худощавый, маленький, стриженный под машинку, второй повыше ростом, покрупнее, с белесой шапкой волос.

В первое мгновение Сергей схватился за автомат — кто знает, что за милиционеры тебя задерживают, когда в городе то и дело ловят ракетчиков и диверсантов в милицейской форме.

— Мы из студенческого ополчения, — спокойно сказал Сергей, не поднимая рук. — Идем на связь к капитану Владимирову.

— Оружие на всякий случай отдайте, — тоже мирно сказал худощавый и снял с плеча Сергея немецкий автомат. Вера протянула белокурому пистолет.

Худощавый повертел в руках автомат и спросил Сергея:

— Трофей?

— На Виленской взял у одного типа, — неохотно ответил Сергей.

Белокурый пошел вперед, за ним Вера, потом Сергей, и замыкал шествие худощавый.

Странное ощущение испытывал Сергей в эти минуты. Откровенно говоря, он не верил, что милиция способна сражаться с регулярными частями гитлеровцев. Откуда шло это неверие — он и сам не мог объяснить, — просто он привык видеть милиционера чаще всего без оружия на улице города, как строгого блюстителя порядка. В будни он усмирял буйство какого-нибудь хватившего через край гуляки, руководил несложным уличным движением, в праздники при полном параде следил за тем, чтобы ничто не мешало шествию колонн. К этому примешивалось чувство некоторой иронии, вызванной отношением к конкретному человеку, известному во всем городе милиционеру Глазову.

Глазов, очевидно, знал службу и был на хорошем счету у начальства, потому что стоял на посту ответственном — на самой центральной площади города. Он бдительно следил здесь за порядком и чистотой — никто не смел на виду у Глазова бросить на мостовую или тротуар окурок, никто не решался сквернословить — Глазов был беспощаден. Рассказывали, что однажды он оштрафовал собственную жену.

Воскресным днем возвращалась она с Быховского рынка через площадь с тяжелой покупкой — снопом соломы на подстилку поросенку. Поскольку на весу этот сноп держать было тяжело, женщина тянула его по тротуару. Отдельные соломины ускользали из-под ее руки и застревали на тротуаре. Глазов, заметив нарушение, схватился за свисток. Услышав знакомую трель, женщина не остановилась. Глазов вынужден был бежать к ней через всю площадь.

Тут же собралась толпа любопытных.

Глазов взял жену за рукав:

— Гражданка, вы нарушаете...

— Отстань, — устало ответила ему жена. — Лучше помог бы нести, чем стоять да посвистывать.

— Я не посвистываю, а нахожусь при исполнении служебных обязанностей.

— Ну и находись.

— Немедленно уберите за собой солому!

— На это у тебя дворники есть, — невозмутимо ответила жена.

— Гражданка! В таком случае платите штраф!

— Ты что, сдурел? С законной супруги штраф.

— Вы слышите? — строго спросил Глазов. — Мне все одно, что вы супруга, а раз нарушаете — платите.

Женщина выставила Глазову кукиш.

— А этого ты не хотел? Вот тебе штраф. А вернешься домой — я тебе это припомню.

Глазов невозмутимо расстегнул планшет, выписал квитанцию, достал из правого нагрудного кармана три рубля и переложил в левый.

Рассказ об этом поступке Глазова многие годы передавался из уст в уста, и Сергей припомнил его, шагая вслед за белокурым милиционером...

Сергей сразу узнал капитана Владимирова, хотя видел его только однажды в последних числах июня. Со стороны Луполова по Первомайской в колонне по четыре шел милицейский батальон. Люди разных возрастов, по одинаково подтянутые и строгие. Впереди был капитан чуть выше среднего роста, стройный, молодцеватый, с трофейным автоматом через плечо и планшетом на длинных ремнях, отчего планшет раскачивался и бил по ногам. Но капитан не обращал на это никакого внимания. Сергей стоял тогда на тротуаре, смотрел на колонну и любовался командиром.

Теперь, в глубокой траншее, он выглядел не так бодро. Планшет его лежал в стороне, сам он сидел на песчаном уступе окопа и не встал, когда к нему привели задержанных. Он проверил комсомольские билеты ребят, спокойно распорядился, чтобы им вернули оружие, отпустил дозорных и посмотрел на Сергея:

— Мост еще наш?

Сергей нарисовал обстановку на валу, в районе шелковой фабрики, передал распоряжение городского штаба обороны.

Владимиров устало посмотрел на ребят.

— Я и так знаю, что отступать некуда... — Он посмотрел на часы. — Вот сейчас двадцать с хвостиком, а они готовят очередную атаку... пятую по счету... а у меня уже полбатальона, да и то вместе с ранеными... вы садитесь, ребята, отдохните. — Владимиров прикрыл глаза, и мелкие морщинки сбежались у переносицы. Казалось, он о чем-то мучительно думал в эту минуту.

Сергей и Вера опустились на дно траншеи и смотрели на этого усталого красивого человека со следами тяжелой бессонницы.

— Самое трудное, — продолжал капитан, — началось с 17 июля... — Он вздохнул, не открывая глаз. — Навалились они на нас с танками и пехотой. Отбили. Бутылками с горючей смесью да гранатами. С тех пор деремся без передышки. Вчера даже контратаковали. Выбили их из Пашкова, Там меня слегка царапнуло... — Владимиров открыл глаза, поднялся, и Сергей увидел прежнего энергичного человека. Словно в те минуты, что он говорил с ними, Владимиров отдохнул. — Хлопцы у меня в батальоне что надо, да и позиция уж больно хороша. Вот смотрите...

Траншеи тянулись по гребню высоты, словно специально приготовленной для обороны. Впереди за перелеском виднелась деревня.

— Вот это самое Пашково, а вон там поселок Гай... Вдруг недалеко ударила пушка, и за спиной Сергея в овраге вырос столб земли.

— Начинается, — зло сказал Владимиров. — Да не выставляйтесь вы! — крикнул он ребятам.

Вера и Сергей, как по команде, опустились на дно траншеи. Вера взялась за руку Сергея и крепко сжала ее. Может, она вспомнила тот злополучный день на Буйничском поле? Сергей посмотрел на нее и молча кивнул — обойдется. А обстрел все нарастал. Били орудия и минометы разных калибров. Над высотой стоял сплошной гул и вой. Потом, словно по мановению волшебной палочки, этот гул сменился треском автоматов.

— Без моей команды не стрелять! — громко крикнул Владимиров, и над траншеями, как эстафету, люди передавали слова капитана.

Вера и Сергей приподнялись над бруствером и увидели, как по лощине бежали, стреляя на ходу, солдаты. Вот они все ближе и ближе. А Владимиров молчит.

Сергей поставил автомат на боевой взвод. Он уже слышит беспорядочные крики солдат, различает их лица, напряженные, красные, перекошенные злобой и испуганные.

— Огонь! — командует Владимиров.

Дрожит автомат в руках Сергея, и то ли от этой автоматной тряски, то ли от нервного напряжения начинает расти противная дрожь внутри, которую он никак не может унять.

Огонь с высотки, сильный и прицельный, остановил бегущих, но они еще не пятятся, а пытаются залечь. И тогда Владимиров вскакивает на бруствер, и его зычный голос эхом отдается на холме:

— За Родину!...

Этот голос поднял и Сергея, и Веру, и всех, кто мог встать из траншей. Мелькали синие милицейские гимнастерки, гремели выстрелы, стоял крик и стон, и в центре этой стремительной людской волны был Владимиров. Сергей видел только его, бежал вслед за ним, чувствуя неудержимую притягательную силу этого человека.

Гитлеровцы не выдержали. Они повернули в сторону Пашкова. А с фланга вдруг ударили крупнокалиберные пулеметы.

Сергей заметил, что с Владимировым что-то случилось. Он бежал вперед, преследуя отступающих, но уже как-то по инерции, выронив из рук трофейный автомат, Сергей рванулся к капитану, чувствуя рядом тяжелое дыхание Веры.

Сергей не успел подхватить Владимирова — тот с разбегу рухнул на землю. Сергей и Вера упали рядом — из перелеска все били эти проклятые крупнокалиберные. Вера повернула Владимирова на спину — в открытых глазах его навсегда застыла ненависть.

Атака захлебывалась. Отстреливаясь, отходили бойцы поредевшего батальона, унося на плащ-палатке тело капитана Владимирова.

Его положили на командном пункте, там, где недавно сидел он на песчаном выступе, беседуя с Верой и Сергеем.

Пожилой сержант, принявший на себя командование, спросил ребят:

— Вы с чем приходили к капитану? Сергей рассказал.

— Скажите в штабе обороны, что нам до зарезу нужно подкрепление. Ночь мы еще продержимся...

На обратном пути Сергей почувствовал усталость — ныло плечо, подкашивались ноги, лихорадочно стучало в висках. Он присел в густом сосоннике Печерского леса, а потом лег на спину и лежал, глядя в высокое голубое небо, по которому плыли редкие белые облачка, по краям окрашенные заходящим солнцем. Были эти облачка похожи на вату, окрашенную пятнами крови, и Сергей прикрыл веки, чтобы не смотреть на небо.

Рядом сидела Вера и молчала.

— А он ведь уже мертвый бежал вперед, — задумчиво сказал Сергей.

— Кто? — спросила Вера.

— Владимиров.

Вера вдруг припала горячими губами к щеке Сергея.

Сергей погладил ее голову и поцеловал в щеку. Ощутил соленый привкус слез.

— Ты плачешь?

— Я боюсь за тебя, Сереженька, милый мой, родной ты мой... один ты у меня на всем белом свете... Раньше как-то не думала, а вот сегодня догнали мы в атаке Владимирова, а его уже нет, понимаешь... Ты сказал — его уже не было, а он еще бежал... — Вера всхлипнула и крепко прижалась к Сергею.

Проглатывая тугой комок, подкативший к горлу, Сергей целовал Верины глаза, щеки, губы, лоб, и щемящая нежность захлестывала его сердце...

Было поздно, но мать не спала. Стоило Сергею тихонько постучать в окно, как он услышал скрип двери из комнаты в кухню и мать, суетливая и какая-то испуганная, вышла на крыльцо.

— Живы, детки мои... живы... Ну, проходите, проходите...

Только тут, дома, Сергей почувствовал, что голоден.

— Мамочка, что-нибудь поесть, скорее...

— Господи, что же это будет? Вот и отца куда-то позвали. До сих пор нету, — ворчала мать и ставила на стол все, что осталось от обеда.

— Кто позвал? — Сергей поднял голову от тарелки.

— Не знаю. Какие-то военные. Приехали, пригласили в машину, и вот до сих пор.

— Может, что-нибудь связанное со школой? — стараясь успокоить мать, сказала Вера.

— А он не директор. Пускай директор думает, что станется со школой.

— Директора, по-моему, мобилизовали в армию... — поддержал Веру Сергей. — Успокойся, мама, ничего плохого не случится... — Он встал, взял со стола кусок хлеба и положил Вере в карман стеганки. — Это нам на ночь. Ну, береги себя...

— Кому я нужна... — расплакалась мать. — Если и погибну, то по глупой случайности, а вы все время под пулями... — Она прижалась к Вере, не отпуская ее. — Побудьте до утра. Я одна тут с ума сойду без отца.

— Нельзя, мама, там нас очень ждут... от этого зависит судьба многих людей... — Сергей освободил Веру из материнских объятий. Они вышли на крыльцо и шагнули в темноту, озаряемую близкими и далекими пожарами.

Возвращались на вал в тот момент, когда над Луполовом наши самолеты повесили «фонарь» и начали сбрасывать боеприпасы для осажденных. Штурмовая группа из ополченцев и красноармейцев бросилась по деревянному мосту через Днепр, но продвижение ее было остановлено. Под сильным огнем противника пришлось отступать, с горечью видя, что грузы в которых так нуждались защитники города, попали в руки врагу.

А потом произошло самое невероятное — в то время, когда Сергей рассказывал о последнем бое капитана Владимирова, в блиндаж к Устину Адамовичу привели мокрых, озябших, но счастливых от встречи со своими Ивана и Эдика.

 

Глава вторая

ОДНИ

Днем и ночью шли бои за железнодорожную станцию Могилев-2, за предместье города Карабановку, за поселок шелковой фабрики, но главный удар в эти двадцатые числа июля гитлеровцы направили на деревянный мост через Днепр, соединяющий Луполово с западной частью города, где собрались все защитники Могилева. Увидев однажды ополченца в красных лыжных шароварах за счетверенным зенитным пулеметом во время боя за мост, Иван решил, что его место там, внизу, у самого моста, пусть даже вторым номером у этого отчаянного парня.

Устин Адамович выслушал просьбу Ивана, задумался, потом закурил и предложил Ивану.

— Спасибо, не курю, — отказался Иван.

— Черт бы побрал этот мост, — в сердцах сказал Устин Адамович. — Он ведь нам уже ни к чему. А взорвать не можем, хотя приказ уже есть. Говорят, перебит провод к зарядам, а как только кинутся подрывники сращивать — гибнут. Вот и приходится драться. Потому что, если немцы захватят его, — нам крышка.

— Я знаю, — сказал Иван. — Потому и прошусь.

— А пулеметом владеешь?

— Научусь в деле.

Весь вечер он провозился с напарником у счетверенной установки, а утром их машина стояла уже внизу, прямо напротив моста, чтобы можно было простреливать весь настил.

Вначале гитлеровцы повели редкий минометный огонь по ополченцам, занявшим, позиции на валу, затем заговорила артиллерия. Гремели взрывы, трещали и валились деревья, но защитники моста молчали. И только когда с откосов насыпи с правой стороны Днепра на мост высыпали гитлеровцы, из траншей на валу открыли массированный огонь.

Перескакивая через трупы своих солдат, лежащих на мосту уже несколько дней, гитлеровцы рвались вперед. Все новые и новые цепи накатывались на мост. Казалось, огромный невидимый транспортер выбрасывал и выбрасывал их на мост, орущих, спотыкающихся, бешено стреляющих из автоматов.

Парень в красных шароварах не торопился, а у Ивана все сжалось внутри от напряжения.

— Давай, давай! — не выдержал он.

Парень негромко ответил — Иван не расслышал, что он сказал, пригнулся, почти слившись с пулеметами, и четыре «максима» шквалом свинца ударили по наступающим.

В неудержимом азарте Иван подавал ленты, видя, как мост покрывается сплошным мышиным цветом.

Гитлеровцы по-прежнему вели артиллерийский и минометный огонь по валу. Все чаще мины стали рваться возле счетверенной установки. Иван слышал эти противные квакающие взрывы, раздававшиеся совсем близко, и каждый раз инстинктивно падал на дно кузова. А парень в красных шароварах не обращал на эти мины никакого внимания. Отбив атаку, он отпустил рукоятки пулемета и заметил, что установку взяли под обстрел. Он стукнул ладонью по кабине, давая знать шоферу, что пора менять позицию, и в этот момент Иван почувствовал, что падает вместе с машиной, с пулеметами, с этим отчаянным парнем в красных шароварах в какую-то багровую гремящую пустоту.

На валу все увидели этот взрыв под машиной. Эдик и Сергей бросились по откосу вниз, а Веру придержал Устин Адамович. — Справятся без тебя.

Мины падали возле омертвевшей машины методично, через равные промежутки, словно по ту сторону моста решили стереть установку с лица земли. Эдик и Сергей уловили эти небольшие промежутки и после очередного взрыва бросились вперед.

В разбитом кузове лежал парень в красных шароварах с расколотым черепом. Иван перевесился через борт, словно хотел и не успел спрыгнуть с машины. Ребята подхватили его и бегом потащили в укрытие. А сверху уже бежала Вера с санитарной сумкой.

Иван не открывал глаза. Лежал тихо, неподвижно и чуть слышно дышал. Пиджак и рубашка его на груди были окровавлены. Эдик разорвал рубаху, и ребята увидели глубокую кровоточащую рану. Стараясь остановить кровь, Вера наложила большой тампон и сделала перевязку. Сергей прибежал с носилками.

По рву, опоясывающему вал, они поднялись на площадь и направились в госпиталь.

Шли по Ленинской, шумной и тихой студенческой улице, и каждый думал о том, чтобы спасти друга.

— Хоть бы слово сказал, — громко прошептал Эдик.

— Он без сознания, — ответила Вера. — Скорее, ребята, боюсь, что мы опоздаем.

У почты они повернули вправо. И тут, как некогда на Виленской, по ребятам открыли огонь из автомата с какого-то чердака.

— На другую сторону улицы! — скомандовала Вера.

Ребята бросились под защиту домов и почти побежали вниз по Пожарному переулку в сторону областной больницы.

Их встретила Маша в белом халате поверх армейской формы. Словно знала, что придет Эдик или кто-нибудь из его друзей.

— Скорее врача! — крикнул Эдик, даже не поздоровавшись с Машей.

— Поставьте носилки, я сейчас! — Маша юркнула в коридор больницы, уставленный койками с тяжелоранеными, и вскоре вернулась с военврачом со шпалой в петлице.

Отвернув повязку на груди Ивана, он скомандовал:

— В операционную!

По знаку Маши Сергей и Эдик подхватили носилки и, лавируя между койками, направились по лабиринтам коридоров.

— Скажите Паршину — будет мне ассистировать! — обернулся к Маше шагающий впереди военврач.

У входа в палату, дверь которой была плотно обита дерматином, носилки у ребят приняли санитары — пожилые красноармейцы в белых халатах, Сергей и Эдик торопливо покинули коридор, наполненный запахами лекарств, стонами раненых, и вышли на больничный двор, где их ждала Вера. Молча прошли под деревья и сели на скамейку. Говорить не хотелось. Эдик достал папиросы, протянул Сергею. Вернулась Маша.

— Ну, как он? — тревожно спросил Эдик.

— Тяжелый... — вздохнула Маша. — Но у Владимира Петровича золотые руки.

— Это кто — Владимир Петрович?

— Кузнецов. Который принял Ивана... Он такие делал операции, такие, просто чудо... А Паршин его друг... Может, все и обойдется... — Маша замолчала и посмотрела на ребят. — Что вы притихли? Не хотите прощаться?

— Почему — прощаться? — удивилась Вера. — Разве ты куда-нибудь уезжаешь?

— Да вы, оказывается, еще ничего не знаете, — горько улыбнулась Маша. — Сегодня ночью гарнизон будет пробиваться из окружения.

В стороне Днепра раздался взрыв, от которого вздрогнула земля и зазвенели больничные стекла.

— Мост! — воскликнул Сергей. — Наконец-то взорвали мост.

— А как же ты, как госпиталь? — спросил Эдик.

— Легкораненые и выздоравливающие пойдут с вами, а мы остаемся — здесь еще тысячи наших людей.

Сообщение Маши было таким неожиданным, что ребята растерялись. В суматохе трудных боевых будней они не задумывались о том, что будет дальше, как сложится их судьба, судьба всего города. Чаще всего приходило ожидание перемены к лучшему. Оно поддерживалось многими командирами и прежде всего Устином Адамовичем. Он был уверен, как и Эдик, что Могилев станет рубежом, на котором произойдет решительное сражение с гитлеровцами. Ничего, что гарнизон города пока остался в окружении. Он приковал к себе огромные силы противника, наступление его захлебнулось, а тем временем подойдут наши резервы с танками, авиацией, артиллерией, и судьба войны будет решена в нашу пользу. Сообщение Маши разом опрокинуло все эти надежды и поставило перед каждым из них вопрос: что делать? Идти с войсками на прорыв или оставаться здесь?

Эдик бросил окурок и потянулся за новой папиросой. Маша взяла его за руку. Эдик с тревогой посмотрел на нее.

— Тебе нельзя. Ты комсомолка, военный врач, — упавшим голосом сказал он.

— Разве я одна? А Кузнецов, а Паршин, а Пашанин, а политработники и командиры в палатах? Это же коммунисты и комсомольцы...

Наступило молчание.

— Совсем забыли про Ивана, — спокойно упрекнула Вера. — Маша, пошла бы ты посмотрела, что там.

— Сидите. Там работы часа на два. И снова все замолчали.

— Надо же что-то делать, — встал со скамейки Сергей. — Пока Иван в операционной, пошли к Устину Адамовичу.

— Мы не прощаемся, Маша... — сказал Эдик. — Мы еще вернемся, вот только решим как и что...

На углу Ленинской и Пожарного переулка их опять обстреляли.

— Сволочи... сволочи... сволочи... — повторяла второпях свое ругательство Вера, скрываясь вместе с ребятами за стенами домов.

С площади увидели они обломки моста, свисающие в Днепр. Три центральных пролета были снесены взрывом начисто. Остались только опоры. Они торчали словно одинокие печи в сожженной деревне.

Устина Адамовича ребята застали у блиндажа. Он давал распоряжения командирам рот.

— Сборный пункт на театральной площади! — закончил он.

— Мы уходим? — спросил Эдик.

— Есть приказ, — спокойно ответил Устин Адамович. — Сегодня в 24.00 — прорыв из окружения. В бой идут регулярные части и бойцы ополчения...

— А где же обещанные резервы? — не унимался Эдик.

— Нет резервов, нет... и не скоро будут...

— Значит, мы зря тут...

Устин Адамович молча посмотрел на Эдика, на Сергея, на Веру и тихо ответил;

— Нет, не зря. Эта оборона останется в веках... Эдик скептически улыбнулся.

— И не надо улыбаться, Эдик. Я говорю вполне серьезно. А теперь шагом марш за мной...

На башне ратуши по-прежнему развевалось красное знамя, но с Луполова почему-то не стреляли. Видно, после взрыва моста выжидали, что предпримут защитники города.

Устин Адамович вел ребят в институт. Эдик хотел предупредить, что в институте уже, наверное, диверсанты, потому что дважды ребят обстреляли с той стороны, но вот они достигли Пожарного переулка, а стрельбы не было. Только миновали почту, увидели — дверь института распахнулась и показался знакомый милицейский начальник с ромбом в петлице. За ним вышел молодой стройный немец в расстегнутом кителе, без фуражки, веселый, улыбающийся. За ним показались три курсанта из школы НКВД.

Милицейский начальник узнал студентов и, кивнув в сторону диверсанта, громко сказал:

— Даже не считает должным маскироваться...

— Зачем его брали? — зло спросил Сергей. — Чтобы переправить на Луполово?

Милицейский начальник ничего не ответил, а гитлеровец бросил на Сергея быстрый взгляд, и улыбка его тут же погасла.

В вестибюле Устин Адамович достал из кармана связку ключей.

— Откройте сейфы в партбюро, в комсомольском комитете, списки коммунистов и комсомольцев, ведомости там разные сжечь, чтобы ни одной фамилии нигде не осталось. Я в кабинет директора. Там тоже кое-что есть...

— А дальше что? — спросил Эдик.

— Дальше от имени горкома партии предлагаю вам оставаться в городе.

— Как? — взорвался Сергей. — Наши войска будут прорываться к своим, а мы дезертируем?

— У нас тут тоже будет фронт.

— Вы предлагаете сдаться? — наступал Сергей. — Нет. Просто мы меняем форму борьбы. — Значит, о помощи нечего и помышлять? — взялся за свое Эдик.

— Враг рвется к Москве... — глухо произнес Устин Адамович. — Думаю, что там резервы сейчас нужнее. Потому что без Москвы...

— Понятно... — нахмурился Эдик и закурил.

— Есть над чем подумать... — Сергей взял у Эдика папиросу, прикурил и посмотрел на Веру. — Мы, наверное, пойдем со своими войсками. Правда?

— Нет, не пойдем, — неожиданно отрезала Вера. — А здесь что, чужие? Маша, Иван, тысячи наших людей в госпиталях... А твои отец и мать разве чужие? Как они будут здесь одни, без нашей помощи?

Сергей молчал. Слова Веры били по самому больному. Действительно, а что же будет с Иваном? Бросить его одного и уйти? Хорош союз, нечего сказать. Маша остается с госпиталем. Значит, Эдик знает, что ему делать... Сергей благодарно посмотрел на Веру, подхватил ее под руку и, перепрыгивая через две-три ступеньки, побежал в комнату комсомольского комитета...

Прощались в вестибюле.

— Я не могу быть советчиком, — признавался Устин Адамович. — Потому что сам никогда не работал в подполье. Одно скажу — мне поручено держать с вами постоянную связь. Когда мы свидимся — не знаю. Устраивайтесь, работайте. И главное — не лезьте на рожон. Осторожность и еще раз осторожность. Помните, как говорят в народе — береженого бог бережет... Обнимите за меня Ивана, помогите ему встать на ноги. Ну, Верочка, прощайте.

— Не прощайте, а до свидания.

— Виноват... — Устин Адамович пожал руку Веры, а потом обнял и поцеловал ее в щеку.

— Ну, Сережа, только без горячности...

— Постараюсь, Устин Адамович.

Эдик растрогался и стоял в стороне с повлажневшими глазами. Устин Адамович положил ему руки на плечи: — Если я в чем-нибудь был неправ, прости. — Ну что вы...

— Нет, нет, наверное, не надо было отговаривать тебя от военного училища... видишь, какая ноша легла на наши плечи... надо быть грамотным, хорошо подготовленным военным...

— А что же стихи?

— Волнуюсь и опять говорю не то... Обязательно пиши... Сейчас это твое самое главное оружие...

Вышли на улицу.

— Не провожайте, — сказал Устин Адамович. — Я один. Кстати, если кому из вас понадобится квартира— вот ключ... — Устин Адамович передал его Эдику и еще раз пожал ему руку. — Берегите себя, ребята...

— Счастливо...

Устин Адамович скрылся за углом Пожарного переулка, а ребята стояли возле института как оглушенные. Вступая в ополчение, сражаясь на Буйничском поле и на валу, они готовы были на все, даже на смерть, чтобы отстоять родной город, на который они возлагали столько надежд. Но отдать его врагу и вдобавок самим остаться... Нет, этого они еще понять не могли, и не столько разумом, сколько сердцем.

Не сговариваясь, повернули они к госпиталю, вошли во двор и молча уселись на скамье под деревьями. Только теперь они заметили, что в городе стало тише. Как будто обе стороны притомились от бесконечной пальбы. В воздухе пахло гарью от старых и новых пожаров, и, словно вобрав в себя их огонь, пылало щедрое июльское солнце.

— Как же мы будем жить рядом с ними? — вдруг сказал Сергей не столько Эдику и Вере, сколько себе.

— Боишься? — спросила Вера. Сергей задумался.

— Ты угадала. Боюсь, что не выдержу одного их присутствия и буду уничтожать, как бешеных крыс.

— Это пожалуйста, — одобрил Эдик без тени улыбки. — Лишь бы толково, по всем правилам конспирации. А глупо лезть в петлю — какая от этого польза? Ни себе, ни людям.

— Слушаю тебя и удивляюсь, — усмехнулся Сергей,—ну чистой воды подпольщик. И откуда это у тебя?

— Историю надо было учить...

— А у него отличная оценка, — вступилась Вера, — Милявский нахвалиться не мог его успехами.

Сергей поежился, а Эдик заметил с иронией:

— Он увлекался всеобщей историей, а историю СССР сдавал по чужому конспекту.

— Ты прав, — согласился Сергей, словно желая замять разговор, в котором неожиданно всплыл Милявский, — давай перекурим это дело.

Эдик почувствовал настроение Сергея и замолчал. А Вера не догадалась.

— Милявский, наверное, и не подумает уходить из города, — сказала она.

— Да ну его к черту, — махнул рукой Сергей. — Гнида этот твой Милявский.

— Почему — мой? — порозовела Вера.

— А потому что ты его вспомнила. — Сергей затянулся и выпустил облако дыма.

— Его забывать нельзя, — сказал Эдик. — Если он останется в городе да подружится с немцами — нам придется туго. Он знает и про комсомол и про ополчение...

— Я у него на чердаке диверсанта прикончил, — глухо сообщил Сергей.

— Вот видишь... — продолжал Эдик. — Если он с нами, то лишний раз убедился, что на тебя можно положиться, если против нас, то надо подумать.

— Уберем его, — предложил Сергей. — И не надо будет голову ломать.

— Ты анархист, и лучше тебе из города уйти. А то действительно наломаешь дров...

— Я пошутил... — зло усмехнулся Сергей. На крыльцо госпиталя вышла Маша.

— Как долго вас не было! — с упреком произнесла Она. — Я уже испугалась.

— Что с Иваном? — спросил Эдик.

Маша подошла, прислонилась устало к Эдику плечом;

— Я же говорила, что у Владимира Петровича золотые руки... Иван спит в послеоперационной.

— Пройдем к нему, — предложил Сергей.

— Нельзя, — мягко сказала Маша. — Он ведь под наркозом. Проснется под утро.

Эдик взял Машу за руку, усадил рядом на скамейку,

— Вы не уходите? — спросила Маша.

— Нет, — ответил за всех Эдик.

— Тогда помогите. За ночь мы должны переписать сотни историй болезни командиров, политработников и красноармейцев-коммунистов. Они должны стать рядовыми и беспартийными. Завтра уже будет поздно. Я поручусь за вас перед Кузнецовым потому, что сами знаете — это жизнь или смерть,

Эдик с гордостью посмотрел на Машу и бросил Сергею:

— А ты говорил, как будешь жить..., Маша деловито распорядилась:

— Прежде всего надо разоружиться. У нас во дворе несколько тайников. Идите за мной.

Тропинка привела их в дровяной сарай, затерявшийся в углу больничного двора. Дверь его уже не закрывалась, а, покосившаяся, висела на ржавых завесах. Маша зашла за штабель непиленых дров, разгребла старые опилки и щепки и подняла крышку подпола. На большом куске замасленного брезента лежали винтовки, карабины, ручные пулеметы, пистолеты и револьверы, подсумки и ленты с патронами.

— Настоящий арсенал... — прошептал Эдик.

— Верочка, постой, пожалуйста, за дверью на всякий случай, — попросила Маша и распорядилась: — Давайте сюда ваше оружие и забудьте, что вы были ополченцами.

Вера бросила в подпол пистолет и вышла за дверь.

— Это временно, правда? — спросила она Машу, будто она знала наверняка, как будут дальше разворачиваться события.

— Не знаю, Верочка, — простодушно призналась Маша. — Наверно, временно... — Она закрыла подпол, замаскировала его старыми опилками и щепой.

— Таких тайников много? — спросил Эдик.

— Хватит на целый батальон. Раненых доставляли с оружием, а куда его девать? Не будешь оставлять в палатах... Ну, а теперь давайте комсомольские билеты...

— Мы даже во время боев за город не сдавали их, — недовольно заметил Сергей.

— Не ворчи, не ворчи, Сережа, — улыбнулась Маша. — Я здесь хозяйка и прошу мне подчиняться. Билет Ивана я уже взяла.

— Куда ж ты их? — поинтересовался Эдик. — Надо, чтобы все мы знали. Случись с кем-нибудь несчастье, другой достанет.

— Пошли... — Маша была такой деловитой, что Эдик не переставал удивляться, откуда только все это бралось. Он вспоминал ее наивной и робкой школьницей, свой первый выход с Машей в кино. Все это сегодня казалось таким далеким и милым.

Маша требовала безоговорочного повиновения. Эдики Вера не сводили с нее влюбленных глаз. Строптивый Сергей ворчал, но все-таки делал так, как требовала Маша.

Она раздобыла три халата, давно потерявших свою белизну, научила их надевать, проводила ребят в небольшую сырую комнатку подвального помещения в углу двора, оставила одних и вскоре возвратилась с мужчиной средних лет, тоже в белом халате. Он нес под мышками два толстых пакета с бумажными папками. Положив их на стол, мужчина пристально посмотрел на ребят.

Маша успокоила:

— Вы не волнуйтесь, Федор Ионович, ребята надежные. Ручаюсь как за себя.

Мужчина улыбнулся, и сразу лицо его стало приветливым, располагающим.

— Ну, что ж, — сказал он. — Рад. Весьма рад нашему знакомству. — Он подал руку Вере: — Доктор Пашанин.

— Вера...

— Хорошо, — опять улыбнулся Федор Ионович. — Вера, Надежда, Любовь... А вас как зовут, мушкетеры?

— Откуда вы знаете? — вырвалось у Эдика.

— Что именно?

— Что мы мушкетеры... то есть что мы были однажды мушкетерами, а потом нас так и называли.

— Конечно, я этого не знал, — засмеялся Пашанин. — Но как только глянул на вас, понял — вылитые мушкетеры.

Ребята засмеялись. Федор Ионович как-то сразу снял тревожное напряжение обстановки, принес веселую улыбку, по которой так соскучились ребята.

— Спасибо вам, Федор Ионович, а то мы совсем приуныли, — сказала Вера.

— Веселого во всем этом мало, — нахмурился Пашанин, — но насколько я понимаю в медицине — война затягивается и на пути Гитлера будет еще не один такой Могилев. А у нас страна — десять Германий уместится и силы хватит. Так что, пожалуйста, носы не вешайте, мушкетеры...

После ухода Пашанина в комнатке, освещенной керосиновой лампой, воцарилось спокойствие. Четыре ручки, одна чернильница, тощие бумажные папки историй. Никто из ребят не мог предположить, что за скупыми словами документа можно увидеть жизнь человека с ее радостями и болями. Люди мелькали перед ними, как при замедленной съемке, — пожилые и молодые, кадровые военные и призванные из запаса, участники войны с белофиннами и молодежь из военных училищ, впервые обстрелянная под Могилевом. Были коммунисты, принятые в партию в далеком 1924 году по ленинскому призыву, были принятые в партию во время могилевской обороны.

Около полуночи Эдик взмолился:

— Маша, объяви перекур, сил нет.,

— Только не здесь. Выйдите за дверь.

Эдик взял папиросу, чиркнул спичкой, открыл соседнюю дверь и отшатнулся:

— Там люди... лежат.

— Ну и что? — спокойно сказала Маша, — Это морг. Их еще не успели похоронить.

— Глупые шутки... — проворчал Эдик.

— Не можете там, выйдите на улицу...

Эдик и Сергей вышли во двор, встали у стены, закурили. В городе было по-прежнему тихо. Только изредка вспыхивала ожесточенная перестрелка в стороне железнодорожного вокзала.

— Что они, не собираются уходить? — сказал Эдик.

— Говорят, у завода «Возрождение» гитлеровцы перерезали город по минскому шоссе. Там сводный полк Катюшина бьется самостоятельно...

— А в центре пока тихо... — Эдик прислушался. Где-то на валу и в районе Виленской раздавались редкие винтовочные выстрелы.

Вдруг со стороны Луполова ударила пушка. Раз, второй. На театральной площади, у областного военкомата, послышались взрывы.

— Сволочи, там ведь сборный пункт всех выходящих из окружения. Неужели узнали?

— Нет, это дело ракетчиков, — возразил Эдик. — Заметили скопление и дали сигнал. — Он бросил окурок и собрался уходить. В это время на Быховской загремели пушки, разорвались гранаты, небо прочертили трассирующие пули.

— Ну, вот, пошли. Счастливо вам... — Голос Эдика дрогнул.

Сергей молча смотрел на эту зловещую иллюминацию, вслушивался в грохот этого необычного боя и жалел в душе, что он не там, что он не рядом с друзьями-ополченцами, рвущими сейчас возле шелковой фабрики железное кольцо окружения,

Сергей докуривал папиросу и поглядывал на Эдика. «Наверное, в такие вот минуты и пишутся стихи», — подумал он. Глаза Эдика блестели в багровом отсвете боя, он напряженно вглядывался в край полыхающего неба, словно хотел увидеть на его фоне колонны уходящих в леса защитников города.

— Как думаешь, — тихо спросил он Сергея, — вырвется Устин Адамович?

— Трудно сказать, кто уцелеет сегодня. Пусть поможет им ночь... — как молитву, произнес последние слова Сергей, повернулся и молча пошел в помещение.

— Что-то вы долго... — недовольно заметила Маша. Вместо ответа Эдик попросил:

— Посмотри на часы.

— Двенадцать с минутами.

— Наши покидают город.

— А нам нельзя, — спокойно сказала Маша. — И давайте работать. К утру все должно быть готово.

Писали молча, прислушиваясь к бою, уходящему все дальше и дальше.

— Ребята, — вдруг сказал Сергей, — посмотрите, дневник...

Маша взяла из его рук ученическую тетрадку, исписанную мелким почерком.

— Действительно. Отложи в сторону. Это к истории болезни никакого отношения не имеет.

— Давайте почитаем, — предложила Вера.

Маша укоризненно посмотрела на подругу, но ничего не сказала. Вера открыла тетрадь:

— «Шестого июля. Наш эшелон разгрузился на станции Буйничи. По сторонам от железной дороги зрел обильный урожай. Хлеба выше человеческого роста. Скрепя сердце мы уничтожали их, рыли окопы, траншеи. День и ночь создавали линию обороны. Часто у нас бывал командир полка полковник Семен Федорович Кутепов. Он нас подбадривал — тяжело в учении, легко в бою. И вот началась наша „легкая“ жизнь...

Девятого июля. Мой день рождения. По этому поводу повар налил котелок клюквенного киселя, но когда уходил от полевой кухни, у меня из рук его выбила шальная пуля.

Одиннадцатого июля. Сутра началась бомбежка. Артиллерийский обстрел перенесен в глубину обороны. Поднимая облако пыли, приближались танки. За ними во весь рост, будто на параде, шла пехота. Мундиры мышиного цвета расстегнуты, рукава закатаны выше локтя... Перед нашими окопами осталось лежать до трехсот трупов и застыло двадцать четыре танка. Мы убедились, что можем бить фашистских молодчиков.

Двенадцатого июля. Пьяные гитлеровцы лезут как очумелые, не считаясь с потерями. Когда им удалось немного потеснить нас, весь полк во главе с Кутеповым поднялся в контратаку.

Четырнадцатого июля. За ночь на опушке леса выросло громадное кладбище с крестами, на которых надеты каски гитлеровцев.

Пятнадцатого июля. Прямо в окопе, во время передышки, меня принимала в партию, говорили хорошие слова, ободряли. Комиссар Зобнин поздравил меня. Я стал коммунистом. В батальоне побывало два московских корреспондента. Один с фотоаппаратом пополз на ничейную полосу снимать подбитые фашистские танки, а другой беседовал с нами и что-то записывал в блокнот. Странно, взрослый человек, а не научился выговаривать ни «л», ни «р».

Двадцатого июля. Прямо на позиции приехала делегация могилевских рабочих и работниц. Вручали нам подарки, рассказывали, что с врагом будут сражаться все горожане от мала до велика, просили крепко бить фашистских гадов.

Двадцать второго июля. Удерживаем свои рубежи. Бойцы, устали. Не помню, после какой по счету атаки, гитлеровцы ворвались в траншеи первой стрелковой роты. Винтовки и пулеметы молчали — не было патронов.

Двадцать третьего июля. Ночью полковник Кутепов приказал отойти на юго-западную окраину Могилева, в район шелковой фабрики, и, используя каменные здания и бараки, вновь организовать оборону.

Двадцать четвертого июля. Моя последняя контратака. Более двух часов продолжался налет авиации. Затем атака танков и пехоты. Связками гранат и бутылками с зажигательной жидкостью уничтожили десять танков, но пехоте удалось захватить отдельные здания, Я ранен осколком мины и лежу в госпитале...»

— Оказывается, мы были рядом с кутеповцами, тихо сказал Эдик.

— Дневник уничтожить, — распорядилась Маша. — Чтобы никаких следов.

Закончили работу, когда окна посветлели. На столе аккуратной стопкой лежали исправленные истории.

— Ой, ребята, как я устала... — как-то совсем по-домашнему сказала Маша. — Умираю спать. Эдик, я лягу к тебе на колени... — Она свернулась калачиком. Эдик обнял ее худенькие плечи и почувствовал, что Маша уже спит. Он облокотился на стол и сразу провалился в темную сладкую пропасть...

Сергей погасил лампу и сел рядом с Верой. Она лихорадочно обняла его за шею.

— Сереженька, сама не знаю почему, но после Владимирова очень боюсь... за тебя, родненький... — шептала она. — Эдик с Машей спят, счастливые, а я не могу... Сейчас думаю о тех, что лежат за дверью. Они тоже любили, надеялись, строили планы, а завтра их вывезут за город в братскую могилу... Ты не слушай меня, глупую... — Вера целовала щеки Сергея, губы, лоб, руки. — Ты не слушай, на меня иногда находит такое, что просто ужас... Жалость какая-то или что другое...

Сергей, как заколдованный, слушал горячий шепот Веры, и ее внутреннее волнение передалось ему. Он, как в ознобе, дрожал мелкой дрожью и с жаром отвечал на Верины ласки.

— Сереженька, выйдем во двор... Не могу я смотреть на эту дверь. Мне кажется, оттуда дух какой-то... — Она встала.

В это время в комнатку вошел Пашанин. Увидев спящих у стола Машу и Эдика, он взял исправленные истории и кивнул Вере и Сергею, чтобы шли за ним.

— Слушайте, — сказал он во дворе. — У нас, оказывается, есть еще один мушкетер, да такой настырный — никакого с ним сладу. Проснулся после операции, узнал, где он и что с ним, и потребовал Машу. А она... пусть отдохнет. Девочка совсем замучилась.

— Проводите нас, пожалуйста, — попросил Сергей. Комнатка при морге была райским уголком по сравнению с палатами и коридорами госпиталя — бредили и стонали тяжелораненые, пахло йодом, карболкой и еще какими-то медикаментами. Воздух, пропитанный этими запахами; казался непроницаемым.

Вслед за Пашаниным Сергей и Вера вошли в послеоперационную, где стояло шесть коек»

— Ребята! — каким-то дрожащим хриплым голосом позвал Иван. — Я здесь.

Койка Ивана стояла у самого окна,

— Откройте, дышать нечем, — попросил он.

Вера открыла окно. Иван обвел глазами палату. На койках спали или притворялись, что спят.

— Значит, наши ушли? — громким шепотом спросил Иван.

— Ушли, — вздохнул Сергей. — Сегодня ночью прорывались.

— А как же вы?

— А мы остались с тобой, — улыбнулась Вера.

— Вы эти шуточки бросьте, — громко прошептал Иван. — Вы что, струсили?

— Перестань, — нахмурился Сергей. — Вечно ты хватаешь через край. Да и не тот разговор в палате. Понял?

— Нет, не понял, — не успокаивался Иван. — Бросить своих в такую минуту...

— Если ты еще раз упрекнешь нас, — вспылил Сергей, переходя на едва слышный шепот, — мы встанем и уйдем.

Иван некоторое время молча рассматривал Веру и Сергея. Вера ободряюще кивала ему головой, подавая знаки, что в палате не все можно говорить, и он наконец успокоился. Сергей молча пожал его руку, лежащую поверх серого солдатского одеяла.

— Ты скорей поправляйся. Мы будем тебя навещать.

— Зайдите к маме, скажите, что живой... А то она, наверное, меня давно похоронила.

— А ты разве не был дома после возвращения из-под Чаус?

— Там уже были немцы.

Тихо вошла Маша, молча поздоровалась с Иваном и без слов потянула Сергея и Веру за собой. В коридоре шепнула:

— Быстрее на склад. Там еще гимнастерки командиров и политруков... — Ну и что? — бросил Сергей, — Тех, чьи гимнастерки остались, давно уже нет.

— На всякий случай Владимир Петрович приказал сжечь.

Костер из окровавленной порванной одежды уже догорал, когда во дворе госпиталя остановилась крытая темным брезентом грузовая машина гитлеровцев.

На крыльцо вышла медсестра с флагом Красного Креста в руках, за нею врачи Кузнецов и Пашанин...

К двенадцати часам ночи на театральной площади у облвоенкомата собрались войска и отряды ополченцев. Никаких команд не поступало, и люди толпились в томительном ожидании. Потом со стороны Виленской через площадь торопливо прошли какие-то люди, и в темноте Устин Адамович услышал голоса:

— Доложи генералу — полковник Кутепов убит. Выследили его диверсанты.

— А кто же возглавит ударную группу?

Устин Адамович обошел молчаливые ряды ополченцев. На душе было неспокойно. Полковник Кутепов... Устин Адамович встречал его под Буйничами, много хороших слов слышал о нем от бойцов и командиров. «Душа могилевской обороны», — сказали как-то о нем в городском штабе ополчения.

Наконец колонна двинулась. Где-то впереди взревели моторы машин, раздались какие-то команды. Только прошли площадь, как услышали — с Луполова ударила пушка и снаряд разорвался в самой гуще людей. Крики, стоны... Кое-кто бросился в укрытие.

— Вперед! Вперед! — торопит Устин Адамович.

И, словно подгоняемые снарядами, которые методично падали на площади, колонны пошли быстрее.

Спустились к Днепру. В сумерках июльской ночи чернели фермы взорванного моста. Поднялись по Быховской, И вот уже на пути к поселку шелковой фабрики завязался бой.

Кажется, гитлеровцы не ожидали такого массированного удара.

— Вперед! Вперед!

Нет уже никаких колонн. Смешались машины, войска, ополченцы. Все спешат в образовавшуюся брешь.

Но вот гитлеровцы приходят в себя. У железнодорожного переезда ополченцев накрывает сильный автоматный и минометный огонь. Спасаясь от него, люди шарахаются в сторону, где возвышается крутая насыпь железной дороги. На переезде горят наши машины.

«Только вперед, только вперед», — думает Устин Адамович. Он чувствует — стоит только завязнуть за этой спасительной насыпью и прорыв захлебнется. Он вскакивает на насыпь и зычно командует:

— За мной, ребята, вперед!

Он не оглядывается и слышит, как позади, тяжело дыша, бегут люди. Кто они — студенты или красноармейцы, сейчас безразлично. Главное — не останавливаться.

Перед Устином Адамовичем в темноте вырастает фигура в каске. В одно мгновение Устин Адамович сбивает ее с ног и, перепрыгнув, мчится дальше. Хрипы, вздохи и крики рукопашной.

— Вперед! Вперед!

Устин Адамович уже не слышит собственного голоса. Сейчас ему хочется, чтобы перед ним выросла еще раз тяжелая фигура в каске. Он вцепился бы руками в горло врагу, он бил бы его рукоятью револьвера, он выместил бы на нем всю злость, что накопилась с самого начала войны.

За ним бежит небольшая группа людей. Но там, позади, еще есть воинские части, они тоже спешат в прорыв. И он не останавливается.

За мелким кустарником открывается светлая полоса хлебного поля. Устин Адамович с ходу врезается в эту пахнущую теплом, щекочущую колосьями волну, запутывается в ней и падает в изнеможении. Над ним вспыхивает яркий электрический свет. Устин Адамович догадывается, что гитлеровцы зажгли прожекторы, но не может шевельнуться. Сердце лихорадочно бьется не в груди, а где-то под самым горлом, и пот заливает глаза.

Автоматы и пулеметы косят несжатую рожь. Устин Адамович, не поднимая головы, начинает ползти вперед. Метр за метром, метр за метром. И снова им овладевает знакомая бесшабашная злость, а вместе с ней приходят новые силы. Он ползет вслепую, не зная, что его ждет там, впереди.

Прожекторы переметнулись правее. Устин Адамович встает и пытается бежать. А рожь, как назло, упрямо путается под ногами, лезет в лицо, держит за руки, тугими пряслами связывает ноги.

Позади никого не слышно. Погибли или отстали ополченцы, а может, он один отбился от всех. Едва держась на ногах, он выходит из хлебного поля на лесную опушку. Начинает светать,

Устин Адамович различает в лесу группы людей. Как будто свои. Вон старший политрук, опираясь спиной о сосну, закатал гимнастерку, перевязывает раненую руку. Он без фуражки. Густые русые волосы спадают ему на глаза.

Увидев Устина Адамовича, не удивляется, Словно знает, что из этих хлебов еще будут появляться люди.

— Скажите, товарищ, — обращается он к Устину Адамовичу, — это не Тишовский лес?

— Думаю, нет... — Устин Адамович устало опускается на землю недалеко от политрука. — Тут где-то должно быть Бобруйское шоссе...

— Вы кто? — спрашивает старший политрук, осторожно опуская забинтованную руку на запыленные колени.

— Комиссар без батальона, — горько улыбается Устин Адамович. — Найду ли своих ополченцев?

— У меня тоже считанные люди.

Правее, где час тому назад горели прожекторы, снова вспыхнула перестрелка. Старший политрук приказал:

— Подъем, ребята, а то они нам наступят на пятки. Встал и Устин Адамович.

— Вы с нами? — спросил старший политрук.

— Временно, — сказал Устин Адамович.

— И за это спасибо. Сейчас нам нужен проводник.

Устин Адамович шел впереди и узнавал знакомые места. Вон, слева, небольшое лесное озерцо, а справа остался дом отдыха шелковой фабрики, а там за холмом будут летние палаты пионерского лагеря. Устин Адамович находит тропу, чтобы обойти лагерь, потому что неизвестно, что там и кто там сейчас.

— Куда путь держите? — Устин Адамович поворачивается к старшему политруку.

— На Рогачев. Там, говорят, сражаются войска генерала Петровского.

— Надо пересечь шоссе, — Это далеко?

— Метров двести, — прикинул Устин Адамович.

Он вывел группу на заросшую густым ельником высотку, Отсюда как на ладони виднелось шоссе. Совершенно пустынное. Словно все, что накапливалось на этой бойкой дороге весь июль, разом вошло и въехало в Могилев. И только Устин Адамович хотел шагнуть с откоса вниз, как увидел — из-за поворота появилась колонна. Ее заметили все. Колонна двигалась медленно, словно арестанты по тюремному двору.

— Нашего брата ведут, — зло сказал старший политрук. — Человек двести. И охрана невелика... Рассредоточиться! — приказал он своим. — По моей команде уничтожить конвой!

Колонна растянулась. Конвоиры, словно нехотя, держали наготове автоматы, подгоняли отстающих. Впереди шагал рослый гитлеровец в расстегнутом мундире и курил. Автомат висел у него на шее.

И снова, как во время прорыва из окружения, Устин Адамович почувствовал прилив злости. Он неотрывно смотрел на этого рослого, который шел впереди. Он шел, переваливаясь с ноги на ногу, самоуверенный, спокойный, словно выполнял любимую, хорошо знакомую работу.

— Дайте мне первого... — шепнул Устин Адамович старшему политруку.

— Берите хоть всех... — в голосе старшего политрука послышалась улыбка.

Колонна подошла совсем близко, стоило только спрыгнуть с откоса, и конвоиров можно было достать руками.

— Бей гадов! — крикнул старший политрук и первым бросился вниз.

Устин Адамович выстрелил и увидел, как, недоуменно повернувшись в его сторону, упал рослый, которого он все время держал на мушке.

Громкая команда старшего политрука, эхом прозвучавшая в лесу, была сигналом не только для его бойцов, но и для пленных. Они навалились на гитлеровцев, обезоружили, и лишь один из них увернулся и хотел бежать. Его догнала красноармейская пуля.

После короткого успешного боя все углубились в лес и расположились на отдых. Пошли расспросы и знакомства. Обрадованные неожиданным освобождением, пленные шутили, перевязывали друг другу раны, просто лежали на теплой мшистой земле. Старший политрук угостил Устина Адамовича трофейными сигаретами:

— А может, с нами, комиссар?

— Нет. Счастливого пути, — пожелал Устин Адамович. — У меня тут другие дела.

— Понимаю, — улыбнулся старший политрук. — Ну что ж. Земля круглая. Может, и свидимся....

Из кабины крытого брезентом грузовика вылез офицер и пошел к крыльцу. Из кузова высыпали солдаты и остановились поодаль, ожидая команды.

— Это госпиталь? — спросил офицер на, чистом русском языке.

— Так точно, — ответил Кузнецов.

— Проводите меня к главному врачу,

— Пожалуйста, — сказал Кузнецов. — Вон туда.

Он шел к двухэтажному деревянному зданию, где находилась канцелярия. Офицер шагал вслед за ним, с любопытством посматривая вокруг. Заметив ребят, он спросил Кузнецова:

— Кто такие?

— Врач с санитарами производит дезинфекцию. Когда дверь за офицером закрылась, Маша прошептала:

— Я же говорила вам, что Владимир Петрович золотой человек.

Ребята промолчали. Впервые так близко видели они врага и с тревожным любопытством наблюдали за ним, как наблюдают за поведением диковинного зверя. Солдаты курили, смеялись, не обращая на ребят никакого внимания. Были они, как на подбор, крепкие и плечистые, на вид не старше тридцати лет. В сторонке держался, очевидно, их командир, упитанный коренастый мужчина в мундире, который с трудом застегивался на животе. Он покровительственно посматривал на солдат, улыбался их шуткам и поглядывал в сторону канцелярии, куда ушли офицер с Кузнецовым.

Ребята сгребли золу и, не зная, что делать дальше, стояли притихшие и настороженные.

Открылась дверь канцелярии. Первым вышел офицер, за ним Кузнецов.

— Вы так говорите, — сердито бросил офицер, — словно у вас не госпиталь, а больница.

— Под госпиталем у нас остался один только корпус... — Кузнецов показал на трехэтажное здание, стоявшее особняком, — а остальные — с гражданским населением... оно страдает от войны не меньше военных.

— Допустим, — согласился офицер. — Значит, нет у вас ни комиссаров, ни евреев?

— Вы ведь познакомились с историями болезни.

— Куда же они подевались? — Офицер достал сигарету, закурил и вопросительно посмотрел на Кузнецова.

— Нынешней ночью они ушли из города. Офицер расхохотался.

— Тогда все в порядке, — громко сказал он. — Из Могилева никто не вышел живым... Покажите ваши палаты.

Кузнецов поднялся на крыльцо. Офицер кивнул упитанному командиру. Тот отдал какие-то распоряжения, и вслед за Кузнецовым в помещение вошло человек пять солдат. У машины осталась еще одна группа.

— Надо бежать, — сказал Сергей. — Пока не поздно.

— Здесь вас никто не тронет... — прошептала Маша. — Останетесь санитарами. Будете работать под началом Владимира Петровича.

— Как ты все легко решила, — сказал Сергей, ковыряя лопатой золу от костра. — Еще неизвестно, чем кончится ревизия этого офицера.

— Пока все идет хорошо.

— Если повезет, я останусь, — Эдик с нежностью посмотрел на Машу.

— На твоем месте я поступил бы точно так, — продолжал Сергей. — А нам с Верой... не собираться же всем в госпитале. Хорошо, если устроится, один из нас...

В коридоре корпуса, куда вошли солдаты, раздался крик, а потом гомерический хохот. Забыв о предосторожности, ребята бросились на крыльцо, но им перегородил дорогу солдат. А в коридоре гитлеровцы избивали щуплого худощавого мужчину в белом халате. Они встали по обе стены коридора и ударами кулаков перебрасывали его, как мяч, от стены к стене.

— Юде! Юде! — горланили солдаты, багровые от удовольствия и гнева.

— Это доктор Сердубович, — тихо сказала Маша. — Он еврей. Не послушался Кузнецова и остался.

Офицер, с улыбкой наблюдавший эту сцену, что-то сказал упитанному командиру. Тот опрометью бросился по коридору, выскочил на крыльцо, оттолкнул ребят, достал из кузова грузовика толстую пеньковую веревку и вернулся.

Доктор уже лежал на полу. Солдат затянул веревку на его шее и потянул по коридору на двор. Позади с хохотом, криком и свистом шла процессия во главе с офицером.

— Юде! Юде фарен зи!...

Безжизненное тело Сердубовича билось на ступеньках крыльца. Его вытянули во двор и пытались поставить на ноги. Сердубович был без сознания. Офицер кивнул упитанному командиру. Тот выхватил парабеллум и выстрелил несколько раз в грудь доктору.

Ребята сгрудились испуганной стайкой. А на крыльце стоял белый, как вата, доктор Кузнецов и молчал. Губы его вздрагивали, но он сдерживал себя огромным усилием воли.

Офицер посмотрел на него и зло усмехнулся}

— Доктор Кузнецов, подойдите сюда!

Владимир Петрович медленно спустился с крыльца и подошел к офицеру, который продолжал улыбаться.

— За первый небольшой обман мы делаем вот так! — Офицер размахнулся и ударил Кузнецова по лицу.

Маша вскрикнула.

Кузнецов стоял не шелохнувшись. Только желваки нервно двигались на щеках.

— Из гуманных соображений, — важно сказал офицер, — германское командование временно разрешает функционировать госпиталю. Как госпиталю военнопленных. Корпус с ранеными будет немедленно взят под охрану. Вы и остальной медперсонал у нас в плену. Понятно?

— Не совсем, — глухо произнес Кузнецов. — У нас много вольнонаемных из гражданского населения. Персонал больницы.

— Эти не в счет. А за пленных отвечаете головой.

— И за умирающих? —спросил Кузнецов.

— Будете предоставлять документы. — Офицер перешагнул труп Сердубовича, сел в кабину и захлопнул дверцу. Солдаты заняли места в кузове. Машина взревела и, круто развернувшись, выехала в ворота госпиталя. На крыльцо вышел Пашанин с незнакомым человеком в белом халате.

— Это Паршин, — сказала Маша. — Друг Владимира Петровича.

Кузнецов наклонился над Сердубовичем, снял с шеи пеньковую веревку. Подошли Пашанин и Паршин. Они подняли тело своего товарища и понесли в морг.

Сергей снял с себя халат и отдал Маше:

— Нам пора.

— Счастливо, ребята... — сказала Маша, взяв под мышку халаты Сергея и Веры, — Счастливо.

В глазах ее стояли слезы.

 

Глава третья

ЗАПАДНЯ

Пока за Днепром гремели орудия и полыхало зарево, Федор надеялся на перемены. Он торопился и торопил Нину, как будто от нее зависело его выздоровление. На счастье, рана быстро затягивалась, как утверждала Нина, потому что пуля не задела кости. Федор уже ходил по двору, правда, с палочкой, но ходил ежедневно, чтобы тренировать ногу. Нина ссорилась с ним за эти тренировки, но ничего поделать не могла — Федор оказался на редкость упрямым.

С Ниной у них сложились странные отношения — поначалу полуофициальные, как у секретаря комитета с комсомольцем своей организации. Она часто вспоминала институт, чтобы лишний раз показать Федору, что она принимала участие во всех мероприятиях комитета, а он ломал голову и никак не мог вспомнить эту девушку среди активистов. Нина замечала это и переводила разговор в другое русло — высказывала свое отношение к поведению некоторых студентов и студенток, которых знал весь институт. И первой, конечно, подверглась критике Вера.

Федор вспылил:

— Ты даже не догадываешься, какой это человек!

В голосе Федора прозвучало восхищение, и Нина не то смущенно, не то иронически заметила:

— Любопытно..., Было в этом и едва уловимое чувство ревности, которое вызвало у Федора улыбку.

— Лично я к этой истории не имею никакого отношения.

— А почему защищаешь?

— Чтобы судить о человеке, надо с ним пуд соли съесть.

— Значит, которые осуждали ее, ошибаются, а ты один прав?

— Во-первых, я не одинок. Во-вторых, пережевывать старые сплетни невкусно.

Разговора не получалось.

И так изо дня в день. Другая бы махнула рукой, а Нине очень нравился Федор. Она боялась признаться себе в том, что любит его, и не могла представить, как она будет жить одна, когда Федор выздоровеет и уйдет из дому.

Мать Нины, Евдокия Михайловна, видела, как мается дочь, и не вмешивалась — сами разберутся. Но время шло, сами они не разбирались, а матери больно было слышать среди ночи приглушенные рыдания Нины.

Однажды, когда Федор вышел на очередную тренировку, мать сказала Нине:

— Дочюшка, не страдай ты за ним. Видно, другая у него на душе, коль он как слепой рядом ходит.

Нина зарделась и, стараясь придать голосу игривость, бросила:

— И откуда вы это взяли, мама? Очень он нужен. Вот пройдет у него нога — и на все четыре стороны.

Мать набросила косынку на гладко причесанную седеющую голову и улыбнулась:

— Ну, раз такое дело, тогда конечно... А то жалко мне глядеть на тебя со стороны...

И вот наступил день, когда рухнули надежды Федора на перемены. За Днепром наступила томительная тишина. Федор все ждал, что она взорвется ожесточенной перестрелкой и это будет означать, что гарнизон борется, что он живет. Но перестрелки не было, и Федор сник.

Ни с Ниной, ни с ее матерью он почти не разговаривал. Односложно отвечал на вопросы о самочувствии, успокаивал, что вполне здоров, а сам терзался мучительной мыслью — что делать?

Нина не выдержала. Ночью, когда мать уснула, она тихонько прошла на сеновал к Федору.

— Не спишь?

— Нет.

Нина бросилась Федору на грудь и зарыдала. Тяжело, горько, по-бабьи.

— Ну что ты... ну что ты... — неумело успокаивал девушку Федор.

— Неужели я чужая тебе?... — всхлипывала Нина. — Что ты носишь на сердце и не хочешь поделиться? Я уже совсем извелась, Феденька...

— Поделиться... это ты хорошо сказала. — Федор вздохнул, положил Нине руку на плечо.

От этого прикосновения она вся съежилась, насторожилась, словно собираясь прыгнуть с высокого берега.

— Хорошо сказала, — продолжал Федор. — Ты заметила, что в городе стало тихо?

— Неужели хлопцы погибли? — вопросом на вопрос ответила Нина.

— Они не отступили, не сдались... я знаю... — вздохнул Федор. — А я?

— Что ты? — ласково прошептала Нина. — Ты раненый.

— Был. А теперь здоров. И что теперь, куда мне теперь?

— В город тебе нельзя, — предупреждала Нина. — Мало ли что, может, кто из наших бывших студентов остался. Знают, что ты секретарь комитета. Нянчиться не будут.

— Ну хорошо, — согласился Федор. — Допустим, что в город нельзя. А здесь я что?

— Как что? — удивилась Нина. — Человек. Будешь жить, как все будут.

— Не могу я и не хочу. Война еще не закончена, и теперь неизвестно, когда кончится, раз не получилось на Днепре. А я что ж, буду тут сидеть и ждать, пока меня придавят, как клопа, или придут и освободят наши? Нет, Ниночка, так дело не пойдет. К фронту двинусь. Не дотопаю, так доползу.

— Сумасшедший. Ты знаешь, что они уже взяли Смоленск?

— Кто тебе говорил? — Мама. — Это еще неточная информация. А если даже и так, Все равно, мне другого пути нету.

— Загубишь ты себя, — снова всхлипнула Нина. — Пропадешь.

— А что мне в жизни за интерес, если нету института, нету хлопцев моих, никого нету?.,

— Не можешь любить меня, так хоть пожалей... — дрожащим голосом вдруг сказала Нина.

Федор молчал. Только теперь понял он, сколько боли причинил девушке своим равнодушием, своим невниманием. Каждая попытка Нины проникнуть в его душу встречала барьер отчужденности, о который разбивались ее самые сокровенные мечты и желания.

— Ниночка, — как можно мягче сказал Федор. — Жалостью я не хочу унижать тебя. А любить... Понимаешь, я давно люблю другую, давно... — Федор вспомнил о Кате и задохнулся от мысли, что с ней случилось что-нибудь страшное.

— Неправда, — не поверила Нина. — Ты это нарочно говоришь, чтобы опять оттолкнуть меня, чтобы... я даже не знаю. Ты боишься, что я стану обузой, что свяжу тебя по рукам и ногам?...

— Честное слово я говорю правду, — продолжал Федор. — Может быть, горькую, но правду.

— Нет, нет, — горячо шептала Нина. — Нет, ты это нарочно. Поклянись жизнью...

— Клянусь жизнью, — тихо сказал Федор.

— Кто она? — чуть слышно спросила Нина. Слезы не давали ей говорить, и Федор чувствовал это.

— Женщина... — уклончиво сказал он. — С ребенком. —Твоим?

— Нет.

— Ты страдаешь, а может, они давно уже... — Нина не решилась произнести вслух свою мысль, и Федор был благодарен ей за это.

— Потому и мучаюсь, что не знаю.

— Все равно... — в каком-то исступлении торопливо зашептала Нина, — все равно никому не отдам тебя... никому... ты мой... мой... мой... — Она целовала его руки, шею, грудь, и столько ласки было в этих поцелуях, что сердце Федора оттаяло и он обнял девушку, чувствуя молодую силу и беспредельную нежность ее тела...

Проснулся Федор от яркого солнечного света. Открыл глаза — луч пробивался в щель между бревнами и, как длинный клинок, резал серый полумрак гумна. В свете луча мелькали, как живые, пылинки.

Нины рядом не было. Он вспомнил сегодняшнюю ночь, и чувство вины перед девушкой кольнуло его в сердце. Он встал и вышел во двор. Как и вчера, копошились во дворе куры, ходил между ними важный, специально вырядившийся в пестрые цвета петух, возилась в огороде Евдокия Михайловна, Нина стирала в корыте белье. Все было, как вчера, но что-то уже изменилось. Это было видно по взгляду девичьих глаз, из которых так и светилась радость.

— Доброе утро, — поздоровался Федор, как будто ничего не случилось, но голос выдал его. Нина для него была уже не та, что вчера, хотя оттеснить Катю у нее еще не было сил.

Нина набрала кружку воды, стала поливать Федору. Он вздрагивал от прозрачной струйки, которая щипала холодом его плечи, руки, лицо, а Нина смеялась звонко и озорно.

Евдокия Михайловна встала над грядками, поправила косынку, удивленно и вместе с тем радостно посмотрела на дочь.

Потом завтракали.

И тоже не так, как вчера или позавчера. Первые зеленые огурчики пахли свежим июльским солнечным днем.

Евдокия Михайловна не поднимала головы от тарелки, чтобы не мешать молодым вести разговор глазами. Она не забыла свои юные годы, не забыла, что есть на свете и такой, бессловесный, но понятный двоим разговор.

День выдался таким необыкновенным, что можно было подумать — нет на свете войны, а Нина и Федор приехали, из города на летние каникулы, чтобы осенью, предчувствуя радость встреч с друзьями, снова спешить в аудитории, в конференц-зал института...

Вечером во дворе дома появилось два человека — среднего роста, худощавый в форме старшего лейтенанта Красной Армии и совсем юный сержант, вооруженные трофейными автоматами.

— Нам бы поесть, если можно, — попросил старший лейтенант и поправил видавшую виды гимнастерку.

Нина мельком глянула на Федора, пригласила:

— Заходите в дом. Федор вошел вслед за ними и, когда Нина накрыла на стол, сел в сторонке, наблюдая, с какой жадностью едят люди. «Это свои, — думал о них Федор, — диверсанты под Могилевом сегодня сыты по горло, да и что им делать здесь, в ближайшей от города деревушке».

— Нина, подежурь там, пожалуйста, во дворе, чтобы в случае чего... — попросил Федор.

Нина с готовностью набросила платок и вышла. — Спасибо тебе, парень, — сказал старший лейтенант. — Может быть, дашь нам кусок хлеба с собой?

— Я тут не хозяин, — ответил Федор. — Но думаю, что кусок хлеба найдется.

— Добро...

— А куда ж вы идете? — спросил Федор.

— К своим, — с уверенностью сказал сержант.

— А где они?

— А вот этого, — вздохнул старший лейтенант, — мы и сами не знаем. Говорят, дерутся наши под Смоленском и Рославлем. Нам, видать, к Рославлю ближе. Через Чаусы, Кричев.

— Товарищи, возьмите меня с собой, — взволнованно сказал Федор. — Я из студенческого ополчения. Был ранен, и ребята оставили меня здесь... А теперь дорога у меня одна — вместе с вами на восток.

Старший лейтенант внимательно посмотрел на Федора.

— Такая компания нам подойдет.

— А вы, — предложил Федор, — хорошенько выспитесь на сеновале, а там и в дорогу.

— Признаться, — сказал старший лейтенант, — уже забыли, что такое сон...

Ночь была беспокойная. Федор вставал, выходил из гумна на двор, курил, снова возвращался на сеновал. Старший лейтенант с сержантом спали как убитые. Лишь под утро старший лейтенант спохватился, сел, осмотрелся, тронул Федора за плечо:

— Спишь?

— Не могу.

— Может, двинемся?

— Куда спешишь? Позавтракаем, попросим на дорогу.

— Тебя как звать?

— Федор.

— А меня Костя. Константин Зайчик.

— Вы про студенческое, ополчение не слыхали в Могилеве?

— Хорошо на валу дрались ребята.

— А они что, все погибли?

— Не думаю, — усомнился Зайчик, — Они ведь шли вместе с нами на прорыв.

— Расскажите.

— А что рассказывать? Вечером двадцать пятого в штабе дивизии собрались руководители могилевской обороны, командиры, комиссары и начальники штабов. Все уже знали, что по закрытой связи генерал Романов получил короткий приказ из Генштаба на отход. «Гитлеровцы овладели Смоленском, — сказал Романов. — Подошли к Ельне и угрожают Вязьме. Части, обороняющие Могилев, находятся в глубоком тылу врага и лишены возможности получить поддержку людьми и боеприпасами...» Ну, все, конечно, стали предлагать свои варианты выхода из окружения... — Зайчик замолчал, словно что-то вспоминая. — А я сидел и думал, что будет с моими бойцами — почти все они в тяжелом состоянии лежали в госпитале. И таких раненых было больше четырех тысяч.

— Вы их оставили? — перебил Федор.

— А что было делать? — сердито заговорил Зайчик. — Мы уничтожали свои обозы, орудия без боеприпасов... Как пробиться с таким количеством раненых?... Генерал Романов предложил из полка Кутепова, вернее из остатков полка, составить две ударные группы, за ними должны были идти ополченцы, тыловые части и раненые, способные передвигаться. Прорыв был назначен в ночь на 26 июля.

— Я слышал отсюда этот бой, — признался Федор.

— Дрались мы остервенело. — Голос Зайчика дрогнул. — Но у них минометы, пушки, танки... Нас расчленили, и пробивались мы отдельными группами. Мы вот с сержантом махнули через Днепр...

Федор молчал. Он думал о ребятах. Удалось ли Ивану и Эдику переправиться? Вышли они из окружения или сложили свои головы где-нибудь на валу?

В гумно пробилось солнце. Зайчик толкнул сержанта:

— Подъем.

— А? Что?... — вскочил встревоженный сержант, — Спокойно, мы у своих, — улыбнулся старший лейтенант. — Ну что ж, Федор, действуй. Надо собираться.

В доме все уже было готово к завтраку. Нина встретила Федора веселой улыбкой и распорядилась, чтобы он пригласил военных, да поскорее, а то остынет молодая картошка.

После завтрака, стараясь не глядеть в глаза Нине, он обратился к Евдокии Михайловне:

— Можно товарищам что-нибудь на дорогу? Евдокия Михайловна не отказала:

— Хлеба трохи дам да сырых яиц пару. — И на мою долю, — попросил Федор.

Евдокия Михайловна остановилась у порога, удивленно посмотрела на Федора:

— А ты куда?

— Со старшим лейтенантом.

Нина вспыхнула, глаза ее заблестели:

— Ты ж не военный, зачем тебе с ними? Их могут в плен взять, а ты дома...

— Нина... — Федору было неловко перед Зайчиком. Он уже пожалел, что попросил у Евдокии Михайловны харчей на себя. Надо было молча уйти, чтобы указать военным безопасную дорогу. А теперь..., Евдокия Михайловна не стала вмешиваться и вышла. Направились к двери и Зайчик с сержантом.

— Погодите... — попросил Федор, чтобы не оставаться наедине с Ниной. — А то во дворе кто-нибудь заметит...

Нина ушла в угол хаты, села у окошка и положила голову на руки. Плечи ее беззвучно вздрагивали.

Федору было жаль Нину, Он хотел подойти к ней, успокоить, но чувствовал, что будет хуже — Нина разрыдается вслух и Зайчик с сержантом подумают невесть что. Ну даже если б и была любовь... так что ж выходит— сиди возле любимой и загорай, пока твои друзья, пока весь народ бьется с фашистами. Нет, нога у него уже не болит и больше он тут ни одного дня не останется.

Вернулась Евдокия Михайловна с холщовой торбочкой, туго набитой продуктами:

— Чем богаты, тем и рады, — и, бросив взгляд на Нину, сидящую у окошка, добавила: — Счастливого пути. Чтоб все было добро, чтоб миновала вас пуля...

И все, наверное, обошлось бы тихо, если бы Федор промолчал. Но он не мог молча уйти из этого дома, где, рискуя жизнью, приняли его, выходили, поставили на ноги.

— Спасибо вам, Евдокия Михайловна, за все, — сказал Федор. — Простите, если что не так.

— Бог простит. — Она вытерла ладонью повлажневшие глаза. — Если что какое — вертайся...

Нина подошла к Федору. Глаза ее были воспаленными, словно от бессонницы.

— Не простит его бог, мама, — дрожащим голосом сказала она. — Я просила, я уговаривала его не идти добровольно на смерть, а он не послушался. Ну что ж, иди. Я провожу...

Федор достал из тайника винтовку и пошел с Ниной впереди. Чуть поодаль за ними шли Зайчик и сержант. На глухой, поросшей можжевельником тропе Нина остановилась. Подошли Зайчик и сержант.

— Ни в коем случае не выходите на шлях — обязательно на кого-нибудь нарветесь.

— Это известно, — успокоил ее Зайчик. — Ну ладно. Вы попрощайтесь, а мы подождем... — Он пошел по тропе дальше и скоро пропал из виду.

— Я знала, что ты рано или поздно уйдешь, — сказала Нина, — но так хотелось оттянуть эту минуту,

— Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону, — вспомнил, слабо улыбнувшись, Федор.

— Плохо знаешь географию, — ответила улыбкой Нина. — Ты ведь уходишь на восток.

— Из песни слова не выкинешь. Ну, прощай, не поминай лихом, пожалуйста.

Нина бросилась Федору на шею и повисла, зацепившись тоненькими, как ивовые прутики, руками.

— Только не погибай, только не погибай, сердцем прошу, а я... я тебя найду... обязательно найду... Даже если надо будет полземли пешком обойти...

Федор гладил ее льняные мягкие волосы и улыбался. Только сегодня увидел он, какие красивые волосы у Нины.

— Ниночка, прости меня... я виноват перед тобой... ты знаешь, о чем я говорю... — Он снял ее руки со своих плеч.

— Что ты, Федя, я сама... сама виновата во всем и ни капельки не жалею...

Федор поцеловал Нину и пошел. На спине своей он долго чувствовал ее взгляд, и от этого на душе становилось теплее и чище.

Опершись о ствол могучей развесистой сосны, Зайчик ждал его и молчал. Когда Федор подошел, он вздохнул;

— Эх, Федя, каких девчат покидаем мы. Моя из-под Тулы прислала весточку прямо на передовую. Только-только мы заняли оборону. Там между поцелуями такие слова о Родине — ни один политрук не придумает. Хорошие у нас девчата. Настоящие боевые подруги.

Федор промолчал. Он не хотел рассказывать Зайчику о своей любви — Кате, о которой столько передумал за эти дни. Вот и сейчас — он все дальше и дальше уходит от нее, и неизвестно, когда состоится их встреча, если она вообще состоится.

Шли день и ночь и еще день, минуя деревни и бойкие дороги, преодолевая топи и лесные заросли. Ботинки Федора, и без того поношенные, прохудились совершенно — отстала подошва, лопнула кожа на передках. Ноги были мокрыми, и ночью Федор чувствовал, как противный озноб ползет по телу. Федор хотел было просто выбросить ботинки, но более опытный Зайчик предупредил:

— Ни в коем случае. Собьешь ноги, тогда пропал... Привяжи подошвы какой-нибудь тряпкой.

Вечером второго дня перед ними открылся большой пойменный луг, а за лугом серебристая лента реки.

— Сож, — сказал Зайчик. — Вот перемахнем на ту сторону, а там уже недалеко...

Сержант усмехнулся. Зайчик почувствовал иронию в этой усмешке:

— И нечего зубы сушить. До Рославля там действительно рукой подать.

Брод найти не удалось. Решили плыть.

— Я, ребята, не очень владею... — признался сержант, — так вы за мной поглядывайте.

Вошли в воду не раздеваясь. Зайчик взял оружие у сержанта и держал два автомата в одной руке над водой, а второй греб. Федор плыл рядом с сержантом, чтобы в случае чего помочь. Но помощь не потребовалась. Быстрое течение вынесло их на противоположный берег.

Они вышли на освещенную солнцем крутизну, разделись, выкрутили мокрую одежду, развесили ее по кустам, чтобы скорее высохла, и блаженно растянулись на теплой зеленой траве.

— Вот, бывало, до войны, — мечтательно заговорил Зайчик, — я каждое воскресенье на реку. И Зойка тоже. Плаваем, барахтаемся в воде, хохочем, как маленькие дети. У Зойки на глаз в это время всегда падал мокрый белесый локон. Она взмахивала головой, пытаясь отбросить его, чтобы не мешал, а локон держался, мокрый, пока я не снимал его с ее лица. Зойка смеялась, а на лице сверкали изумрудные капельки воды...

Федор не заметил, как уснул под этот разговор Зайчика, а проснулся оттого, что кто-то больно ударил в бок. Федор, недовольный, открыл глаза.

— Хенде хох! —услышал он приказ и громкий хохот. Федор вскочил и увидел гитлеровцев. Их было пять человек. Увидел и Зайчика с сержантом, которые, недоумевая, посматривали вокруг. Были они, как и Федор, в трусах. Одежда висела тут же. Оружие солдаты уже подобрали и кивали на одежду:

— Шнель! Шнель!

«Как глупо получилось, — подумал Федор, — обрадовались, что переплыли Сож, и распустили уши. Как глупо». Он надевал теплую от солнца, но еще сырую одежду и проклинал себя за то, что уснул. Спали, наверное, и Зайчик с сержантом.

— Влипли, — тихо сказал, одеваясь, Зайчик.

Два солдата долго вели их по лесу. На поляне, запруженной машинами, нашли начальство. Офицер с холеным лицом выслушал одного из конвоиров и спокойно махнул рукой:

— Шиссен... — и добавил: — Вайтер... вайтер. Федор и Зайчик переглянулись. Они все поняли.

Их повели опять к Сожу. Только теперь у одного из конвоиров, кроме оружия, была и лопата. У опушки леса, на крутом берегу, были полузасыпанные траншеи. Солдаты приказали отрыть их глубже.

Сержант растерянно посмотрел на Зайчика, потом на Федора и прошептал:

— Значит, нам крышка?

Зайчик не ответил. Он первый с каким-то остервенением начал рыть, далеко отбрасывая землю. Солдаты курили, посмеивались, разговаривали между собой. Наконец Зайчик выпрямился и, смахивая пот с лица, зло сказал солдатам!

— Одна лопата — мало. Я буду работать, а они что, — указал он в сторону Федора и сержанта, — лясы точить? Давайте еще хотя бы одну лопату.

Солдаты пока ничего не понимали.

— Надо цвай лопат, — отчетливо повторил Зайчик с помощью жестов. — Будет быстро, шнель. Надо цвай лопат... — Он хлопнул рукой по лопате и показал два пальца.

Один из солдат закивал головой, заулыбался и ушел. Федор чувствовал, что Зайчик что-то затевает, но что именно — догадаться не мог. Зайчик по-прежнему держал в руке лопату, словно раздумывая, что предпринять. В этот момент из-за леса на небольшой высоте вынырнули самолеты. Зайчик крикнул солдату, и тот поднял вверх голову. Зайчик с размаху ударил его лопатой по виску. Солдат качнулся и, не успев выстрелить, упал возле траншеи. Зайчик выхватил у него автомат, Федор столкнул солдата в траншею, и они бросились в лес вдоль берега. Услышав далеко позади выстрелы, они пробежали еще немного и, попав в какое-то болото, поросшее мелким ольшаником, остановились. Прислушались — погони не было. Выбрались на сухой островок и упали, обессиленные.

— Спасибо вам, товарищ старший лейтенант, — задыхаясь, сказал Федор. — Думал я, что наша песенка уже спета.

— Повоюем еще, — чуть слышно сказал Зайчик. — Выдержать такую оборону в Могилеве и так глупо погибнуть... Жалко...

На этом островке доели последний кусок хлеба, выданный им на дорогу Евдокией Михайловной.

— Может, изменим тактику, товарищ старший лейтенант? — предложил Федор. — Днем будем отсиживаться, а ночью идти. Все-таки больше шансов проскользнуть незамеченными.

Зайчик некоторое время помолчал, а потом сказал:

— Ты прав, Федор. Я как-то об этом не подумал.

До самого вечера бродили они по островку, густо поросшему высоким черничником, на котором свисали гроздья зрелых ягод. Среди черничника вдруг показывалась красная шапка молодого подосиновика, и Федор радовался находке, как радовался мальчишкой, когда вместе с ребятами на зорьке ходил он по своим излюбленным грибным местам под Барсуками.

— А у нас нет грибов... Я даже не знаю, как они называются, — признался сержант.

— Ты что, на луне жил? — удивился Федор.

— Нет, под станицей Тихорецкой. Там у нас степи... В сумерках тронулись в путь. Двигались на восток, стараясь обходить населенные пункты и дороги. На рассвете остановились у лесного ручья. Ботинки Федора изорвались окончательно. Никакие подвязки им уже не помогали. Федор вымыл ноги, сел на траву и с тоской посмотрел на рвань, которая некогда называлась ботинками.

— Сорвать бы у немца какого-нибудь, — посочувствовал Федору сержант.

— Ты сейчас с ним совсем не хочешь встречаться, — улыбнулся Зайчик. Он напился из ручья и потянулся. — Ой, как жрать хочется, сил нет. Да и обувка Федору нужна.

— Вы на что намекаете? — насторожился Федор.

— А что тут намекать — придется просить у людей. Куда ж ты босой? Сразу пишись в инвалиды...

Они вышли на опушку и увидели недалеко то ли хутор, то ли маленькую деревушку. В зелени садов утопали три или четыре хаты, к самому лесу прижимались хозяйственные постройки.

— Пойду в разведку, — сказал Зайчик. — В случае чего идите дальше без меня.

— Нет, — возразил Федор. — Пойду я. Вы в форме, а я человек гражданский...

Зайчик подумал и согласился.

Федор вышел на лесную дорогу и внимательно посмотрел по сторонам. Дорога была бойкой, наезженной. Он хотел было повернуть обратно, но кругом стояла такая тишина, что тревога его понемногу утихла, и он почти без опаски подошел к крайней хате. Во дворе, подоткнув подол широченной юбки, пожилая женщина замешивала в корыте свиньям.

Увидев Федора, она выпрямилась, вытерла руки о край фартука.

— Добрый день, — поздоровался Федор. — Добрый день, хлопча, — ответила женщина и бросила взгляд на босые ноги Федора.

— Тетенька, не найдется ли у вас что-нибудь на ноги? — попросил Федор. — Ботинки совсем разбились, бросил их у ручья.

— А куда, далеко идешь? — поинтересовалась женщина, еще раз окинув Федора с ног до головы.

— Куда все, туда и я, — уклончиво ответил Федор.

— А сейчас не поймешь, — хмуро заметила женщина. — Одни к фронту, другие от фронта.

— Я к фронту, — признался Федор.

— Тогда проходи, садись. Что-нибудь пошукаю. От хлопца моего где-то осталось. А он, наверное, как и ты, бедолага, где-то вот так шатается... — Она хотела было идти в хату, но Федор остановил ее:

— В лесу мои два друга дожидаются. Можно им зайти на ваш двор?

— Можно, сынок, можно. Сення у нас тихо. А вчерась ворвались, як з голодного краю. Матка, яйка, куры. Чуть откупилась. Одного поросенка припрятала в соломе... — Женщина пошла в хату, а Федор вышел на дорогу и подал рукою условный знак.

Вскоре за длинным, добела выскобленным столом в. хате сидели Зайчик, Федор и сержант. Федор успел на мягкие холщовые портянки надеть поношенные, но еще крепкие ботинки, и сейчас от тепла, окутавшего ноги, от пара, которым дышал варенный в мундирах картофель, его клонило ко сну. Он старался раскрывать глаза пошире, а они, как назло, слипались.

Женщина принесла миску малосольных огурцов и обратилась к Зайчику:

— Ты, я вижу, среди своих старший, командир нашей Армии. Ответь ты мне, кали ласка, докуда вы бежать собираетесь от этого самого супостата. Чула я, что он вас в Сибирь хочет загнать, а сам станет на Уральских горах.

— Ну, что вы, мамаша, — спокойно сказал Зайчик. — Сказки все это.

— Ну, тогда расскажи мне не сказку, а быль. Старший лейтенант отложил почищенную картофелину, задумался.

— Если бы правда давалась так легко, ее все давным бы давно знали. Вижу только, что война затягивается.

Ему, гаду, хотелось с утра начать войну, а к вечеру кончить. Поэтому он бросил сразу все самое лучшее, что собрал в Европе. Да не тут-то было. Вот, к примеру, Брест. Сколько он там солдат уложил своих. А теперь Могилев. Целый месяц мы его там трепали, посмотрели б вы, сколько его танков дымится под Могилевом.

— Ты сам видел? Зайчик улыбнулся.

— Да я командовал отдельным разведбатальоном. Мы встретили их передовые части еще на Друти. Горели их танки как миленькие. Даже от простой бутылки с горючим.

— Так, говоришь, побьете вы их? — не унималась взволнованная женщина.

— Обязательно побьем. Дайте только срок.

— Ну что ж, спасибо тебе за доброе слово, — сказала женщина и подвинула Зайчику миску с огурцами. — Дорога неблизкая. Может, перебудете у меня день-другой?

— Нет, мы лучше где-нибудь в лесу. А то, знаете, мало ли что в деревне...

— Ну, как хотите, детки, как хотите... — Она высыпала оставшийся картофель в холщовую тряпку, положила туда буханку хлеба. — Ни пуха вам ни пера, сыночки. Дай бог, чтобы все у нас получилось, как вы говорили...

Решили через деревню не идти, чтобы не вызывать подозрений. Вернулись на лесную дорогу. И не успели сделать сотню шагов, как прямо на них вышел дозор гитлеровцев.

— Хенде хох! — услышали они знакомую команду. Бежать было бесполезно. Зайчик со злостью бросил

трофейный автомат на землю и поднял руки. За ним подняли руки Федор и сержант.

Их ни о чем не спрашивали, с ними не разговаривали. Подталкивая прикладами, вели по лесной дороге. На опушке леса Федор увидел большую черную грузовую машину, в кузове которой сидело и лежало несколько красноармейцев — раненых, оборванных, измученных тяжелой дорогой отступления. По краям сидели конвоиры.

Федору, Зайчику и сержанту приказали лезть в кузов. Петом сели солдаты, и машина тронулась.

Никто не знал, куда их везли. Но вот переехали понтонный мост через Сож, повернули на большак, и Зайчик удивленно сказал:— Неужели в Могилев?

Он сказал так, словно спросил себя, но все в машине поняли — он сообщил пункт назначения.

Миновали деревушку Нины. Федор пониже опустил голову, чтобы его не заметили, — было горько и обидно, что поход к фронту не удался, что он в числе других стал военнопленным.

На месте Луполовского аэродрома был разбит огромный лагерь, обнесенный колючей проволокой. Подъехали к центральным воротам. Старший вылез из кабины, приказал всем слезть с кузова и передал каждого охране лагеря. Он так и считал, как считают передаваемые вещи:

— Айн, цвай, драй, фир...

Такого Федор никогда не видел и предположить не мог, что когда-нибудь доведется увидеть. Все огромное поле аэродрома было заполнено людьми. Они сидели, лежали, толпились группками, обросшие, перевязанные видавшими виды бинтами, больные и изможденные. Прямо под открытым небом кутались они в какое-то тряпье, отдаленно напоминающее серые солдатские шинели.

Федор с Зайчиком и сержантом выбрали место недалеко от колючей проволоки. Зайчик бросил быстрый взгляд на сторожевые вышки, матерно выругался и сказал:

— Вы как хотите, а я тут не задержусь...

По мере приближения фронта Катя не однажды вспомнила свой последний разговор с Федором и пожалела, что послушалась мать и осталась в деревне. Ей казалось, что там, за Днепром, куда звал ее Федор, было относительно спокойно и можно было переждать все эти страшные бои за город. А они начались еще километрах в десяти от деревни и медленно, но настойчиво приближались к их дому.

Покоя не было ни днем ни ночью. Как только начинался минометный или артиллерийский обстрел, Катя хватала дочурку и бежала на огород, где вдвоем с матерью они вырыли глубокую траншею, которую считали спасением от всех бед и несчастий.

Начались пожары. Сперва сгорело колхозное гумно, потом два дома, стоявшие ближе к противотанковому рву, потом еще амбар и еще дом. Катя с матерью считали дни, сколько простоит их дом с выбитыми окнами и порванной осколками крышей, но фронт неожиданно подвинулся ближе к Могилеву, оставив за деревней нетронутый, желтеющий свежим песком противотанковый ров.

— Я же говорила, — напоминала матери Катя, — что этот ров поможет, как мертвому припарка. Их танки просто-напросто обошли его и теперь уже где-то на улицах города.

При этом она невольно вспоминала Федора, его горячее участие при ее поступлении в институт, беспокойство за ее судьбу, вспоминала свой прощальный равнодушный поцелуи на крыльце, и чувство жалости подступало к сердцу. А тут еще известие — у железнодорожной будки на Буйничском переезде убит отец Федора. Почему он оказался именно там во время самого ожесточенного боя с немецкими танками — никто не знал, но мать Федора достала чудом уцелевшую подводу, привезла мужа домой и похоронила.

В деревню пришли гитлеровцы. Деловито обошли уцелевшие хаты, искали коммунистов и евреев, потом застрелили у соседки кабана, поймали несколько кур, сели на машину и уехали.

— Вот видишь, ничего страшного, — сказала Кате Ксения Кондратьевна. — Ну, ограбили слегка, нахамили, так на это ж война, а когда станет тихо — все пойдет по-другому. Рассказывали, что в империалистическую... — И мать долго убеждала Катю, приводя примеры почти тридцатилетней давности о том, что немцы дисциплинированы, лишнего не позволяют и вообще не такие уж звери, как про них говорят.

Катя с матерью перебрались в дом, застеклили как могли окна. Там, где не хватило осколков стекла, прибили куски фанеры или доски, и дом с виду стал похож на покинутый, запущенный, из которого давным-давно ушел хозяин.

Долго еще в стороне Могилева горело зарево пожаров и слышалась орудийная стрельба. Над деревней проплывали одна за другой эскадрильи желтобрюхих самолетов, и далекие взрывы бомб отдавались в земле глухими толчками.

И снова мысли Кати невольно возвращались к Федору. Она была уверена, что Федя не вернется из этого ада, и старалась разобраться в прошлом — был для нее Федор посторонним человеком, товарищем детства или она все-таки его любила? С категоричностью, присущей Кате, она хотела отбросить последнюю мысль, как чуждую, случайную, но память возвращала ее в милые и далекие школьные годы. Почему-то именно сейчас записочка Федора, сложенная в виде фармацевтического порошочка, в которой содержалось только три слова «я тебя люблю», встала так живо перед ее глазами, будто она прочитала ее совсем недавно.

Катя уезжала на Дальний Восток не только потому, что Владимир разбудил в ней женщину, не только потому, что он ей действительно понравился, но и потому, что своим отъездом она бросала вызов робкому Федору и своим подругам, которые, она была уверена, втайне завидовали ей. Теперь все позади. Она уже не чувствовала себя героиней, на которую с восторгом и восхищением смотрят в деревне, а чуткое сердце ее угадывало в Федоре беспредельно любившего человека. Ну что ж, видно, не судьба ей быть счастливой. Потеряла Владимира и не нашла Федора. Жаль его, жаль себя, жаль-матери Федора, глаза которой не просыхают от слез...

Поздней ночью в окно постучали. Тихонько, так, чтобы не услышали на улице. Катя подхватилась, подскочила к окну, отвернула край байкового одеяла, которым было завешено окно.

Она увидела совсем близко небритое лицо человека в форме командира Красной Армии. Спросила:

— Кто там?

— Свои, — ответил тихий голос человека.

— Теперь не поймешь, где свои, где чужие, — сказала, присматриваясь, Катя.

— Откройте, — попросил командир. — Нам с вами обязательно поговорить надо.

— Что там? — спросила, насторожившись, Ксения Кондратьевна.

— Да вот какой-то командир Красной Армии обязательно хочет поговорить.

— Какие там еще разговоры. Пускай убирается, пока его не поймали.

Катя стояла у окна, держась за край байкового одеяла, и не знала, что делать.

— Отворите, пожалуйста, — просил у окна командир. — Тут вопрос жизни и смерти.

Встала с кровати мать.

— Я открою, — сказала Катя. — Мало ли что с человеком... — набросила платье и пошла к двери. Вслед за ней оделась Ксения Кондратьевна.

Ночь была звездная. На дворе они увидели носилки, на которых неподвижно лежал накрытый шинелью человек. Рядом стояли командиры, один из которых подошел к Кате:

— Простите, пожалуйста, что я поднял вас среди ночи... Умирает человек... Если можно, помогите.

— А почему вы пришли именно к нам? — спросила Катя и в ответ услышала голос матери Федора — тети Клавы. Она почти незаметно прошла в калитку и встала рядом с командиром.

— Это я указала, — извиняющимся тоном произнесла тетя Клава. — Я в этом деле — цеп цепом. А ты, Ксения, можно сказать, у нас единственная медицина.

— Несите в хату, — приказала Ксения Кондратьевна. — Что вы стоите на дворе?

Завесили кроватку Катиной малышки простынью, зажгли две керосиновые лампы. Один из командиров остался дежурить во дворе.

При свете лампы женщины увидели восковое лицо совершенно лысого человека. В петлице расстегнутой гимнастерки темнел красный металлический ромбик.

— Генерал, — тихо определила Катя...

— Да. Это командир дивизии, которая обороняла Могилев.

— Где его так? — спросила Ксения Кондратьевна, снимая с помощью тети Клавы и Кати окровавленную гимнастерку.

— Мы прорывались из окружения, — громким шепотом ответил командир, словно боялся разбудить раненого генерала.

— Сколько крови потерял, — вздохнула Ксения Кондратьевна. — Не знаю, выживет ли.

— Сделайте что-нибудь, — умолял командир. — Это такой человек... вы даже не представляете... Мы ведь столько продержались в городе благодаря ему... сделайте что-нибудь... — Командир твердил эти слова, как заклинание.

Ксения Кондратьевна молча вымыла руки, молча вытянула из-под кровати чемодан с медикаментами, молча принялась перевязывать генерала, который не приходил в себя. Иногда она давала тихие команды Кате:

— Тампон... ножницы... йод... еще тампон... Перевязку закончили, когда уже начало светать. Генерал лежал весь в бинтах и слабо дышал.

— Вот и все, — деловито сказала Ксения Кондратьевна. — Больше ничего сделать не могу. Ему бы сейчас переливание крови... да где уж в наших условиях. Авось организм справится.

— Спасибо, — сказал командир, и тут все увидели, какой он еще молодой. Может, и бриться-то начал недавно. — Спасибо. Мы пойдем.

— Куда ж вы пойдете, — спросила тетя Клава, — средь бела дня? Нарветесь на фашистов. Они сейчас шастают вокруг Могилева, ловят, кому удалось вырваться.

— Здесь нам тоже нельзя, — твердо сказал командир. — Каждую минуту они могут нагрянуть в деревню.

— Занесем ко мне в амбар, — предложила тетя Клава. — Сеном прикроем. Кто его будет искать?

Наступило молчание.

— Зачем же к тебе через всю деревню, чтобы люди видели, — задумчиво сказала Ксения Кондратьевна. — У нас тоже амбар, слава богу, уцелел. Мы вас всех туда. И немедленно, пока деревня спит...

День прошел в тревоге. Кате все время казалось, что про генерала знает, по крайней мере, вся округа. Когда кто-нибудь из соседей приходил в этот день поделиться новостью или одолжить щепотку соли, Катя пристально всматривалась в человека: знает он или не знает? А после полудня их навестил сам Кузьма Кузьмич — бывший колхозный счетовод, назначенный властями старостой.

Кузьма Кузьмич слыл в деревне человеком странным — не слишком умным и не слишком глупым, не то чтобы пьяницей, но и не трезвенником. Характера он был покладистого — люди не помнили, чтоб он причинил кому-нибудь вред или нанес незаслуженную обиду. Кузьма Кузьмич считал себя в деревне человеком умственного труда и тянулся к компании сельской интеллигенции. Любил захаживать в медпункт к Ксении Кондратьевне, чтобы побеседовать о сложной и трудной жизни в этом мире, Одно бросалось в глаза — Кузьма Кузьмич был трусоват. Он боялся очередной ревизии, боялся председателя колхоза, боялся каждого, кто мог чем-нибудь угрожать ему. Когда соседи пытались пристыдить его за это, он отвечал:

— Детей у меня нет. Хочу на старости жить спокойно, чтобы свой кусок всегда в хате был...

Посещение Кузьмича вызвало у Кати подозрение, но он взял на руки маленькую Аленку, которая возилась на полу с тряпичными куклами, посмотрел на окна, возле которых на гвоздях висели одеяла, и сказал:

— Все, Катюша. Разрешено снять эту маскировку. Могилев уже под немцем, и говорят, даже сама Москва...

Слова Кузьмы Кузьмича больно кольнули в сердце, но Катя сдержалась. А так хотелось сказать, что это неправда, что гитлеровцы нарочно лгут, чтобы люди поверили в их победу, чтобы такие, как Кузьмич, из-за своей трусости были холуями.

Кузьма Кузьмич опустил на пол девочку и, словно между прочим, заметил:

— Говорят, весь Могилев завалили трупами. А в плен набрали — видимо-невидимо... — Он помолчал, словно обдумывая что-то, и глубокомысленно заключил: — Ничего не поделаешь — сила...

Посещение Кузьмича не обеспокоило Ксению Кондратьевну. Она завернула в полотенце обед и понесла в амбар.

Генерал был совсем плох. С ночи он так и не приходил в сознание, но дышал ровно и спокойно, и это давало какую-то надежду. Только теперь Ксения Кондратьевна рассмотрела и второго командира — мужчину средних лет, с густыми рыжеватыми бровями, спускающимися на самые глаза, и квадратной челюстью, выдававшей сильного упрямого человека.

Ксения Кондратьевна пыталась с ложечки влить в рот генералу несколько капель молока, но ложечка упиралась в крепко сжатые зубы и молоко стекало по щекам на бинты. Командиры молча наблюдали за этими попытками Ксении Кондратьевны, пока молодой не выдержал:

— Не жилец, наверное, наш генерал... Дайте, если можно, какой-нибудь сундучок, спрячем его форму, документы и зароем в амбаре...

— А может, возьмем с собой? — глухо спросил командир средних лет, и Ксения Кондратьевна поняла, что он тоже не намерен оставаться в деревне.

— Зачем же с собой? — спросила Ксения Кондратьевна и сообщила, словно давно решенное: — Стемнеет, вы идите, здесь лишних свидетелей не надо... Если выздоровеет он, куда ж без документов?

— С его документами только под расстрел, — хмуро сказал молодой.

— А наши вернутся? — возразила Ксения Кондратьевна.

Командир средних лет с каким-то удивлением и радостью посмотрел на Ксению Кондратьевну, потом скупо улыбнулся:

— Да, действительно, а если вернутся наши? Ксения Кондратьевна разыскала в клети сбитый из добротных дощечек ящик, сложила туда гимнастерку, медаль «XX лет PKKA», партийный билет, пропуск в наркомат обороны, дала молодому лопату и указала место:

— Ройте вот здесь, чтобы я знала, где все лежит. Вечером пришла тетя Клава. Она принесла узелок белья, что осталось от мужа, плотную, в клеточку рубашку и брюки. А в сумерках командиры уходили. Продуктов им на дорогу принесла в амбар Катя. Молодой молча пожал ей руку, потом склонился над носилками и, хотя генерал лежал с закрытыми глазами и, наверное, ничего не слышал, торопливо говорил ему:

— Прощайте, Михаил Тимофеевич, иначе нельзя. Мы пробьемся к своим, обязательно. Расскажем о нашей обороне и, может, главное командование пришлет за вами самолет... Я первый сяду в него, потому что хорошо помню эту деревню... Главное, были б вы живы... Прощайте.

Катя вслушивалась в молодой, дрожащий от волнения голос, и слезы душили ее. Она судорожно проглатывала подступающий к горлу комок и молча стояла, опершись о стенку амбара.

Командир с квадратными челюстями опустился на колено и без единого слова поцеловал генерала в лоб.

— Пошли, — глухо сказал он, направляясь к воротам.

— А как же нам благодарить хозяев? — громким шепотом воскликнул молодой. — Вы ж тоже каждый день рискуете жизнью,—сказал он, обращаясь к Кате. — Старайтесь сохранить все это в глубокой тайне. Чтоб ни одна живая душа, кроме вас троих. Случится — похороните его, как человека неизвестного, а после войны такой памятник ему отгрохаем, чтобы потомки наши знали, какой был человек и военачальник Михаил Тимофеевич Романов...

У Кати с матерью и тети Клавы началась новая жизнь, наполненная каждодневными малыми, но очень опасными заботами. Они не могли оставить тяжелораненого человека на произвол судьбы. Каждую ночь кто-то из троих должен был дежурить возле генерала. Дежурить тайно, чтобы никто не только не видел, но даже и не догадывался, что в амбаре тщательно завешен тряпьем и заложен сеном укромный угол, что там четверть света горит по ночам фонарь «летучая мышь», что каждый стон раненого отзывается не только болью, но и страхом— как бы кто не услышал. И, пожалуй, самым трудным делом оказалось сохранить тайну от Аленки. Девочка возилась во дворе, бегала вслед за бабушкой и мамой и каждую минуту могла заглянуть в амбар. Катя стала чаще уводить ее к тете Клаве, которая радовалась девочке, как собственному ребенку.

Катя никогда прежде не бывала у Осмоловских. Ей нравились чистота и порядок, которые поддерживали в доме руки тети Клавы. Катя обратила внимание на семейные фотографии, вывешенные на стене. Вот Федор, совсем еще мальчишка, стоит между отцом и матерью и удивленно смотрит перед собой, а вот групповая фотография, когда всем классом они ездили в Могилев смотреть «Бесприданницу». Федор тогда хотел стать рядом с Катей, но фотограф усадил его впереди прямо на пол. Здесь у Федора какое-то обиженное и даже недовольное лицо.

Катя задумалась. Картины такого далекого и вместе с тем близкого детства встали перед глазами... Очнулась оттого, что услышала позади тихие всхлипывания тети Клавы.

— Одна я на свете осталась, Катенька... Зачем, для чего? Пусть бы меня прибило этой самой бомбой. А так и глаза некому было закрыть... Феденьке моему... — Тетя Клава не выдержала, упала на кровать и запричитала с таким надрывом, что Катю охватил озноб. Она дрожала мелкой дрожью, обняв за плечи тетю Клаву, а из глаз сами текли слезы, и Катя не могла себе ответить почему, то ли жаль было тетю Клаву, то ли Федора, то ли свое детство, ушедшее в безвозвратное прошлое...

Однажды ночью, во время дежурства Кати, Михаил Тимофеевич открыл глаза. Он, кажется, не удивился, увидев чуть мерцающий огонек фонаря, одеяла и сено вокруг. Он долго смотрел на Катю изучающим пытливым взглядом, словно хотел что-то вспомнить, а потом спросил хриплым прерывающимся голосом:

— Где я?

— В деревне Барсуки. У надежных людей. — А мои разведчики?

— Вы кого имеете в виду?

— Были ведь со мной люди... — неуверенно произнес Михаил Тимофеевич. — Где они?

— Они ушли, товарищ генерал, — тихо сказала Катя. — Может быть, даже к фронту. Обещали вернуться за вами на самолете.

— Не называйте меня генералом, — попросил Романов. — А что касается самолета... — он горько улыбнулся. — Кажется, взрослые люди, а в обстановке не разбираются. Фронт уже где-то под Москвой. Сейчас командованию не до меня...

— А фашисты говорят, что Москву уже взяли, что наше правительство убежало в Сибирь.

— Враки. Я не знаю, сколько здесь нахожусь... Может быть... уже началось наше контрнаступление, которое неизбежно должно начаться... — Ему трудно было говорить — он жадно хватал воздух, тяжело дышал и хрипел.

— Вам нельзя говорить, — попросила Катя. — Потерпите, я сейчас позову маму. Она у меня сельская фельдшерица.

Катя разбудила мать, и Ксения Кондратьевна, захватив с собой бутылку молока, заторопилась в амбар. Когда Катя пошла вслед за ней, остановила:

— Мы и так слишком часто ходим туда. Останься, а то проснется Аленка — испугается, что нас нет.

Зайчик, собиравшийся в самые ближайшие дни бежать из лагеря военнопленных, никак не мог сдержать своего слова, Немцы нарастили забор из колючей проволоки, поставили дополнительные вышки для охраны. Словом, устраивались капитально и надолго.

Лагерь представлял страшное зрелище, которое казалось Федору неправдоподобным кошмарным сном. Сколько их было, раненых, больных, умирающих. Кто-то уверял — двести тысяч, Кто-то называл — сто, но все видели — было тесно на этом огромном поле. За несколько дней люди съели всю траву на аэродроме. Поле стало черным и серым от обнажившейся земли. Каждого, кто пытался достать щепотку травы за колючей проволокой, расстреливали со сторожевой вышки из пулемета.

Умирали сотнями, а может, тысячами. Федор видел, как с утра до вечера по территории лагеря сновали черные грузовики, доверху наполненные трупами. Всегда уверенный в себе и отчаянный, Зайчик сник и затосковал. А тут еще тяжело заболел и слег сержант. Все, что хранилось съестного в карманах, было съедено. Сержант умирал от болезни и голода. Пробиться к полевым кухням, которые раз в сутки привозили пленным похлебку из чечевицы, было невозможно. Но Зайчику это однажды удалось. Он протиснулся сквозь тысячную толпу голодных обозленных людей и принес для сержанта на дне котелка поварешку какого-то черного варева.

Сержант поел с ложки, свернулся в клубок у самой проволоки и как будто уснул. Федор с Зайчиком доели остальное и, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, тоже задремали. А к вечеру холодное тело сержанта было брошено в кузов грузовика,

— Не уйдем — и нам будет крышка, — зло и тихо сказал Зайчик Федору. — Лучше пуля, чем такая смерть.

Каждый день они ходили вдоль колючей проволоки, чтобы найти какой-нибудь лаз. Но гитлеровцы предусмотрели, казалось, все до мелочей. Любая ложбинка, по которой можно было проползти, оплеталась проволокой дополнительно.

И вот однажды у ворот лагеря Федор с Зайчиком стали свидетелями события, которое перевернуло все их планы.

К охранникам подошла немолодая женщина, видать, горожанка, и стала просить, чтобы ей разрешили разыскать среди пленных своего мужа. Ее пытались отогнать от ворот, но женщина стояла на своем, и ее наконец пропустили, Со слезами на глазах ходила она между пленными, присматриваясь к ним, а между тем доставала из холщового мешочка куски хлеба и раздавала тем, кто был поблизости. Наконец женщина задержала взгляд на изможденном, раненом красноармейце, который сидел на земле, придерживая, как ребенка, забинтованную левую руку. Женщина бросилась перед ним на колени, запричитала, обняв красноармейца за плечи:

— Родненький мой, муженек мой дорогой, что ж ты умираешь тут без роду, без племени, а я по тебе все глаза выплакала. Одна с детьми пропадаю...

Раненый недоуменно смотрел на женщину. Он, видно, хотел что-то сказать, но женщина опять заплакала:

— Вставай, родненький, вставай и пойдем домой... Немцы, слава богу, разрешают забирать родственников...

Раненый, кажется, понял, в чем дело. Он поднялся с земли и, поддерживаемый незнакомой женщиной, вышел за ворота. Старший вахтер махнул им вслед:

— Нах хаузе. Война капут. Домой...

Такие посещения участились. Кто признавал в пленном своего сына, кто мужа, кто отца, кто близкого родственника.

— Молодцы могилевчанки, выручают нашего брата, — вздыхал Зайчик. — Жаль только, что нам не везет. Может, сами кого-нибудь признаем?

Они старались держаться поближе к воротам, но шли дни, а их никто не выручал. Забирали наиболее слабых и больных.

Но вот однажды сердце Федора екнуло. Он увидел, что к воротам приближаются родители Маши — Григорий Саввич и Светлана Ильинична. Мелькнула мысль, кого им искать здесь — не Эдика ли, но он отбросил эту мысль, как бредовую.

— Ну, старший лейтенант, — шепнул Федор, — кажется, наступило наше время. Вон видишь тех старичков? Это мои знакомые. А теперь мы их сыновья, понял?

В глазах Зайчика вспыхнули веселые огоньки. Он подвинулся вместе с Федором поближе к воротам. Вот Светлана Ильинична прошла сторожевую будку и ступила на территорию лагеря. Федор решительно шагнул к ней, так, что Светлана Ильинична даже отшатнулась от неожиданности.

— Светлана Ильинична, это же я, Федор, — тихо сказал он. — Помните, я Катю на квартиру к вам устраивал? Светлана Ильинична всплеснула руками:

— Боже мой, сыночек, что они с тобой сделали! — Она обняла Федора, а тот торопливо шептал:

— Рядом со мной мой друг старший лейтенант, пусть Григорий Саввич признает его...

Когда был разыгран этот несложный спектакль, старший вахтер отпустил их «нах хаузе», объявив, что войне капут, на что Зайчик зло пробормотал:

— Зануда. Война только начинается...

— Тише, ребята, тише, — спокойно говорил Григорий Саввич. — Нынче другие времена. Думать думай, а говорить не спеши.

— Вы что-нибудь знаете про наших?... — дрогнувшим голосом спросил Федор и в ответ услышал спокойный баритон Григория Саввича:

— Все знаем. Встречаемся. Беседуем вот так, как с тобой. Они тоже собирались в твою деревушку. Никто и подумать не мот, что ты попал в лагерь.

— Все живы?

— Все, все. Вот придем домой, вернутся из госпиталя Эдик с Машей, сам и узнаешь...

Они перешли наспех отремонтированный деревянный мост через Днепр. На валу лежали изрубленные снарядами деревья, стояли черные от копоти обломки областной типографии и Дома пионеров. Высокая башня ратуши уцелела, но вся была испещрена следами пуль и осколков. С самого верха ее свисал флаг с фашистской свастикой. Федор и Зайчик почти одновременно подняли глаза, переглянулись и промолчали.

— Я так думаю, — тихо говорил Григорий Саввич, — что черт с ними, пусть потешатся пока. Хотят всех со свету сжить, чтоб самим, значит, господствовать всюду. Не выйдет, потому как природа человеческая создана для того, чтобы свободно радоваться этой самой жизни, а не жить и подыхать, как, простите, собака бездомная под забором...

— Других учишь, а сам болтаешь невесть что. Ты ж на улице, философ, и если плохой человек услышит...

— Вы знаете, наверное, пословицу, — не унимался Григорий Саввич, — все девушки хороши, откуда плохие жены берутся. Вот и у нас до войны. Казалось, кругом тебя сплошные друзья — товарищи. Попадалось иногда и дерьмо. Но редко. А пришли эти — и вчерашний дружок врагом обернулся. До войны вроде только хорошие были, а теперь черт знает что...

Вышли на Первомайскую. Оттого, что многие дома были разбиты и сожжены, улица казалась необыкновенно широкой и пустынной. Изредка проезжали военные машины да проходили одинокие прохожие, торопливые и озабоченные. Казалось, не будь у них каких-то неотложных дел, они бы и не показались на улице.

Из Пожарного переулка показалась странная процессия. В повозку для вывоза нечистот было запряжено человек десять женщин, стариков и подростков. Не поднимая глаз, тянули они изо всех сил длинную зловонную бочку по улице, а колеса ее стучали по булыжнику, словно барабанная дробь у эшафота. И было в этой людской упряжке что-то жуткое и унизительное, такое, что заставляло встречных тоже опускать глаза.

Федор, Светлана Ильинична, Григорий Саввич и Зайчик остановились, чтобы пропустить эту процессию, которая пересекала Первомайскую. Федору показалось, что он узнал маленькую щуплую девушку, державшуюся за оглоблю повозки. Она училась в институте, была гимнасткой и постоянной участницей студенческих вечеров самодеятельности.

— Евреи... — глухо сказал Григорий Саввич.

— Господи, зачем так издеваться над людьми, — вздохнула Светлана Ильинична.

Федор, видавший виды в лагере, был потрясен В стороне, наблюдая за этой процессией, шел человек с нарукавной повязкой и винтовкой через плечо.

— Знакомьтесь, — шепнул Григорий Саввич, — могилевская полиция при исполнении служебных обязанностей...

До самой нефтебазы шли молча. Каждый думал о своем. Думал и Федор. Он вспоминал свой последний разговор с Катей. Тогда он только по газетам знал, как ведут себя гитлеровцы в захваченных странах, и, боясь за Катю, уговаривал ее уйти за Днепр. Но то, что он увидел собственными глазами, превосходило все. Ненависть к врагу, жившая в его душе накануне войны рядом с другими чувствами, стала теперь самым главным, овладела всем его существом. Там, на перекрестке Пожарного переулка и Первомайской, он готов был броситься и освободить этих несчастных из позорной упряжки, и сдержать себя стоило огромных усилий. Он шел рядом с Зайчиком и давал себе молчаливую клятву — мстить на каждом шагу, при малейшей возможности.

За нефтебазой их задержал патруль. Григорий Саввич предъявил документ. Унтер-офицер повертел его в руках, потом вопросительно глянул на Федора и Зайчика.

— Из лагеря военнопленных, — спокойно сказал Григорий Саввич. — Специалисты. Арбайтен, арбайтен. Мне очень нужны специалисты. Форштеен?

Унтер закивал одобрительно головой и отпустил. Когда отошли подальше, Григорий Саввич проворчал:

— Мы тебе наработаем...

Дома, когда хлопотливая Светлана Ильинична подала на стол дымящийся паром картофель и соленые огурцы, Федор спросил:

— А что у вас за документ такой авторитетный?

— Я, Федя, везучий, — улыбнулся Григорий Саввич. — До войны все по ремонтным работам да по ремонтным. Частенько приходилось в районах, в МТС бывать. Встретил тут меня однажды подлец один — ему немцы поручили восстановить МТС, и говорит: «Иди ко мне на работу— не пожалеешь. Свободный пропуск и днем и ночью, машину грузовую, шофера дам, будешь ездить по Могилевскому району». Я подумал, посоветовался с Эдиком и согласился.

Федору хотелось расспросить об Эдике более подробно, но он подумал, что Эдик при встрече сам обо всем расскажет.

Когда перекусили, Григорий Саввич распорядился:

— Все дела вечером. А пока отдыхайте после своего «рая»... В соседней комнате Светлана Ильинична кой-какую одежонку приготовила. Посмотрите, примерьте, может, подойдет... Старую суньте в мешок — он в сенях. Вода у нас во дворе, мыло на кухне. Одним словом, хозяйничайте.

— А вы куда? — спросил Федор.

— Опять в лагерь. Еще людей приведем...

Когда в сенях стукнула дверь и Зайчик с Федором остались одни, Зайчик громко сказал:

— Видал, какие у нас люди? Да разве таких можно победить? Они же все, от мала до велика, за свою землю любому горло перегрызут...

Федор промолчал.

— Нет, ты только подумай, — продолжал Зайчик, — до чего безмозглый этот Гитлер. Насадил он тут перед войной своих шпионов, а они все-таки сбрехали ему, не увидели, что с нами связываться не стоит.

— Выскочил ты случайно из лагеря, а теперь храбришься, — впервые на «ты» назвал старшего лейтенанта Федор.

— Не выскочил бы я, выскочил другой. Дело не в этом. Не во мне одном, а, так сказать, в мировом масштабе.

— Эх, — вздохнул Федор, — давай за столько времени в чистом белье да на чистой кровати,. — Они долго плескались во дворе, радуясь воде, мылу, солнышку, свободе, которая неожиданно свалилась на них...

В комнате Зайчик еще что-то говорил, высказывал, наверное, самые сокровенные мысли и важные наблюдения, но Федор уже не слышал. Он лег и провалился в мягкую спокойную темноту и поплыл на зыбких убаюкивающих волнах... И приснился Федору сон, будто идет он по широкому полю, сплошь заросшему цветущими ромашками. И видно ему далеко-далеко, до самого горизонта. Оттуда, из далекой сине-белой дали, кто-то идет ему навстречу. Нет, не идет, а бежит изо всех сил, только платье трепещет на ветру. Он сразу узнал — навстречу бежала Катя, вся в белом, сливаясь с белым ковром ромашек. Она держала на руках девочку — это он теперь видел отчетливо — и бежала. Даже как будто что-то выкрикивала, но Федор не мог расслышать. Катя все ближе и ближе, и теперь начинает понимать Федор, что она спасается от погони. Какие-то люди в черном с немецкими автоматами в руках гонятся за ней. Федор рвется к ней навстречу, хватает за руку и увлекает в лощину, где стелется густой туман. И вдруг он видит, что девочки на руках у Кати нет, что Катя уже не бежит, а плывет рядом с ним в тумане и плачет. Федор хочет спросить о девочке, но не решается. А туман все гуще и гуще, и вот уже совсем темно, и Федор даже не видит Катиного лица, и ему становится страшно.

Он вскрикивает и просыпается.

 

Глава четвертая

ПОИСКИ

Сергей и Вера молча вышли со двора больницы, повернули за угол, чтобы не появляться на Первомайской, по которой громыхали танки и грузовики.

— Сволочи... сволочи... сволочи... — шептала Вера свое привычное проклятие. — Этот врач им ничего плохого не сделал... так издеваться, так мучить... нет в них ни капельки человеческого, ни капельки.

Сергей слушал Веру и молчал. Улица была пустынна. Изредка проезжали мотоциклисты. Сергей не обращал на них никакого внимания. После того что он увидел во дворе больницы, он потерял ощущение тревожного любопытства. «Стреляйте, если вам вздумается, — думал Сергей, — плевать я хотел на вас всех вместе взятых. Вы зверствуете, чтобы запугать, а мне, наоборот, становится не страшно, и если бы не Вера, которая дороже мне всего на свете, я не знаю, что натворил бы... Ну, ничего, впереди еще уйма времени».

Их никто не остановил в пути. Солдаты обыскивали дома, выгоняли на улицу раненых красноармейцев и командиров, а тех, кто сопротивлялся, расстреливали прямо во дворах и подъездах.

Сергей боялся за Веру. Лицо ее побледнело, большие глаза горели нездоровым огнем, она, как затравленный зверек, бросала осторожные взгляды по сторонам, готовая ко всяким неожиданностям. Сергей мягко пожимал ее руку, и Вера на некоторое время успокаивалась.

Ульяновская улица за переездом напоминала поле, на котором нерадивый хозяин разбросал груды черного обгоревшего кирпича. Она уже не была улицей в том значении, к которому Сергей привык. Это была беспорядочно заваленная развороченным булыжником дорога.

За пожарным кирпичным сараем стоял дом Сергея. От железнодорожного переезда он его не видел и почувствовал, как часто-часто застучало сердце. Страх перед тем, что могло случиться с отцом и матерью, вдруг заслонил все остальное. Он прибавил шагу. Вера почти бежала рядом.

— Погоди, не волнуйся, — пыталась она успокоить Сергея. — Все будет хорошо. Они же могли укрыться.

Среди редких уцелевших домов стоял среди высоченных тополей и дом Сергея. Прежде Сергей не замечал, что дом был типовой, как все остальные дома железнодорожных рабочих и служащих с двумя подъездами на три-четыре квартиры. Он был даже красивым, этот дом, заросший зеленью. Правда, не сохранилось ни одного стекла в окнах, но судя по занавескам, в доме жили.

Сергей и Вера проскочили палисадник, заваленный какими-то разбитыми ящиками, среди которых, понурив голову, стояла войсковая лошадь, запряженная в повозку, помеченную красным крестом. Открыли дверь на кухню, в гостиную и остолбенели — посреди гостиной, вещи в которой были разбросаны словно после погрома, на составленных вместе стульях лежала, скрестив на груди руки, в темном нарядном платье мать Сергея. У изголовья на маленьком табурете сидел Александр Степанович, обхватив голову руками. Он сидел один и на стук двери поднял воспаленные, поблекшие от горя глаза.

Сергей почти на цыпочках прошел к отцу, не отрывая глаз от матери— лицо ее было спокойным, словно она сделала свое дело на земле и попросту решила отдохнуть.

Сергей присел на корточки возле отца и обнял его за плечи. Александр Степанович, которого Сергей никогда в жизни не видел плачущим, вдруг положил голову на плечо сыну и заплакал тяжелыми мужскими слезами. Тело его вздрагивало от рыданий, но плакал он молча, изредка тяжело вздыхая на плече Сергея.

— Как это случилось? — спросил Сергей.

— Я и сам не знаю, сынок. Помню, что только выскочила она за чем-то в коридор, а тут во дворе разорвалась мина. Я вначале не обратил внимания, что мама долго не возвращается, затем открыл дверь и увидел ее на полу. Помочь уже было невозможно...

Вера поправила платье на покойной, зачесала волосы своим гребешком и молча опустилась на краешек стула.

— Не могу простить себе, — тихим дрожащим голосом говорил Александр Степанович, — что не заставил ее укрыться в подвале...

— Не казни себя, — успокаивал его Сергей. — Если уж кто виноват, так это я. Из-за меня вы не поехали в эвакуацию, из-за меня каждый день подвергались опасности...

— Зачем вы всё это говорите, — как-то очень спокойно и твердо сказала Вера. — Маму надо хоронить, а не терзаться...

Александр Степанович молчал, тоскливо глядя в разбитое окно, на котором ветер колыхал занавеску. Сергей кивнул Вере, и они вышли во двор,

— Как будем хоронить?

— Как всех теперь хоронят...

Сергей вспомнил о повозке и вышел в палисадник. Лошадь по-прежнему стояла, понурив голову, безразличная и усталая. Возле повозки лежало несколько открытых ящиков с ватой, бинтами, какими-то мешочками и бутылочками, от которых исходил специфический больничный запах. Увидев Сергея возле повозки, лошадь покосилась на него большим влажным глазом и тихонько заржала.

Сергей вернулся к Вере, которая все еще стояла на крыльце. Они вдвоем перенесли уцелевшие ящики в погреб, стоящий в углу двора, и вошли в дом. Александр Степанович сидел на том же табурете, молчаливый и осунувшийся. Он ни о чем не спросил, когда Сергей и Вера взяли на руки и понесли мать из квартиры, не закрыл даже дверь за собой, когда мать положили на повозку. Только когда тронулись с места, глянул на сына.

— Поедем на Карабановку. Здесь ближе...

Они оставили подводу возле кладбища и пешком возвращались домой. Вера вытирала мокрые от слез глаза, а Сергей словно окаменел. Он видел в последнее время столько смертей, нелепых и страшных, что смерть матери ранила его меньше, чем он предполагал. В детстве ему казалось, что родители будут у него всегда. Он и мысли не допускал, что может со временем потерять кого-нибудь из них, и случись это в другое время, до войны, горе Сергея было бы безграничным. Сейчас он шел, еще не понимая всей горечи утраты. Ему казалось, что он хоронил не свою, а чью-то мать. При этом он вспомнил, что обещал Ивану встретиться с его матерью, и со страхом подумал, что, может быть, и другу придется сообщить страшную весть.

Они вернулись домой и увидели на ступеньках крыльца худенькую женщину в темном платье, с гладко зачесанными седыми волосами. Положив голову на колени, она, казалось, дремала.

Сергей узнал мать Ивана и легонько тронул ее за плечо.

Женщина испуганно вздрогнула, посмотрела на Сергея и расплакалась.

— Не надо, успокойтесь, — как можно мягче говорил Сергей и гладил женщину, как ребенка, по голове. — Живой Ваня, живой. Только ранен он. Лежит в Первой Советской. Там Эдик рядом с ним. Не беспокойтесь.

— Живой? — переспросила женщина. — Ты сам видел, Сережа?

— Сам. Я на носилках его нес. Я знаю, что ему хороший врач сделал операцию. Ваня просил, чтобы я забежал сразу к вам, но тут так получилось...

— Я знаю... — сочувственно сказала женщина, а глаза ее излучали радость оттого, что жив ее сын, жив, и она не могла сдержать этой радости. — Так я пойду... к нему...

— Да, да, он очень просил...

Мать Ивана торопливо зашагала со двора, от волнения даже не простившись.

Дня через три к Александру Степановичу пришел незнакомый человек в летнем легком плаще. Сергей проводил незнакомца в комнату отца. Александр Степанович встал, молча поздоровался и попросил Сергея оставить их.

Сергей был удивлен. Он ни разу не видел в доме этого человека, а отец встретил его, как старого знакомого...

Когда Вера накрывала на стол к обеду, вышел Александр Степанович и молча сел на свое привычное место возле буфета. Откусив кусочек черствого хлеба, Сергей спросил:

— Кто это приходил, отец?

Александр Степанович не ответил, сделав вид, что не расслышал вопроса. Вера с любопытством посмотрела на Сергея.

— Это секрет? — спросил Сергей.

— Ты о чем? — проглатывая ложку горячего супа, поднял голову Александр Степанович.

Сергей хорошо знал отца. Когда он не хотел быть откровенным, он всегда вот так поднимал брови, делал безучастное лицо и задавал дежурный вопрос.

Сергей молча поел, встал из-за стола и закурил.

— Ты же знаешь, что я не люблю, когда за столом курят, — недовольно пробормотал Александр Степанович.

— А я не люблю, когда в доме начинают заводить секреты от своих.

— Секреты? — Отец опять поднял брови. — Чепуха. Это мой коллега, педагог.

— Что-то этого коллегу я никогда прежде у нас не видел? — спросил Сергей.

— Не знаю, — отрезал отец и встал из-за стола, давая понять, что разговор окончен.

— Как ты можешь? — вспылил Сергей. — В городе чужие. Сколько времени это продлится — неизвестно. Мы должны жить совсем другой жизнью, чем жили до сих пор. Между нами должна быть полная ясность. Иначе и жить не стоит.

— Зачем же все мерять такой большой мерой?

— Иначе нельзя. Я должен знать, с кем мой отец.

— В противном случае? — поднял брови Александр Степанович.

Отец вышел в свою комнату, потом вернулся и неожиданно попросил у Сергея закурить.

— У меня трофейные сигареты...

— Шут с ними... — Отец прикурил не затягиваясь, выпустил облако табачного дыма и начал ходить по гостиной из угла в угол. Сергей терпеливо ждал.

Вера вынесла посуду на кухню, вернулась, вытерла стол, застлала льняную скатерть.

— Вот что, дети, — заговорил наконец Александр Степанович. — Нам действительно надо начинать все по-новому. В этом Сережа прав. Буду откровенным — я б не хотел, чтоб вы снова жертвовали своей жизнью. У вас все впереди. Вы станете сами отцом и матерью и тогда, может быть, поймете меня.

— Мы никогда этого не поймем, — тихо сказала Вера и посмотрела на Сергея.

— Значит, этот твой новый знакомый не враг?

— Нет.

— Тогда я больше ни о чем спрашивать не буду.

—Зато буду спрашивать я. — Александр Степанович погасил папиросу, положил окурок в пепельницу и встал возле этажерки, на которой остались лежать считанные книги. — Что ты теперь собираешься делать?

— Уничтожать их, как бешеных собак.

— Каким образом?

— Пока не знаю.

— Вот об этом нам надо поговорить серьезно. Новые власти предпринимают ряд мер.

— Вводится комендантский час, — начал перечислять Сергей. — За укрывательство коммунистов и евреев — расстрел.

— За саботаже действия, направленные против германской армии, — расстрел, — добавила Вера.

— Я вижу, что вы уже кое-что знаете, но на знаете, что люди без определенных занятий тоже будут подвергаться репрессиям. Значит, чтобы жить и действовать, как хочешь ты, — стал хмурым Александр Степанович, — надо немедленно идти к ним на работу.

— Это уж простите, — ухмыльнулся Сергей. — Ради чего мы тогда воевали в ополчении, ради чего наши хлопцы сложили свои головы? Чтобы мы трудились на благо Гитлера?

— Тот, кто сражался в ополчении, ушел из города. А почему остался ты?

Вопрос Александра Степановича был настолько неожиданным, что Сергей не нашелся сразу что ответить.

— Теперь я, — продолжал Александр Степанович, — в свою очередь, могу спросить тебя — с кем ты, мой сын. На словах— наш, а на деле неизвестно кто?

— Как это неизвестно? — вмешалась Вера. — Да если бы нас пустили, мы тоже пошли бы на прорыв...

— Ладно, допрос окончен, — улыбнулся Александр Степанович. — А теперь слушайте меня внимательно. С нами, с городом, с тысячами людей случилась беда. Временно, я повторяю, временно, мы попали под оккупацию. Сейчас надо менять тактику. От открытой борьбы переходить к скрытой. Может быть, не менее уязвимой. А для этого надо работать. Там, где ты больше принесешь вреда. Я считаю, что одна из самых главных работ — работа на железной дороге.

— Что я умею? — вздохнул Сергей, — Ни машинистом, ни помощником, ни кочегаром...,

— А просто путевым рабочим?

— С высшим образованием?

— Забудь, — твердо сказал Александр Степанович. — Забудь, что ты почти кончил высшее учебное заведение, тебя, может быть, хотели исключить из комсомола и из института за дружбу с парнем, отец которого был арестован как враг народа…

— Папа, что ты говоришь?

— Я говорю к тому, что ты должен начинать новую биографию. Сторонником нового режима. Притворяться. Быть артистом. И притом хорошим. Вот в чем дело, ребята.

— А ты будешь работать? — спросил Сергей.

— Только не в школе... Мне в юности приходилось заниматься бухгалтерией...

Ночь была беспокойная. То и дело где-то раздавались то винтовочные, то автоматные выстрелы. Сжавшись в комочек, Вера прижималась в постели к Сергею, чувствуя на себе его нежную крепкую руку.

— Ты не спишь? — спрашивала шепотом Вера, прислушиваясь к ровному дыханию Сергея.

— Нет.

— Тебе не кажется, что отец что-то знает?

— Не понимаю.

— Ну, что он имеет какое-то поручение?

— Я уверен, — прошептал Сергей. — Ты заметила, каким тоном он говорит? Приказывает. Это, по-моему, произошло в день гибели Владимирова. Мы пришли, а его дома не было. Мать тогда говорила, что за ним приезжали.

— Это хорошо, — вздохнула Вера, — что отец у нас такой... только опасно.

— Как тебе не стыдно. — Сергей поцеловал ее в плечо. — Мы ведь должны уже привыкнуть к этому. Вот мы сегодня шли с тобой из больницы. Мне даже хотелось, чтобы кто-нибудь из этих мотоциклистов зацепил меня. Я бы плюнул ему в рожу.

— Дурачок ты мой. Совсем дурачок. Отец правильно говорил — улыбайся им, а про себя думай что угодно.

— Ты уж слишком. Никогда в жизни не был подхалимом.

— А ты понарошке.

— И понарошке не был.

— Ладно, спи, мушкетер, — прошептала Вера, и Сергей услышал в ее голосе улыбку, — надо начинать биографию совсем другую. Понял?

— Понял... — прошептал Сергей и задышал ровно и спокойно...

Направляясь в контору службы пути, Сергей вышел на перрон и неожиданно увидел своего однокашника в форменном железнодорожном кителе, который довольно бойко разговаривал с каким-то офицером по-немецки. «Вот те раз», — подумал Сергей и хотел было пройти мимо, но однокашник попрощался с офицером и окликнул Сергея:

— Что, своих не узнаешь? Сергей сделал удивленное лицо:

— Ольгерд?

— Я самый...

Сергей знал, что в школе Ольгерда называли просто Горохом, но сейчас посчитал неуместным вспоминать об этом.

— Ну как ты? — задал дежурный вопрос Ольгерд.

— Ничего, — уклончиво ответил Сергей. — А ты как?

— Я? — Ольгерд улыбнулся. — Живу, как горох у дороги, кто захочет, тот и щиплет.

— Не скажи, — возразил Сергей, — видел я, как тебя легко ущипнуть.

Ольгерд опять улыбнулся:

— Да, пока что я пришелся ко двору. Железнодорожное начальство хочет наладить работу узла, а кадров нет. Практикант Московского института инженеров железнодорожного транспорта кое-что да значит.

— А ты разве был здесь, когда все началось?

— Здесь. А ты закончил педагогический? — Так же, как ты железнодорожный.

— Слушай, пойдем куда-нибудь поговорим, а то на перроне, как перед расставанием, спешишь.

Они шли через многочисленные пути, стрелки, по замасленным шпалам. Станция будто вымерла. Правда, где-то в тупике шипела паром одинокая «овечка», с трудом вытягивая хвост нагруженных лесом платформ.

Вошли в широко открытые высокие ворота паровозного депо. На ремонтных канавах стояло три холодных паровоза. Никто не ремонтировал их. Было пусто и в механической мастерской.

— Вот видишь, — сказал Ольгерд, — как мы их встретили, а им железная дорога, как хлеб, нужна.

— Ты считаешь, что мы их плохо встретили? — спросил Сергей, стараясь говорить спокойно, хотя в душе у него закипала ненависть к этому довольному собой Гороху.

— Могли бы лучше, — загадочно сказал Ольгерд, и Сергей не понял, что именно хотел он сказать этими словами. — Этот паровоз, — он поднялся по металлическим ступенькам, — безнадежно больной. Иди сюда, — он помог Сергею, потом осмотрел будку, приборы и вздохнул. — Хотелось быть просто машинистом. Знаешь, как это здорово? Паровоз набрал пара. Я берусь за реверс, вот видишь эту ручку, поворачиваю ее влево. Паровоз идет все быстрее и быстрее, а за ним, как игрушечные, постукивают вагоны. Ты выглядываешь в окно, и встречный ветер бьет тебе в лицо то запахом леса, то поля, то прохладной реки...

Сергей, стоявший у противоположного окна, слушал Ольгерда и чувствовал, что каждую минуту может сорваться и наговорить ему мерзостей. Ольгерд, очевидно, уловил во взгляде Сергея нечто такое, что заставило его замолчать.

— Ты не думай, — сказал он после некоторой паузы, — что я захлебываюсь от радостей новой жизни. Просто вспомнилась давняя детская мечта, которая, к сожалению, не сбылась.

— Ты сейчас можешь управлять паровозом? — полюбопытствовал Сергей.

— Конечно, — скупо улыбнулся Ольгерд. — Но теперь я ничего не хочу.

— Так уж и ничего? — подозрительно посмотрел Сергей.

Ольгерд выглянул в окно и, убедившись, что в депо пусто, шепотом произнес:

— Одного хочу — поскорее уничтожить этих гадов. Неожиданный поворот в разговоре поставил Сергея в тупик. Что это? Провокация или чистосердечное признание? Сергей молчал, глядя исподлобья на Ольгерда. А тот ждал, как поведет себя Сергей, и волновался. То снимал форменную фуражку и причесывал белокурые красивые волосы, то ощупывал пуговицы кителя, хотя все они были на месте.

— А где ты так здорово научился немецкому? — равнодушно спросил Сергей, словно перед этим Ольгерд не признался ему в самом сокровенном.

— Был у нас в институте кружок. Читали немецкую литературу в подлиннике, тренировали разговорную речь.

— Готовились? — ехидно улыбнулся Сергей.

— Готовились, — признался Ольгерд и усмехнулся: — Куда же ты направлял стопы, педагог?

— Пойду в путевые рабочие, — ответил Сергей. — Может, заработаю на кусок хлеба.

— Слушай, Сережка, — тепло, по-приятельски сказал Ольгерд. — Конечно, путевой рабочий тоже очень нужный человек. А если бы ты решился пойти повыше. Дело в том, что по заданию генерала — начальника отделения дороги, я сейчас подбираю людей в технический отдел. Как у тебя с черчением?

— Не очень, — солгал Сергей. Он никак не мог отделаться от чувства неприязни к Гороху, которое родилось на перроне.

— Жаль, — искренне произнес Ольгерд. — Там мы с тобой были бы в курсе всех дел на дороге.

— А я не любопытен, — отрезал Сергей.

— Напрасно, — заметил Ольгерд. — Жалею, что разговора у нас не получилось. Не поверил ты мне, и правильно. Как поверить человеку, которого знал только в школе, а теперь встретил в компании фашистского офицера. Ну что ж иди в путевые рабочие. Нам они тоже сгодятся. В конторе можешь сослаться на мою рекомендацию...

Молча спустились они с паровоза, молча вышли из депо.

— Пока, — холодно попрощался Сергей.

— До свидания. — Ольгерд крепко пожал ему руку. — Контора в старом здании. Ну, ни пуха тебе ни пера.

— К черту... — пробормотал Сергей и направился к одноэтажному кирпичному зданию за пакгаузом.

Сейчас он пытался разобраться в том, что произошло, вспомнить еще раз все, о чем говорил Горох, проверить, насколько правильно вел он себя при встрече с этим человеком. Он встретил Ольгерда с офицером. Ну и что ж? Он, очевидно, пользуется у немцев доверием и может советоваться по служебным делам со своим начальством. Такие беседы только укрепляют взаимоотношения и сближают людей. Если Ольгерд действительно наш, то это просто здорово. Во-первых, без пяти минут выпускник московского института и дело свое, конечно, знает, во-вторых, почти свободно владеет немецким, в-третьих, живой энергичный парень. Каким был живчиком, таким и остался. Одно слово — горошек.

Тут Сергей прерывал свои мысли о достоинствах Ольгерда. А что, если, думал он, Ольгерд провокатор из тех, которые умеют это делать мастерски. Он собирает вокруг себя нужных людей и сам активно участвует в деле, а в один прекрасный момент всех выдает врагу? Нет, от этого Гороха лучше держаться подальше...

А в это время у дома Сергея остановился грузовик. Из кабины степенно вышел Григорий Саввич, постучал из палисадника в окошко, и Александр Степанович, услышав этот стук, заторопился в сени. Вера не слышала разговора, но когда Александр Степанович вернулся, поняла, что он принес какую-то весть для нее, хотя говорил совсем о другом:

— Как думаешь, устроится Сережа?

Вера ответила утвердительно и смотрела в глаза Александру Степановичу, ждала.

— Знаешь, Верочка, — заговорил наконец о главном Александр Степанович. — Ты будешь работать в моей, заготовительной конторе и иногда выезжать в район,

— Зачем? — спросила Вера.

— Для виду сменять тряпки на продукты, а на самом деле для связи с Березняком.

— Это что еще за Березняк?

— Подпольная кличка одного товарища. Ты ему расскажешь все, что тебе сообщат, перед отъездом или в дороге и привезешь его указания. А пока собирайся. Вот у меня кое-что из поношенной одежды нашлось. Сделаешь узелок, получишь у меня временное удостоверение, и в путь.

— Удостоверение настоящее?

— Не беспокойся, подписано самим начальником, скреплено печатью.

К обеду сборы были закончены,

— Садись, поешь на дорогу...

— Без Сережи?

— Вот что, милая моя, — нахмурился Александр Степанович. — Так переживать за своего близкого, как ты переживаешь, никакого здоровья не хватит. Приготовься к разлукам, всегда опасным, которых будет много на твоем пути. А Сережа — он тоже не на посиделках. Такая уж наша судьба... Кстати, вот и он, — услышав стук двери в сенях, сказал Александр Степанович.

— Ты куда собралась? — кивнул на узелок Сергей.

Вера оживилась. Налила в тарелки и, когда все сели за стол, сказала:

— Обо мне потом. Что у тебя?

— Представьте, особых трудностей не встретил. Удивились, конечно, что студент просится в путевые рабочие, но зачислили. Людей, видно, мало пока, вот и хватают первого попавшегося.

После обеда Александр Степанович давал Вере последние наставления:

— Слушайся Григория Саввича. В поездках он для тебя самый большой авторитет. Он вывезет из города группу пленных, перевязочный материал, который я ему передал из ваших ящиков, помните, которые вы сложили в погреб, и укажет дорогу в отряд, в партизанский отряд Березняка.

— Отец, пошли нас обоих, — попросил Сергей. — И безвозвратно. Отряд — это то, что нам надо.

— А я должен один? — спросил Александр Степанович. — Отряд не может без нас, мы без отряда. Будешь находиться там, где приказано.

— Кем?

— Мною...

Наступило молчание, которое прервал Александр Степанович:

— Вот и все. Знаешь, где живет Григорий Саввич?

— Я провожу, — сказал Сергей.

Александр Степанович поцеловал Веру в щеку.

Сергей вел Веру под руку и весело шутил, словно ничего не случилось, словно так же, как и до войны, шли они вдвоем по извилистым улочкам Дубровенки.

— Ай да папка, — шептал на ухо Вере Сергей. — Я ведь чувствовал, что он знает что-то такое, чего не знаем мы.

— А ты волновался на своей службе?

— Не очень. Захожу в контору. Сидит какой-то сердитый тип с усиками. Я спрашиваю насчет работы, а он молчит, словно глухой, и смотрит на меня в упор. Я молчу, и он молчит.

— Ты чей? — спрашивает наконец. Отвечаю.

— Значит, учительский сынок?

— Значит.

Сердитый тип подумал немного и вздохнул:

— Чудны дела твои, господи. Один учительский сынок у самого генерала, начальника отделения, в доверенных ходит, а другой в чернорабочие метит... Ладно. Приходи завтра с утра. Пока комплектуем бригаду.

— Сумеешь? — спросила Вера.

— Да я ж вырос на этих путях. Каждый день в школу туда и обратно обязательно на маневровом паровозе подъезжал, наблюдал эту нехитрую, но тяжелую работу путейцев...

Незаметно дошли до Машиного дома. Низенькие воротца во двор были открыты, Григорий Саввич и шофер кончали загружать машину. На солому, которая торчала из кузова, взваливали длинные детали машин — то ли сеялок, то ли жнеек.

— Пришла? — торопливо бросил Григорий Саввич. — Садись в кабину. Пора.

Вера молча повернулась к Сергею, обняла его и крепко поцеловала в губы. У Сергея что-то екнуло в груди, но он не подал виду, открыл пошире воротца, шофер, Вера и Григорий Саввич втроем сели в широкую кабину, и машина тронулась. Сергеи стоял и смотрел вслед, пока машина не повернула на Ульяновскую и дальше на Шкловский шлях.

— Сережа, — вдруг услышал он знакомый голос. На крыльце стояла Светлана Ильинична. — Помоги-ка мне закрыть ворота. А потом, может, зайдешь? Правда, молодых моих еще нету. Глядишь, и время быстрее пролетит. А то пока дождусь их, вся душа наизнанку.

— Зря, — успокоил ее Сергей. — Работа не бей лежачего.

— Ты мне сказки не рассказывай, — вздохнула Светлана Ильинична. — Будто я ничего не знаю. Да я вот этими руками, — она оглянулась по сторонам, — уже больше десятка командиров из госпиталя одела и отправила в лес... — и, словно между прочим, добавила: — Вашего Ивана мать недавно из больницы забрала.

Сергей заулыбался.

— Вот видишь, — продолжала Светлана. Ильинична, — знаю, чем тебя ободрить. А то проводил свою голубку и нос повесил. Ступай...

— Спасибо!

Сергей весело зашагал по переулку...

Когда открыл дверь, Иван, бледный и осунувшийся, стоял посреди комнаты, держась за спинку стула,

— Сережка! — радостно выдохнул он.

Сергей бросился к другу, тихонько обнял его за плечи И повел к дивану.

— Вот учусь ходить, — смущенно улыбнулся Иван. — Сегодня уже полчаса провел на ногах без отдыха. Ты извини, брат, я немного прилягу...

Сергей поправил подушку, что лежала на спинке дивана, и присел рядом. Некоторое время смотрел на лицо друга, прорезанное первыми морщинками.

— Не нравлюсь я тебе? — спросил Иван.

— А ты не девушка... — улыбнулся Сергей. — Смотрю потому, что давно не видел.

— Если б не вы... — дрогнувшим голосом сказал Иван и замолчал, словно ему не хватило дыхания.

— Ладно, — снова улыбнулся Сергей и положил свою руку на исхудавшие пальцы Ивана. — Это закон союза...

— Ну, рассказывай, — попросил Иван. — А то мать сообщает все какие-то слухи.

— Например? — поинтересовался Сергей.

— Что недавно нашли на улице двух убитых офицеров, а на Ленинской кто-то нарисовал карикатуру на Гитлера и подписал ругательные слова.

— Я и этого не знаю, — признался Сергей. Лицо Ивана покрылось розовыми пятнами, — Спрятался за Верину юбку и притих? Сергей не выдержал:

— Если б ты был здоров, смазал бы я тебе по физиономии.

Наступило неловкое молчание. Сергей с нарастающим раздражением вспоминал резкие повороты в характере Ивана, его нетерпимость к малейшим человеческим слабостям. Сергей хотел было подняться и уйти, но посмотрел на еще более побледневшее строгое лицо друга и остался. Начал ходить по комнате из угла в угол.

— Ты, наверное, — зло заговорил Сергей, — хотел, чтобы я тебе доложил о том, что я лично создал в городе многотысячное подполье, еще более могучую партизанскую армию и что не сегодня-завтра мы снова освободим Могилев, освободим тысячи наших людей, томящихся за колючей проволокой в лагере военнопленных... Ты, наверное, хотел...

— Сережа, прости меня, — тихо сказал Иван. — Я не хотел тебя обидеть. Просто наше бессилие становится невыносимым.

— Терпение, Иван, терпение...

— Толстовское непротивление злу?

— Нет, совсем другое терпение. В том смысле, что не сразу Москва строилась. По камешку, по кирпичику.

— Смотри ты, какой осторожный строитель, — усмехнулся Иван. — Ты ведь еще и места для этого не выбрал.

— Выбрал, — уверенно ответил Сергей, — Пошел на железную дорогу путевым рабочим, — Легко приняли?

— Легче, чем я думал. Люди им нужны позарез. Мне даже предлагали более квалифицированную работу в самом отделении дороги.

— Ври больше.

— Честное слово. И знаешь кто? Помнишь, был в десятом «б» Горох с четвертого кирпичного переулка. С громким таким именем Ольгерд, Приехал в июне из московского института на практику.

— Предатель?

— Кто его знает, — неопределенно сказал Сергей. — Шел со мной в открытую, предлагал сотрудничество.

— Хитрая штука сейчас узнать человека, — задумчиво произнес Иван.

— Я тоже сообразил и ушел от прямого разговора. Он так здорово чесал по-немецки с офицером на перроне...

— Надо присмотреться к нему. Может, как раз хороший хлопец. Вот скоро поднимусь и махну вслед за тобой.

— И еще... — Сергей присел на диван и сказал шепотом:— Вера будет связной между нами и партизанским отрядом какого-то Березняка. Сегодня уехала с Григорием Саввичем.

— Еще раз прости... — глухо сказал Иван и взял Сергея за руку.

На выезде из города машину остановили два полицая и один немец. Григорий Саввич предъявил удостоверение и путевой лист.

— Что везете? — спросил полицай.

— Ты что, милый, не видишь — детали в МТС тяну. А то придет весна и пахать нечем будет.

Солдат вопросительно смотрел в рот Григорию Саввичу.

— Хлеб, хлеб, — повторил ему Григорий Саввич, — пахать надо землю... хлеб.

— О, брот... я, я... — понимающе кивнул немец. Полицай бросил взгляд на Веру.

— Это со мной, — сказал Григорий Саввич. Полицай обошел машину, потом встал на заднее колесо, заглянул в кузов.

— Жадный ты, дядька, — сказал он. — Ишь как укутал соломой это паршивое железо.

— А оно, как человек, заботу любит. Ты его досмотришь как следует, оно тебя и отблагодарит. Вот, бывало, до войны ездил я по районам с ремонтной бригадой...

— Ладно. Хватит, — махнул рукой полицай, — будешь еще тут довоенные сказки рассказывать.

Григорий Саввич сел в кабину, кивнул шоферу и вздохнул облегченно.

Вера не понимала беспокойства Григория Саввича. Документы были в порядке, груз не ахти какой...

Григорий Саввич повернулся к Вере и заговорил в самое ухо:

— Вот теперь слушай меня внимательно. В кузове машины под соломой шесть пленных и оружие. Завезу я тебя за Жуково, а там в лесу тебя встретят и проводят с людьми в отряд... Расскажешь командиру, что наладили связь с хлебозаводом, надеемся и на железную дорогу. Приемника и пишущей машинки пока не отыскали. Одним словом, с этим пока туго. А людей будем подбрасывать. И медикаменты разные тоже. Поняла?

— Поняла, — улыбнулась Вера. — А почему вы так долго беседовали с полицейским, если у вас в кузове такой груз?

— А потому, милая, чтобы глаза отвести. Если человек торопится, он, значит, того... хочет избавится от лишнего взгляда, а если он уверен, что у него все в порядке, ему спешить некуда, он может и поговорить.

Долго петляли по проселочной дороге, оставив в стороне какие-то деревни, и наконец въехали в густой сосновый бор.

— Тормози, — распорядился Григорий Саввич. Остановились. Узкая лесная дорога поворачивала куда-то вправо и вверх. Григорий Саввич, Вера и шофер вылезли из кабины. Вера медленно пошла вперед по этой дороге, давно не езженной, поросшей муравой. Кроны деревьев сплелись над ней и образовали густую тенистую аллею, пахнущую живицей. У машины раздавались голоса, но Вера думала о своем — нелегко будет пробираться в такую даль для связи. Она услышала за собой торопливые шаги и не успела оглянуться, как сзади чьи-то крепкие ладони закрыли ей глаза.

— Угадать? — воскликнула Вера.

— Да, — односложно ответил притворный басовитый голос.

Вера растерялась. Никого из знакомых в этой поездке встретить не предполагала.

— Честное слово, не узнаю.

Ладони соскользнули с ее глаз, Вера стремительно обернулась и увидела перед собою Федора, такого же черноглазого и чернобрового, с прежней улыбкой, только, может, похудевшего и какого-то усталого. Нет, не прежним был Федя. В глазах его, всегда живых и беспокойных, светилась какая-то тоска.

— Федя! — Вера бросилась ему на шею. — Боже мой, откуда ты свалился?

— С кузова, — улыбнулся Федор. — Я твой голос узнал еще на дворе Григория Саввича... и Сережин тоже... Ну, как ты, как он?

— Я — вот видишь, а Сергей ничего, поправился после ранения, но в душе у него черт знает что... иногда боюсь, как бы не сорвался...

Подошел вихрастый улыбающийся Зайчик.

— На Федора девушки, как мухи на мед. Ну, давайте познакомимся — старший лейтенант Зайчик,

Вера глянула на пустые петлицы.

— Это в лагере разжаловали...

В стороне приводили себя в порядок еще четыре человека. По следам повязок видно было, что люди бежали из госпиталя.

Шофер полез под машину и достал из брезентового мешка ручной пулемет.

— Эй, команда, держи! Подошел Григорий Саввич.

— Нашлись знакомые? — спросил он Веру и взял ее за руку. — Пройдем немного вперед, а хлопцы погуляют... Хочу тебе сказать, что такие поездки не всегда представляются. Придется тебе самой идти сюда с людьми или одной. Дорогу запомнила?

— Приблизительно.

— Из города мы повернули левее Шкловского шляха, потом мимо Жукова, потом слева остается Заречье и начинается вот эта лесная дорога... А наша МТС еще километра четыре отсюда. Проводник проведет сегодня на базу, а завтра до полудня ты выйдешь на проселочную, дойдешь до МТС и я захвачу тебя обратно. Еще раз проедешь и запомнишь. А сейчас стоять нам тут не с руки. Отведи хлопцев поглубже в лес по этой дорожке. С минуты на минуту, — Григорий Саввич посмотрел на часы, — должен появиться проводник.

В это время из зарослей на дорогу шагнул невысокий пожилой человек с широкой, но коротко подстриженной бородкой в кирзовых сапогах и стеганке военного покроя, На плече у него была березовая палка, на которой болталась пустая холщовая торбочка.

— Вот он и я, — улыбнулся старик, обнажив ровный ряд желтоватых крепких зубов. — Добрый день, Саввич. Ты нам сегодня одну невесту привез?

Саввич поздоровался со стариком за руку,

— Женихи возле машины. Вот знакомься. Твоя напарница из города. Верой кличут.

Старик окинул быстрыми глазами Веру, кивнул и пошел к машине:

— Ну, покажи мне женихов... — Он подходил к каждому, пожимал руку, бросал оценивающий взгляд. — Ну, за сегодняшних спасибо. Орлы, настоящие орлы. Небось, все командиры?

Григорий Саввич попрощался. Машина выехала из леса, повернула вправо и скрылась на пыльном проселке. Старик сказал:

— Слушать мою команду. Идем цепочкой. Я, значит, впереди, за мной вот эта девчина, а потом уже вы. Далеко не растягиваться, чтобы, значит, не искать друг друга. Вот такая моя речь. Кто что хочет спросить?

Все молчали, с любопытством рассматривая подвижного приветливого дядьку, а он погладил бороду и заключил:

— Может, кто хочет знать, как меня кличут, Так в церковной книге поп, чтоб ему ни дна ни покрышки, записал Фелицианом, а в деревне зовут Фелей. Ну, шагом арш... — старик довольно резво зашагал по лесной дороге, потом свернул на едва различимую тропу.

— Ты примечай, красавица, — поворачивался старик к Вере. — Вот эта кривая береза одна такая в наших краях. Будто кто нарочно ее согнул, а там вон на опушке будет приметная семейка молодых елочек, а когда выйдем на полянку, с левой стороны будет такой дуб — загляденье. Ему, может, сто, а может, и все двести годков.

— А вам сколько? — не удержалась Вера.

— Сватов к тебе не пришлю, — улыбнулся старик. — Нет, правда...

— Семьдесят пять стукнуло, с гаком.

— Не может быть, — отозвался шедший вслед за Верой Федор. — Моему батьке шестьдесят, так он выглядит намного старше.

— А кто твой батька?

— Председатель колхоза... был.

— Видишь ли, — сказал старик, — он правил людьми, а я лесом. Разница. Сосенка или, скажем, березка какие мне неприятности учинят? Наоборот, Березка соком напоит, сосна в тени укроет, пошумят меж собой про житье-бытье, а мне радость одна. От радостей ни морщин, ни седого волоса. А человек, он, брат, и глазом, и словом, и ножом, и пулей может тебя...

— Психология... — проворчал Федор.

— Чего? — не понял старик.

— Говорит — чистая правда, — перевела непонятное слово Вера.

Федор улыбнулся. Вера оглянулась, спросила! — А как ты попал в эту машину? С того света?

— Из лагеря военнопленных,

— А в лагерь?

— О, это длинная история. Ты лучше о себе скажи.

— Моя история тоже не короткая. Пока вы ездили под Чаусы, моих стариков и сестренку разбомбило. Поженились с Сережкой, и живу у него. Мать его недавно похоронили.

Некоторое время шли молча.

— Большую цену заплатят они нам за все, ой, большую... — сказал Федор.

— А пока ты прячешься от них, а не они от тебя... — заметил старик.

— Вот именно — пока, — зло продолжал Федор. Он хотел еще что-то сказать и замолчал. Так всю дорогу до базы он не проронил ни слова. Вера тоже молчала. Один Фелициан что-то ворчал про себя, но ни Вера, ни Федор не могли разобрать что именно.

По едва заметным кладочкам перешли большое болото, а за ним снова открылся сухой боровой лес с солнечными земляничными полянами. На одной из них пришельцев остановил вооруженный наряд.

— Стой, кто такие? — спросил, очевидно, старший, а партизан помоложе воскликнул:

— Вы что, дядьку Фелю не узнали?

— Не узнал. Проходите...

Вокруг поляны были вырыты добротные землянки. Дверь одной из них открылась, и Вера с Федором сразу узнали вышедшего из землянки Устина Адамовича. Был он в серой клетчатой кепке, стеганке, перетянутой широким офицерским ремнем, на котором держалась кобура револьвера. В добротных сапогах и брюках Устин Адамович выглядел молодцевато.

— А, Фелициан, добро пожаловать. Мы уж беспокоиться начали... — Он пожал руку старику, а увидев Веру и Федора, остановился на мгновение и удивленно произнес: — То, что придет Вера, я знал, а что будет и Федор... ну, обрадовал, спасибо. Веди, Фелициан, хлопцев к начальнику штаба, пускай оформляются...

Вера осталась.

— Устала? — посмотрел ей в глаза Устин Адамович.

— Вы и есть Березняк? — спросила в свою очередь Вера.

— Нет. Он погиб в одном из первых боев. Но название отряда Березняка так и осталось... Пойдем-ка сперва на кухню, а потом говорить будем.

Встретила ее моложавая повариха в цветастой косынке и таком же переднике.

— Вот наша гостья, Анна Степановна. Прошу любить и жаловать. А я к новичкам.

Анна Степановна поставила на стол из неструганых досок железную миску дымящегося борща, подала кусок хлеба и сама села напротив Веры.

— Вы не стесняйтесь. Как вас зовут? Вера назвалась.

— Не стесняйтесь, Вера. В городе, небось, голодно.

— Туговато... — согласилась Вера, взяла ложку и отхлебнула из миски.

— Мамочка, какая вкуснятина!.

— Льстите?

— Честное слово. Я вот готовлю свекру и мужу и каждый раз боюсь, что они откажутся есть.

— Скромничаете.

— Я ведь никогда этим дома не занималась, а потом так случилось, что...

— А я любила повозиться на кухне, — призналась Анна Степановна. — И, — знаете, какое-то особое удовольствие видеть, как приготовленное тобой едят с аппетитом. Мы с мужем до войны оба работали, но я успевала готовить и не разрешала ему ходить в столовую. Даже иногда скандалили из-за этого.

— А он кто у вас?

— Секретарь райкома партии.

— А разве и теперь?... — удивилась Вера.

— Да, и теперь работает райком. Да еще как. Ни дня, ни ночи. Теперь об обеде некогда скандалить. Где перекусит, а где и поголодает. Всякое случается. То фашисты прижмут, то полицаи. А народ за нас. Есть, конечно, и подлецы. Так они и до войны были, ничего удивительного...

— Анна Степановна, какие же сейчас могут быть собрания или, скажем, беседы с населением?

— Обыкновенные. Как и до войны, Только под охраной наших партизан.

— А сами вы кто?

— Учительница. Кончала могилевский институт в тридцать седьмом...

— А я в тридцать седьмом только поступила.

— Да мы с вами родственницы! — воскликнула Анна Степановна. — Вы знаете, как хочется в школу, — иной раз даже во сне вижу, что веду урок... Устин Адамович обещает дать мне со временем школу и здесь в лесу.

— Вы давно его знаете? — спросила Вера.

— Давно. Еще при жизни жены его… Такая красавица была, ну, вроде вас.

— Ну, что вы... — смутилась Вера.

— Да, да, — продолжала Анна Степановна, — мы, девчонки, бывало, специально приходили любоваться ею, когда она появлялась с Устином Адамовичем в институте...

Из-за деревьев показался Устин Адамович. Он молча сел за стол, вынул кисет, свернул цигарку и закурил. «Наверное, слышал наш разговор», — подумала Вера.

— Может, и вы заодно пообедаете? — предложила Устину Адамовичу Анна Степановна.

— Нет. Не хочется... Вам скоро пополнение приведут, Так вы уж осторожно их кормите. Люди из лагеря военнопленных... Золотые хлопцы. Спасибо вам, — он глянул на Веру, и глаза его заблестели.

Вера не нашлась, что сказать в ответ. Она отодвинула пустую миску, поблагодарила Анну Степановну и сказала:

— Я должна вам кое-что передать.

Устин Адамович проводил Веру в землянку, Было здесь уютно, чисто — на нарах еловые лапки, пахнущие свежей смолой.

Вера пересказала сообщения Григория Саввича, Устин Адамович снял кепку и вытер платочком лысину.

— Ну что ж, пока все идет нормально. Если с хлебозаводом и железной дорогой наладится прочная связь — будет превосходно. Машинку и приемник надо доставать теперь, потому что скоро немцы наладят такую слежку, что будет во сто крат труднее. Кстати, передашь Григорию Саввичу, что нашим в госпитале надо быть осторожнее. Уж больно смело они списывают раненых в покойники, да, еще и оружием снабжают. Пусть Эдик с Кузнецовым смотрят в четыре глаза — как бы не нарваться на провокатора.

— А как на фронте? — спросила Вера.

— На фронте пока тяжело. Враг под Москвой. Вот последнее сообщение... — Устин Адамович расстегнул планшет и протянул Вере листок бумаги, на котором бисерным почерком была записана сводка Совинформбюро.

— А они пишут, что Москву уже взяли...

— Нельзя, чтобы люди подумали, что это правда. Правду должны нести мы — ты, Григорий Саввич, Сергей, Маша, Эдик, Александр Степанович и все наши группы в городе. Но еще раз повторяю —никаких собраний, никаких списков, записок. Все надо помнить наизусть, как стихи. Каждого нового человека проверять, не знакомить его ни с кем из своих товарищей, не сообщать никаких сведений секретного характера. Тебе тоже придется нелегко — немцы насаждают в деревнях своих старост и полицейских. Мимо Жукова просто так не пройдешь..., Дадим тебе явку в соседней деревне на всякий случай.

— Я понимаю, — тихо сказала Вера,

— Ребятам передай, что это наш государственный экзамен, который мы не успели сдать в июне... скажи, что тоскую без них и вообще, что очень их люблю... — Устин Адамович задумался, потом свернул цигарку и, не прикуривая, продолжал: — Мне уходить надо, а ты переночуешь в землянке у Анны Степановны, а утром Фелициан проводит тебя до проселочной дороги.

Они вышли. Устин Адамович надел кепку, улыбнулся и крепко пожал на прощанье Верину руку.

 

Глава пятая

ПЕРВЫЕ ГОРЕСТИ

Вскоре трехэтажный хирургический корпус, который занимал медсанбат Кутеповского полка, был обнесен колючей проволокой. Охрана контролировала вход и выход медперсонала. Командиры и политработники, которых удалось перевести в общие палаты больницы, избежали участи военнопленных. Больница стала жить тревогой за судьбу раненых, оставшихся в огражденном корпусе, и спасением тех, кто лечился в общих палатах с гражданскими.

Положение Эдика осложнилось — оставаться на должности санитара медсанбата и быть все время под охраной гитлеровцев или работать в больнице и сохранить за собой относительную свободу действий? Выбор был сделан Кузнецовым — на работу в больницу перешли врачи медсанбата, а вместе с ними и Эдик.

Тактический шаг, предпринятый Кузнецовым, не ослабил внимания к хирургическому корпусу, Наоборот, Медперсонал чаще прежнего стал навещать этот лагерь военнопленных, расположенный на территории больницы. По мере того как улучшалось здоровье раненых, росло беспокойство Кузнецова. Он откровенно делился с Машей и Эдиком.

— Допустим, я их спишу, как покойников. Допустим, мы вывезем их вместе с трупами на кладбище. А дальше?

Маша просила Владимира Петровича повременить, а Эдик разрабатывал план, в осуществлении которого должны были принять участие и Сергей и Вера. Но события повернулись иначе.

Однажды вечером в ординаторскую заглянул Григорий Саввич и вызвал Машу и Эдика в коридор:

— Вот что, ребята. Мать места себе не находит. Три дня никто дома не показывается. Давайте в машину и поехали.

— В какую машину? — удивилась Маша.

— А вот увидишь, — загадочно улыбнулся Григорий Саввич.

Отпросились до утра у дежурившего Пашанина. Вышли на улицу. У больничных ворот стаял тупоносый темно-серый грузовик.

— Вот, персональный, — сказал Григорий Саввич и полез в кабину. — А вы наверх, там доски для сиденья положены.

Времени для расспросов не было. Эдик помог взобраться в кузов Маше, потом вскочил сам, и они затряслись по булыжнику улицы, спрятавшись от ветра за стеной кабины...

Увидев на пороге Машу и Эдика, Светлана Ильинична всплакнула, потом торопливо накрыла на стол. Пришел со двора Григорий Саввич, вымыл руки и устало опустился на диван.

— Папа, что все это значит?—спросила Маша.

— Это значит, доченька, что я теперь не просто ремонтник, а шишка на ровном месте.

— Значит, ты предатель?

— Сумасшедшая. Так можно и оскорбить, между прочим, родного отца. Ни за что ни про что. Просто один тип командует в районе сельхозуправлением, а мне доверил восстановление МТС.

— И вы их будете восстанавливать? — Эдик бросил взгляд на Григория Саввича.

— Как бы не так, — возмутился Григорий Саввич. — Я и согласился только для того, чтобы это дело завалить.

— Вас расстреляют, — спокойно заметил Эдик, — За что? — притворился Григорий Саввич.

— За саботаж.

— А я буду в стороне, потому что партизаны...

— Где они? С ними еще надо установить связь, — наступал Эдик.

— И свяжусь, — твердо обещал Григорий Саввич. — Что я, хуже других, или мне советская власть не дорога... Где-то за Гуслищанской МТС объявился какой-то Березняк.

Маша в халатике выскочила из соседней комнаты, — где она переодевалась, и бросилась целовать отца:

— Папочка, ты золото, ты находка, ты самый... самый замечательный...

— Да ты что, егоза? — смущенно улыбнулся Григорий Саввич. — Я пока только предполагаю, а как оно будет, кто его знает...

— Нам надо людей спасать, — нахмурился Эдик. — Куда им деваться после бегства из больницы?

— Понял, все понял, — серьезно сказал Григорий Саввич и встал с дивана. — Дайте мне сроку два-три дня...

— Ну, садитесь, садитесь за стол! — звала Светлана Ильинична. — За этими вашими делами и поесть будет некогда.

За столом Эдик спросил:

— А что у вас шофер? Молчун какой-то...

— Теперь, сынок, — сказал Григорий Саввич, — самое дорогое в человеке. Думаешь, я так, с бухты-барахты схватил лишь бы кого? Шутишь. Я ведь знал, что если дают машину, значит, можно будет выезжать из города, раз выезжать, мало ли что может случиться. А тут в нашем переулке пригрела одна вдова военного шофера. Он вместе с машиной горел, раненый. Она спасла его, выходила. Он так и прижился. Встретился я с ним пару раз — чую, рвется он из дому, то ли к фронту, то ли куда в лес. Наши, говорит, скоро вернутся, а я, выходит, под вдовьим подолом отсиживался. От фронта я его отговорил, а на работу взял. Ты не смотри, что он молчун, — за дело в огонь и в воду...

Эдик поужинал и стал прощаться. Маша вышла с ним за калитку. Была она в легком тонком халатике, такая домашняя и близкая. Эдик прижал ее к себе и поцеловал.

— Машенька, — шепнул он, — давай еще раз поговорим с матерью. Это ж просто издевательство.

Маша улыбнулась, провела маленькой ладонью по его небритой щеке, поднялась на цыпочки и поцеловала Эдика.

— Родненький мой, — горячо зашептала она. — Ты видишь, какая она упрямая? Давай поговорим, но не знаю, что из этого будет, не знаю.

— Феодализм, самый настоящий феодализм, — усмехнулся Эдик...

С тех пор как Маша вернулась в Могилев, Светлана Ильинична, которая души не чаяла в Эдике и неизменно называла его любимым зятем, вдруг категорически заявила, что не позволит Маше и Эдику быть вместе. Когда Эдик, смущаясь и заикаясь, намекнул Светлане Ильиничне, что Маша не возражает против того, чтобы они стали мужем и женой, та снисходительно улыбнулась:

— Вы любите друг друга, и слава богу, А чтобы строить семью по нынешним временам, так я против, и больше об этом ни слова. Теперь никаких загсов нету, сходятся, расходятся, как кто вздумает, И не забывайте главного — идет война, над каждым из вас такая опасность, что страшно подумать, а вы про семью. Пойдут дети, а с ними куда в холод и голод. Нет, нет, и не думайте. По-прежнему приходи, провожай, береги ее, Эдик, но живи в своем доме. Небось, мать замаялась без тебя...

Эдик шел домой, а в душе жила обида на Светлану Ильиничну. Вот уж действительно правду сказала когда-то Маша—человечество делится на два враждующих класса — молодых и стариков. Неужели Светлана Ильинична не понимает, что он не может без Маши, а Маша без него. На эту дурацкую работу в больнице он никогда бы не пошел, если бы там не было Маши. Видеть ее, говорить с ней, заботиться о ней, оберегать — было счастьем, если могло существовать счастье с приходом тех, кого Эдик и Маша ненавидели всей душой.

Мать привыкла к тому, что Эдик приходил поздно, а уходил рано — она видела, как ему нелегко, и сочувствовала сыну и тревожилась за него. Два брата Эдика эвакуировались на восток с паровозными бригадами, меньший Митька смотрел на Эдика волчонком — он презирал брата за то, что он работал у фашистов, а значит, служил им и был против своих. Митька не мог думать по-другому — в его сознании люди были за или против своего народа. Эдик старался объяснить брату, что и работая у врага можно быть за своих, но Митька ничего не признавал. Несмотря на предложения, он ни за что не хотел идти слесарить в депо, где его знали до войны как мастера на все руки...

Григорий Саввич свое слово сдержал. Ровно через три дня он сообщил, что готов к выполнению задания. Долго, со всеми подробностями он рассказывал о том, как встретился в Гуслищанской МТС с бывшим парторгом, как тот не признавался, что имеет связь с партизанами, а ночью в контору МТС, где спали Григорий Саввич с шофером, пришел лысый человек в военной стеганке и они просидели с ним почти до утра. Он не назвался, этот лысый, с приятной улыбкой, немолодой уже незнакомец, но говорил от имени райкома партии и в конце дал адрес Александра Степановича, с которым советовал поддерживать связь. Что касается пленных, оружия и медикаментов, которые мог привозить Григорий Саввич, то человек в стеганке советовал доставлять на Сухую Гряду за Жуковом. Григорий Саввич не преминул добавить с некоторым недоумением, что человек этот хорошо знает Эдика как талантливого литератора.

— Это Устин Адамович, — сказал Эдик. — Он один все время напоминает мне о поэзии.

— Ты разве хотел этим заниматься всерьез? — спросила удивленная Маша.

— Не знаю, — задумчиво ответил Эдик. — Сейчас не об этом. Завтра вывозим из хирургического первую группу пленных. Надо достать для них одежду, потому что на кладбище их вывезем в одном белье...

— Какой ужас... — прошептала Светлана Ильинична. — Господи, чтобы только все обошлось хорошо... А если кто заметит, что вы грузите живых?

— Перестань, — глухо проворчал Григорий Саввич.

— Эдичек, может, они бы сами как-нибудь под колючую проволоку?... — чуть не плакала Светлана Ильинична. — А я тут в сарайчике место приготовлю и одежонку кое-какую.

— Мама, не могут они сами, — ласково сказала Маша.

— А вы можете свои головы под петлю подставлять? — всхлипнула Светлана Ильинична. — Я тебя, доченька, раз уже похоронила, а второй — не выдержу.

— Ну что ты, мать, нюни распустила,—недовольно гудел Григорий Саввич. — По твоему характеру век нам вековать под Гитлером? Ты лучше поищи что-нибудь из барахла, чтобы хлопцам было чем прикрыть тело на первый случай...

За время работы санитаром Эдик насмотрелся всякого. Но то, что пришлось пережить ему назавтра вечером, было страшно.

На дворе больницы Эдик приготовил специальную повозку с высокими бортами, застланную большим куском грязного брезента. В повозку был впряжен гнедой артиллерийский конь, оставленный в больнице защитниками города. В назначенное время солдаты открыли ворота, оплетенные колючей проволокой. Эдик тронул коня, мельком глянул в окно ординаторской, откуда смотрела на него Маша, незаметно кивнул ей и поехал во двор хирургического корпуса.

Вышедший навстречу Кузнецов взял коня под уздцы, отвел подальше от охраны, приказал Эдику развернуть брезент, края которого опустились на землю по обе стороны повозки, и позвал Эдика с собой.

На третьем этаже их ждал Пашанин. Он повел Эдика по коридору, открыл дверь палаты. На трех койках лежали накрытые с головой люди. Босые, с посиневшими пальцами ног. Эдик успел заметить, что на троих покойников было всего четыре ноги. На угловой койке сидел раненый с перевязанной головой и тревожным взглядом смотрел на вошедших.

— Вы не волнуйтесь, Демченко, — сказал ему Пашанин. — Вот мы этих троих на дно повозки, а потом вас...

Пришел санитар, которого Эдик встречал в медсанбате, чернявый, коренастый, похожий на грузина. Вынесли троих. Потом вернулись, поставили носилки посреди палаты.

— Ну, Демченко, давай, — сказал Пашанин. Демченко соскочил с койки, лег на носилки и закрыл глаза. Пашанин набросил ему на лицо простыню не первой свежести.

— Не вздумай, дорогой, дышать, чихать и вообще замри, пока не вывезем за ворота, — сказала санитар, похожий на грузина. — Пока мы везем, ты труп...

На дворе хирургического стоял и курил Паршин. «Сегодня все на посту, — подумал Эдик. — Авось пронесет».

Они опрокинули парня в повозку вниз лицом и по команде Паршина поднялись на второй этаж, а затем в морг. Так вынесли они шесть человек живых и четырех умерших, накрыли повозку брезентом, и Эдик тронул коня. Вот миновали охрану, вот закрылись за ними ворота, В окне ординаторской Эдик увидел веселое лицо Маши, но улыбнуться в ответ уже не было сил...

Ехали к ближайшему кладбищу на Мышаковку. Сперва дорога вела круто вниз. Оглобли били в хомут, конь упирался, шагал неторопливо, а Эдик шел рядом с повозкой и прислушивался. Под брезентом было спокойно, Потом дорога поднялась круто вверх, и Эдик увидел, как брезент, которым была накрыта повозка, начал сползать вместе с живыми и мертвыми. Он крикнул чернявого санитара. Вдвоем поддерживали они брезент, пока лошадь не поднялась наверх и сама не повернула по наезженной дороге.

Въехали на кладбище, густо поросшее старыми ветвистыми деревьями и кустарником. Эдик дернул за вожжи. Лошадь пошла быстрей и скоро остановилась у свежевырытой могилы. Эдик и санитар, торопливо оглянувшись, сняли брезент:

— Товарищи, кто живой, вставайте, но не разбегайтесь. Сейчас переоденетесь в кустах и будете ждать. За вами придут.

Раненых словно ветром сдуло с повозки. Кто в нательном белье, кто в трусах, укрылись они по кустам. Эдик с санитаром опустили в могилу покойных, и, пока санитар орудовал лопатой, Эдик достал из-под брезента старые брюки, рубашки, поношенные гимнастерки, ботинки и сапоги и все это понес в кусты.

Хотя на дворе стояло начало сентября и грело еще яркое солнце, раненые зябли. Один из них в нательном белье, покрытом темными пятнами старой крови, сидел на поросшей травой могилке и дрожал. Эдику казалось, что он слышал даже, как у этого мужественного на вид человека стучали зубы.

— Вот разбирайте, что кому подойдет для начала... — Эдик вывалил одежду и обувь на траву, и в мгновение ока все исчезло в кустах тихо и незаметно.

А потом пришел кладбищенский сторож дядя Вася и увел освобожденных. Демченко, одетый в рубашку и брюки и не по росту, возвратился, пожал Эдику и чернявому санитару руки:

— Спасибо, товарищи, спасибо. Век помнить буду... — Ладно, дорогой, поторопись... — сказал с явным кавказским акцентом чернявый санитар, присыпая свежую яму. — Нам ведь тоже некогда... Демченко убежал, а санитар заметил:

— Слушай, может, не надо совсем закапывать... Оставлю на завтра...

— Как бы не было подозрений.

— Да? — спросил санитар и посмотрел лукавым глазом на Эдика, — А ты, оказывается, хитрый, как горный козел...

... Эдик нашел Машу во дворе больницы. Ода сидела на скамейке под деревьями и горько плакала. Эдик подошел, тихонько тронул ее за плечо.

— Что случилось?

Маша подняла голову, посмотрела на Эдика каким-то отсутствующим взглядом, словно даже не обрадовалась его счастливому возвращению.

Эдик сел рядом и закурил.

— Ты понимаешь, — заговорила, всхлипывая, Маша. — Прямо страшно становится. Неужели можно до такого дожить?

— Что ты загадки задаешь? — мягко, но с оттенком недовольства сказал Эдик.

— Дней десять тому назад в третью палату положили тяжелую. Она учительница. Молодая еще женщина. Еврейка. Узнала, что гитлеровцы начинают сгонять всех евреев в гетто, и решила покончить с детьми и с собой. Спали еще малыши, когда она бритвой... А потом и себя... Привезли без сознания. Спас ее Кузнецов... А сегодня только ты выехал за ворота, я заглянула к ней в палату. Смотрю — нет ее на койке. Пошла по коридору — нет. Слышу, кто-то в женской душевой плачет. Захожу. А она, учительница эта, зацепила за трубу пояс от халата, сделала петлю и надевает себе на шею. Я крикнула, бросилась к ней. А она чуть стоит на табурете. Перестала плакать и заслонилась от меня руками. «Девушка, милая, не мешайте мне умереть...» Пока я привела санитарку, все было кончено.

— Ты что, первый раз видишь смерть?

— Не в этом дело, Эдик. Человек всегда, в самом трудном положении, цепляется за жизнь. Без рук, без ног. Все равно. Пока бьется сердце... Слепой, глухой, все равно... А тут: «Девушка, милая, не мешайте мне умереть». Неужели я тоже могла бы дожить до такого отчаяния?

Эдик взял Машу за руку.

— Тебе надо успокоиться, моя маленькая... — неожиданно для самого себя по-новому назвал Эдик Машу. Она действительно была маленькой, хрупкой, и когда плакала, ее было жаль, как ребенка.

Маша вытерла ладошками глаза и посмотрела на Эдика долгим пытливым взглядом, словно увидела его после разлуки.

— Эдичек, мы не пойдем сегодня домой. Пусть мама думает, что я осталась на ночное дежурство. Мы ни разу не были на квартире Устина Адамовича...

Эдик промолчал. Только еще раз пожал маленькую руку Маши. Он не признался, что заходил туда несколько раз лишь для того, чтобы побыть немного наедине с книгами любимого учителя, мысленно поговорить с ним, посоветоваться. Когда стеклили окна в больнице, он снял мерку и вставил стекла Устину Адамовичу. В квартире все оставалось на месте, как будто хозяин и не отлучался никуда...

Когда Эдик задернул шторы и зажег керосиновую лампу, Маша осмотрела гостиную и догадалась,

— Ты уже был здесь?

— Да.

— Один?

— Ну, конечно.

Маша погрозила пальчиком, — И ничего не сказал?

— Не придавал особого значения. Просто неловко как-то — он оставил ключ, а я не удосужился даже проверить, что тут и как.

— Ладно оправдываться. Есть будешь? — Маша достала из сумочки два ломтика хлеба и кусочек отварного мяса.

Вместо ответа Эдик обнял Машу, легко поднял ее на руки и начал носить ее по квартире, как ребенка, которого надо убаюкать перед сном. Маша обхватила Эдика за шею тоненькими гибкими руками и закрыла глаза, Эдик носил ее и целовал, целовал, целовал, а Маша не открывала глаз и слабо улыбалась, Иногда губы ее вздрагивали, и Эдик, боясь, что Маша расплачется, снова начинал целовать ее...

Они уснули за полночь. Потом снова проснулись и снова уснули. А под утро Эдик встал и тихонько, чтобы не разбудить Машу, вышел на кухню покурить.

— А мне одной тоскливо, — сказала громко и весело Маша.

— Я только покурю...

— А ты иди сюда и кури.

Эдик бросил сигарету, вернулся и сел на краешек кровати, положив руку на белое плечико Маши.

— Хочешь, я тебе скажу что-то очень важное? — спросила она.

— Конечно.

— Никогда не предполагала, что ты будешь таким... — Плохо, что ты не обладаешь даром предвидения.

— Я тебе не нравлюсь? — кокетливо улыбнулась Маша.

— Конечно... — Эдик выхватил ее из-под одеяла, обнял и снова начал носить по квартире. Сквозь шторы пробивалось неяркое сентябрьское утро.

— Мне холодно, — сказала Маша. — Давай оденемся.

Они сидели за столом, на который падали первые лучи солнца, и ели, откусывая по крошке от ломтиков хлеба, разрезав кусочек мяса на две половины.

— Ты мужчина, тебе надо больше, — сказала Маша и отломала от своего хлеба.

— Не делай этого, если не хочешь поссориться, — строго заметил Эдик.

— Не хочу... — Маша проглотила сама кусочек, который предлагала Эдику и пожаловалась: — Вот уж действительно нет на земле справедливости. Все друзья знают тебя как хорошего поэта, а я не слышала ни одного стихотворения. Не любишь ты меня.

— Ошибочный диагноз, — улыбнулся Эдик,

— Тогда прочти, что ты мне посвятил.

— Все, — серьезно сказал Эдик и встал из-за стола. — Все, что я написал, а написал я немного, все посвятил тебе. Собственно, если б не ты, не было бы этих стихов вовсе, Я пишу потому, что ты есть на свете... А про любовь... Я потом расскажу людям про нашу любовь... позже. Хорошо? А сейчас хочешь, я прочитаю Маяковского. Помнишь «Флейту-позвоночник»?

Из тела в тело веселье лейте. Пусть не забудется эта ночь никем. Я сегодня буду играть на флейте на собственном позвоночнике.

— Мне это не нравится, — сказала Маша, — Разве это поэзия? Хирургия...

Спасение первой группы выздоравливающих бойцов и командиров воодушевило Кузнецова и его друзей. Если первая, а затем и вторая группы ушли к партизанам с помощью Григория Саввича, то позже повозку Эдика встречали на Мышаковке совсем незнакомые мужчины и женщины. Они называли пароль, установленный Кузнецовым, и уводили раненых в укромные места, где они могли переодеться, а затем с помощью связных уйти к партизанам в окрестные леса.

Были и такие, что оставались в городе. Для них Кузнецов доставал через своих товарищей паспорта и передавал Эдику. Эдик вручал их кладбищенскому сторожу дяде Васе или прямо в руки освобожденному.

К услугам Григория Саввича прибегали еще раз, когда надо было вывезти самый крупный тайник оружия из дровяного сарая.

Поздним сентябрьском вечером Григорий Саввич привез во двор больницы машину дров. Эдик показал, как лучше подъехать к сараю, и работа закипела. Сброшенные за какие-нибудь полчаса дрова не вызвали ни у кого интереса. Между тем наступил самый ответственный момент, когда оружие надо было из подпола перегрузить в кузов. Эдик с Машей заранее сложили его в мешки. Они были тяжелыми и горбатыми — сразу бросалось в глаза, что в мешках не картошка и не зерно. Пришлось набивать их еще и соломой, которую привез с собой Григорий Саввич. Шофер с Эдиком затянули мешки в кузов, присыпали оставшейся соломой, и Григорий Саввич уехал. Оставалось еще оружие на чердаке хирургического корпуса, который находился под охраной.

А назавтра в полдень призошло событие, которое весьма озадачило Эдика. Из приемного покоя в палаты первого корпуса терапии в сопровождении Маши прошел Милявский. Он почти не изменился. По-прежнему четким полувоенным был его шаг, голову он держал высоко, горделиво сверкая стеклышками пенсне. Эдик хотел было подойти и поздороваться с Ростиславом Ивановичем, но сдержался, А вдруг это знакомство в больнице будет неприятным для Милявского или для Эдика? Чтобы не встретиться с Милявским, Эдик повернулся спиной и закурил. Он вспомнил, что в ночь, когда они переписывали истории болезни, Сергей бросил в адрес Милявского уничтожающую реплику. Может, в ней отразилось ревнивое отношение Сергея, который не мог простить Милявскому его увлечение Верой. Может, Сергей был прав, подозревая Милявского в предательстве. Так или иначе Эдик решил, что поступил правильно, не бросившись приветствовать Милявского на территории больницы. Он забеспокоился, чтобы не проговорилась Маша, узнав, что больной — в прошлом преподаватель института. Он нетерпеливо ждал ее на скамье.

Маша вышла на крыльцо и сразу заметила, что Эдик чем-то обеспокоен. Она села рядом, осмотрелась и тихо спросила:

— Что случилось?

— Ты только что проводила в палату одного человека.

— Ростислава Ивановича Милявского — сотрудника городской управы.

— Он бывший преподаватель института.

— Ну и что?

— Мне кажется, будет лучше, если мы с ним здесь не встретимся...

— Почему?

— Видишь ли, Сергей о нем говорил плохо. Он болен?

— Чепуха. Обострение холецистита. Съел что-то жирное. Ложиться с этим в переполненную больницу глупо.

— Он не так глуп, как ты думаешь. Давай условимся— ты о нем ничего не знаешь, меня здесь нет, а понаблюдать за ним придется...

Первое время Маша ничего интересного не сообщала. Говорила только, что Милявский категорически отказался от больничного белья и носил домашнюю полушерстяную пижаму темно-серого цвета. Чаще всего она видела его за чтением или во время бесед с соседом по палате Юровым.

— Он не знает, что Юров капитан Красной Армии?

— Думаю, нет.

— А что он читает?

— Дюма. «Трех мушкетеров».

На этом о Милявском забыли. Надо было вывезти очередную группу выздоравливающих из хирургическое го корпуса. Все шло как обычно, если не считать, что повозку нагружали из морга. Тот, кто должен был выйти за колючую проволоку, был вынесен из палаты еще с вечера и отлеживался ночь среди умерших.

Когда повозка была заполнена и санитар Гогия набросил брезент, из-за угла корпуса Эдик увидел, что на дворе больницы под деревьями сидит Милявский и читает. Ехать надо было мимо, и Эдик неизбежно встретился бы с Милявским лицом к лицу. Он заскочил в перевязочную, почти вырвал из рук незнакомого санитара кусок марли и сделал себе повязку на лицо.

— Что, брат, дух идет от нашего брата? — сочувственно бросил санитар.

— Спасу нет! — ответил Эдик,

Как всегда, повозка медленно выехала через оплетенные проволокой ворота, как всегда, Эдик степенно шагал вслед.

Милявский оторвался от книги и провожал печальное шествие долгим пытливым взглядом. Узнал или не узнал? Что думал он, кандидат наук, глядя на этих людей, ушедших из жизни?

Эдик услышал, как Милявский обратился к Гогия, который шагал позади:

— Послушай, голубчик, это покойники?

— Так точно, — бросил Гогия.

— А сколько человек вы грузите на такую повозку?

— Не деньги, не считал, — огрызнулся санитар.

«И зачем это ему? — подумал Эдик. — Везут и везут. Читай себе своих „Трех мушкетеров“ да поправляйся от холецистита. А что, если... — Эдик похолодел от мысли, которая неожиданно пришла к нему. — Что, если кто-нибудь проверит, сколько вывезено и сколько похоронено? Надо обязательно сказать Маше, посоветоваться с Кузнецовым — способ спасения выздоравливающих становится весьма рискованным».

В тот день Эдик был угрюм и неразговорчив. Гогия, который возвращался с Мышаковки в хорошем расположении духа, все допытывался:— Что нос повесил, дорогой? Ты считал, — снижал он голос до шепота, — сколько людей спасли мы с тобой под руководством главного врача? Придет время — они нас обязательно вспомнят. Правда, удобств при этом не было, но все-таки... Не забудут нас ребята, обязательно вспомнят.

Эдик сидел на повозке, свесив ноги. Колеса трясло на булыжнике. В другое время Эдик шел бы пешком, а сейчас вопрос Милявского, с которым он обратился к Гогия, лег неожиданной тяжестью. Хотелось отдохнуть и подумать.

А Гогия словно прорвало:

— Представляешь, что кто-нибудь из наших крестников станет за войну известным генералом. Весь мир будет знать, что мы с тобой спасли ему жизнь. Ты спросишь откуда? Он напишет об этом в своих воспоминаниях. Нас разыщут и, наверное, наградят. А?

— Ох, и болтун ты, Гогия!

— Не обижай меня, дорогой. Хотел тебя немножко расшевелить. Но вижу — не помогает...

В больнице Эдика ждали новости еще более тревожные.

Капитан Юров рассказал Маше, что новый больной оказался очень интересным собеседником и по характеру человеком общительным.

— Что между ними произошло?

— Ничего особенного. Милявский перед обедом достал из тумбочки пузырек спирта, поделился с Юровым, рассказал ему о себе, очень хвалил город, в котором жил и работал. Жалел, что война многое разрушила. Спросил Юрова, уцелел ли его дом и на какой улице живет он в Могилеве. Юров ответил, что нет у него, наверное, ни дома, ни семьи, потому что в противном случае к нему давно пришла бы жена. Адреса своего он не назвал, потому что плохо знает город.

— Милявский мог догадаться, что Юров не местный, — предположил Эдик. — А раз не местный, значит, военный, а если военный, то почему в общей палате. Начинается серия вопросов, на которые отвечают только после ареста.

— А что, если ты вообще ошибаешься в этом своем преподавателе? Милявский полюбопытствовал насчет груженой повозки, ты насторожился. Угостил спиртом соседа по палате — ты определил крамолу.

— А почему он, такой здоровый лоб, не был вместе с нами в ополчении? Где он отсиживался, когда Устин Адамович держал с ребятами оборону на валу? А теперь, видите ли, он жалеет, что погибли многие достопримечательности города. Нет, нет, сегодня же расскажу Владимиру Петровичу об этом холецистите. Я думаю, пока он здесь, надо ухо востро держать...

Вечером Эдик и Маша зашли к Сергею. Вера поставила чай, положила на блюдце по хлебному сухарю. Эдик не знал, с чего начать.

— Ой, ребята, как вы похудели! — всплеснула руками Вера.

— Похудеешь... — Проворчал Эдик. — Работы с утра до позднего вечера, а тут еще один наш общий знакомый объявился — вот мы и пришли посоветоваться.

— Кто такой? — спросил Сергей.

— Милявский.

Вера и Сергей переглянулись.

— В истории болезни записался работником городской управы, — сообщила Маша.

Сергей задумался.

— Это не столь важно, — заметил он. — Важно знать, опасен он или не опасен.

— Вот именно, — согласился Эдик.

— Держитесь от него подальше, — вспыхнула Вера. — Такой человек, как он, способен на любую подлость.

Сергей вспомнил:

— Мы с Верой ликвидировали на чердаке его дома диверсанта. Так знаете, что он нам сказал? Что мы это сделали напрасно, потому что, когда город возьмут, у него могут быть из-за этого неприятности.

— Все ясно, — хмуро сказал Эдик. — Лучше всего его убрать.

— Не горячись, — успокоила его Маша. — Я предупредила Кузнецова, попросила Юрова быть осторожнее.

— Может быть, ты и права, — согласился Сергей. — Тут у меня тоже закавыка с одним типом. И пока не знаю, свой он или не свой. Так что потерпим.

— А ты поправилась, — уходя, шепнула Вере Маша. — Боюсь, не ко времени все это... — Волков бояться — в лес не ходить. — Маша крепко пожала Верину руку...

Прошло несколько дней, Милявский не вызывал особых подозрений. Он по-прежнему почитывал своих мушкетеров, иногда болтал со смазливой статисткой из регистратуры, слесарем-водопроводчиком, пробовал поговорить с Юровым о жизни.

По рассказу капитана это выглядело приблизительно так.

—Я несколько лет подряд читал своим студентам всеобщую историю. Естественно, знал ее назубок. И для себя лично сделал один вывод — во все времена и эпохи историю делала сила.

— Например? — интересовался Юров.

— Возьмем французскую революцию 1871 года. Парижская коммуна пала, потому что сила была на стороне Тьера. В Отечественную войну 1812 года Кутузову удалось сохранить свои силы и он победил Наполеона. В Октябрьскую революцию 1917 года Ленин создал превосходство в силе. А вот нынешний вождь проморгал. У Гитлера огромное преимущество? А наша сила где? На одном только Луполове, говорят, более двухсот тысяч. Вот так...

— Значит, все?—спрашивал Юров, сдерживая закипающий гнев.

— Значит, все, — резюмировал Милявский. — Москва и Ленинград пали. Наша песенка спета...

Эдик терпеливо выслушивал Машу.

— Все ясно с Милявским.

— И, кажется, ясно с хирургическим корпусом, — говорила Маша. — Кузнецов сообщил — закрывают его. Кого можно было — списали, остальных переводят в Луполово.

— Это смерть.

— Кузнецов хочет вывезти последнюю партию, Эдик задумался.

— Найди Юрову пузырек спирта, пусть в этот день угощает Милявского, чтоб не торчал у ворот...

Дня через два Милявский выписался, а на третий день пришел кладбищенский сторож дядя Вася и рассказал, что гитлеровцы раскопали последнюю могилу и, обнаружив только два трупа, сделали снимок и уехали.

Эдик нашел в палате Машу и вызвал в коридор,

— Провал, моя маленькая. Немедленно передай Кузнецову, чтобы уходил. Немцы обнаружили, что на кладбище...

Маша как-то съежилась, собралась в комочек, словно зверек, приготовившийся к прыжку.

— Быстрее домой, — сказала она. — Быстрее, Только возьми из тайника комсомольские билеты,

— А ты? — спросил Эдик.

— Я ничего не знаю и к хирургическому корпусу отношения не имею. Быстрее домой. А я к Владимиру Петровичу... там же вычеркнем тебя из числа санитаров больницы. Чтоб никаких следов...

Они торопливо шли по двору,

— Я буду вечером у тебя дома.

— Жди, — бросила Маша, направляясь в контору. — И уходи. Чтобы духу твоего не было...

Светлана Ильинична встретила Эдика настороженно. Она привыкла, что молодые всегда приходили вместе. Тогда она накрывала на стол, садилась на диван за вязанье, а сама краешком глаза наблюдала за Машей и Эдиком.

— Ты что ж это сегодня так рано и один?

— Надоела эта больница до чертиков. Что, я места себе не найду? Возись с больными да покойниками. Сил нет.

Светлана Ильинична внимательно посмотрела на Эдика.

— Ой, что-то ты крутишь... Не случилось ли чего с Машей?

— Ну, что вы!... — воскликнул Эдик, и в голосе его прозвучал испуг. — Вот пришел, чтобы дождаться ее с работы.

— Ну, ну... — успокоилась Светлана Ильинична, — Ужином не угощаю. Вдвоем вам будет веселей.

Эдик вышел на кухню и закурил.

— Да ладно уж, кури в гостиной, — позвала Светлана Ильинична.

Эдик взял на кухне старое блюдце под пепельницу, снял с этажерки первую попавшуюся книгу и сел на диван. Курил, молча листая страницы. Кажется, это были мифы древней Греции.

Светлана Ильинична посмотрела на ходики, потом на Эдика, — Вот так и будем молчать?

Эдик погасил папиросу, встал, положил на этажерку книгу:

— Я пойду встречу.

— Бежишь? Не пущу. Вдвоем и ждать и горевать легче.

— Поймал вас на слове, — слабо улыбнулся Эдик, стараясь перевести разговор в другое русло. — А почему вы против того, чтобы мы поженились?

Светлана Ильинична подошла к Эдику, обняла его за плечи и расплакалась.

— Вы и без моего дозволения... что я, слепая или не мать своей дочери? Только сам посуди, разве сейчас такая пора, чтобы свадьбы играть? Вот сижу, а сердце кровью обливается... знаешь ведь, что дороже Маши у меня никого на свете нету...

В сенях стукнула дверь. Светлана Ильинична торопливо вытерла глаза ладонями, точь-в-точь как Маша, и бросилась навстречу. Маша вошла нахохлившаяся, даже сердитая.

— А мы заждались! — бодро воскликнула Светлана Ильинична.

— Вижу, — сказала Маша, — по глазам...

— Это от керосиновой лампы, — улыбнулась Светлана Ильинична. — Никак привыкнуть не могу. Глаза режет... — и вышла на кухню.

— А у тебя почему глаза сухие? — Маша прильнула к Эдику.

— Ну что там?

— Поздно. Взяли Юрова, Кузнецова и Пашанина.

— Неужели Милявский?

— Это надо проверить.

— Ну, голубки, хватит ворковать. Идите к столу. — Светлана Ильинична поставила картошку в мундирах и сковороду мелко порезанного жареного сала.

— Королевский ужин! — воскликнул Эдик, потирая руки.

— Перестань! — Маша укоризненно посмотрела на него.

— А ты не шипи на моего любимого зятя, — вступилась Светлана Ильинична. — Подумаешь, обиделась, что не захотел работать в твоей больнице. И правильно сделал. Здоровый парень с высшим образованием и в санитарах...

Маша посмотрела на Эдика, на мать и догадалась:

— Я ему давно говорила. Не уходил. Ревновал, наверное...

— Ох, какие ж вы еще дети! — вздохнула Светлана Ильинична. — Думаете, я поверила вашим сказкам? Говорите начистоту — кого надо выручать — Эдика или тебя?

— Мы пока в стороне, — хмуро сказала Маша, — а вот наших врачей сегодня взяли в ЕЛ.

— Зачем тебе рисковать? Продали их, продадут и тебя. Уходи, доченька, пока не поздно.

— Нет, мама, я сейчас не уйду. Арестованные не выдадут никого. Я уверена.

— Что ты молчишь, Эдик? Твоя любовь сама лезет в петлю, а ты молчишь?

— Маша права. Стоит ей только уйти, как в гестапо сразу поймут, что она тоже...

— А ты? Ты ведь ушел?

— Мама, я была там с самого начала, а Эдик — человек случайный. Там даже фамилия его нигде не числится. Поняла?

... Утром Эдик проснулся и с облегчением подумал, что сегодня торопиться некуда. Он лежал и смотрел на старые потемневшие обои. Поблекшие цветочки, ромбики, кружочки создавали фигуры фантастических животных, людей, неестественных, с причудливыми очертаниями головы, лица. Эдик любил эту старую стену и этот созданный его воображением мир, который всякий раз возвращал его в детство. Именно тогда, лежа на этой кровати во время болезни, он открыл этот мир и молчаливо входил в него, смущенный и тревожный. Сейчас ему было хорошо и спокойно. Он смотрел на эти знакомые обои со снисходительной улыбкой повзрослевшего человека.

— Ты чего это валяешься? — окликнул его Митька. — А на работу?

— Все. Отработал я свое.

— И правильно, — сказал Митька. — Нечего в холуях ходить.

— А что ты есть будешь? — спросил Эдик. — Ждешь, пока мама все продаст за бесценок?

Митька молчал. Эдик отметил про себя, что прежде за такие слова брат обзывал его всячески, клялся, что продаст последние кальсоны, но на работу «к ним» не пойдет. Эдик решил наступать.

— Пора за ум браться, — спокойно сказал он. — На любой работе можно приносить пользу не «им», а нам,

— Кому это — нам?

— Не задавай глупых вопросов.

Митька опять замолчал. Наверное, думал. Зачем-то выходил во двор, возвращался, возился с каким-то железом на кухне,

Эдик встал, вышел умыться.

— Между прочим, — сказал Митька, — вчера интересный случай у меня был. Встречает меня на Ульяновской дядька один и говорит — или я чокнулся или Эдик Стасевич помолодел лет на десять. Я поправил человека, не Эдик я, а Митька Стасевич. Тогда дядька спросил про тебя. Я, конечно, сказал.

— Что сказал?

— Ну, что ты в больнице работаешь.

— Дурак.

— А что, это секрет?

— А может быть, и секрет.

— Я не знал.

— Ну и что тот дядька? — полюбопытствовал Эдик.

— Тот дядька сказал — передай братухе, что просит его Шпаковский зайти в мастерскую, что в подвале детского сада.

Эдик хорошо знал это старое кирпичное здание. Долго держалось оно под бомбежками, и казалось, перенесет все, что выпало на его долю. Но доконали снаряды. Обрушились толстые стены красного кирпича. Уцелел, наверное, только подвал.

— Что ж ты раньше молчал! — воскликнул Эдик.

— Ты же убежал к своей... а вернулся, я уже спал.

— Интересно, что тут делает этот самый старый монтер железнодорожного радиоузла, — весело говорил Эдик, энергично растираясь полотенцем. — Интересно...

— Хороший дядька?

— Был ничего... я с ним начинал свою трудовую биографию, а теперь кто знает...

Над входом в полуподвал на почерневшем куске фанеры неровными буквами было выведено: «Ремонт жестяных предметов», Эдик прочитал, улыбнулся и открыл дверь. В нос ударил запах керосина, канифоли, серной кислоты. В просторном низком помещении валялись ведра, тазы, чайники. В углу на табурете шипел примус, и в пламени его накалялся паяльник с толстой ручкой.

На стук двери из соседней комнаты вышел Шпаковский — был он в черном переднике, небритый, осунувшийся и показался Эдику старым. Но глаза, живые и озорные, были по-прежнему молодыми.

— Здравствуй, бывший монтер, — весело протянул он руку. — Извини, что нестерильная, так, кажется, говорят у вас в больнице... Вот видишь, только гора с горой не сходятся...

— Это точно.

— А раз точно, садись. Братуха твой говорил, что ты в медицину ударился...

— Ушел я оттуда...

— Сам или ушли?

— Немножко сам, немножко ушли,

— Хитро, — улыбнулся Шпаковский.

— А вы почему... здесь? — Эдик хотел спросить, почему Шпаковский не эвакуировался, но раздумал.

— Я знаю, что ты хотел спросить, — нахмурился Шпаковский. — И отвечу. Потому что не боюсь тебя. Видел — ты в ополчении был. И правильно. Я бы, конечно, тоже вступил, но надо было демонтировать узел. Сам знаешь, какая там аппаратура была... Ну, вот, демонтирую я, значит, всю эту штуку, чтобы успеть с последним поездом. Да не вышло. Бабахнул он бомбу в наш клуб. Все на куски, а меня трохи оглушило. Пока отлежался — ехать некуда. Накрылся Могилев.

Эдик проворчал:

— Держались больше месяца...

— Знаю, — согласился Шпаковский. — Разве я кого виню? Будешь курить?

— Буду.

— На, угощайся германским табачком.

Закурили. Эдик подумал; что поступил опрометчиво, с первой встречи доверившись Шпаковскому. Глупо поступил, как мальчишка. Да и он не очень остерегается. Режет напрямую, как до войны.

— Ты ничего не сомневайся про меня, — каким-то потускневшим голосом сказал Шпаковский. — Мне ховаться от тебя нечего, Продашь, ну и черт со мной. Живу один, как бобыль, в своей хате. Узнал, что ты тоже остался, и аж на душе полегчало... — Шпаковский встал, снял с полки табличку с надписью «закрыто», вывесил ее за дверь, щелкнул ключом. — Пойдем в соседнюю комнату, я тебе что-то покажу.

В соседней комнате стояло два стола, заваленных кусками жести, медной и железной проволоки.

Шпаковский достал из под стола видавшее виды оцинкованное ведро, полное мусора, поднял его, поддел дно отверткой, и на руке у него осталось днище с круглой панелью радиоприемника.

— Вот монтирую потихоньку двухламповый, да деталей не хватает.

— Здорово! — воскликнул Эдик. — А то живешь как на том свете...

Шпаковский закрыл дно и поставил ведро под стол.

— Рискованно, — заметил Эдик.

— А что сейчас не рискованно? — разозлился Шпаковский. — Ходить без документа — рискованно, встретиться со знакомым — рискованно, поговорить с ним по душам опять же... одним словом, даже до ветру сходить и то...

— Все-таки держать прямо в мастерской...

— Это от злости. Давай сегодня ж отнесем ко мне домой. Посмотришь на мое логово...

Дом Шпаковского, ничем не лучше и не хуже других, стоял в поселке железнодорожников, огороженный аккуратным заборчиком. На участке было несколько яблонь, груш, а у дровяного сарая росла одинокая береза.

— Она тут всегда была? — кивнул на березу Эдик.

— Откуда тут березке взяться? — улыбнулся Шпаковский. — Начал строиться и принес ее из лесу. Я бы ими весь, участок засадил, да баба моя такой шум подняла — чуть эту отстоял.

«Логово» Шпаковского было чистым, аккуратно прибранным. На стене в самодельных, покрашенных под бронзу рамочках висели семейные фотографии.

— Отправил на Рославль свою с двумя дочками, а сам...

— Ничего, скоро встретитесь, — успокоил Эдик.

— Скоро? — недоверчиво посмотрел Шпаковский. Он поставил оцинкованное ведро у порога, снял старенький, поношенный плащ.

— Я думаю, скоро, — повторил Эдик более твердо. — Отступать уже некуда.

— Некуда? До Дальнего Востока сколько тысяч километров? Вот и считай...

— Не будет этого, — сердито сказал Эдик. — Если за Могилев так дрались, то дальше...

— Да не успокаивай ты меня, хлопче. Я сам себя тоже вот так успокаиваю, а душа болит... Садись к столу, перекусим, чтоб наши не журились...

Шпаковский все делал быстро, сноровисто, как заправская хозяйка. Эдик почему-то вспомнил, как они проводили со Шпаковским радиоточку в дом Маши, как Шпаковский вот так же непринужденно держался за столом. Эдик не заметил, как рядом с тарелкой квашеной капусты выросла поллитровая бутылка фиолетовой жидкости.

— Марочный денатурат.

— Страшный больно...

— А ты не бойся. Наверное, не в таких переделках бывал?

— Случалось... — Эдик взял в руки стакан, подозрительно посмотрел на содержимое, понюхал.

— Да брось ты присматриваться. Давай одним духом...

Эдик залпом выпил полстакана и задохнулся. Шпаковский сунул ему в рот ложку квашеной капусты и рассмеялся…

— А я думал, что за время нашей разлуки ты испортился, а выходит... вот как...

Эдик закусил, почувствовал, что хмелеет, и достал из кармана махорку.

— Э, нет, — запротестовал Шпаковский. — Тут, брат, сперва надо утрамбовать эту синьку закусью, а то обалдеешь... — Он подложил в тарелку Эдику тушенного в русской печи картофеля и соленый огурец.

Эдик послушно доел все, поблагодарил, встал из-за стола и свернул папиросу.

— А что та девочка, помнишь, с которой ты встретился... как ее... Маша, что ли?

— Здесь она. В больнице работает.

— Все ясно, — одобрительно улыбнулся Шпаковский. — Ну, а теперь о деле. Пойдешь ко мне в мастерскую?

Эдик молчал. — Конечно, — развеселился Шпаковский, — хозяин из меня никудышный. Другой тебя бы на порог не пустил. Как прежде работника брали? Садили за стол давали пить и есть. Если человек ел за двоих — значит, и работал за двоих, а ты, одно слово, — студент. Но все-таки я тебя прошу — давай работать вместе. Поможешь мне, а там и наловчишься. Подумаешь, хитрость — ведро запаять. А то одному невмоготу. Хоть вешайся. Ну?

— Мне деваться некуда, — согласился Эдик. — Я Думаю, не взять ли еще моего брата Митьку в компанию. Слесарь шестого разряда.

— Подойдет, — одобрил Шпаковский... Так началась для Эдика новая работа.

Со Шпаковским было легко и свободно. Где шуткой, где прибауткой он советовал, помогал, встречал добрым словом своих заказчиков. Разговаривал с людьми осторожно, так, все больше о мелочах, не касаясь новых порядков и новой власти. Каждый вечер он беспокоился о тем, чтобы Эдик не опоздал встретить Машу, на что Митька — золотые руки — зло говорил:

— Ты бы женился, что ли...

— Не хочет он гитлеровской печатки в паспорте, — возражал Шпаковский. — И правильно. С этим всегда успеется...

Иногда Эдик приходил к самым воротам больницы, и тогда они с Машей навешали квартиру Устина Адамовича. Эдик носил на руках свою маленькую жену и все целовал ее... А потом они шептались до утра. Маша рассказывала, что из больницы при помощи женщин — знакомых Кузнецова, ушли в город и в партизаны выздоровевшие командиры и политработники. Хирургический корпус еще не закрыли, но чуть ли не каждый день увозят оттуда людей на Луполово. Обнаружили на чердаке хирургического тайник с оружием. Появились слухи, что Кузнецов и Пашанин отравили раненых фашистских летчиков, которые в самом начале обороны Могилева были сбиты и взяты в плен.

— Нарочно это, — возмущался Эдик. — Хотят выставить перед народом врачей подлецами.

— Как ты думаешь, что с ними будет? — шептала Маша, и Эдик чувствовал, как она вся сжимается в комочек.

— Ты же догадываешься...

— Если б можно было им чем-нибудь помочь... Утром Эдик появлялся в мастерской задумчивый. Он перебирал в памяти все, о чем говорили они в эту ночь с Машей, и в нем росло беспокойство. Ему казалось, что не сегодня-завтра ее тоже арестуют, а сейчас следят за каждым шагом.

— Ты бы хоть предупреждал, что не придешь ночевать, — упрекал его Митька. — Мама, по-моему, глаз не сомкнула.

— Виноват, — простодушно признавался Эдик. — Так получилось. В следующий раз обязательно скажу...

Через неделю Маша сообщила об аресте Паршина и санитара Гогия. Маша шла с Эдиком под руку по Ульяновской подавленная и встревоженная. Услышав сообщение, Эдик инстинктивно оглянулся. Нет, за Машей никто не шел.

— Ты чего? — не поняла Маша.

— Уходи ты оттуда. Дождешься, что и тебя... — Нет, — твердо сказала Маша. — Не уйду до тех пор, пока не узнаю предателя.

— А как ты его узнаешь?

— Паршина понесет передачу мужу. А вдруг удастся какую-нибудь записочку передать? На допросах ведь понятно, откуда какие обвинения, кто донес.

— Жди. Только...

— Ты за меня не бойся. Никого не хоронила, оружие не выдавала, в хирургическом корпусе не была, а что касается историй болезни, которые мы переписывали, там концов не найдут...

Однажды Шпаковский и Митька ушли на добычу кислоты и олова. Эдик остался один. Здесь, в задымленной примусом мастерской, Эдику было легче, чем в больнице, где работа часто угнетала и унижала его. Но там он был участником первого подполья, рискуя ежедневно попасть в гестапо, а здесь... Он усмехнулся — заурядный кустарь-одиночка, халтурщик, живущий на средства трудящихся. Что сказал бы об этом Устин Адамович? При воспоминании об учителе Эдик почувствовал острый прилив стыда. Чем он сейчас помогает родной Красной Армии и партизанам? Тем, что починит ведро, из которого преспокойно будет пить воду какой-нибудь гитлеровец? Приемник до сих пор смонтировать не удалось...

Хлопнула входная дверь. Не расставаясь со своими мыслями, Эдик стоял над примусом и ждал, когда нагреется докрасна паяльник. Он даже не повернулся и неглянул на вошедшего и вдруг услышал до боли знакомый голос;

— Здравствуйте. Не примете ли в работу мой чайник? Эдик повернулся и увидел дядю Мотю, того самого контролера дядю Мотю, который некогда в железнодорожном клубе так выручил его. Он совсем осунулся, постарел, волосы и брови были белыми, словно припудренные. Из-под поношенного пальто и старенького свитера не видно было привычной глазу матросской тельняшки.

— Здравствуйте, дядя Мотя! — повеселевшим голосом ответил Эдик. — Проходите, вот табурет, а мы посмотрим, на что годится ваш чайник.

Дядя Мотя привык, что его все вокруг знали, называя по имени, и не обратил на радостный возглас Эдика никакого внимания.

Эдик взял в руки жестяный чайник, посмотрел на свет — в дне виднелась маленькая дырочка.

— Поможем вашей беде, — сказал Эдик и, не выпуская чайника из рук, сел на табурет напротив дяди Моти.

Старик посмотрел на Эдика, и какой-то огонек загорелся в его поблекших глазах.

— Вы меня не узнали? — спросил Эдик.

— Постой, постой, это же Эдик, ах, такую твою разэтакую, сразу не признал. Вырос, окреп, настоящий мужчина. Помню, помню, как ты проводил без билета свою барышню... — Дядя Мотя рассмеялся, и сетка морщин на лице его отодвинулась к вискам.

— Стыдно вспомнить, — признался Эдик.

— Ничего стыдного. Все было в аккурате. Ну, вырос ты, вырос. Встрел бы на улице — не признал, ей-богу. Вот таким молодцом я служил на Балтике. — Дядя Мотя вздохнул, достал кисет и стал сворачивать козью ножку. — Куришь? — спросил он Эдика и, не ожидая ответа, протянул ему кисет. — Как подумаю — не верится, столько годов прошло, а жизнь как один день пролетела. Да, да, ты не улыбайся, хлопец, проживешь с мое — увидишь, что говорю правду. Молодому время тянется, а где-то там, за сорок как перевалит, и покатилось и покатилось, волна за волной, день за днем, год за годом, оглядываться не поспеваешь... Но ничего, повидал я на своем веку.

Вот ты Ленина только в книжках встречал, а я на Финляндском вокзале в Петрограде видел его вот так, как тебя. Был в цепи охранения. Стоял возле самого броневика, когда он речь про революцию говорил... — При этом дядя Мотя затянулся табачным дымом и начал кашлять долго, старчески.

— Надо бросить курить, — тихо посоветовал Эдик. — Беречься? Для кого? Кому моя драгоценная жизнь нужна?

— Надо дожить до победы.

— Дядя Мотя бросил окурок на пол, растер его сапогом. — Не знаю, доживу ли.

— Не верите?

— Верю. И не такое в гражданскую случалось. Он дурак, этот Гитлер, истинный крест дурак, что с нашим народом связался. Не знает он нашего народа.

Скрипнула дверь, и в мастерскую вошли Шпаковский и Митька. Шпаковский так и застыл у порога.

— Дядя Мотя! А ты разве не уехал?

— Как видишь...

— Ты ж намечался первым эшелоном,

— Свалилась моя старуха с сердцем. Нельзя ее было с места трогать. А потом померла...

В мастерской наступило молчание.

— Как живешь?—спросил Шпаковский, прошел в мастерскую, снял стеганку и повесил на гвоздь.

— Доживаю... — проворчал дядя Мотя. — Пока есть какое-нибудь барахлишко — тащу на базар за кусок хлеба к чаю.

— Я тоже не успел, — сообщил Шпаковский, сел напротив дяди Моти и положил ему руку на колено, — Значит, один-одинешенек в квартире?

— Один.

— Слушай, перебирайся в мою хату, а то мне одному хоть собак гоняй. Что осталось из барахла — забирай и ко мне. Займешь отдельную комнату и будешь за хозяйку. Мы тут частный капитал будем зашибать, а ты подметешь, картошку сваришь. Можешь картошку варить, чтоб она румяненькая выходила из печи?

— Дело знакомое, — улыбнулся дядя Мотя.

— Ах, черт возьми, — засмеялся Шпаковский, — как мне повезло, что тебя встретил. Теперь у нас настоящий здоровый советский коллектив.

— Здоровый? — улыбнулся Эдик. — Ты бы слышал, как дядя Мотя кашляет!

— А Маша? У нас же есть доктор Маша! Будет он у нас, как июльский огурчик...

Эдик увидел Машу за железнодорожным переездом. Шла она быстро, энергично размахивая руками. В красном берете и темном демисезонном пальто она казалась издали игрушечной, ненастоящей. Подойдя поближе и встретившись с глазами Маши, Эдик перестал улыбаться. Он понял — произошло что-то очень важное.

— У Паршиной передачу не взяли. Но зато она видела, как увезли на Луполово санитара Гогия. Она упросила терапевтическую сестру. Та бросилась в лагерь, признала в грузине своего мужа и вывела на свободу. Гогия сказал, что агент — человек в пенсне, с бородкой, тот самый, которого он видел во дворе больницы,

— Значит, я не ошибся.

— Да, это Милявский.

— Вот карьера — от преподавателя до провокатора. Какая подлость! — Эдик задыхался от злости. Почему-то сейчас он вспомнил деревенский ясный вечер, когда Милявский проводил Веру, и хлесткую характеристику, которую выдал Иван кандидату наук.

Они поравнялись с домом Сергея.

— Зайдем? — спросил Эдик. — Решим насчет Милявского.

— Теперь он не уйдет. Успеем и завтра, — спокойно сказала Маша. — Тем более что Сергей на работе.

А назавтра весь город всполошился, поднятый по тревоге. Полиция и жандармерия были на ногах — могилевчан сгоняли на центральную площадь города, к валу.

Стоял холодный ноябрьский день. Со всех концов города люди шли небольшими группами на Первомайскую. Здесь группы сливались в толпу, молчаливую, настороженную, угрюмо плывущую к центральной площади. Необычной была эта ноябрьская демонстрация. По тротуарам, и справа и слева, шли полицейские и жандармы. Не было знамен и песен, не было радости на лицах людей.

Эдик, Маша, Шпаковский, Митька, Александр Степанович, Сергей, Вера и Светлана Ильинична с Григорием Саввичем и шофером Сашкой держались вместе. Из-за того, что дома вдоль Первомайской были сожжены и разрушены, площадь открылась издалека. В центре ее белели четыре виселицы. Это было так невероятно, так непривычно, что люди с испугом и удивлением оглядывались вокруг — не почудилось ли. Но виселицы упрямо белели свежеструганным лесом, окруженные густой цепью солдат.

— Новая власть учит, как надо жить... — пробормотал Григорий Саввич.

Ему никто не ответил. Светлана Ильинична предупреждающе дернула его за рукав.

Люди прибывали и прибывали. На площади становилось тесно. С Днепра дул холодный пронзительный ветер. Люди плотнее жались друг к другу, ставили воротники, нахлобучивали шапки и кепки, потуже завязывали платки, а со стороны казалось — закрываются они, чтобы не видеть того, что произойдет на этой площади, близкой сердцу каждого горожанина. По ней гуляли они с детства, любуясь широким разливом Днепра в половодье, по ней шли в свой небольшой, но уютный парк на валу, стояли в почетном карауле у могил бойцов гражданской войны, собирались на ней перед тем, как вылиться стройными колоннами в первомайской или ноябрьской демонстрации.

Под виселицы въехало четыре черных грузовика. Маша, приподнявшись на цыпочки, увидела, как встали в грузовиках Кузнецов, Пашанин, Паршин и капитан Юров. Увидела и спрятала лицо на груди у Эдика.

Какой-то фашистский чин прямо с кузова начал громко читать по-русски приговор, в котором шла речь об оружии, обнаруженном в госпитале, о подделках историй болезни, о содействии советским военнопленным и о тех фашистских летчиках, которых якобы отравили врачи.

Никто из обреченных не проронил ни слова. Избитые, они едва держались на ногах, но смотрели гордо и с какой-то невыносимой тоской на людей, на пустынную Первомайскую, на разрушенный, израненный город...

Им набросили петли на шеи. Машины взревели и тронулись с места. Кто-то в толпе вскрикнул, кто-то громко заплакал. Маша вздрогнула и еще плотнее прижалась к Эдику, по-прежнему уткнув свое лицо в его стеганку.

— В школе это называется открытый урок... — тихо сказал Александр Степанович, — Ну, что ж, пошли... Расходились торопливо, желая поскорее уйти от того страшного, что случилось на площади, что рождало в душе не растерянность, а гнев и желание мести.

 

Глава шестая

ПУТИ-ДОРОГИ

Убрать Милявского было делом не простым. Он работал в городской управе, аккуратно являлся утром и уходил в шесть вечера. Иногда он пропадал на несколько дней, и ребята терялись в догадках — сидел Милявский дома или выполнял очередное задание немцев. Был изучен маршрут из дому на работу, места, куда он мог заглянуть по пути — в рабочее время тут всегда было много свидетелей. Еще больше было их по воскресным дням — этой улицей шли и ехали на рынок и с рынка.

Для того чтобы выработать окончательный план, решено было собраться у Сергея в ближайшее время, чтобы «отметить день рождения» Веры...

Вера собрала на стол, пришел Иван, надел свой лучший костюм Александр Степанович. Назначенный час миновал, а Эдика с Машей все не было.

— Не случилось ли чего? — осторожно бросила Вера. Александр Степанович молчал, но ходил по комнате больше обычного. Сергей с Иваном в который раз уже возвращались к разговору о своем дорожном мастере, который верой и правдой служил своим новым хозяевам. Наконец дверь в сенях хлопнула, и не успела Вера выйти навстречу, как в квартиру буквально ворвались Эдик и Маша. Эдик держал в руках буханку хлеба, из кармана стеганки торчало горлышко бутылки.

— Ура! — громко крикнул он. — Ура! Наши разбили гитлеровцев под Москвой и перешли в наступление.

В первую минуту все замерли. Потом хотели крикнуть «ура» вслед за Эдиком, но Александр Степанович подал предупреждающий знак, и тогда начали молча радостно поздравлять друг друга.

— Я всегда говорил, что победим, — захлёбывался от восторга Эдик. — Немножко не угадал в сроках.

— Ах, какой провидец! — улыбнулся Иван. — А кто нам дурил голову, что немецкие рабочие и крестьяне не пойдут против государства рабочих и крестьян?

— Ладно... — примирительно сказал Эдик. — Злопамятный ты, Иван.

— Садитесь за стол, — вмешался Александр Степанович. — И расскажи нам, Эдик, все по порядку. Откуда ты принес эту весть, не сообщила ли об этом городская комендатура?

Все рассмеялись.

— Только, пожалуйста, со всеми подробностями.

— А может, сначала нальем? — предложил Сергей.

— Господи, — притворно вздохнул Александр Степанович. — Кого я воспитал в своем доме?

— Яблоко от яблони недалеко падает, — смеялся Сергей, разливая по рюмкам принесенную Эдиком бутылку. — Что это?

— Очищенный спиритус денатуратус!

— Ты что, отравить нас хочешь? — отодвинула рюмку Вера.

— Дорогая именинница, — заметил Эдик. — Я пробовал его в первозданном фиолетовом виде и остался жив.

— Эдик, не тяни, — попросил Александр Степанович.

— Так вот, — сказал Эдик. — Вы знаете, что мой Шпаковский давно мучается, собирая двухламповый приемник. Вчера он мне сообщил, что сделал последнее сопротивление. Я пришел к нему вечером, мы провозились над приемником всю ночь, а он молчал как рыба. В схеме все было нормально. Пало подозрение на лампу. Шпаковский порылся в своих тайниках, заменил ее, и утром приемник заговорил. Передавали сообщение об итогах трехдневных наступательных боев Красной Армии. Я хотел записать, но не успевал за диктором. Одним словом, отбросили их больше, чем на сто километров, разгромили много войск врага, захвачены огромные трофеи. Наступление наших войск продолжается.

— Добавил от себя? — уточнил Александр Степанович.

— Нет. Так было сказано. Точно. Наступление наших войск продолжается.

— Ну, вот теперь выпьем, — сказал Александр Степанович и, когда рюмка опустела, добавил: — И немедленно листовку. Немедленно. Я передам в город, и ее размножат на гектографе. Об этом должны знать все. Сергей достал из письменного стола лист бумаги, взял чернильницу, ручку. Тарелки и рюмки отодвинули в сторону.

— Кто пишет разборчиво? — спросил Александр Степанович.

Все промолчали.

— Я так и знал, — сказал Александр Степанович, — что институты не прививают вкуса к чистописанию. Дайте сюда, — он взял бумагу и ручку. — А сочинять вместе будем...

— Дорогие товарищи! — громко сказал Эдик, и все замерли. Голос его дрогнул, словно Эдик выступал перед большой аудиторией.

— На днях, — продолжал Иван, — под Москвой разгромлены отборные гитлеровские части.

— Нет, надо вначале сказать о контрнаступлении наших войск, — заметил Сергей.

— Правильно. — Александр Степанович зачеркнул написанное и начал сначала: — На днях под Москвой началось контрнаступление Красной Армии. Разгромлены отборные гитлеровские части, захвачены огромные трофеи.

— Красная Армия стремительно идет на запад, — добавила Маша.

— Правильно, — кивнул Александр Степанович. — Близок час нашего освобождения.

— Бейте фашистскую нечисть, — продолжала Вера. — Помогайте нашей родной Красной Армии.

— Все, — сказал Александр Степанович. — Словам тесно, и мыслям просторно. Теперь подпишем: райком КП(б)Б.

— А мы имеем право? — усомнился Эдик.

— А как же! — сказал Александр Степанович. — Все, что ты делаешь в городе против оккупантов, — делаешь по указанию и согласию райкома. За листовку нам только спасибо скажут, — Александр Степанович сложил листок вчетверо, сунул его под стельку ботинка. — Ну, вот что, Эдик. Свое задание в госпитале ты выполнил с честью. А теперь будешь раз в неделю принимать сводку Совинформбюро. Сам иногда принесешь, иногда через Митьку передашь, иногда через дядю Мотю, а то и Вера забежит к тебе с какой-нибудь кастрюлей, да и Маша по

пути заглянет... А насчет Милявского решайте сами. Я пошел.

Дверь в сенях закрылась.

— Ну и старик у тебя, — заметил Иван. — Я его таким никогда прежде не видел.

— Он весь в Сергея, ты просто не замечал, — улыбнулась Вера.

— Давайте отмечать день рождения и думать, — напомнила Маша.

— А что тут думать, — зло сказал Иван. — Пустить ему пулю в затылок, и дело с концом.

— Когда, где — на работе, прямо в кабинете, где тебя сразу схватят, или на улице, где он появляется два раза в день, да и то, наверное, не один.

— Почему — наверное? — спросил Иван.

— Мне так показалось, — заметил Сергей. — Рядом с ним вроде никого нету. Оглянешься — то впереди, то сзади появляется какой-нибудь тип.

— Эта история слишком затянулась, — вспылил Эдик. — И я из сотни вариантов предлагаю один, самый верный. Только чур, не таить на меня обиду. Предлагаю использовать неравнодушие Милявского к Вере.

Наступило неловкое молчание. Сергей порозовел, Вера смотрела куда-то в сторону, словно то, о чем сейчас говорили, не имело к ней никакого отношения.

— Надо, чтобы Вера назначила Милявскому свидание, — продолжал Эдик, — и привела на квартиру Устина Адамовича. А там мы его встретим. Ну, как?

— Стоящее предложение, — сказал Иван. — Надо только следить за ним. Чтобы не привел помощь.

— Сомневаюсь, что он сообщит кому-нибудь об этом свидании.

— Гадко все это... — не выдержала Вера.

— А если другого выхода нет? — согласился Сергей. — Сама видела, что все другие варианты слишком рискованные.

— В день рождения положено преподносить подарки, — строго сказала Маша. — От меня и от Эдика прими, Верочка... — Маша достала из сумочки миниатюрный пистолетик, помещающийся на ладони. — Очень удобно. Необходимая деталь туалета. Положишь в муфту вместе с носовым платком.

— Детская игрушка... — Хочешь, продемонстрирую? — Эдик встал из-за стола. — Дубовую доску в три пальца навылет. Жаль только, патронов маловато.

— Операция назначается на следующее воскресенье, — заключил Сергей. — Вера будет в управе в пятницу или субботу. Обязанности распределим позже...

Понедельник начался необычно. Иван почувствовал это сразу, как только раскрыл глаза. Начался совсем другой понедельник. Не такой, каким он был на прошлой и позапрошлой неделе. Это был понедельник нашего наступления под Москвой, приближавший день победы. «Наступление теперь остановиться не может, — рассуждал Иван. — И получится, как в Отечественную войну 1812 года. Вот и скажи, что история не повторяется».

Он встал веселый и бодрый, даже сделал несколько упражнений утренней гимнастики. Наскоро позавтракав, побежал на работу...

Бригада путейцев молча разбирала лопаты, молотки, грузила на ручную дрезинку ящики с костылями. Иван поздоровался с Сергеем, посмотрел на угрюмых молчаливых людей. Вот если бы сказать им сейчас о нашей победе под Москвой, о том, что Красная Армия неудержимо идет на запад. Вот если бы сказать... Что случилось бы? Неужели вот эти пожилые небритые мужчины в замасленных спецовках, злые и голодные, радуются новой власти? Наверное, не радуются. Но сказать об этом открыто нельзя... Погоди, Иван, не торопись. Посмотри на Сергея. Вон как он спокойно и деловито готовится выйти на пути. Прежде я его сдерживал, а теперь... сдали нервишки после ранения, сдали.

Вышли на оршанскую сторону, густо порезанную рельсами. Здесь всегда стояли готовые к отправке составы. Ждали паровоз или меняли его. Вот и сейчас на восьмом или десятом пути выстроился длиннющий состав. Наверное, не с новогодними подарками для германской армии. Подложить бы под вагон какую-нибудь гранату или мину...

Мастер приказал поменять три шпалы под стрелкой. Огляделись — не хватает инструмента. Иван сам вызвался сходить за ним в далекий сарай за конторой дистанции пути. Сергей вопросительно глянул на друга, но Иван молча кивнул — все будет в порядке...

Стояла первая декада декабря, а снегу не было, и, может быть, поэтому ветер казался таким пронзительным. Иван поставил воротник спецовки и, отворачиваясь от ветра, шел вдоль состава. И вдруг натолкнулся на ящик с песком, стоящий возле небольшого штабеля старых шпал. Он потер ушибленную ногу, и неожиданная мысль пришла ему в голову. Он знал, что вагонники как зеницу ока берегут буксы колес, следят за тем, чтобы они были всегда смазаны и ни в коем случае не засорялись, особенно песком. А если сейчас весь этот ящик высыпать в буксы воинского эшелона?...

Иван оглянулся. Никого. Он торопливо сунул руку в ящик, и она натолкнулась на твердую корку — песок сверху прихватило морозом. Он поднял валявшийся у штабеля ржавый костыль и легко пробил верхнюю корку. Схватил горсть песка, отодвинул задвижку буксы, сыпанул. Осмотрелся. И снова бросился к ящику...

Вагон за вагоном, вагон за вагоном. В висках стучало, ветер не казался таким пронзительным. Забыв об осторожности, Иван бегал вдоль эшелона...

Остановил его выстрел. Пуля просвистела где-то рядом. Иван поднял голову и увидел — к нему бежал солдат немецкой железнодорожной охраны. Он что-то кричал, размахивая карабином.

Иван метнулся в сторону депо, но увидел, что до самого поворотного круга не было ни одного вагона или паровоза, за которым можно было укрыться. Он бросился под колеса воинского эшелона, перемахнул на другую сторону и пошел шагом, словно ничего не случилось. Но и охранник пролез под вагонами и, увидев Ивана, опять закричал, размахивая карабином.

На путях были военные. Они обратили внимание на крики, и один худенький юркий гитлеровец бросился Ивану навстречу. Иван снова нырнул под вагоны и снова увидел своих преследователей.

Дело приняло серьезный оборот.

Иван петлял между составами, пробегал под вагонами. Преследователи не отставали. Кто-то из них выстрелил. На путях поднялась паника. Иван бросился еще под один состав и замер. Вагоны стояли у бетонной стенки пакгауза под погрузкой.

Иван подполз поближе и в зазор между вагоном и стенкой увидел тысячи ног — в солдатских ботинках, изорванных командирских сапогах, обмотанных каким-то тряпьем и почти босых. В вагоны заталкивали пленных. Со стороны пакгауза раздавались команды, поторапливающие погрузку, а на путях началась пальба — кольцо вокруг Ивана сжалось.

Другого выхода не было. Иван одним махом вскочил на бетонную стенку, прямо под ноги пленным, и вместе с ними вкатился в вагон. На него посмотрели с удивлением, но ничего не сказали, потому что рядом, за стеной вагона, раздавались выстрелы и крики. Потом все смолкло. Гитлеровцы, очевидно, потеряли след.

А в вагон все входили и входили люди — изможденные, со впалыми щеками, воспаленными глазами, многие хромали, не оправившись от ранения, многие держали подвязанную грязным бинтом правую или левую руки. Вагон был полон. Но снаружи вталкивали еще и еще. Раненые вздыхали, стонали, матерились. Наконец набилось столько, что нельзя было подвинуться. Иван стоял, прижатый к стенке вагона, еще не понимая, что случилось. Единственное, что он твердо знал, — ему удалось скрыться. Совсем рядом раздалась немецкая речь, кто-то кого-то громко хлопнул по плечу;

— Гут, гут!

Вагонная дверь скрипнула, заскрежетала, звякнул засов, и наступил полумрак.

— Куда ж они нас гонят в этом телятнике, братцы? — раздался чей-то злой голос.

— Ты что, ослеп? Не видел, на вагонах мелом написано — Освенцим.

— А где этот Освенцим?

— Хрен его знает...

— Географию забыли.

— Лыхо з ими, — произнес кто-то из угла по-украински. — Абы гирш не було, як на Луполови. Може, бараки якиясь найдутьтя. А то душа примезрла до тила...

Наступила тишина. Пленные прислушивались к тому, что происходит за дверью на площадке пакгауза. По-прежнему раздавались команды, топот ног, скрежет вагонных дверей.

Потом высокий в командирском френче и обожженной шинели, давно небритый пленный, который стоял рядом с Иваном, сказал неожиданно молодым голосом:

— Вы видели, ребята, что в наш вагон попал парень с воли? Ты что, добровольно или как?

— Вы же слышали, — сказал Иван. — За мной гнались.

— Борешься с новой властью? — В голосе небритого прозвучала ирония.

Ивану не понравился тон командира.

— А что, лучше, чтоб тебя загоняли, как скот, в телятник?

Слова Ивана больно ударили небритого. Замер, услышав их, весь вагон.

— Сопляк, — как-то равнодушно сказал небритый. — Что ты знаешь о войне? Ни фига. Тебе бы только поиграть в нее со своими пацанами.

Иван почувствовал, что разговор становится резким. Он замолчал и задумался. Только теперь он начал понимать, что добровольно попал в ловушку, из которой никогда не выбраться. Вместе с этими людьми будет умирать он медленной смертью, если удастся выжить в этом забитом до отказа вагоне. Уставший от погони, Иван хотел было присесть, но сделать это не было никакой возможности: люди тесно упирались друг в друга.

Кажется, подали паровоз. Вагоны лязгнули буферами, дернулись и поплыли. «Вот и все, — подумал Иван, — прощайте, ребята, ах как глупо все это получилось. Надо было бежать в сторону депо, там было пустынно. Авось охранник промахнулся бы. Зато там начинался угольный склад, за складом в овраге поселок, а за поселком спасительный Печорский лес».

Он смотрел на этих измученных озлобленных людей, и ему хотелось сделать что-то такое, чтобы помочь им, чтоб они снова почувствовали себя участниками этой грандиозной битвы с врагом.

— Товарищи! — громко сказал Иван, и голос его дрогнул. — Товарищи! На днях под Москвой разгромлены отборные гитлеровские части и Красная Армия перешла в решительное контрнаступление!

В вагоне установилась такая тишина, что слышно было тяжелое дыхание людей.

— Ребята, вы слышали, что сказал этот парень с воли? — громко спросил небритый.

— Що вин там бормоче? Хай скаже як трэба, каб уси чулы!

И опять слышно было только дыхание.

— Ну, — ласково подтолкнул Ивана небритый. — Объяви еще раз. Только так, чтобы все мы поняли. Иван пожал плечами — кажется, в том, что он говорил, было все понятно, но люди, наверное, были оглушены этим сообщением и никак не могли прийти в себя.

— На днях мы приняли сообщение Московского радио о том, что в первых числах декабря в ожесточенных боях под Москвой разгромлены отборные гитлеровские дивизии и Красная Армия перешла в контрнаступление... — Иван говорил громко, медленно, чеканя каждое слово, будто давал диктант этому необычному классу.

В вагоне стояла гнетущая тишина, такая напряженная, что Ивану стало страшно.

— Тихо! — приказал небритый. — Давайте тихо крикнем «ура».

— А почему тихо? — спросил из угла басовитый голос. — Пусть этим гадам станет известно, что мы знаем о победе под Москвой.

— Зачем? Чтоб они обнаружили нашего паренька и бросили его в тюрьму?

Иван заметил, как по небритой щеке соседа скатилась слеза. Иван посмотрел в его веселые повлажневшие глаза и улыбнулся.

— Спасибо тебе, парень. Кстати, как тебя зовут?

— Иван.

— Запомните, ребята, — обратился к пленным командир. — Зовут его Ваня.

— Гарное имя, хлопче, — сказал украинец.

— А меня зовут Михаил, — представился небритый командир. — Я перед войной Минское пехотное окончил. Служил в Бобруйске. Дрался за переправу на Березине. Кто уцелел из наших — добрались до Могилева, а тут влились в 388-й полк.

— Кутеповский... — сказал Иван.

— А ты откуда знаешь? — спросил Михаил.

— Оттуда, что я дрался в ополчении, потом был ранен, потом мать забрала домой из госпиталя.

— Еще раз прости... — попросил Михаил. — Знаешь, я думал, ты так...

Наступило молчание.

— Хто казав, що бога немае? — заговорил украинец. — А хто нам послав этого хлопца, этого парубка дорогого. Ось гналы нас до станции — жить не хотелось, хай бы кончалы конвоиры просто на майдани, а теперь...

— Надо что-то придумать, — тоном приказа произнес

Михаил. — Посмотрите там вдоль стен. Может, доска послабее найдется.

Вдоль стен прошло движение.

— Черта с два, — сказал из угла басовитый голос.

— Ломик бы какой-нибудь... — сказал кто-то.

— От дурень, — незлобно упрекнул украинец. — Какой ломик, когда в кармане даже гвоздя нету.

«В, кармане?» Ивану стало жарко при одной мысли. У него в кармане был перочинный ножик. Он носил его при себе с той поры, как пошел работать в бригаду путейцев вместе с Сергеем. Он со страхом ощупал карман— а вдруг потерял, когда бегал, пригибаясь, под вагонами? Нет, ножик был на месте.

Иван с трудом пошевелился, сунул руку в карман, взял нож, теплый и гладкий, и протянул его Михаилу.

— Сгодится?

Михаил стиснул Ивана в объятиях, щекоча своей рыжеватой небритой бородой.

— Ребята! — объявил он, чтобы всем было слышно. — У нас на всех есть один перочинный нож. Давайте помозгуем, что можно им сделать.

— Распороть брюхо Гитлеру, — зло произнес басовитый голос.

— А еще?

— Воткнуть его себе в задницу, — проворчал украинец.

— В нашем положении такими кусками не бросаются, — рассердился Михаил. — А ну-ка, Ваня, отодвинься от двери.

— Легко сказать...

— Ребята, пожмитесь немного, дайте глянуть, что на этих дверях творится... — Михаил уцепился за болт, который проходил стенку насквозь и крепился в середине вагона гайкой и контргайкой. — Как думаешь, что это за штука? — спросил он Ивана.

Иван посмотрел на дверь. На уровне болта, продетого сквозь стену, находился второй, закрепленный на двери.

— Это крюк, на который опускается задвижка...

Михаил задумался. В вагоне было тихо. Все прислушивались к разговору Ивана и Михаила. Прислушивались затаив дыхание, боясь помешать осуществлению чего-то важного, что может решить их судьбу раз и навсегда. — А если этот крюк, к примеру, вытолкнуть?

— Дверь откроется, — улыбнулся Иван.

— Вот именно. Дверь откроется, — задумчиво повторил Михаил. — Но для того чтобы его вытолкнуть, надо вырезать толстый слой дерева вокруг болта, на котором держится крюк... Слыхали, ребята?

— Слыхали... — пришел в движение вагон.

Михаил повертел в руках ножик, раскрыл его, обнажив два довольно крепких лезвия, и крякнул:

— Ну, ребята, за работу. Начнем мы с Иваном, а потом каждый кто сколько сумеет. Кроме раненых и больных. Главное, чтоб мы работали день и ночь, день и ночь без отдыха. Иначе нам хана...

Они решили поменяться местами с Иваном. Сделать это было нелегко. Для того чтобы уступить свое место Михаилу, Иван должен был упереться руками в дверь, чтобы отодвинуть своих соседей. Послышался стон, кто-то громко и матерно выругался.

— Ничего, браток, потерпи, — мягко сказал Михаил. — Ради такого дела...

Иван увидел, как Михаил ловко обвел лезвием поле вокруг болта, как начал резать наискось, как первые мелкие стружки упали на пол. Дерево оказалось твердым и темным, словно его пропитали каким-то составом.

Михаил отломал щепочку и пустил ее по рукам.

— Кто угадает, знатоки, что за дерево?

Вагоны дернулись и покатились. Сперва в одну сторону, потом в другую, потом снова дернулись, и колеса покатились по стрелкам со скрежетом и визгом.

«Готовят эшелон к отправке, — подумал Иван. — А где-то тут на путях ходит с бригадой Сергей и не знает, что Иван катается мимо него в вагоне военнопленных, что скоро, наверное, его отправят в какой-то Освенцим, и если даже удастся бежать, то встретится ли он когда-нибудь снова со своими друзьями, дороже которых, кажется, нет никого на свете. Подать бы сейчас, пока состав формируется, какую-нибудь весточку о себе. Выбросить в зарешеченное окно какую-нибудь свою вещь, чтобы Сергей догадался, что это знак, оставленный для него... Ну и что? Просто подумает, что бежал и потерял нечаянно. Никому в голову не придет, как прежде не приходило Ивану, что он попадет в добровольный страшный плен и навсегда покинет родной город и друзей».

Михаил медленно снимал стружку за стружкой и ждал от товарищей ответа. Те передавали щепочку из рук в руки.

— Обыкновенная сосна, — сказал басовитый голос, который принадлежал худому, среднего роста человеку в рваной грязной стеганке. На голове у него была комсоставская фуражка без козырька. Продолговатое лицо от худобы казалось еще длиннее. На лице выделялся большой крючковатый, как у птицы, нос.

— Это ты, Семенов? — спросил, не прекращая работы, Михаил. — А почему ж эта сосна твердая, как дуб, и такая же темная?

— Видно, ножик липовый, — спокойно сказал Семенов, — а темная сосна от красок, да и масло было вокруг этого болта, пока его завинчивали.

— Зараз один черт — дуб чи береза. Главное, абы швидче резалось...

— Правильно толкует Гречиха, — сказал Семенов. — Нам эти исследования что мертвому клизма.

— А я, слышите... не хочу умирать... Я есть хочу... есть... А что, кухня еще не приезжала?

Иван впервые услышал этот дрожащий голос, и мурашки побежали по его спине.

— Хороший парень, старший лейтенант-танкист, — сказал Ивану Михаил, — но немного того... Мы скрываем его от лагерного начальства, а то расстреляют.

— Я есть, есть хочу, — снова послышался голос старшего лейтенанта, и кто-то рядом с ним тихо сказал:

— Ты успокойся Славик, приедет кухня, мы сбегаем с твоим котелком. Потерпи...

Славик умолк. Иван посмотрел на Михаила — капельки пота свисали на рыжеватой щетине. Он работал тяжело, нож уже едва слушался. «Сил нет у людей», — подумал Иван и сказал Михаилу:

— Моя очередь.

Михаил поднял глаза, охотно протянул нож Ивану и вздохнул:

— Так мы год будем резать.

Они снова поменялись местами с Иваном, и опять кто-то застонал и матерно выругался. Иван не обратил на это никакого внимания. Он держал нагревшийся в руках Михаила нож и думал о том, как бы ускорить работу. Он открыл лезвие покороче и стал им, как стамеской, откалывать кусочки дерева. При этом был слышен легкий, но все-таки стук, и Михаил забеспокоился:

— Нет, Ваня, так мы можем засыпаться раньше времени. Давай по-прежнему, пусть потихоньку, но все-таки вперед.

По примеру Михаила Иван начал срезать мелкую темную стружку все глубже и глубже, и почему-то в этот момент ему припомнился вечер из далекого детства, когда его брат Виктор выстругивал для Виталика ту самую палочку, из-за которой им пришлось бежать с польской стороны на советскую. Стружка сначала была ярко-зеленой, потом вялой и беленькой. Она цеплялась за лезвие ножа, и Виктор пальцами снимал ее. В хате пахло свежим резаным деревом. А здесь сосна была твердой и упругой, лезвие с трудом входило в нее, но Иван отыскивал уязвимые места, чтобы поддеть тонкий слой и отколоть щепочку. Но вот на пути лезвия попалось что-то твердое, похожее па гвоздь. Иван расчистил это место и увидел тонкий и острый сучок. Пустив по сторонам смолистые жилки, он уходил в глубь доски. Резать стало еще труднее. Иван почувствовал, что если будет работать с таким напряжением, на руке быстро нагонит мозоли. Он снял с головы старую ушанку и попытался завернуть рукоятку ножа в шапку, чтобы стало мягче руке. От этого стало не легче. Клапаны шапки болтались под лезвием. Иван рассердился, оторвал один клапан, завернул в него нож, а шапку нахлобучил на голову.

— Замерзнешь с одним ухом, — заметил Михаил.

— Сейчас не об этом забота, — спокойно сказал Иван. — Перегрызть бы это проклятое дерево...

Эшелон долго стоял на путях. Потом где-то далеко послышался паровозный гудок, вагоны дернуло, они звякнули буферными тарелками и медленно покатились, постукивая на стыках. Этот стук становился все чаще и чаще.

Вагоны начало раскачивать из стороны в сторону. Вместе с ним покачивались плотно прижатые друг к другу люди. Это движение мешало Ивану. Он злился, и нож переставал слушаться его. Нож соскакивал со злополучного сучка, не сняв даже мелкой стружки.

Иван поднял голову и встретился с глазами Михаила. Он смотрел сочувственно и спокойно. Это спокойствие подействовало на Ивана ободряюще. Он ударил лезвием по сучку раз, второй и услышал хруст. Обрадовавшись, он рукою ощупал сучок — тот, по-прежнему крепкий и острый, стоял на месте. Сломалось лезвие. Ровно наполовину. Обломок уже не мог так снимать стружку, как снимало лезвие, и Иван утопил его в рукоятку.

Михаил не заметил этого — в вагоне стоял полумрак, стучали колеса, вагон трясло, и он громыхал, как пустая бочка, которую катили по булыжнику.

Потом принялся за работу Михаил, а Иван, стоя у стены, забылся коротким сном. Очнувшись, он увидел украинца Гречиху, который сменил Михаила, а потом снова уснул.

Странен был этот сон на ногах. Ивану казалось, что он не засыпал вовсе, так явственно различал он все, что происходило в вагоне. Он слышал слабые стоны раненых, слышал голос танкиста Славика, который по-прежнему просил есть, а сам покачивался то ли в вагоне, то ли в лодке на Днепре. А в лодке сидела Виктория и весело смеялась. Иван хотел спросить, как же она, погибшая, снова вернулась в родной город, а Виктория отворачивалась и, озоруя, раскачивала лодку все больше и больше. Иван хотел крикнуть, чтоб она этого не делала, потому что лодка опрокинется и они могут утонуть посреди реки и... проснулся.

В вагоне сумрак понемногу рассеялся, люди не знали, сколько прошло времени с той поры, как поезд тронулся. Эшелон замедлил ход. Удары колес на стыках становились все реже. Потом состав дернуло, и поезд остановился.

В вагоне светилось только одно, основательно зарешеченное и оплетенное колючей проволокой окно. Кто-то кому-то взобрался на спину, чтобы узнать, какая станция, но за вагонами, стоящими рядом, ничего не увидел. Потом, постукивая молоточком по колесам, стал приближаться осмотрщик вагонов, и когда он ударил по колесу совсем близко, Михаил крикнул:

— Скажи, пожалуйста, где стоим?

Стук молоточка прекратился, но ответа не было.

— Где стоим? — ещё раз спросил Михаил.

Некоторое время человек молчал — то ли не расслышал вопроса, то ли оглядывался, нет ли поблизости охраны. — В Жлобине, — произнес наконец приглушенный голос пожилого человека.

— А кухня еще не приезжала? — дребезжащим голосом спросил Славик. — Так хочется есть, подохнуть можно... Ребята, что же вы молчите? А может, вы уже поели, а меня не разбудили, а? Что же вы молчите?...

— Успокойся, Славик, — сказал, наверное, его сосед, — еще никому ничего не давали.

Михаил оттеснил от двери низенького и крепкого еще человека и сказал Ивану:

— Подбери стружки, чтоб не валялись тут. Вдруг охрана откроет дверь... А работы нам еще суток на трое.

Иван попытался присесть, но не мог. Люди стояли так плотно, что он мог опуститься на корточки только вместе со своими соседями. А один из них, кажется, еще спал. Он стоял, зажатый своими товарищами, свесив голову, и почти не дышал. Спал спокойно и глубоко.

Боясь разбудить его, Иван заглянул в лицо человеку и замер. Глаза его были широко раскрыты, испуганные и неподвижные.

— Он умер? — не веря себе, не то воскликнул, не то спросил Иван, и услышал в ответ гневный голос Михаила:

— Это они так задумали, гады. Задушить и заморить нас голодом на колесах.

— Кто там умер? — крикнул Семенов.

— Капитан Феоктистов, — ответил Михаил.

— Добрый був мужик, — сказал Гречиха. — Знимитэ, хлопци, шапки...

— Может, крикнем конвой, пусть заберут умершего и по глотку воды дадут... — Этот голос Иван услышал впервые.

— Не смейте, — строго предупредил Михаил. — Они будут стрелять.

— Как стрелять? — возмутился тот же пленный. — За что? Мы только просим снять труп товарища и выдать по глотку воды.

— Вы слышали, что я сказал? — крикнул Михаил, но люди уже стучали в дверь и настойчиво требовали:

— Эй, вы, оглоеды, снимите нашего товарища и дайте воды... Васер, васер, васер!

Послышался скрип шагов, а потом автоматная очередь в дверь.

— Убили, сволочи. Петьку Злобина убили! — простонал кто-то у двери.

— Тихо вы! — громким шепотом прошипел Гречиха. — Щоб без Михала ничого такого не робылы. Вин лагерную жизнь добре знае и хвашистов тоже...

Чуть ли не весь день стояли на запасных путях или в тупике.

Царила такая тишина, что слышно было, как скрипел снег под ногами конвойных, которые прогуливались вдоль состава.

Иван стал ощущать голод. Он противно подкатывался под ложечку, вызывал тошноту. Сначала обильно выделялась слюна, которую Иван проглатывал с удовольствием.

Потом во рту пересохло, и к вечеру появилась жажда...

Подали паровоз, и вагоны, покатавшись взад и вперед по станции, снова закачались и загремели в пути.

За работу взялись еще злее. Первым приступил Иван. Он углублял выемку вокруг болта, стараясь не оглядываться на труп капитана Феоктистова, который по-прежнему стоял, зажатый между своими товарищами.

Ночью его сменил Михаил. Иван снова забывался коротким сном, но Виктории больше не видел. Падал в какую-то черную пропасть и ничего не помнил. Разве что боль, вызываемую судорожными глотками, жесткими и безводными.

Потом был еще день, который странно ворочался и. кружился у него перед глазами, потом еще ночь. А поезд уже не останавливался. Он неистово гремел, словно боялся опоздать к месту назначения, а сердце Ивана сжималось от тревоги, что они не успеют открыть эту проклятую дверь и пропадут в каком-то неизвестном лагере не то с немецким, не то с польским названием.

Он уже потерял счет времени и больше не оглядывался на капитана Феоктистова, потому что таких Феоктистовых в вагоне было уже много. Иногда ему казалось, что и он уже Феоктистов и голова его тоже безжизненно опускается на плечо. Он испуганно спохватывался и принимался за работу.

«Какой сегодня день? — думал Иван. — Может, воскресенье? Удалась ли ребятам эта операция с Милявским?». Сергей поначалу не придал значения ни крикам, ни выстрелам, которые слышал на путях. И прежде случалось, что охрана поездов открывала пальбу по подозрительному человеку, и прежде любой из гитлеровцев мог стрелять просто потому, что ему так хотелось. Но посланный за инструментом Иван не возвращался.

Сергей сам побывал в сарае путейцев, словно между прочим обошел окольные пути, но следов Ивана не обнаружил. Он постоял некоторое время у площадки пакгауза, наблюдая за погрузкой военнопленных, и ушел.

После работы он заглянул к Ивану домой. Увидев, что за Сергеем нет сына, мать сразу заволновалась:

— Что с ним? Сергей пожал плечами:

— Вы только не волнуйтесь... Я и сам не знаю. Ушел за инструментами и как в воду канул. Я кругом все обошел, был даже на вокзале. Знакомые говорят —день прошел спокойно, никаких происшествий не случилось.

Мать обессиленно опустилась на стул. В эту минуту она напомнила Сергею его маму, и горький комок невольно подкатил к горлу.

— Вы не беспокойтесь, — мягко сказал Сергей. — Он объявится. Обязательно объявится. Не такой Иван человек, чтобы зря пропадать. Может, дело какое срочное подвернулось и он не успел предупредить...

Сергей видел, что эти слова не утешили мать, но говорил, чтобы этим предположением успокоить и себя...

Операция началась без Ивана.

Субботним днём Вера пришла в городскую управу и нашла кабинет Милявского. Она постучалась и услышала знакомый баритон Ростислава Ивановича:

— Входите.

Вера вошла и остановилась. Кабинет был просторный, вдоль стен стояли полумягкие стулья для посетителей, посредине традиционный дубовый стол, покрытый зеленым сукном. За столом сидел Милявский, а возле стула сверкали его начищенные до блеска туфли.

Увидев Веру, он ловко надел туфли, словно домашние шлепанцы, и пошел ей навстречу.

— Вера? Боже мой, какими судьбами? Я уж и надежду потерял увидеть вас...

— Ах, Ростислав Иванович, — вздохнула Вера, — Я разве думала, что найду вас в этом кабинете?

— Я и сам, знаете... — запнулся на мгновение Милявский. — Я и сам не предполагал, что мне будет оказана четь...

Кто-то открыл дверь без стука, но, увидев в кабинете Веру, снова закрыл. Так повторилось несколько раз. Милявский начал проявлять беспокойство.

— Мне надо с вами поговорить, — догадалась Вера, — но я вижу, что здесь это неудобно. Давайте встретимся завтра в Театральном скверике.

Милявский подумал и тут же улыбнулся: — Великолепно! В какое время?

— Днем. Часа в два. Пообедаем у меня.

— Да, да, — обрадовался Милявский, — это будет великолепно, голубчик.

Кто-то снова открыл и закрыл дверь. Вера встала, подала Милявскому руку.

— Боже мой, — говорил Милявский, провожая ее до двери, — неужели я снова буду держать в своих ладонях эти необыкновенные пальчики?

— До свидания, — улыбнулась Вера. — До свидания, моя радость...

На углу ее ожидал Сергей. Увидев, что Вера открыла дверь на улицу, Сергей медленно пошел вперед, ожидая, когда Вера его догонит. Миновав Дом Советов, Вера взяла Сергея под руку:

— Знаешь, он охотно согласился. Даже не верится.

— А он не заметил, — спросил Сергей, — что ты слегка поправилась?

— Кажется, нет... К нему в кабинет, без всякого стука, заглядывали какие-то люди, и он почему-то беспокоился. Как бы нам не допустить ошибки.

— Что ты имеешь в виду?

— Как бы нам не ошибиться и это согласие не посчитать за легкомыслие.

— Операцию отменять не будем. Как условились, Эдик наблюдает за вами и за тем, чтобы он не привел хвостов. Я буду ждать в квартире Устина Адамовича... Может, ты усложняешь, и все обойдется...

Когда Вера пришла в Театральный скверик, она еще издали заметила Милявского, который гулял по боковой аллее.

Был холодный декабрьский день. Бесснежный, ветреный, он поднимал мелкую пыль, клочки бумаги и мусор и кружил всем этим добром в воздухе, ослепляя прохожих.

Вера поглубже спрятала руки в муфту, где в кармашке, рядом с пудреницей, покоился миниатюрный подарок Маши. Милявский шел медленно, поставив от ветра каракулевый воротник, пряча руки в карманах,

Вера поравнялась с ним, взяла под руку.

— Верочка? — повернулся Милявский. — Как я рад, вы даже не представляете себе, как я рад...

— Только бог против нас, — криво улыбнулась Вера. — Послал такую погоду.

— Дело не только в погоде, — заметил Милявский, — вы знаете, нам не придется сегодня с вами отобедать. Совсем неожиданно дела, связанные с выездом.

«Все, — подумала Вера. — Сорвалось. Сам догадался или кто предупредил, чтоб не ходил на подобные встречи?» Вера почувствовала, как сердце ее застучало чаще. Она вынула руку из муфты, поправила волосы, выбившиеся из-под шапочки, соображала, как поступить.

— Я не мог не прийти, — продолжал Милявский. — Слово, данное женщине, — свято.

— Ну что ж, — вздохнула Вера. — Такова моя судьба. Может, тогда просто пройдемся?

— С удовольствием, — обрадовался Милявский.

Они вышли мимо театра из скверика и пошли вниз по Виленской. Незаметно оглянувшись, Вера увидела, как вслед за ними на приличном расстоянии шел Эдик в демисезонном пальто с отцовского плеча и нахлобученной на уши кепке.

— У вас ко мне дело? — спросил Милявский.

— Я нуждаюсь в вашей помощи, — тихо произнесла Вера и чуть не заплакав оттого, что план их так просто и бездарно провалился. Наверное, с самого начала они все продумали не так, как надо было, понадеялись на старые знакомства.

Милявский услышал слезы в голосе Веры.

— Ну зачем же расстраиваться, голубчик... Я предупреждал, я знал, что все эти ребячества пройдут, как только город займут германские войска. Помните, как вы бегали с пистолетом в моем дворе? Не обижайтесь, но вспомнишь и становится смешно...

— А вы никогда не были ребенком? — Вера отвернулась, чтобы Милявский не заметил ее гневного взгляда.

— Ну, ладно, ладно... Какова же судьба вашего юного покровителя?

— Он погиб,

— Жаль. Такой талантливый мальчишка. Я хотел вместе с ним работать на одной кафедре.

— До войны?

— И до войны и теперь.

— Разве наш институт будет... — Вера искренне удивилась.

— Не педагогический, а медицинский. Дело в том, что в городе остались крупные научные кадры медработников. В управе возникла идея создать на базе бывшей областной больницы медицинский институт.

— Я видела медицинские кадры на виселице.

— Это не ученые, а солдаты, фанатики, не способные проявить свою лояльность к новой власти.

Вера замолчала. Она шла по своей привычной дороге вниз по Виленской, по мосту через Дубровенку, потом наверх, на холмы, где некогда стоял ее дом. Она еще не знала, что будет делать. Ненависть к Милявскому захлестнула все ее существо. Она помнила — там, наверху, были глухие, укромные переулки. Она повернулась, словно для того чтобы поправить съехавшую от ветра шапочку, и увидела — за ними неотступно шел Эдик. Значит, все будет как надо. Жаль только, Сережа переволнуется, ожидая ее и Милявского в квартире Устина Адамовича.

— Простите, куда мы идем? — спросил Милявский, и Вера почувствовала в его голосе беспокойство.

— Вы забыли этот переулок? — улыбнулась Вера. — Помните, вы меня проводили несколько раз домой вот по этому дощатому тротуару... Мне захотелось сегодня снова пройти с вами весь этот путь и вспомнить...

Они поднялись еще выше и вошли в аллею, густо поросшую молодыми тополями. Эти деревья сажала Вера с подружками еще в седьмом классе, а теперь они вытянулись и шумят голыми ветвями под холодным декабрьским ветром.

— Я помогу вам, — задумчиво сказал Милявский. — Больше того, возьму в свой отдел инспектором — у вас ведь законченное высшее образование. Только, пожалуйста, не проговоритесь, что вы некогда были связаны с этим комсомолом... — Ну что вы, — успокоила его Вера. — С прошлым покончено.

— Я вам так благодарен за сегодняшнюю прогулку, — улыбнулся Милявский, — и в этом смысле я не хотел, чтобы вы забывали прошлое, когда...

Вера остановилась. Место как будто подходящее. Здесь аллея уходила в сторону, а внизу желтел высокий обрыв и шумела непокорная Дубровенка.

Вера прислонилась спиной к стволу молодого тополя. Милявский взял ее руки и стал отогревать их своим дыханием.

Вера видела, как Эдик подошел совсем близко и стал за соседним деревом. Вера дала Эдику чуть заметный знак и оглянулась. Вокруг было безлюдно.

— Спасибо вам, Ростислав Иванович... — Вера положила руки на плечи Милявскому. Он обнял Веру и впился губами в ее шею.

Вера не сопротивлялась и ждала. Ей показалось, очень долго. Наконец почувствовала удар. Милявский ткнулся головой в ее плечо и обмяк.

— Помоги мне... — прошептал Эдик.

Они подтянули Милявского к обрыву и столкнули вниз. Эдик подхватил Веру под руку.

— Я тут каждую улочку знаю, — дрожащим голосом сказала Вера. — Идем сюда. А потом повернем на Виленскую, к Сергею.

— Ты успокойся, — прижимал ее руку Эдик. — Успокойся. Тебе теперь нельзя волноваться...

Эшелон долго стоял на какой-то небольшой станции. Иван слышал, как во сне, разговор конвоиров, которые ходили вдоль вагонов, сытые и веселые, и, прислонившись к стене, дремал в каком-то полузабытьи. День за днем, ночь за ночью... Сколько их было, этих изнурительных дней и ночей, Иван не помнил. В этом вагоне смертников никто не помнил. Никто не стучал в дверь, не просил пить и есть. Все знали — эти сытые и веселые ждут их смерти. От этого появлялось настойчивое непреодолимое желание жить. Оно поддерживалось надеждой на то, что им наконец удастся открыть эту заветную дверь.

Сегодня утром работа подошла к концу. Иван уже не чувствовал рук — ладони горели от лопнувших мозолей и ссадин. Оставалось только вытолкнуть болт с поржавевшими гайками, но эшелон стоял словно привязанный.

— Как бы они не надумались сами открыть дверь, — сказал про себя Михаил, и все живые еще насторожились. Они поняли, что пока эшелон не движется, может произойти самое страшное — каторжная, нечеловеческая работа их пропадет, как пропадают они в этой смрадной душегубке на колесах. Люди со страхом ловили каждый звук за дверью, не дышали, когда слышали приближающиеся голоса конвоиров.

В сумерках послышался паровозный гудок. Вагоны дернуло, колеса скрипнули на стыках.

— Михал, ну, що ты там?... — нетерпеливо сказал Гречиха.

— Погоди, дай хоть семафор миновать... — клапаном от Ивановой ушанки Михаил стал выталкивать болт.

— Ну?! — Иван прижался к Михаилу.

— Пошел, пошел, милый... вот так...

За стуком колес никто не услышал, как звякнул крючок, открыв ровное круглое отверстие. Михаил уперся в стенку руками, отодвинул соседей и посмотрел.

— Лес! — радостно объявил Михаил. — Кругом, как окинуть глазом, лес. Ну что ж, ребята, пришел наш черед. Не спешите, осторожно. Спасетесь — идите в деревни, ищите связи с партизанами. Ну, ни пуха ни пера! — Вдвоем с Иваном они сдвинули дверь с места, а потом из последних сил толкнули ее, и она распахнулась.

В вагон ударило ветром и запахом снега, свежего, белого, до боли в глазах. Почувствовав головокружение, Иван на минуту задержался, а потом прыгнул в эту ослепительную белизну.

Он долго катился по откосу. В рот набивался снег, а он ел, глотал его с жадностью, обжигая гортань.

Иван задержался у края большого рыхлого сугроба. Лежал на спине и смотрел в высокое звездное небо, а оно перемещалось, как живое, — то пряталось за лес, перенося на свое место деревья, то снова появляясь над головой, отодвигая лес на горизонт. Было так хорошо и спокойно лежать, вдыхая свежий аромат леса. Лежать впервые за много дней.

Стало холодно затылку. Иван протянул руку и обнаружил, что потерял шапку. Он сел, осмотрелся. Шапки рядом не было.

«Шут с ней, с шапкой», — подумал Иван и стал воспоминать, кто прыгнул первым — он или Михаил. Так или иначе, они должны быть недалеко друг от друга. Иван встал, хотел закричать, но сдержался — фашисты патрулируют дорогу и можно попасть впросак. Тем более что убежать от них у Ивана нет никаких сил.

Он поднялся. В голове зашумело. На какое-то мгновение перед глазами поплыл лес с насыпью, но вот снова все вернулось на место, и Иван пошел какими-то чужими, не своими ногами, которые плохо слушались его. А тут еще эта вырубка. Он увидел торчащие из-под снега толстые и тонкие пни. Он старался обходить их, но они, как назло, цеплялись за ноги, задерживая его. Иван злился на себя, на свои ноги, на эти цепкие пни,

Уже далеко в лесу он осмелился крикнуть:

— Михаи-и-ил!

Крикнул и не узнал своего голоса — такой он был слабый и хриплый. Конечно, никто не услышит его в этом большом и дремучем густолесье. Иван остановился, обнял сосну, с жадностью вдыхая смолистый запах, который он любил с детства. Вспомнилось, как, возвращаясь с грибниками, он набивал карманы длинными еловыми шишками, а дома, разламывая их пополам, наполнял комнату неповторимым лесным воздухом.

Он держался за сосну, и кора ее, шершавая, мшистая, была теплой. Иван прижался щекой к этой коре и заговорил с деревом, как с другом:

— Здравствуй... Видишь, все-таки нам удалось... А многие так и остались в вагоне... остались навсегда... ты понимаешь меня... а нам удалось...

Рядом он заметил небольшую пушистую ель. Он отломал лапку и начал жевать хвою. Она была колкой, упругой и горькой. Ломило челюсти, а он жевал и жевал, с жадностью проглатывая горькую слюну. Когда хвоя превратилась в мягкий податливый комок, он проглотил ее. От запаха леса, от приятной горечи во рту Ивану стало легче. Не так сильно кружилась голова, не подкашивались ноги. Но зато он стал ощущать холод. Мороз был, наверное, большой, потому что Иван слышал, как в лесу потрескивали деревья. Мерзли щеки, уши, нос, руки. Он поплотнее застегнул стеганку и начал растирать снегом уши и лицо. Тер, пока не почувствовал, что они начали гореть. Потом оторвался от сосны, у которой стоял, и пошел вглубь, чтобы найти какую-нибудь дорогу или тропу.

Он шел, спотыкался, падал. Во рту пересыхало. Он брал горсть снегу и долго держал его под языком, пока он не таял. Жажда на некоторое время проходила. Потом появлялась вновь. Иван пытался сдерживаться, не есть так много снега, но руки сами тянулись к белым хлопьям, что висели на ветвях.

Ночь была светлой, и если бы он натолкнулся на тропку или дорогу, не прошел бы мимо. Но ни тропки, ни дороги не было. Выбившись из сил, он снова прислонился к шершавому стволу встречного дерева и начал жевать хвою. Какая-то тяжесть навалилась на веки. Хотелось сесть, прижаться к дереву и уснуть. Но он знал — уснуть на морозе — значит погибнуть. Он оттолкнулся от дерева и пошел. Сейчас путь его был не таким прямым, как прежде. Он начал петлять по лесу, и случалось, что возвращался на то место, где был раньше.

Иван остановился и замер. Он прислушивался к ночи. Если недалеко жилье — залает собака или запоет петух. Но ночь стояла безмолвная, глухая, и Ивану стало страшно.

— Ого-го-го! — крикнул он, и от этого хриплого эха, раздавшегося рядом, по спине пробежали мурашки.

«Неужели после всего, что пережил в Могилеве и в этом проклятом вагоне с пленными, — подумал Иван, — придется так бездарно погибнуть». Он вспомнил маму, которая не знает, куда пропал ее сын, вспомнил друзей, вспомнил брата Виктора. Вот кто, наверное, ничего на свете не боится и находит выход из любого, самого трудного положения. При воспоминании о Викторе ему стало стыдно за свою слабость.

«Нет, я буду идти, — говорил себе Иван, — только вперед. Не может быть, чтоб железная дорога находилась бесконечно далеко от людей... Я буду идти только вперед...»

Он натолкнулся на просеку, прорубленную некогда лесниками. Это была ровная светлая полоса, уходящая к звездному горизонту. Иван пошел по ней, словно по дороге.

Он шел, стараясь беречь силы, а они, как назло, покидали его. Не хотелось ни снега, ни жеваной хвои. Отяжелели ноги, руки, голова. Все тело налилось свинцом.

— Не сдаваться! — шептал себе Иван. — Не сдаваться. Эх, ты, а еще мечтал о советской власти во всем мире. Да с такими хлюпиками, — ругал он себя, — мы не только ничего не добьемся, а растеряем то, что имеем. Не будет силы идти — ползи, но только не стой на месте...

Он зацепился за пенек, торчавший из-под снега, и упал. Лицом в снег. И он показался ему совсем не холодным. Только почему-то щипал лицо. Иван с трудом поднялся на четвереньки, потом встал на ноги и снова увидел над собой лес, а под собою небо. Он протер глаза — небо было над ним, лес — рядом. Шатаясь из стороны в сторону и шумно дыша, он снова поплелся по просеке.

И вдруг далеко впереди явственно услышал лай собаки. Этот лай прозвучал, как прекрасная бодрая песня, вернувшая его к жизни. Он зашагал увереннее, даже быстрее, хотя по-прежнему его, словно пьяного, водило из стороны в сторону.

Он еще раз упал и больно ударился коленом. Почувствовал, как ноют от холода пальцы правой ноги. Он сел, подтянул к себе ногу и увидел рваный ботинок без подошвы. Он пожалел, что не нашел у насыпи свою шапку, которая сейчас так бы ему пригодилась.

И снова он поднялся. И снова услышал лай собаки, которая словно звала его. Задыхаясь, он вышел на поляну и увидел впереди темные ряды хат, от которых тянулись к небу первые утренние дымы.

Сердце его забилось часто-часто, и ноги сами подкосились. Он опустился на колени прямо в снег и смотрел на эти хаты, на эти дымы, как на картинку из необыкновенной сказки. Потом он снова поднялся, и хаты передвинулись на небо, а дымы шли в землю. Он закрыл глаза, постоял немного, снова открыл глаза — голова перестала кружиться.

Идти не было сил. Теперь, когда он был у цели, каждый шаг давался ему с огромным трудом. Болело ушибленное колено, ныла нога, та самая, которая была совсем босой.

Он не помнил, как добрался до крайней хаты, постучал в дверь и упал. Он слышал, как звякнула щеколда, открылась дверь и грудной женский голос позвал:

— Данута, нехта на нашым ганку ляжыць... Вышла та, которую звали Данутой, и Иван почувствовал, как его потянули в сени, а потом в хату.

— Божухна мой, — простонала женщина с грудным голосом. — Што зрабили з чалавекам!

Иван открыл глаза. Увидел низкий закопченный потолок, такие же почерневшие балки, маленькие окна, иконы в углу, обрамленные белым кружевным полотенцем. «Свои», — обрадовался Иван и хотел было сесть.

— Что ты, что ты! — подскочила к нему Данута — крепкая невысокая девушка с длинными толстыми косами, которые упали Ивану на лицо. — Я сейчас снегу принесу... Ты же весь обмороженный... Я сейчас... — Она схватила ведро и, как была, в одной кофточке и юбке выбежала на улицу.

Иван лежал и молчал. Не было сил ни шевелиться, ни говорить.

Вернулась Данута.

— Вот сейчас мы тебя разотрем... — сказала она. — Как следует...

— А можа, ён не разумее па-нашаму? — спросила женщина с грудным голосом, наверное, мать Дануты.

— Ты кто? — глядя в глаза Ивану, спросила Данута. — Русский, поляк? Как тебя зовут?

Он слабо улыбнулся:

— Иван...

— Ну, раз Иван, значит, русский, — говорила Данута, а сама оттирала снегом уши и лицо Ивану, потом сняла ботинки, или то, что осталось от них, и принялась за ноги.

Иван застонал.

— Вот это хорошо, — обрадовалась Данута, — значит, уцелели твои ноги, Иван. Пленный? — спросила она, продолжая растирать его ступни.

Иван кивнул.

— Мама, заприте дверь на всякий случай, а то кто-нибудь надумает зайти...

— Ах, божухна мой, — заторопилась мать. — Што гэта на свеце робицца. Свае сваих баяцца.

— У своих длинные языки, — сказала Данута и вынесла ведро в сени. — Сейчас же донесут войту... Ну, — обратилась она к Ивану, — живой? — Живой, — снова слабо улыбнулся Иван и попытался сесть.

Данута помогла ему, поддерживая Ивана под мышки, и подтянула к печи. Он прислонился спиной и сидел прямо на полу, молча рассматривая хату. Длинная лавка вдоль окон, стол возле лавки, тоже длинный. Стены оклеены пожелтевшими от времени обоями, на которых уже нельзя различить рисунка.

— Мама, где-то у нас капля самогонки стоит... — попросила Данута.

— Ты не спрабуй хлопцу налиць. Ен можа, тыдзень не еу.

— Что ты, мама! — воскликнула Данута. — Я хочу еще его ноги натереть.

До боли горели уши, лицо, руки и ноги.

— Ты когда ел? —спросила Данута. Иван подумал и хрипло ответил:

— Не помню.

— Тады дай яму Tpoxi малака, скарынку хлеба, i даволи.

Иван двумя руками схватил алюминиевую кружку молока, хлебнул, поперхнулся и закашлялся так, что чуть не разлил молоко.

— Ты спокойно, не хватай так, — сказала Данута и поднесла ему кружку ко рту, как маленькому.

Иван пил небольшими глотками и смотрел в лицо Дануте. Круглое, подвижное, с быстрыми, чуть раскосыми глазами и припухлым ртом, оно казалось Ивану каким-то знакомым, своим, словно он где-то когда-то встречал это веселое лицо.

Он выпил молоко и только теперь почувствовал голод. Он почти вырвал хлеб, протянутый Данутой, и начал торопливо запихивать в рот.

— Э, да ты так и помереть можешь, — вздохнула Данута. — Ешь аккуратно, по кусочку, пережевывай как человек... Мама, где это твой старый платок? — Она завязала голову Ивана большим шерстяным платком, как повязывают детей, когда они выходят на мороз, натянула на его ноги мягкие валенки, достала с печи старый дырявый кожух.

— Ты куды яго апранаеш? —спросила мать.

— Не будет же он сидеть посреди хаты, как пан какой. Пусть лезет пока на горище. Там солома, сено. Ты поднимешься? — спросила она Ивана.

— Поднимусь. — Опираясь о печку, Иван встал и, поддерживаемый Данутой, вышел в сени. Оттуда невысокая лестница вела на чердак.

— Давай помогу...

— Я сам... — Иван, едва переставляя ноги, пополз по лестнице наверх. Толкнул головой небольшую дощатую дверцу и увидел, что через слуховое окошко на чердак падает солнечный свет, освещая соломенную крышу и сено в углу чердака. Когда он в последний раз видел. солнце? Кажется, в сентябре.

— Ну, чего остановился? — подтолкнула его Данута.

Иван перевалился с края лестницы на чердак и, не поднимаясь, дополз до охапки сена. Он не помнил, как Данута укрывала его, потому что сразу уснул тяжелым беспокойным сном. Ему мерещилось, что в темном непроходимом лесу его догоняли конвойные, а он, цепляясь за сучья и за пни, бежал и падал, бежал и падал... А потом, когда выбился из сил и хотел остановиться у сосны, увидел — на пути стоит капитан Феоктистов. Голова его упала набок, глаза смотрели испуганно и выжидающе. Иван бросился в сторону и почувствовал, что капитан Феоктистов не отстает—он слышит позади его тяжелое дыхание. Иван бросается в другую сторону и вдруг слышит, как Феоктистов говорит голосом Гречихи:

— Хто казав, що бога немае? А хто нам прислал этого парубка?

— Отпустите меня, отпустите домой, — просит Иван. Он падает в снег, а снег совсем не холодный, а мягкий и теплый, и Ивану не хочется вставать.

— Не трогайте его, пускай идет домой, — слышит он знакомый голос и видит у сосны заросшего Михаила. Он стоит и режет кору перочинным ножиком, который дал ему Иван. Иван благодарен ему за эти слова и не решается попросить нож, а тут из зарослей появляется мать Ивана. «Как она постарела, а я и не заметил», — думает Иван. Он встает и идет навстречу матери, а она обнимает его за голову, и ему хорошо и тепло на груди матери и почему-то хочется плакать.

Когда он проснулся, на чердаке было темно. Лишь слегка синело слуховое окошко. Через него Иван увидел звездное небо и понял, что проспал весь день. А может, два или три? Он попытался повернуться и не мог — каждое движение отдавалось болью, все тело горело, как в огне. Дышать было трудно. Иван отвернул шерстяной платок, которым укутала его Данута, но облегчения не почувствовал.

«Ничего, самое страшное позади», — подумал Иван. Он успокоился и задышал ровнее. Разгреб сено и широко раскинул руки. Правой коснулся чего-то гладкого и холодного. Это была поллитровая бутылка с молоком. Значит, он спал, а сюда приходила Данута. Он поднес горлышко ко рту и стал пить. Молоко не освежало. Он отставил бутылку и закрыл глаза.

Да, с ним уже было такое в могилевской больнице. Вот так же нестерпимо ныло тело, такими же свинцовыми казались веки. Он лежал, и картины прошлого, как кадры старой киноленты, мелькали перед ним, расплывались и исчезали.

Вот в палату входит фашистский офицер. Он подтянут, чисто выбрит, даже элегантен.

— Это кто? — спрашивает офицер па чистом русском языке, указывая на Ивана.

— Подобран на улице после бомбежки, — спокойно говорит Кузнецов, который стоит в дверях палаты.

— Я спрашиваю, кто он. Коммунист, комсомолец, беспартийный?

— Несоюзная молодежь.

— Как?

— Несоюзная молодежь, — повторяет Кузнецов. — Так называли у нас тех, кто не состоял в комсомоле.

Иван смотрит на офицера сквозь прищуренные веки, и злость закипает в нем. Он чувствует, как приливает к голове кровь, как руки под серым солдатским одеялом сжимаются в кулаки. Еще минута, и он плюнет в это холеное, чисто выбритое лицо. Но офицер уже подходит к следующей койке...

А вот сидит у его изголовья Эдик. Странный, совсем не похожий на того Эдика, которого привык видеть Иван. В халате сомнительной белизны, которым прикрывает он потертые на коленях брюки. Сидит и молчит, двигая густыми темными бровями. Рука его лежит на руке Ивана. Говорить открыто нельзя — в палате свидетели, — и Эдик тихонько пожимает руку Ивана. Она, словно телеграфный ключ, принимает сигналы друга, и все становится ясно — ребята на месте, ни с кем ничего не Случилось, он, Эдик, рядом и если потребуется — поможет. Иван растроган этим дружеским участием, и рука его благодарно пожимает руку Эдика.

Эдик не засиживается. Он молча встает и уходит, на мгновение останавливаясь в дверях, чтобы ободряюще подмигнуть Ивану...

Потом возникает перелесок у противотанкового рва. Иван чувствует теплое тело Виктории и запах ветра и солнца от ее волос, которые! мягко касаются его лица.

— Вам хорошо, Ваня? — спрашивает Виктория, а он еще крепче прижимается к ней, заколдованный этим запахом ветра и солнца, близостью, от которой так часто и сильно стучит сердце.

Иван хочет, чтоб на этом месте старая лента прошлого остановилась и он еще раз полюбовался бы своей Викторией, но она расплывается и рвется. Иван пытается крикнуть оскорбительные слова незнакомому киномеханику, но слова застревают в горле, а экран все темнеет и темнеет, пока не становится черным, как сажа. Иван падает в эту черноту и замирает...

Просыпается оттого, что кто-то толкает его в плечо. Он открывает глаза и видит Дануту, которая держит в руке недопитую бутылку молока.

— Так нельзя, Ваня, — с укором говорит Данута. — Так и умереть можно. Я ж оставила тут еще и кусочек хлеба.

Иван смотрит на Дануту и молчит. Она вскидывает голову, забрасывая за спину свои толстые косы, и ждет, что скажет Иван. А Ивану хорошо вот так лежать и молчать, рассматривая свою новую знакомую, такую заботливую и беспокойную.

— Прости, — пробует улыбнуться Иван. — Мне было здорово не по себе...

— Мы с мамой слышали, как ты кричал во сне, и боялись, что кто-нибудь услышит. Неделю назад за советских пленных сожгли соседнюю Ляховку. Дотла. Вместе с людьми.

— Я уйду, — тихо говорит Иван. — Если вы с мамой дадите мне вот эти валенки...

Данута смеется. У нее красивые ровные зубы белее снега.

— Чудак ты. Честное слово, чудак. Ты ж сейчас как дитя малое. — Она присматривается к Ивану и с неожиданной тревогой говорит: — Постой, постой, что-то щеки у тебя слишком красные. — Она касается мягкой прохладной ладонью щеки Ивана, потом кладет ее на лоб, — Ого, да у тебя жар, мой миленький...

— Пройдет, — успокоил Иван.

— Я знаю, — согласилась Данута, — но держать тебя здесь не могу. Я тебе в гумне вырыла такую нору, что ни один староста не найдет. Да и теплее в норе, вот посмотришь.

Иван почувствовал, что Данута боится его обидеть.

— Конечно, теплее, — согласился Иван. — Мы в детстве делали такие убежища.

— А ты сам откуда?

Иван назвал городишко у бывшей границы.

— Ты почти дома! — воскликнула Данута.

— Лет пятнадцать тому назад я уехал отсюда.

— А мы остались, — вздохнула Данута. — Мама рассказывает, что беженкой в империалистическую была она в Поволжье, вышла там замуж и вернулась с мужем сюда.

— А я — то думаю, откуда такой русский язык...

— Это от отца. Знал он и разговаривал по-белорусски, а меня с детства учил русскому. Мечтал побывать на родине и меня па Волгу свозить.

— Побывали?

— Папа умер в тридцать восьмом.

— Побываешь... — пообещал Иван. — Вот закончится война и первым делом съездишь на родину отца.

— Ты думаешь, она когда-нибудь кончится? — задумчиво спросила Данута, и на переносье ее круглого подвижного лица собрались складочки.

— Я не думаю, а знаю, — твердо сказал Иван

 

Глава седьмая

В РОДНОЙ ДЕРЕВНЕ

Устин Адамович не давал хлопцам отсиживаться в лагере. Вскоре ушел с заданием под Гребенево Зайчик, а затем Устин Адамович позвал к себе Федора.

— Придется тебе продолжать свою комсомольскую работу в масштабе района. Начнешь с создания и восстановления первичных организаций в деревнях. В наших условиях даже два-три человека — большое подспорье. Начни со своей деревни.

Федор весело улыбнулся, сверкнув черными быстрыми глазами.

— Обрадовался?

— А как же, Устин Адамович. Не был с тех пор, как ушел в ополчение.

Сборы были короткими. Федор оставил винтовку, положив в нагрудный карман стеганки пистолет, попрощался и пошел знакомой проторенной тропинкой через болото.

«Удивительный человек этот Устин Адамович, — думал Федор. — Не иначе читал он мои мысли, если послал в родную деревню». Домой — это значит к Кате, думки о которой не покидали Федора ни во время ранения под Луполовом, ни в лагере военнопленных, ни здесь, на партизанской базе. Заговорить о ней с Устином Адамовичем Федор не решался — время было трудное, и кто знает, как истолкует этот разговор комиссар отряда — подумает еще, что Федор бежит из лесу под теплое родительское крылышко. И он молчал, выполняя одно задание за другим. Удалось захватить две подводы с мукой и консервами, награбленными полицаями в сельмаге, вывезти со склада потребсоюза несколько тысяч школьных тетрадей для партизанских листовок, отбить группу пленных, которых вывезли в лес для заготовки дров.

Приближалась зима, а с нею вести, одна тревожнее другой. Гитлеровцы подошли к самой Москве, и не сегодня-завтра бои начнутся на улицах города. Федор не слыл стратегом, но был уверен, что Москва выстоит. Откуда бралась эта уверенность — он и сам не знал, но чувствовал — отдать Москву, значит, отдать все, а ведь в такой огромной стране можно собрать силы, чтобы наконец остановить врага. Он рисовал в своем воображении Московский Кремль, где, наверное, заседает сейчас Генеральный штаб, колонны танков, идущих на помощь столице, эскадрильи наших самолетов над любимым городом. Нет, с Москвой ничего плохого не случится — говорил он себе. Потому что без Москвы — вечная оккупация, а как жить в вечном унижении, под вечными Пытками? Такую жизнь не скрасит даже Катя, милая и добрая Катя, ради которой. Федор мог пожертвовать жизнью. В дороге особых приключений не было, если не считать, что недалеко от родной деревни Федора задержал конный полицай. Лицо его, квадратное, молодое, было очень знакомо Федору, он даже мог поручиться, что с этим парнем они ходили в одну школу.

— Документы! — потребовал полицай, не снимая с плеча винтовку.

Федор мог запросто застрелить этого представителя власти, но решил, что спешить не надо, что парень этот, хоть и с повязкой полицая на рукаве поношенного немецкого мундира, может еще пригодиться.

— Какие документы?... — вздохнул Федор. — Вот иду домой, а там будут и документы.

— Откуда? — незлобно полюбопытствовал полицай.

— Отступал вместе со всеми, да немцы вернули назад — говорят, некуда уже отступать.

— Значит, правда, что они Москву и Ленинград взяли? — спросил полицай.

— Может, и правда, — уклончиво ответил Федор.

— А ты сомневаешься?

Федор посмотрел в глаза парню и увидел в них слабую искорку надежды. Казалось — скажи ему, что все это враки, и он сбросит повязку и придет с немецкой винтовкой к партизанам.

— Как тебе сказать, — опять уклонился от прямого ответа Федор. — Пока я не знаю так же, как и ты.

— А докуда ты дошел? — спросил полицай. Он достал сигареты и протянул Федору. — Кури.

— Почти до Смоленска, — солгал Федор.

— Значит, точно... — Полицай закурил и тронул коня. — А я тебя помню, Осмоловский. А ты меня не признал.

Федор хотел признаться, что тоже припомнил его, но полицай пришпорил коня и завернул в перелесок.

Федор поднялся по дороге на холм и увидел издали хаты своей деревни. Сердце его радостно и тревожно забилось. Он пытался отсюда угадать, на месте ли дом Кати и его дом, но с этой дороги он деревню видел впервые. Он торопливо спустился в лощину и едва сдержался, чтобы не побежать. «А если в деревне полицаи из местных, которые хорошо знают его как студента и комсомольского секретаря института. Надо быть осторожнее». Он решил, что не пойдет по улице, а гумнами проберется к своему дому…

Тишина, царившая вокруг, поразила Федора. Тишина на колхозном дворе, на улицах, в домах. Деревня словно притаилась, испуганная и неуверенная. Притаился за стеной своего гумна и Федор. Осмотрелся и пошел через двор в хату.

Он не стал стучаться, а тихонько открыл дверь и вошел в сени.

— Кто там? — услышал Федор голос матери. — Проходите в хату!

Федор взялся за клямку, открыл дверь, шагнул за порог и остановился. Мать убирала со стола посуду. Она выронила из рук тарелку, и та со звоном разлетелась на мелкие кусочки.

— Федя! Феденька, сыночек, живой! — Мать бросилась на шею Федору, обняла и повисла на нем, обессиленная. Федор гладил мать по густо седеющей голове и молчал.

— А я все во сне тебя видела, маленьким совсем, когда ты по полу ползал... — Мать села с Федором на скамью у окна и крепко держала его за руку, то и дело заглядывая в глаза. — Ну, думаю, раз снится дите, значит, будет какое-то диво с тобой... вот оно и есть диво... — Она снова обняла сына и заплакала тихо, спокойно, словно освобождаясь от пережитой тревоги.

— А где отец? — тихо спросил Федор. — Он эвакуировался?

Мать долго не отвечала. Только еще крепче сжала руки сына. Федор не стал повторять вопроса — он понял все.

— Схоронила я нашего отца, — чуть слышно прошептала мать. — Погиб он на Буйничском переезде. — Некоторое время она посидела на скамье рядом, а потом вдруг поднялась и торопливо начала собирать на стол.

— Я не голодный...

— Вон щеки как ввалились, одни глаза да брови... и обносился... Я покормлю тебя да истоплю баньку.

— Есть в деревне полиция?

— Бог миловал. Один Кузьма Кузьмич за все начальство. — Староста, что ли?

— Он остался в деревне со страху, согласился со страху быть старостой...

— Он со страху и продать может.

— Не думаю.

— А зря. Они, эти трусливые, на многое способны, а мы почему-то жалеем их за трусость.

— Не жалеем мы, сынок. А думаем, что супротив своих он все-таки не решится... Так я тогда баньку сперва... Отцовский костюм тебе достану, белье новое...

— А Катя с матерью живы, здоровы? — спросил Федор и отвернулся, чтобы мать не заметила, как краска залила его лицо.

— Живы, чего им станется. Когда фронт проходил, в ямах прятались, а теперь пока тихо...

Банька стояла за гумном, на берегу небольшого ручья, поросшего ольшаником. С ней было связано много детских воспоминаний. Мать перестала его купать дома и взяла впервые с собой в баню, когда ему было годика четыре. Пошел он охотно. Ему правились камни в углу печи, которые из черных становились красными от огня, нравилась огромная деревянная бочка в другом углу, в которой было так много воды, что можно было напоить всю деревню, правились беленькие дощатые полки, по которым можно было подняться до самого потолка.

Все это потеряло сразу свою привлекательность, когда мать плеснула на горячие камни ведро воды. Банька сразу наполнилась густым туманом, от которого стало трудно дышать, и в этом тумане пропали из виду печь, бочка и полки: Федя испугался и закричал. Мать пыталась успокоить его, по он кричал изо всех сил, пробуя прямо голышом выскочить на улицу. Мать торопливо набросила на него рубашонку, штанишки, и он босиком по теплой податливой пахоте помчался домой.

Федю еще долго не могли уговорить идти в баньку, пока отец не пристыдил его, что никто из ребят в деревне не будет с ним играть, а учитель не примет в школу того, кто не моется в бане. Последний аргумент был самым сильным, и Федор покорился. Правда, с отцом было не так страшно. Он даже забрался на третью или четвертую полку, но когда отец начал размахивать веником, Феде показалось, что его обдали огнем. Он скатился с полок вниз и начал плескаться в деревянной шайке с холодной водой, а отец хлестал себя веником и весело хохотал в густом облаке пара, где-то под самым потолком.

Федор вспомнил все это, когда надевал в предбаннике отцовский, почти не ношенный костюм. Набросив стеганку, подаренную Светланой Ильиничной, он не спеша пошел к дому.

Хотелось пить. В сенях он набрал из ведра алюминиевую поллитровую кружку. Вода колола холодком зубы и освежала. Федор открыл дверь в хату и остановился — у окна увидел Катю.

Катя ни капельки не изменилась. Может, только чуточку похорошела. Да глаза были не такими грустными, какими запомнил их Федор, прощаясь с Катей в конце июня.

Федор ждал этой встречи, часто думал о ней, а увидев Катю, растерялся. Он не знал, как поступить — подойти к ней и, как прежде, просто по-дружески подать руку или броситься к ней и обнять. Пока Федор стоял в нерешительности, Катя подошла к нему и улыбнулась:

— Живой?

— Я ведь тебе говорил — не прощай, а до свидания.

— Ну, ладно... — Катя протянула ему руку и, когда Федор взял ее в свою широкую ладонь, прильнула на мгновение к нему и поцеловала в щеку. — Здравствуй, Федя. Я рада, что ты вернулся.

Федор хотел было обнять Катю, но она снова отошла к окну, с любопытством рассматривая Федора,

— А ты изменился. Повзрослел, что ли.

— Повзрослеешь... — криво улыбнулся Федор. — Если б не добрые люди — богу душу отдал бы.

— Я про Могилев знаю. Вы там были настоящими героями.

— Ты бы посмотрела на него сейчас, — вздохнул Федор. — Сердце кровью обливается. И не потому, что разрушены дома или целые улицы. Изменились люди. Ушли в себя, затаились, стали бояться друг друга. Каждый думает — кто тебя знает — может, ты теперь уже не тот, кем был раньше?

— А меня ты не боишься? — спросила Катя и улыбнулась. Федор повесил стеганку, подошел к Кате вплотную, взял ее за руку:

— Боюсь, Катюша... Честное слово. Мне казалось, что после всего пережитого тобой и мной я приду и обниму тебя... потому что... ты знаешь почему...

— Ну и обними, — шепнула Катя.

Федор не поверил своим ушам. Он посмотрел в повлажневшие теплые глаза Кати, и кровь бросилась ему в лицо. Он крепко прижал к себе Катю и неловко, торопливо, задыхаясь от радости, стал целовать ее губы, лицо, глаза, волосы.

Катя стояла притихшая, обессиленная, не отвечая на горячие ласки Федора.

— Катюша, милая... я люблю тебя...

Катя легонько отстранила Федора, села на скамью и, положив голову на стол, расплакалась. Она громко всхлипывала, вздрагивая всем телом, а Федор стоял рядом и не знал, как утешить ее.

— Катюша, что с тобой, ну не плачь... прошу тебя... я не могу видеть, как ты плачешь...

Эти неожиданные слезы снова поставили Федора в тупик. О ком сейчас плачет Катя? То ли, как прежде, при воспоминании о Владимире, то ли о себе и своей неудавшейся жизни, то ли... Он не знал, что думать, и от этого еще больше терялся.

— Ну что ты, ну успокойся...

Катя подняла голову, посмотрела на Федора покрасневшими глазами и сказала с дрожью в голосе:

— Я плачу, потому что... я потом тебе расскажу... потом... — Она поднялась и торопливо, словно боясь, что ее будут удерживать, вышла в сени, а потом на улицу.

Федор смотрел в окно. Катя шла не оборачиваясь, придерживая на груди незастегнутое тоненькое демисезонное пальто. Точно так ходила она к подругам, когда училась в школе. Только тогда у нее не было этого демисезонного пальто, а коротенький серый жакет, рукава и воротник которого были отделаны заячьим мехом. Именно в это окно смотрел тогда Федор, чтобы увидеть, как Катя будет возвращаться домой.

— Что же случилось?

Вернулась мать, пристально посмотрела на возбужденного Федора, предложила;

— Ты ляг, сынок, отдохни после баньки, а я тебе свежих картофельных оладей испеку.

— Спасибо, мама.

— Ты, наверное, уже забыл, какие они на вкус?

— Забыл.

Федор лежал за дощатой перегородкой на кровати и думал. Мать постукивала чепелой, наливала на горячую сковороду тертую картошку, а она шипела, потрескивая, напоминая Федору безмятежные дни детства, когда он, уже проснувшись, лежал с закрытыми глазами и слушал, как хлопотала в доме мать. Это было всегда, было привычно и вселяло спокойствие — раз мама хлопочет, значит, все в порядке, значит, ничего особенного не случилось.

За столом мать сидела задумчивая, не притрагиваясь к еде.

— А ты, мама?...

— Я сыта, сынок. Да ты же знаешь, что я эти самые драники не очень уважаю... А ты без них никак не мог...

Федор улыбнулся и замолчал.

— Я вот что, Федя... — продолжала мать. — Встретила я Катю, когда она от нас шла... Глаза у нее были на мокром месте... Ты бы не обижал ее, сынок. У нее и так не получилась жизнь... Вдову каждый может обидеть, а заступиться некому, кроме родной матери, пока она есть... Так ты уж... не обижай ее, не надо этого тебе... да и время сейчас такое трудное, что не мне тебе рассказывать... а Катя...

Федор встал из-за стола, молча посмотрел в окно, потом свернул цигарку и закурил. Мать смотрела на него, ожидая ответа на свои слова, а Федор думал и не знал, что сказать матери. Неужели она никогда ничего не замечала?

Федор ушел за перегородку, снова лег и сказал тихо, но так, что мать его услышала:

— Я люблю Катю, мама. Давно. Еще до того как она уехала с Владимиром на Дальний Восток. И ничего не изменилось теперь, когда она возвратилась с ребенком. Ничего. Мне кажется, наоборот, она стала для меня еще ближе... — Федор впервые говорил с матерью об этом, и откровение сына тронуло мать.

— Ты не думай, — сказала она, — что я такая слепая... я давно замечала, но думала... детское, еще от школы... а ты, оказывается... Да разве я против? Она хорошая, умная, только разве сейчас время говорить об этом? Никто не знает, что будет завтра... Вот и ты... ты тоже не знаешь?

Федор не ответил. Он чувствовал, что мать говорит правду, от которой никуда не уйти, и от этого появлялись злость и обида. Какие планы строил он накануне войны... И все, казалось, выходило так, как спланировал Федор. Катя переехала в Могилев, стала учиться в институте. Они каждый день виделись, а на выходной ехали в родную деревню.

Федор докурил папиросу, вышел из боковушки и увидел, что мать сидит за столом и смотрит на семейные фотографии, которые висели на стене.

— Как погиб отец?... — спросил он. Мать вздохнула:

— Я и сама толком не знаю, сыпок. Говорят только, что райком собрал весь актив коммунистов и поставил их вместе с красноармейцами в окопы... А потом мне передали через знакомых там, в Буйничах, моих подруг много... Я привезла его и похоронила, как могла, на нашем кладбище...

Федор надел стеганку.

— Я хочу сходить к нему, мама.

Мать достала из сундука отцовскую каракулевую шапку-ушанку с кожаным верхом и подала Федору:

— Ты один не найдешь... Там сейчас столько свежих могил.

Они медленно шли по улице, и Федор смотрел по сторонам, стараясь заметить, что изменилось в родной деревне. Нет, как будто ничего. Правда, видны пепелища двух-трех построек да сломанные снарядами деревья на околице. На месте колхозный гараж с запертыми воротами, колхозная канцелярия, окна которой крест-накрест забиты досками. Не было только людей на улице. Правда, и прежде в такую декабрьскую пору старики уже не сидели на завалинках, но молодежь и дети бегали из дома в дом, наполняя деревню веселыми голосами. Теперь Федор видел людские лица только в окнах — наблюдали за ними. Но никто не вышел, не поздоровался, словно Федор с матерью были чужими, не деревенскими.

Федор постоял у могилы, обложенной дерном, над которой возвышался деревянный крест.

— Крест надо убрать, мама, — тихо сказал Федор, — отец был коммунистом.

Мать помолчала, а потом так же тихо заметила:

— Когда вернутся наши... если они, дай бог, вернутся, тогда уберем крест и памятник со звездочкой как коммунисту поставим. А теперь... тот же Кузьмич доложит по начальству и разнесут эту могилку по косточкам. Нельзя сейчас, сыночек. Подождем. Авось дождемся.

Федора радовала уверенность матери. Он чувствовал, что в деревне она не одна верит в возвращение своих, и его уже не очень трогала замкнутость односельчан, которые поглядывали на них только из окон.

По пути домой мать сказала Федору:

— Да, совсем запамятовала. Катя просила, чтобы ты вечерком зашел к ним.

Горячая волна обдала сердце Федора.

— Я обязательно зайду. Сейчас же... Ему открыла Ксения Кондратьевна.

Федор удивился, что дверь была заперта средь бела дня — такого в деревне никогда не бывало. Он поздоровался и остановился у порога.

— Проходи, проходи, Федя, — пригласила Ксения Кондратьевна, и в голосе ее Федор не услышал прежнего холодка.

В просторной Катиной хате было шумно и весело. Маленькая дочурка ее бегала вокруг стола, ступая по полу круглыми нетвердыми ножками, а в сторонке сидел на корточках незнакомый лысый человек с приветливыми живыми глазами и, хохоча, играл с девочкой.

— А я догоню Аленушку, вот сейчас догоню, — весело приговаривал он.

Аленушка визжала от удовольствия и топала вокруг стола мимо сидящего на корточках лысого дяди.

Катя вышла из-за перегородки, взяла девочку на руки:

— Балуете вы ее, дядя.

Федор внимательно посмотрел на Катю. Впервые слышал он, что у нее есть такой родственник. Много лет, после смерти отца, Катя с матерью живут одни, и Федору, который всегда хорошо знал их семью, ни разу не доводилось видеть у них кого-нибудь из близких. Кто знает, может, именно в войну случилось так, что кому-то из них понадобилось приехать сюда, в дом Кати. Федор решил не думать о родственнике, хотя любой человек, появившийся рядом с Катей, был для него не безразличен.

— Знакомься, Федя, — сказала Катя. — Михаил Тимофеевич... — и, немного запнувшись, добавила: — Брат отца. Пришел из-под Минска да так и остался у нас.

Федор заметил смущение на лице Кати и поспешил успокоить ее, протянув руку Михаилу Тимофеевичу.

— Зовите меня просто Федор. Мы с Катей старые друзья — одноклассники.

— Очень приятно, — сказал сочным грудным голосом Михаил Тимофеевич. — Друзья детства — это, по-моему, всегда настоящие друзья... — Он почему-то посмотрел в сторону Кати: — Правильно, я говорю, племянница?

Катя зарделась и не ответила, а только молча кивнула головой, унося Аленушку за перегородку.

— Мама, — позвала она Ксению Кондратьевну, — дай я ее покормлю да буду укладывать...

Михаил Тимофеевич пригласил жестом Федора за стол. Федор сел и вынул из кармана кисет, предложив закурить и Михаилу Тимофеевичу.

— Нет, нет, здесь нельзя — Аленушка, — сказал Михаил Тимофеевич и развел руками. — Спасем его от никотина. Вот поговорим, а потом выйдем в сени и надымимся в свое удовольствие.

Федору стало неловко, что он сам не догадался об этом. Он спрятал кисет и замолчал.

Михаил Тимофеевич пристально посмотрел Федору в глаза и спросил: — Слыхал, ты был в ополчении?

— Был, — поторопился ответить Федор, обрадовавшись тому, что Михаил Тимофеевич сам ведет беседу. — Был, но когда уехал за оружием и боеприпасами под Чаусы, ранило в ногу. Лежал до излечения в деревне за Луполовом, а потом... — Он глянул на Михаила Тимофеевича и удивился — на лбу его от напряжения, с которым он слушал Федора, собрались густые морщинки, глаза горели живым беспокойным огнем. «Вот балда, — подумал про себя Федор, — первому встречному, пусть даже Катиному родственнику, я выкладываю все про себя. А если этот дядя...»

— Ты не беспокойся, — угадал его сомнения Михаил Тимофеевич. — Говори откровенно. Клянусь жизнью Аленушки — все останется между нами.

— Потом из Могилевского кольца пришло в деревню два человека — старший лейтенант с сержантом. Я вместе с ними пытался пробиться на восток, но нас схватили раз — мы бежали, затем второй — и в лагерь военнопленных на Луполово...

Михаил Тимофеевич встал и беспокойно заходил по горнице. В доме было тихо-тихо. Только слышно было, как за перегородкой, завешенной куском выцветшего сатина, Катя и Ксения Кондратьевна кормили девочку.

— Ты помнишь, как звали того старшего лейтенанта? — неожиданно спросил Михаил Тимофеевич.

Федор удивленно посмотрел на него:

— Конечно, помню. Зайчик его фамилия. Он еще рассказывал мне, что присутствовал на последнем совещании у генерала Романова, перед тем как...

— Какого же рожна он перемахнул через Днепр, когда пункт сбора был назначен в Ямницких лесах?...

Федор посмотрел на возбужденного Михаила Тимофеевича, который, видимо, знал лучше его обстановку в окруженном Могилеве и, наверное, сам принимал в этих боях участие, и понял, что его обманули. И где? В доме любимого человека, к которому шел он всегда с открытой душой. Федор молчал, и горькая обида заполняла его душу. Молчал и Михаил Тимофеевич, смекнув, что сказал лишнее. «Ну, ладно, — подумал Федор, — он человек чужой, а Катя...»

Федор встал и предложил Михаилу Тимофеевичу:

— Выйдем в сени, подымим?

— Да, да, обязательно, — оживился Михаил Тимофеевич. — Самое время покурить.

Они вышли в сени. Федор молча достал кисет, кусок пожелтевшей немецкой газеты. Михаил Тимофеевич ловко свернул козью ножку, вынул из кармана кресало, ударил кусочком железа и стал раздувать искру.

Федор с восторгом посмотрел на такую радикальную замену спичек, прикурил и облокотился о косяк двери.

— Вы не обижайтесь на Катю, — вдруг на «вы» заговорил Михаил Тимофеевич. — Я вижу — у вас настоящая дружба. А Ксении Кондратьевне на каждом шагу мерещатся страхи — зайдет как-нибудь Кузьма Кузьмич и онауже бог весть что подумает. А мы с ним поболтаем о жизни да разойдемся. Все он выпытывает у меня, где я жил да что делал. — Вы с Кузьмичом осторожно. Скользкий он человек, — предупредил Федор.

— Я знаю, — успокоил его Михаил Тимофеевич. — Так что же все-таки с Зайчиком? Боевой был командир. Его батальон первым завязал бои с противником, и довольно успешные бои.

— С Зайчиком все в порядке. А сержант умер в лагере. Нам с Зайчиком помогли уйти. Теперь он в безопасности.

Они покурили и вернулись в хату. Катя накрывала на стол. Ксения Кондратьевна, наверное, сидела возле дочки. Из-за перегородки слышен был ее убаюкивающий голос.

Катя подошла к Федору, положила ему руку на плечо:

— Ты прости, Федя, что так получилось. Мама у нас великий конспиратор. Михаил Тимофеевич — генерал, командовал 172-й Тульской дивизией, которая обороняла Могилев...

— Я бы тоже не отказался от такого дяди, — улыбнулся Федор. — А обиды тут не может быть. Ксения Кондратьевна права, — твердо сказал Федор, — сейчас даже самому близкому человеку и то...

Сели за стол. Михаил Тимофеевич сразу стал серьезным и задумчивым. Вышла из-за перегородки Ксения Кондратьевна.

— Спит. Ну, давайте ужинать, — предложила она. — Так ты, Федя, одобряешь мою осторожность?

— Безусловно, — ответил Федор. — Больше того. Я считаю, что дядя, который задерживается в гостях, тоже человек подозрительный. Особенно если учесть, что до войны о его существовании никто в деревне не знал.

— Да, да, — оживился Михаил Тимофеевич. — Мне бы найти связь с нужными людьми.

— У нас в деревне насчет этого глухо, — заметила Катя. — Уж я приложила все старания...

— Я и есть нужный человек, — улыбнулся Федор. — Пришел вот навестить родных, а потом опять в лес.

— Вы от партизан? — Михаил Тимофеевич не скрывал своей радости.

— Знаете, как вам обрадуются в лесу! — воскликнул Федор. — У нас самый опытный командир — это Зайчик,

— Так он с вами? — Михаил Тимофеевич отложил вилку и встал из-за стола. — Ну, Федя, это просто здорово, что вы появились у нас. Это невероятно хорошо. А то от сознания, что ты стоишь в стороне, можно сойти с ума. Я и сам бы давно ушел, но куда? Один, как бродяга, от деревни до деревни? Нет, это отлично, что вы появились. Когда в обратный путь?

— Мне тут надо одно задание выполнить и тогда можно возвращаться...

Когда Федор встал из-за стола, Катя оделась и вышла его проводить. Она взяла его под руку, и они пошли по улице. Деревня словно вымерла. Ни огонька, пи голоса, ни скрипа калитки.

— Ты правду говорил о задании или просто так, чтоб не брать с собой Михаила Тимофеевича?

— Мне надо создать комсомольскую организацию, — прошептал Федор. — А я пока не знаю, что тут у вас и как с людьми.

— Помнишь шофера Николая? — спросила Катя. — До сих пор не может оправиться от ранения. Дома лежит. Вот тебе один комсомолец. Потом я — второй, потом Анисья Зотова — зоотехник, потом... — Катя задумалась. — Был один такой боевой паренек Венька Новиков, да ушел в полицаи...

— Рыжеватый такой с квадратным лицом?

— Точно.

— Значит, его я встретил, когда шел в деревню. Узнал он меня. А я вижу — что-то знакомое, а вспомнить не могу.

— Для начала уже неплохо... — сказала Катя,

— Где мы соберемся?

— Наверное, у Николая. Ходить ему трудно, а мы по твоему возвращению наладим вечеринку.

— Катюша, милая... — Федор остановился, и сердце его замерло от нахлынувшей нежности. — Спасибо, что ты есть на свете... Я не знаю, как бы я жил без тебя... — Он прижал к себе Катю и поцеловал.

Как и днем, в хате Федора, Катя не отвечала на его ласку. Стояла какая-то притихшая, слабая, и Федор боялся, что она опять горько расплачется.

— Что с тобой, Катя? — прошептал Федор. — Почему ты такая?

— Не знаю... Наверное, потому, что пытаюсь вспомнить Владимира. Прежде он стоял у меня перед глазами. А теперь нет. Я ругаю, проклинаю себя последними словами... плачу... а вспомнить не могу. Ты не обижайся, Федя, что я говорю о нем... Я нарочно... чтоб себя убедить, что любовь еще живет. Другой раз просто места себе не нахожу... Как ты можешь, говорю я себе, любить другого, когда у тебя был муж, когда у тебя ребенок от него... Я беру Аленушку на руки, пытаюсь в лице ее рассмотреть черты Владимира, и у меня ничего не получается.

— Ты сказала — другого? — с дрожью в голосе переспросил Федор. — Этот другой был первым, Катюша. И он с ума сходил оттого, что случилось. Он и до сих пор не понимает, что произошло тогда.

Катя положила голову на плечо Федора и молчала. Федор тоже молчал. Оба они словно ушли в прошлое, стали снова юными и беззаботными.

— Я это сделала назло, — вдруг сказала Катя. Федор замер.

— Да, да, назло всем. Девчонкам, которые помирали от зависти, классной и директору, которые считали меня глупым ребенком, тебе, который трусливо сбежал в день самого первого, пускай, детского свидания, когда в классе появилась техничка...

Федор весело рассмеялся. Он не мог сдержаться. Потому что радость, которую ждал он столько лет, пришла и заполнила его всего до краев. Она вырывалась веселым и безудержным смехом... Вот оно, пришло его время. И не надо писать записочек, не надо ходить в тревоге вокруг ее дома. Можно вот так прямо смотреть в ее повлажневшие глаза, целовать родное лицо.

— Только ты больше не плачь, Катюша... — просил Федор. — И не терзай себя. Жизнь нельзя остановить на каком-то определенном одном месте, чтобы, как на застывшую картину, смотреть на нее, отходить и возвращаться вновь...

— Я это понимаю... сердцем, а разум возмущается, потому что это несправедливо... нельзя, чтобы жизнь была устроена таким образом. Любовь должна быть одна на всю жизнь, а не так, как у меня...

Ночь была беззвездной, холодной. Федор отогревал Катины руки в своих руках, целовал ее мягкие круглые пальцы. Они ходили по улице уснувшей деревни, потеряв счет времени, забыв обо всем на свете. Это были прежние Федор и Катя, которые случайно расстались на несколько лет, а потом снова встретились, чтобы уже никогда не расставаться...

... После того как Федор ушел с Зайчиком и сержантом в сторону Чаус, Нина жила как потерянная. Все у нее валилось из рук, по ночам она ворочалась в постели, не в силах сомкнуть глаз. Тревога, вошедшая в ее душу, не давала покоя. Нина рисовала самые страшные картины того, что может случиться в этой опасной дороге с Федором, и ругала себя, что так легко отпустила его из дому. Фронт, говорят, докатился до самой Москвы, и Федор с друзьями уже не догонят его. Возвращались же в их деревню некоторые из тех, кто принимал участие в обороне Могилева. Нина слышала даже, что в лесах появились первые партизаны. Значит, можно было воевать и здесь, а это для Федора было самым главным, и если бы он знал, он, конечно, остался бы.

Однажды утром мать сказала со вздохом:

— Ты бы не убивалась так... Молодая... Если все обойдется с войной, встретишь еще своего суженого.

— Не надо мне никого.

— Вот и хорошо. А я думала, что ты все по нем убиваешься. Недалеко ушел твой Федор с этим командиром. Недели две тому назад везли их немцы через деревню в машине.

— Что ж ты до сих пор молчала, мама?

— Не хотела тревожить. Да вижу — сходишь с ума.

— Ты это точно видела, мамочка?

— Вот как тебя. Сидят, головы поднять не могут. Там еще были пленные, а они сидели аккурат с краю, рядом с конвойными.

— Я на Луполово пойду, — заторопилась Нина и стала собираться.

— Никуда не пойдешь, пока не поешь. И так уже сделалась — кожа да кости.

— Были бы кости, а мясо нарастет... — впервые за последнее время улыбнулась Нина и стала переодеваться.

— Ты не слишком старайся. Забыла, что не на свидание идешь? В городе солдатни много...

Торопливо перехватив отварной картошки с соленым огурцом, Нина нарезала хлеба с салом маленькими порциями и завернула все это в узелок, потому что в лагере, говорят, люди мрут от голода.

Она шла в своих мальчуковых ботинках по обочине пыльной разбитой дороги и представляла, как она сразу увидит Федю среди тысяч пленных, а он бросится к ней навстречу и будет плакать от радости, что она освободит его. Обязательно освободит. Это разрешается, если ты жена, мать или родственница. Зайчика и сержанта тоже, конечно, надо вывести на свободу, но это потом, позже. Они с Федором придумают, как это сделать. Федор вернется к ней, они свяжутся с партизанами, потому что он ни за что не будет сидеть сложа руки, и пойдут вместе в лес. Девушек, наверное, тоже принимают. Пусть только попробуют отказать. Идет война, и каждый, кто может держать оружие, должен бороться. А она не только может держать оружие, она еще и «ворошиловский стрелок», и если в отряде потребуют, она покажет значок и удостоверение к нему.

Нина вышла на перекресток дорог. Здесь главная улица Луполова поворачивала в сторону авторемонтного завода и дальше на Оршанское шоссе. Перекресток был на высотке, и пологое Луполово с его деревянными домишками, кое-где уцелевшими от пожара, просматривалось до самого Днепра. Но не эти домики привлекли внимание Нины. Весь огромный луг слева был огорожен колючей проволокой и заполнен людьми. Отсюда нельзя было различить отдельного человека — луг залило людское морс то ли серого, то ли зеленого, то ли грязно-белого цвета. Это море колыхалось, двигалось, создавая причудливые волны, и на гребнях этих волн Нина явственно видела белые пенистые барашки.

Нине сперва стало холодно. Потом бросило в жар. Она поняла, что найти в этом морс Федора было не только трудно, но почти невозможно. При этой мысли ею овладело отчаяние. Она почти бегом побежала по дощатому поломанному тротуару вдоль подслеповатых домиков, многие из которых были закрыты ставнями или просто забиты досками. Зачем? Чтобы ничего не видеть вокруг?

Нина остановилась и отдышалась. Чего она вдруг струсила? Ну и что ж, если в первый день она не найдет ни Федю, ни Зайчика, ни сержанта. Она придет еще раз и еще. Одним словом, будет ходить до тех пор, пока не обойдет весь этот страшный луг. А что, если уже поздно и умер от голода Федя и пропали его друзья? Мама видела их недели три назад. Ах мама, мама, как ты могла так долго молчать. Если бы сразу сказала, все, наверное, было бы хорошо. А теперь...

Нина с лихорадочно бьющимся сердцем подошла к главным воротам. Тут уже стояло несколько женщин из Быхова, Шклова, Круглого и окрестных деревень.

Вышел офицер и жестом показал, что разрешает войти на территорию лагеря. Нина проскочила первой, и то, что она увидела, привело ее в ужас. Большинство пленных было ранено. Одни могли передвигаться, другие лежали. От кровоточащих гниющих ран на лугу стоял удушливый запах. Нина спешила, заглядывала в незнакомые лица, но ни Федора, ни Зайчика среди них не было. Люди бросали жадные взгляды на ее узелок, просили:

— Девушка, родимая, кусочек хлеба...

Нина развязала узелок, и в мгновение ока дрожащие грязные пальцы расхватали хлеб и кусочки сала.

У колючей проволоки она увидела молодого командира. Он лежал на спине и отсутствующим взглядом смотрел в высокое голубое небо. Рука его от запястья до плеча была забинтована. Рядом с ним сидел пожилой, раненный в ногу красноармеец, молча обхватив голову руками. Заметив Нину, пожилой поднял голову и слабым голосом сказал:

— Друг умирает. От голода...

— Я все раздала... — растерянно произнесла Нина и тряхнула пустым платочком.

— Жаль... — Пожилой снова обхватил голову и молча посмотрел на своего товарища.

— Вы не видели здесь такого чернявого, коренастого в гражданском костюме и стеганке? — спросила Нина.

— Эх, милая, — вздохнул пожилой, — ты посмотри, сколько народу здесь. Разве запомнишь твоего чернявого?

— Федором его зовут.

— А ты не молчи. Чего ты ходишь и молчишь? Кричи о своем горе так, чтобы всем было слышно. Зови своего чернявого. — Федя! — негромко позвала Нина.

Пленные, что были рядом, даже не повернулись на этот голос.

— Федя-я! — уже громче крикнула Нина.

— Вот так, — тихо сказал пожилой. — Ходи и кричи. Ходи и кричи. Авось услышит.

Нина возвращалась домой уставшая и подавленная. Никогда в жизни она не видела ничего подобного, никогда не могла предположить, что такое вообще возможно. Мысль о Федоре тревожила, как ноющая рана. Но кроме него тут были еще люди, тысячи людей, и Нина думала — можно ли помочь всем им, попавшим в беду.

Увидев ее, мать не стала расспрашивать. Нина прошла в спаленку и, не раздеваясь, легла на койку. Лежала долго, закрыв глаза, а перед нею все мелькали и мелькали лица, давно небритые и совсем юные, искаженные болью и недоумением, безразличные и обозленные, гневные и жаждущие борьбы.

— Мама! — позвала она. — Если бы ты видела, что там в лагере творится!

— Не нашла? — Мать присела на край койки.

— Пока нет. Ты мне завтра дай холщовый мешочек, помнишь, в котором я учебники носила, и напеки картошки.

— Всех не накормишь, доченька.

— Не одна я хожу в лагерь. Там много женщин, и каждая что-нибудь да принесет...

Назавтра Нина начала окликать Федора от самых ворот. Она ходила, звала, а сама искала глазами вчерашнего пожилого пленного, который сидел возле умиравшего товарища. Кажется, это было здесь, у самой проволоки. Она походила кругом, но не увидела ни пожилого красноармейца, ни командира, который лежал тут на спине и смотрел безучастно в небо.

Она раздавала печеную картошку, окликала Федора, но никто не оборачивался на ее зов. Она ходила долго. Так долго, что потеряла счет времени и потеряла надежду. Ходила уже просто так, чтобы не оставалось сомнений, чтобы убедиться в том, что Федора в лагере не было.

Сложные чувства овладели Ниной, когда она вышла за ворота, оплетенные колючей проволокой. Первым было чувство радости, что Федора не оказалось среди людей, обреченных на медленную смерть. Если мама не ошиблась и действительно видела в машине Федора, значит, его увезли не в лагерь, а куда-нибудь в другое место. А если его расстреляли? Могли ведь и расстрелять, а она, глупая, надеялась. Ноги ее подкосились, и она опустилась на грязную запыленную скамеечку у какого-то дома, на которой уже давно никто не сидел. Нет, мысль о расстреле пришла от страха за Федора. Не могли они везти его в город для этой цели. Конечно, не могли. Нина слыхала, что на расстрел возили в Полыковичи.

Она встала, отряхнула с пальтишка пыль и побрела. Мало ли что могло случиться. Есть еще больница, есть госпиталь для военнопленных на Виленской. Но это завтра, потому что сегодня кружится голова, отнимаются ноги, все тело стало свинцовым, не своим...

В больнице Нина нашла регистратуру. У окошка сидела худощавая женщина средних лет в роговых очках с толстыми стеклами. Нина объяснила, что ищет человека, который мог попасть в больницу не позже чем месяц тому назад. Назвала фамилию, имя и отчество.

Женщина взяла в руки толстую книгу, поднесла ее к самым очкам.

— Вот времечко пришло, — ворчала она. — Все ищут. То родных, то знакомых. Все сразу потерялись, как маленькие дети в большом городе...

— Вы на меня не обижайтесь, пожалуйста, — попросила Нина.

— Я не обижаюсь. Я жалуюсь... — Она просмотрела список и покачала головой. — Таковой, милая, не поступал. Нет такой фамилии в нашей книге.

— А может, он был раньше чем месяц назад? — усомнилась Нина.

— Может... может... — добродушно проворчала женщина и снова взялась за книгу.

Нина переступала с ноги на ногу, нетерпеливо наблюдая за регистраторшей. А она медленно переворачивала страницу за страницей, и Нине казалось, что этому перелистыванию не будет конца.

— И за два месяца не поступал этот твой Федор Михайлович, — вздохнула регистраторша. — Он гражданский у тебя?

— Не совсем, — ответила Нина. — Ополченец. Мама видела его недели три назад в машине с военнопленными.

— Так что ты мне голову морочишь? В нашей больнице только штатские, а военнопленного ищи на Луполове...

— Нет его там, — грустно сказала Нина.

— Ты поищи хорошенько. Там народу как во всем довоенном Могилеве.

— Весь лагерь обошла.

— Тогда посмотри в госпитале на Виленской. Если и там нет, значит, твои Федор Михайлович нашел другую родню.

— Как это?

— Кто-то признал его за брата или мужа или...

— Вы советуете на Виленскую? — не дала договорить регистраторше Нина.

— Гуляет где-то твой Федор... — ехидно улыбнулась регистраторша.

Нина вспыхнула, но ничего не сказала. Она прошла по Пожарному переулку, пересекла Первомайскую и спустилась на Виленскую. «Конечно, — думала она, — если была какая-нибудь возможность уйти из лагеря, Федор использовал ее. Не такой он человек, чтобы ждать у моря погоды. А что в словах регистраторши прозвучали нотки иронии, так что же? Главное, чтобы Федя жив был, а остальное...» Нина спустилась к мостику через Дубровенку, потом поднялась по улице вверх и вскоре увидела по левую руку утопающие в зелени дома, обрамленные высоким кирпичным забором с переплетами железных прутьев. До войны тут был гарнизонный госпиталь.

У проходной Нина увидела немца и полицейского. Они курили и над чем-то весело смеялись. Полицейский жестами дополнял свой рассказ, хохотал сам, а за ним смеялся солдат.

Нину в госпиталь не пустили. Полицейский, с безбровым пропитым лицом, на котором топорщились совсем реденькие усики, выслушал Нину, затянулся табачным дымом и сплюнул себе под ноги.

— Не будет тут твоего родственника, если он заболел или ранен недавно. Тут лежат с тех пор, как красные удрали. А твой, выходит, новенький. Нету здесь таких...

Круг замкнулся. Нина повернулась и медленно побрела обратно.

... Несколько дней она помогала матери убирать огород. Приближались заморозки. Когда подули холодные декабрьские ветры, Нина стала собираться в путь.

— Ты куда, доченька? Говорила ж, больше в город не пойдешь...

— А я в его деревню, мама.

— Ты с ума сошла?

— Родители, видно, давно его похоронили, А он у нас был. Должна я им все рассказать.

Мать поняла эту несложную хитрость Нины.

— Как хочешь, а в Барсуки не пущу. Ты сама подумай — близкий свет — верст сорок с гаком. Мало ли что может случиться в дороге. Нет, как хочешь, в Барсуки не пущу. Вот мое последнее материнское слово.

— Я пойду, мама, — твердо сказала Нина,

— Нет, не пойдешь.

— Пойду. Я не могу не пойти.

— Доченька...

— Пойми, а если бы я пропала вот так. Легко тебе было бы? А я им весточку принесу.

— Да не сворачивай ты на родителей... — уже мягче сказала мать. — Все равно не пущу.

Нина обняла мать, прижалась щекой к ее щеке:

— Мамочка, что хочешь со мной делай, — нету мне жизни без Федора. Дай испытаю последнюю надежду — авось дома что-нибудь про него знают...

Мать промолчала. Нина почувствовала, как по щеке ее скатилась слеза. Нина легонько отстранила мать, посмотрела в ее влажные глаза и поцеловала:

— Спасибо тебе, миленькая, родненькая, я знаю, что ты хочешь мне только добра...

Собирались в хате Николая. Опираясь на костыль, он ходил вокруг стола, на который мать выставила квашеную капусту, огурцы, хлеб, две бутылки самогона.

— Слухай, Федя, я думаю, что для разговора стол подходящий, як у людей...

Федор сидел у окна и ожидал Катю.

— Сколько же нас будет? — переспросил он Николая.

— Небогато, — вздохнул Николай. — Как говорится, ты да я да мы с тобой... Ну, Катя и еще моя двоюродная сестренка Степанида. Зоотехничка в Могилеве у родственников. Для начала хватит. А там присмотримся — и еще кого-нибудь примем... Вот, к примеру, в соседнем Заозерье молодежи в два раза больше, чем у нас.

— Ты считаешь, что организацию надо было создавать там?

— И там... Но это уже не твоя забота. — Николай сел рядом и свернул цигарку. — Они ж в нашу школу бегали. Мы их знаем и они нас. Там один такой хлопец есть — сорвиголова. Рискованный. Да ты должен его знать — Новиков... Кажись, вы учились с ним в одном классе?

— Так он же полицай.

— Слухай, с него полицай, как из меня китайский император. Приехал как-то ко мне с повязкой на рукаве, с винтовкой на плече и шепчет — ты меня не бойся, я бобиком не стал, просто пошел в глубокую разведку и буду знать — где, что и для чего...

Мать принесла из кладовки кусочек сала и положила на блюдце.

— Сало сами порежете, а бульба в печке. Пойду к соседке, посижу трохи...

Потом пришла Степанида. Маленькая, кругленькая, усыпанная веснушками. Она широко улыбнулась и подала Федору маленькую жесткую руку:

— Сколько зим, сколько лет.

— А ты все не растешь? — ответил на улыбку Федор.

— Николай за всю родню вытянулся, как телеграфный столб...

Пришла Катя, запахнувшись в демисезонное пальто. У порога она сняла пальто, и Федор увидел ее в незнакомом нарядном платье с длинными рукавами и маленьким стоячим воротничком. Платье облегало стройную Катину фигуру и очень было ей к лицу. Поймав на себе взгляд Федора, Катя слегка смутилась и поспешила сесть.

— Слухай, Степанида, будь за хозяйку, — попросил Николай. — Порежь вот это сало, да в печке бульба тушеная. Давай ее немедленно на стол.

— На ночь столько еды? — улыбнулась Катя.

— До ночи еще далеко. А на голодный живот какой разговор. Да и встречу со стажером надо обмыть. Это сколько мы с тобой не виделись, Федор? Ты с того свету, да я с того свету... Вот и считай — целую вечность.

Катя помогла Степаниде управиться с картошкой и салом, поставила па стол граненые стаканы. Федор понемногу налил каждому из поллитровой бутылки.

— Николай прав. Давайте сперва за встречу. Ее могло и не быть, — он мельком глянул на задумчивую Катю, — но, видно, везучие пока что мы...

Поели горячей картошки с соленым огурцом. Николай опять потянулся к бутылке.

— Нет, — придержал его Федор. — Теперь займемся делом. Начну с того, что пришел я к вам по направлению райкома партии, чтоб создать комсомольскую организацию.

Степанида посмотрела на Федора широко открытыми глазами. Веснушки на ее лице собрались еще гуще.

— Я что-то не пойму... Немцы уже в Москве и Ленинграде, а ты говоришь — райком...

— Брехня, — отрезал Федор. — Все это брехня. Я знаю последние сводки — под Ленинградом они завязли, как черт в болоте, под Москвой наши ведут жестокие оборонительные бои. Скоро положение изменится. А им выгодно запугать — чтобы никто не посмел поднять головы. Во всех захваченных врагом районах живут и работают подпольные партийные и комсомольские организации. Они делают все для того, чтобы приблизить нашу победу, — срывают заготовки продуктов, карают предателей, создают партизанские отряды, одним словом, действуют. А у вас тут тишь да гладь. Конечно, три комсомольца на всю деревню — это почти ничего, но если каждый возьмет на себя смелость привести в организацию несколько надежных парней и девчат — это уже будет сила, с которой придется считаться.

— А я думаю тоже идти в партизаны, — сказал Николай.

Федор снисходительно улыбнулся: — Чудак человек, подпольная комсомольская организация — это и есть партизаны. Они должны быть вооружены, тайно выходить на задания, а жить в деревне, среди своих...

В хате стало смеркаться. Николай встал, чиркнул спичкой, поднес к лампе, что висела над столом. Лампа зашаталась, и причудливые тени запрыгали по стене.

— Слухай, Степанида, завесь окна от любопытного глаза, — попросил Николай. Степанида встала из-за стола, подошла к окну и тихо простонала:

— Ой, кажется, до нас полицай.

— А ты чего испугалась? — спокойно сказал Федор, нащупывая в кармане пистолет. — У нас просто вечеринка.

Не успела Степанида завесить окно, как дверь отворилась и вошел Новиков.

— Добрый вечер в хату, — сказал он и широко улыбнулся. — Примите в компанию. — Он поставил в угол винтовку, снял шапку и повесил ее у порога.

— Проходи, садись, гостем будешь, — пригласил Николай. — Степанида, налей хлопцу штрафную.

— Штрафная не мне, а вам, — без тени улыбки сказал Новиков. — Вы тут разговоры разговариваете, а Кузьма Кузьмич навострил лыжи в город.

— Ну и что? — спокойно спросил Николай. Новиков выпил полстакана, звучно закусил огурцом!

— Сколько я за ним присматриваю — он почти никогда в город не отлучается, а сегодня против ночи на подводе укатил. Я ехал верхом и перегородил ему дорогу.

— Что случилось? — спрашиваю, а он, хитрая такая лиса, никогда правду не скажет, хоть мы с ним и в одной шкуре сейчас. — Хочу, говорит, с утра на Быховский рынок попасть, выменять кой-какой одежонки. За кусок хлеба, говорят, можно целый костюм шевиотовый купить. Я, конечно, не верю, но поворачиваю коня и уступаю ему дорогу. Как бы не надумал чего этот Кузьма Кузьмич.

— Что это ты такой осторожный стал? — спросил Николай. — Я Кузьмича тоже не первый год знаю. Побоится он против своих односельчан пойти.

— А может, он выполняет приказ. Тут он лоб расшибет, потому что побоится не выполнить.

— Черт его знает... — усомнился Николай.

— А ты меня не признал, — обратился к Федору Новиков.

— Вижу, будто знакомый, — улыбнулся Федор, — а посмотрел на повязку твою и сразу забыл; что в одной школе учились.

— О повязке в другой раз, — нахмурился Новиков. — Я соображаю, что тебе, Федор, и этому Катиному дядьке надо быстрее сматывать удочки.

— Федор вернулся в родительский дом, а у дяди никого не осталось, — вмешалась. Катя. — От этого новой власти никакого вреда.

— Я высказался... — Новиков встал из-за стола, поправил ремни па куртке немецкого покроя. — А вы продолжайте прения. Может, все-таки укрыться на время? — Он надел шапку, взял в углу винтовку и тихо прикрыл за собой дверь.

В хате наступило напряженное молчание. Первым нарушил его Николай..

— Ну, что скажете?

— Бобик, — заключила Степанида. — Виляет и нашим и вашим.

Катя молчала.

— Я помню, что этот Новиков был неглупым парнем, — сказал Федор. — И, видно, есть у него какие-то основания, если он пришел с предупреждением.

— Видно, есть, — согласился Николай. — Ну, давайте кончать нашу сходку,

— Я предлагаю, — сказал Федор, — избрать секретарем комсомольской организации нашей деревни Николая.

Кто против? Никого. Вот и хорошо... Уже у порога Николай посоветовал!

— Слухай, Федя, ты подумай про то, что говорил Новиков. Может, и правда махнешь куда-нибудь?

— А я разве зимовать собрался? — улыбнулся Федор. — У меня в районе деревень много.

Торопливо простилась Степанида. Федор и Катя взялись за руки и пошли по улице.

— Меня больше всего беспокоит, — сказала Катя, — что Михаил Тимофеевич вызывает подозрение. Не верят люди в наши родственные связи. А этот Кузьма Кузьмич одно время так зачастил, что мы с мамой не на шутку переполошились.

— Вот что, Катюша, — Федор крепко сжал Катину руку. — Утром я уведу Михаила Тимофеевича в отряд...

Подошли к дому Кати.

— Знаешь что, — предложила Катя, — давай пойдем в амбар и откопаем его документы.

Ворота были не заперты. Катя тихонько приоткрыла половину, придержала ее, и они проскользнули в середину без стука и скрипа. Запах сена и соломы напомнил аромат горячего осеннего поля. Катя попросила спички, зажгла висящий в углу фонарь, прикрутила фитиль на самый слабый огонек.

— Вот здесь Михаил Тимофеевич лежал около месяца. Мы думали, что не выживет, — она подала Федору лопату и указала место, где рыть.

Ящичек с документами оказался близко, на глубину лопаты. Федор достал сверток, подошел к фонарю, развернул.

— Тут вот партийный билет, — сказала Катя, — потом пропуск в наркомат обороны, удостоверение личности, а вот это медаль «XX лет РККА»...

— Ты возьми это домой, — попросил Федор, — а утром отдашь генералу... Гаси свой фонарь.

Катя подняла стекло, дунула на маленькое колеблющееся пламя. В амбаре стало темно и тихо. Эта тишина была какой-то таинственной и тревожной. Катя поймала в темноте Федину руку:

— Значит, опять прощаться?'

— Почему — прощаться? Не люблю я этого слова, просто терпеть не могу. Если мы уж пережили бои за Могилев, то теперь нас никакой черт не возьмет. И мы с тобой будем видеться чаще, чем ты думаешь. Во время походов по району я обязательно буду заглядывать сюда. Обязательно... потому что теперь... теперь мы не должны никогда разлучаться...

— Молчи... — прошептала Катя. Она закрыла его рот долгим и жарким поцелуем. Федор почувствовал, как ее тело обмякло у него на руках. Он поднял Катю и осторожно опустил на ворох свежей соломы. Губы их снова слились в поцелуе.

— Феденька... — жарко прижималась к нему Катя. — Прости меня, глупую... за все прости... родной мой...

Федя не мог говорить. Он задыхался от нахлынувшего счастья. Дождался наконец, что Катя пожалела, что девчонкой убежала от него на Дальний Восток, надеясь, что юношеская любовь позабудется, как забываются многие детские привязанности. Не знала она, что первое чувство бывает и последним, которым живут всю жизнь...

Катя спохватилась, когда где-то по соседству громко пропел петух.

— Господи, — прошептала она, — мы с ума сошли, Федя. Домой, немедленно домой. А то мама подумает, что...

— И пусть думает, и пусть знает... — сказал Федор, помогая Кате подняться. — Я даже очень хочу, чтоб она знала, Я сам пойду и скажу, что ты и Аленушка будете жить в моем доме, потому что жена не может жить отдельно от мужа...

— Ах ты мой чернявенький, — тихо засмеялась Катя. — Не спеши. Придешь в следующий раз, и мы обязательно скажем маме...

Они вышли за ворота. Федор проводил Катю к дому и крепко обнял ее на крыльце.

— До свидания, — прошептала Катя, — До завтра, Ты рано зайдешь к нам?

— Рано, — пообещал Федор,

Катя неслышно открыла дверь и юркнула в хату...

Длинны декабрьские ночи. Мать разбудила Федора, когда на ходиках было восемь часов утра, а на дворе царила темень. Федор хотел сразу же идти к Михаилу Тимофеевичу, но мать упрекнула, что он не предупредил ее и она не успела собрать на дорогу и продукты и зимние вещи — в лесу не в гостях.

Федор послушался матери и, пока она возилась в чулане, лежал на кровати и думал. Думал о себе и о Кате. Может быть, ей тоже не следует оставаться в деревне. Если Кузьма Кузьмич что-нибудь узнает о генерале, ей несдобровать. А Ксению Кондратьевну с малым ребенком никто не тронет. В лагере Кате нашлась бы работа. Может быть, Устин Адамович посылал бы их на задание вдвоем...

Мать поставила на стол дымящуюся паром картошку прямо в чугунке и сковороду яичницы. Федор умылся, сел за стол и услышал на улице топот ног и голоса. Кто-то торопился, почти бежал, а голосов разобрать нельзя было.

Федор вскочил из-за стола, набросил стеганку, выхватил из кармана пистолет.

— Сыночек, спрячь оружие, ради бога. Если немцы — сейчас у тебя никакой вины. Живешь дома, у матери. Ты ж не командир и даже не красноармеец.

В дверь сильно постучали. Конечно, не деревенские, не свои. Федор сбросил стеганку, снова сел за стол, хотя есть совсем не хотелось.

Мать вышла в сени, чтобы открыть, и тут же ее грубо втолкнули в хату. У порога стояли гитлеровцы с автоматами наготове. Вошел офицер, высокий, стройный, в черной кожаной куртке с погонами, сверкающих хромовых сапогах, брюках навыпуск. На чистом русском языке спросил:

— Мы не ошиблись адресом? Вы Федор Михайлович Осмоловский, а это ваша мать?

— Точно, — подтвердил Федор и встал из-за стола. — А в чем дело?

— Выходите. Оба.

Федор хотел было набросить стеганку, но офицер предупредил:

— Одежда не понадобится.

Их вывели с матерью на улицу. Светало, и Федор видел, как по всей деревне из хаты в хату шныряли гитлеровцы, видел, что у Катиного дома собралась толпа. Их подвели ближе, и сердце Федора екнуло —у стены амбара стояла совершенно босая Катя с Аленушкой на руках. Ксения Кондратьевна, рыдая, висела у нее на плече. В стороне, опустив голову, стоял под охраной Михаил Тимофеевич.

Федора и мать толкнули к стене амбара. И вдруг стало совсем светло, словно вспыхнуло солнце, осветив улицу деревни, по которой солдаты вели под конвоем людей, сюда, к Федору и Кате, и строгий строй автоматчиков напротив амбара. Только небо почему-то стало не светлым, а темным. Федор посмотрел туда, откуда шел этот яркий свет — горел его дом. Мать тоже увидела пожар и, обняв Федора, запричитала:

— Сыночек мой родненький, что ж это с нами будет...

Катя молчала, крепко прижимая одной рукой Аленушку. Казалось, девочка еще спала. Федор взял Катю за руку и тихонько пожал ее. Не выпуская руки Федора, Катя отвечала мелким дрожащим пожатием. К амбару все шел и шел народ, а руки Кати и Федора торопились сообщить друг другу самое важное, самое заветное, потому что можно не успеть, потому что вон уже загорелся и Катин дом, и от этого света режет глаза и горло сжимается тугим узлом от горького дыма...

Нина не думала, что родная деревня Федора так далеко от нее. Боясь, что ночь застанет ее где-нибудь в лесу или в поле, Нина попросилась на ночь в ближайшей деревне, а раненько, чуть свет, спросив у хозяев дорогу на

Барсуки, встала и пошла. Ей сказали, что тут недалеко, километра четыре или все шесть, и теперь эту малость она пройдет быстро и ранним утром будет в Барсуках.

Кажется, ночью был ядреный морозец, и каблучки Нины стучали по твердой земле. В лощинках белел, словно осевший туман, иней. Она шла и чувствовала, как нарастает в ней беспокойство. А что, если Федора нету и дома? А что, если... она не хотела думать об этом, она не могла даже представить себе, что с ним может случиться что-то страшное. Она зашагала быстрее, а сердце стучало яростно и тревожно.

Нина вышла на опушку леса. Отсюда, далеко внизу, у маленькой речушки, виднелось село. И — что такое? Один из домов вдруг вспыхнул ярким пламенем, словно его подожгли одновременно со всех сторон. А люди, наверное, не знают или еще спят?...

Нина бросилась вниз по дороге. Ей казалось, что если она успеет, дом еще можно спасти. Она была уверена, что пожар — это глупая случайность, что кто-то чего-то недоглядел и вот теперь останется без крова.

На околице деревни она поняла, что ошиблась. Вот подожгли и еще один дом. Ей бы лучше всего повернуться и подальше бежать отсюда, но какая-то непреодолимая сила тянула ее туда, где большим полукольцом стояли, освещенные пожаром, люди, где виднелся строй гитлеровцев, вооруженных автоматами.

Она подошла еще ближе и чуть не упала от страха и боли — у стены амбара стоял Федор в одной сорочке с расстегнутым воротом. Стоял и смотрел прямо перед собой, как будто хотел обязательно увидеть кого-то в толпе. Рядом была молодая женщина или девушка с ребенком на руках.

Нина прошла мимо солдата, топтавшегося позади людей, пробилась сквозь толпу вперед, и остановилась рядом с высоким парнем, который опирался на костыль.

— Федя, родной, я здесь! — хотела крикнуть Нина, но в горле пересохло и язык онемел во рту. Она поднялась на цыпочки, чтобы поймать взгляд Федора, но он смотрел куда-то выше ее, и Нина чуть не плакала от обиды.

На освещенную площадку вышел офицер и объявил, что за укрытие от германских властей советского генерала виновные будут казнены. Он даже не назвал ни одного имени, ни одной фамилии. По команде офицера из строя вышло несколько солдат. В это время громко расплакался ребенок на руках у девушки, которая стояла рядом с Федором. Расплакался так громко, что мороз пробегал по коже. Словно плачем своим хотел остановить карателей.

Офицер оглянулся на толпу и недовольно приказал:

— Возьмите кто-нибудь ребенка!

Нина испугалась, что люди опередят ее. Она выскочила из толпы и подбежала к девушке,

— Ты?! — спокойно удивился Федор.

— Я... — ответила Нина дрожащим голосом,

— Берегите Аленушку... — попросила чуть слышно Катя.

— Прощайте... прощайте... прощай... — не спуская глаз с Федора, Нина, пятясь, отошла в толпу...

Федор повернулся к Кате, но услышал громкую команду офицера и тяжелый удар в грудь. Он упал, но сознание еще не покинуло его. Цепляясь непослушными пальцами за бревенчатую стену амбара, он поднялся и тяжелым взглядом посмотрел вокруг.

Федор хотел сказать людям, что стояли и плакали, сказать Нине, Николаю, молодому полицаю Новикову, который держался рядом с перепуганным Кузьмичом, что все равно скоро наступит день победы и Красная Армия отомстит за их смерть, но не успел.

Прозвучала автоматная очередь, и все потонуло в багровом тумане.

 

Глава восьмая

ПРОЩАЙТЕ, ЛЮБИМЫЕ

Укрытие, оборудованное на сеновале Данутой, показалось Ивану роскошью. В него вел узкий ход, а дальше Данута так выскубла сено, что образовалось уютное и просторное логово. Тут можно было даже сидеть. Единственное неудобство — темнота. Она постоянно окружала Ивана, и трудно было сказать, когда наступала ночь, когда приходил день. Правда, день можно было отличить по тому, что в норе появлялась Данута и приносила поесть.

Иван не помнит, когда он почувствовал, что в укрытии стало слишком жарко. Казалось, сено кругом раскалилось и до него было больно дотронуться. Он перестал прислушиваться к тому, что происходило за стеной гумна, — тяжелый горячечный сон снова навалился на него. В этом сне он снова видел себя убегающим из эшелона пленных, и снова его мучила жажда, которую нельзя было утолить тугим горячим снегом. Он никак не мог понять, почему снег из холодного стал горячим, и разрывал сугробы поглубже, надеясь, что на глубине он найдет желанный холод. Но холода не было, а пальцы, которыми он рылся в сугробе, нестерпимо болели, и эта боль проникала, как по проводам, во все тело.

Ему начинало казаться, что укрытие, приготовленное Данутой, вдруг обвалилось и сено всей массой упало на него. Он искал выхода из своей норы, но никак не мог найти.

Потом он услышал голоса — один был знакомый, кажется, голос Дануты, другой басовитый, мужской. Он не мог понять, о чем говорили они, только запомнил слова, которые повторял мужской голос:

— Тут ему будут концы...

«Про кого это? — силился думать Иван. — Неужели про меня?» Он хотел проснуться, открыть глаза и сказать человеку с басовитым голосом, что смерть уже позади, а теперь он еще поборется. Вот только бы проснуться и уйти от этого палящего зноя.

Потом ему казалось, что его несли и кто-то больно держал за руки, к которым и без того нельзя было прикоснуться. На этом его страшный сон закончился, и он больше ничего не помнил...

Очнулся оттого, что где-то рядом звенел чугунок, в который засыпали что-то— то ли фасоль, то ли горох. Сначала он подумал, что это ему снится, и продолжал лежать с закрытыми глазами. Потом с трудом открыл глаза — чугунок звенел совсем близко. Этот звон был знакомым с самого детства. Мать, бывало, готовилась ставить чугунок с фасолью в печь, а Ваня крутился рядом, наблюдая за тем, как белые, желтые, красные, розовые фасолинки сыпались, позванивая о металл.

Он не понял, где находится. С одной стороны возвышалась побеленная стена русской печи, с другой почерневшие, неоштукатуренные бревна, наверху тоже черный закопченный потолок с массивными балками, а у ног была пестрая занавеска, как раз на уровне печи.

Иван молчал, прислушиваясь к себе и к тому, что происходило за занавеской. Ему было хорошо и покойно. Только когда поворачивал голову, как-то странно покачивалась печь и валилась набок бревенчатая стена. Тогда он решил лежать неподвижно и смотреть на балку, которая блестела, как отполированная.

На балке Иван заметил черного усатого таракана, тоже своего старого знакомого. Иван даже улыбнулся — у них в доме была пропасть этих беспокойных усатиков. Забравшись на печку, Иван и Виталик ловили их и прятали в спичечный коробок, а они там шуршали так, что слышно было на всю хату.

Таракан просеменил по балке, потом остановился, опустил усики вниз, словно присматриваясь к Ивану, и снова заторопился вперед за печь, где, наверное, ему было так же хорошо и уютно, как Ивану.

За занавеской стучали ухватом, скребли кочережкой — мать Дануты, наверное, кончает топить печь, сгребая в одну сторону уели, освобождая место для чугунков.

Звякнула щеколда — открылась и закрылась дверь в хату.

— Войт приказал сдавать теплые вещи для германцев, — сказала Данута, раздеваясь у порога.

— Каб ён задушыуся разам з германцам! — громко сказала мать и со звоном закрыла заслонку печи.

— Тише вы, мама...

— Чаму я у сваей хаце павинна сядзець, як мыш пад венiкам?

— Больной у нас.

— Лiчы, што яго няма. Без прытомнасцi амаль тыдзень. Клопату будзе хаваць яго сярод зiмы.

— Мама...

— Ты што, сама не бачыш, што ён памipae. Шкада, што такi малады... А гэтаму войту дулю пад нос, а не цёплыя рэчы для германца. Выхвалялiся, што да зiмы Маскву захопяць, аж трасцу... Абагрэць ix трэба, каб ix грэла на тым свеце...

Иван слушал и улыбался. А когда ему захотелось что-то сказать и Дануте и матери, он вдруг закашлялся долгим удушливым кашлем, от которого что-то хрипело и булькало в груди.

Данута порывисто отдернула занавеску, подбежала к Ивану, подняла его голову, поднесла кружку с водой.

Иван сделал несколько глотков и успокоился. Он смотрел на Дануту, на ее живое лицо, толстые косы, спадающие на плечи, на морщинки, собравшиеся на переносице, и улыбался краешком губ.

— Дышишь? — спросила Данута.

— Дышу... — прошептал Иван.

— Мама, а он посочувствовал нам с тобой. Знаешь, как тяжело было бы долбать мерзлую землю... — Данута широко улыбнулась и крикнула матери: — Живой!...

— Ну, то дзякуй богу, — сказала мать, подошла и встала рядом с Данутой. — А то у нас сэрца не на месцы. Кожны дзень чакаем, што прыйдуць i знойдуць цябе...

Поздним вечером с помощью Дануты Иван снова перебрался в свое укрытие. Данута оставила ему маленький кувшинчик с молоком, небольшой кусочек хлеба и ушла.

Впервые за много дней, оставшись один, Иван мог холодным разумом подумать о себе. Ну, хорошо, нашлись добрые люди и приютили. Больше того, вернули его к жизни, каждый день рискуя собой. А что дальше? Сколько можно сидеть на шее двух одиноких женщин, которым, конечно, нелегко самим в это трудное время. Нет, он не задержится здесь. Вот только поговорит с Данутой, может быть, она что-нибудь знает о партизанах. Вдруг пленные, бежавшие с эшелона, собрались в отряд? Теперь главное — поскорее набраться сил, а что касается одежды, которой снабдила его Данута, в ней можно зимовать и в землянке и на сеновале. Под стареньким, но еще крепким кожушком было тепло и уютно, а в ватных брюках и валенках можно было лежать прямо на снегу. Главное, скорее окрепнуть, потому что стоит резко повернуть головой, как перед глазами все начинает вертеться.

Он взял кувшинчик с молоком, откусил крошку хлеба, разжевал ее, почувствовал приятный кисловато-сладкий вкус и запил глотком молока. Даже если не хочется, он будет есть. Так надо. Не лежать же ему в этой норе до тех пор, пока придут сюда наступающие части Красной Армии. Что он, комсомолец, скажет командованию, как посмотрит в глаза своим товарищам? Они там, наверное, делают большие настоящие дела, а ты...

Он спал крепко, без сновидений. Проснулся оттого, что почувствовал, как чья-то рука приглаживает ему волосы. Он открыл глаза и увидел рядом с собой Дануту. В укрытии было тесновато вдвоем. Данута сидела, прижавшись к мягкой стене норы, и улыбалась. Это хорошо видел Иван, потому что вход в укрытие, который Данута обычно забрасывала сеном, сейчас был открыт и оттуда, снаружи, пробивался солнечный свет.

— Уже скоро одиннадцать утра, а ты все спишь... — мягко пожурила она и опять улыбнулась.

—Я хотел с тобой поговорить. — Иван сел и снова закашлялся. Только сегодня кашель был не таким сухим, как вчера. — Я хотел поговорить с тобой, — продолжал Иван.

— Ты мне хочешь признаться в любви? — прикинулась Данута, и озорные искорки сверкнули в ее глазах.

— Я с тобой серьезно, а ты...

— Я тоже серьезно... — улыбалась Данута.

— Ты, конечно, понимаешь, что я у вас долго не задержусь... — нахмурился Иван.

— А мы тебя не гоним, — обиделась Данута.

— Спасибо вам за все. И тебе и маме. Я не могу отсиживаться, когда наши бьются не на жизнь, а на смерть... Может быть, ты что-нибудь узнаешь о партизанах?

— Во-первых, — загнув один палец на руке, сказала Данута, — ты еще совсем хворый. И какая от тебя будет польза Красной Армии — не знаю. Во-вторых, — она загнула еще один палец, — чтобы разобраться у нас что к чему — надо пуд соли съесть. Каких только отрядов нету. Как связаться и с кем? Попадешь из огня да в полымя.

— Во сне или наяву слыхал я мужской голос, — сказал Иван. — Кто это был?

— Фельдшер наш. Добрый такой, пожилой уже человек.

— А он с кем?

— Кто его знает, — пожала плечами Данута. — Слыхала, к нему недавно аковцы привозили своего раненого и он лежал у него в медпункте. Мы так боялись приглашать его, но он ничего... помог и никому не сказал.

— Ты уверена?

— Я так думаю. — Данута подала Ивану сырое яйцо, кусочек хлеба. — Съешь.

— Не откажусь.

— От сырого больше пользы.

Иван выпил яйцо, закусил хлебом и, почувствовав внезапную слабость, прилег. На лбу выступил холодный пот.

Данута вынула из рукава плюшевого жакета носовой платочек и стала легким прикосновением вытирать лицо Ивана.

— Эх, ты, партизан... — тихонько говорила она. — Даже сидеть сил не хватает, а он в отряд рвется...

Иван молчал. От носового платочка Дануты исходил освежающий приятный запах не то выстиранного белья, не то знакомых с детства каких-то трав. Он придержал руку Дануты на лице. После долгого молчания Данута спросила.

— Ты женатый?

— Нет, конечно... — смутился Иван.

— А лет сколько?

— Двадцать два.

— По виду старик. Я думала, тебе все тридцать. Иван провел рукой по небритым щекам, по бородке, колючей и жесткой, которая успела вырасти за это время, и усмехнулся:

— В этой берлоге совсем зарастешь...

— А девушка у тебя есть? — продолжала свой озорной допрос Данута.

Иван помолчал и глухо ответил:

— Была.

— Ты бросил ее, да?

— Нет.

— Она тебя?

— Нет, Данута. Совсем не то. Погибла она... — Иван снова замолчал.

Молчала и Данута. Озорные огоньки погасли в ее глазах. Она тоже задумалась и положила руку на лоб Ивану.

— Ну, вот, и нету у тебя температуры. Хочешь, я принесу тебе бритву?

— Хочу.

— Ну, тогда вылезай. Походи немного в гумне, а то совсем разучишься. Папа рассказывал, что он в империалистическую был ранен. Пролежал месяц. Потом его водили за руки по палате... — Данута выбралась из укрытия первой и, тихонько скрипнув воротами, исчезла.

Иван выполз, отдышался и попробовал встать на ноги. Ничего, только слегка кружится голова и противный липкий пот покрывает шею. А в гумне сухо, морозно, пахнет сеном и почему-то кожухом. За стеной жует и тяжело вздыхает корова. Сквозь щели настойчиво пробивается солнце и режет сумрак острыми лучами. Дышится легче, постепенно проходит потливость. Когда Данута приносит бритву, помазок и кружку горячей воды, он и вовсе приходит в себя.

Данута ставит все это на полочку у стены и вдруг вспоминает, что нужно зеркало. Приносит, запыхавшись, треугольный обломок.

Иван берет в руки зеркало и подносит к лицу. На него смотрит незнакомый, очень худой человек с ввалившимися глазами, обросший жидкой щетиной усов и бороды.

Иван намыливает помазок, потом лицо и берет в руки бритву. Откровенно говоря, такой он еще ни разу не брился. Дома у него был станочек ленинградского завода. Он аккуратно менял лезвия и горя не знал. А этой можно и порезаться. Надо точно угадать угол наклона острия, иначе срежешь кусок подбородка.

Данута смотрит па пего со стороны и смеется.

— Да ты, наверное, еще ни разу не брился, — говорит она. — Отец делал совсем не так. Дай-ка сюда... — Она берет из рук Ивана бритву и ловко бреет его лицо.

Ивану приятно ощущать мягкий шорох бритвы и бархатные пальцы Дануты. Они ловко передвигаются по лицу, даже берут его за нос, чтобы чище сбрить усы. Ивану щекотно, и он хохочет.

Данута отходит на шаг в сторону и без тени улыбки говорит:

— А ты совсем ничего. Даже красивый. А я сразу и не приметила.

— Да брось ты... — улыбается Иван. — Плесни лучше вот этой воды. Я лицо обдам.

А Данута болтает не умолкая:

— Хочешь, я маму позову. Пускай она на тебя полюбуется. Сразу на человека стал похож.

— Не надо, — отмахивается Иван. — Я лучше спать пойду. Мне надо сил набираться.

— Иди, набирайся, — недовольно ворчит Данута. — Просто не верится, что тебя любила девушка. Ты же поговорить как следует не умеешь. А еще учителем хотел стать.

— Так то с детьми... — оправдался Иван и полез в свое укрытие.

— Мама отвару сделала от кашля, так я принесу.

— Неси.

Данута быстро вернулась и протянула в нору руку с кружкой. Рука белая-белая, как точеная. Сквозь кожу просвечивают тоненькие синие жилки. Иван взялся не за кружку, а за руку. Данута хотела отдернуть руку, а потом раздумала. Иван подержал ее пальцы, взял кружку, выпил коричневый настой, отдающий полынью, и возвратил кружку в красивую руку Дануты...

По утрам Иван вылезал из норы и разминался. Он размахивал руками, приседал, по небольшому току неслышно делал пробежки в мягких валенках и чувствовал, как тело наливается бодростью. Прошли удушливый кашель и противная потливость. Иван решил, что наступило время уходить.

Однажды, когда Данута по обыкновению принесла знакомый кувшинчик с молоком и кусочек хлеба, Иван сказал:

— Ну, все, Данута. Хватит, переводил я ваше добро... Пора и честь знать.

— Ты что, сдурел?... — пыталась отшутиться Данута. — Вот когда сгладятся на щеках эти ямочки... — она провела рукой по его лицу, — тогда пожалуйста.

— Я серьезно.

Наступило молчание. Данута насупила брови, и на переносице собрались складочки. Лицо ее из улыбчивого стало хмурым и недовольным.

— А если серьезно, то это совсем не так надо делать. Во-первых, — она загнула на руке палец, — у тебя нет никакого оружия, а сейчас без оружия нельзя, а во-вторых, — она загнула второй палец, — ни ты, ни я не знаем, до кого надо идти.

— А в третьих, — сказал Иван, взял ее руку и загнул еще один палец, — ты у меня молодчина.

— Почему я у тебя? — улыбнулась Данута, не отнимая руки с загнутыми пальцами. — Я у себя.

— Ну, я не так выразился.

— А мне понравилось, что ты не так выразился... — Данута вырвала руку, взмахнула косами и исчезла за воротами.

А на следующий день она разбудила его, ткнув в бок дулом парабеллума.

— Ты что? — спохватился спросонья Иван. — Ренце до гуры!

— Перестань! — строго предупредил Иван. — Ты, наверное, не знаешь, что даже незаряженное оружие стреляет раз в год.

— Не бойся и не вылезай... Я сейчас... — Она юркнула в нору и прижалась плечом к Ивану. — Ой, как тут у тебя тепленько, а на улице мороз, прямо страхота. Чуть добежала до гумна.

Иван простил это преувеличение, снял с себя кожушок и набросил ей на плечи.

— И ты тоже не раскрывайся. Вот так посидим вдвоем. Да подвинься поближе, не укушу.

Иван вдруг вспомнил перелесок возле противотанкового рва, в котором они с Викторией просидели ночь под пиджаком. Вспомнил и разозлился на себя. Прошло каких-нибудь полгода, а Иван под кожушком сидит с другой.

— Мне жарко, — сказал Иван и оставил кожушок на плечах Дануты. Он взял в руки парабеллум и спросил: — Ты где это достала?

— Тебе неинтересно, — грустно сказала Данута. — Достала, и конец.

— А все-таки?

— Выпросила у наших сопляков. Когда проходил фронт, они тут насобирали всякой всячины, только пушки не хватает. Я вспомнила и поклонилась им в ножки.

— Не разболтают?

— Им нельзя. Дознается войт, нагрянет с обыском, и могут быть большие неприятности. А я поклялась. Вот даже палец обожгла. Сказали — клянись на огне. Зажгли свечку. Я палец на огонь.

Чувство нежности и жалости вдруг охватило Ивана. Он взял руку Дануты, где на указательном пальце виднелся пузырек от ожога, и прижал эту руку к губам. Данута вздрогнула, снова набросила полу кожушка на плечи Ивану, и так они сидели молча, каждый думая о своем.

Нарушил молчание Иван.

— Спасибо тебе, Дана, — впервые назвал он ее ласково. — Спасибо. Теперь можно собираться в дорогу.

— Нельзя, — отрезала Данута, тряхнув косами. — Я еще не знаю, куда надо идти...

Два дня на молчаливые вопросы Ивана Данута отрицательно покачивала головой. Они будто условились не говорить об этом вслух. На третий день она пришла поздним вечером, когда в гумне было уже темно.

— Ты не спишь? — спросила она, отвернув сено. — Ну так вот. В лес нас повезет фельдшер Вечора.

— Ты ж говорила, что он лечил какого-то аковца.

— А нам что за дело? — возбужденно продолжала Данута. — Пускай лечит хоть самого черта, лишь бы помог нам.

— Вдруг завезет не туда?

— Мы убьем его, — спокойно сказала Данута. — А конь вывезет. Добрый у него конь. Остался на память от красного командира.

Иван не обратил внимания, что Данута говорила о предстоящем отъезде так, словно сама собиралась в лес. Но назавтра после обеда она завела его в хату и сказала матери:

— Прощайся, мама, наш крестник уезжает.

Мать подошла к Ивану, присмотрелась, и улыбка тронула ее широкоскулое лицо.

— А ладным ты стау на бульбе ды на малацэ. Ну, няхай будзе усё добра. Вось тут я табе чыстую бялiзну даю i з сабой тpoxi... Можа, не адразу прыйдзецца дзе якi кусок перахапiць... — Она достала из-под лавки небольшой мешочек грубого полотна с веревочными завязками, чтобы можно было надеть его на спину. — Ну, сядзь на дарогу, пасядзi. Калi застанешся жывы, пасля вайны прыязджай, госцем дарагiм будзеш.

— Спасибо вам за все, — дрогнувшим голосом сказал Иван. — Спасибо, мама...

Мать не выдержала и всплакнула, вытирая глаза уголком косынки.

— Ты не плачь, мама, по нем. Я его сберегу до самого конца войны.

Мать улыбнулась сквозь слезы:

— Што ты такое гаворыш, дачушка?

— А то, что я его одного никуда не пущу, и в эту самую торбочку положи на дорогу хлеба и на мою долю.

— А божачка! — всплеснула руками мать. — Ты у сваiм розуме?

— Я, мамочка, это давно решила, и не пробуй меня отговаривать. — Данута вышла из-за ширмы, где переодевалась, и Иван увидел, что она и в самом деле собралась в дорогу. На ней были почти новые белые валенки, шерстяной свитер ручной работы, завязанные узлом косы прикрывал небольшой шерстяной платок.

Увидев, что Данута говорит серьезно, мать обессиленно опустилась на лавку. Она растерянно мяла в руках рожок косынки да молча вытирала слезы, которые так и катились по щекам.

Данута подошла к матери, села рядом, обняла:

— Мамочка, ты ж у меня такая умница. Я всегда слушалась, а теперь хоть один разочек поверь мне. Я уже не маленькая. Сижу дома и дрожу — какому подлецу приглянусь, когда нагрянет в деревню германец или другой бандит. Буду вот вместе с Иваном... за свою молодость... Так что ты не плачь, а радуйся.

Неизвестно, чем бы кончился этот неожиданный для Ивана разговор, если бы не скрипнула дверь и не появился на пороге коренастый человек в шапке-ушанке, меховых рукавицах, со строгим усатым лицом.

— Пан Вечора! — воскликнула мать, торопливо утирая слезы. — Проше сядаць.

— Нам пора,—сказала за Вечору Данута. — Ну, до свидания, мамочка. Мы будем навещать тебя.

Мать словно онемела. Не было слез, не было слов. Она молча обняла Дануту, поцеловала ее в лоб, как покойницу, потом так же спокойно обняла Ивана и, когда они оба были у порога, осенила их крестом.

— Вот это да... — выдохнул Иван, усаживаясь рядом с Данутой в сани. — Ты просто чудо. Просто чудо...

Вечора тронул вожжи, и серый в яблоки конь вынес их за деревню. Данута прижалась к Ивану, потом взяла его руку и потянула в карман своего кожушка. Рука натолкнулась на револьвер.

— На всякий случай, — тихо сказала Данута и кивнула в сторону Вечоры, который за это время не проронил ни единого слова. Эта молчаливость насторожила Ивана. Да и лицо Вечоры было какое-то не располагающее. Строгие, даже злые глаза, твердая складка губ под усами. Данута уловила настороженность Ивана, и вдвоем они стали внимательно смотреть за дорогой. Вот пересекли большое холмистое поле, потом перелесок, потом въехали в лес, а когда лес кончился — увидели впереди небольшое село. Вечора не поехал по накатанной дороге через деревню, а повернул по другому санному пути в объезд. Иван и Данута переглянулись, но вопросов Вечоре задавать не стали.

Потом снова было поле, снова перелесок и снова сосновый бор, которому, казалось, не было конца.

— Куда мы едем? — не сдержался Иван.

— В Налибокскую пущу, — ответил, повернувшись, Вечора. Голос у него не был таким строгим, какими показались Ивану глаза его.

Спустя некоторое время Вечора пустил разгоряченного коня шагом. Иван сразу догадался почему — впереди на дороге маячили какие-то люди. Иван держал руку на рукоятке парабеллума и ждал. Вот сани проехали еще немного, и послышался окрик:

— Стой, кто едет?

— Пан доктор, — ответил Вечора.

К саням подошли два вооруженных человека. Один пожилой в черной суконной поддевке, валенках и шапке-ушанке и молодой в кирзовых сапогах, желтом полушубке и лихо сдвинутой на затылок кубанке, перечеркнутой спереди красной ленточкой.

Иван успокоился — Вечора привез к своим.

— Ну, слезайте, панове, — улыбнулся молодой. — Поведу вас на прием к начальству.

— Передай — люди из моего села, — хмуро сказал Вечора. Он подал руку Дануте, затем похлопал Ивана по плечу: — Гляди не хворай, а то опять попадешь ко мне.

— Спасибо, — поблагодарил Иван.

— Это мой долг, — сказал Вечора, поворачивая коня...

По узкой протоптанной тропинке Ивана и Дануту вел молодой. Ивану хотелось заговорить с ним, но парень энергично шагал впереди, не давая никакого повода для разговора. Может, тут так было заведено с чужими.

Вышли на большую лесную поляну, где в два ряда горбились покрытые снегом землянки. Поляна вдоль и поперек была вытоптана людьми. Молодой подвел к одной из землянок, постучал в дверь и, спросив разрешения, пропустил Дануту и Ивана вперед.

— Вот, товарищ командир, пан доктор привез пополнение.

Из-за столика поднялся человек с густо поседевшими висками, в военной гимнастерке, туго подпоясанной широким комсоставским ремнем. Иван сразу узнал Виктора, и сердце его радостно застучало. — Ну, посмотрим, кого он нам привез... — сказал Виктор и окинул Дануту с головы до ног. — Добро. Нам до зарезу нужны разведчицы. А ты? — спросил Виктор, посмотрел на Ивана, и брови его удивленно поползли вверх. — Не может быть... Ванюшка! Ваня! — Он бросился к брату и долго и крепко тискал его в своих объятиях,

... Вера по-прежнему аккуратно выполняла свои обязанности связной. Работы было много — городское подполье росло как на дрожжах, и какие только сведения ни переносила она в лес. О движении поездов и воинских частях, расположенных в городе, о формировании так называемой добровольческой освободительной армии из обманутых пленных советских бойцов и командиров и о диверсиях, совершенных и планируемых подпольем.

Работа стала привычной, как всякая другая работа. Вера ловила себя на том, что со временем притуплялось чувство опасности, которое преследовало ее вначале. Она считала, что причиной этому было два обстоятельства — опыт и вторая жизнь, которая зародилась и росла в ней, занимая безраздельно все ее внимание. Каждый день она находила что-то новое в поведении человека, который напоминал о себе легким толчком, таким ощутимым, что замирало сердце.

Сергей переговорил с отцом, и было решено, что Вера передаст свои обязанности другому связному, но приехал с очень важным сообщением Григорий Саввич, и его надо было передать в лес немедленно, потому что от этого зависела жизнь группы подпольщиков с авторемонтного завода. Вера решила съездить в последний раз.

С появлением снега Устин Адамович сократил маршрут Веры почти наполовину. Теперь она не шла на базу, а заходила в деревню Заречье, на явочную квартиру, передавала сведения хозяйке, а та переправляла их в лес. И все было бы хорошо, если бы не полицейский гарнизон в Жуково, который гитлеровцы посадили на пути к Устину Адамовичу.

Вера ухитрялась попадать в Заречье с другой стороны, чтобы не мозолить глаза полицейским, но в этот раз решила ехать через гарнизон, тем более что попалась подвода до самого Жукова.

Дорога была накатанной. Вдоль шляха росли березы и тополя. Словно в отместку за бесснежный декабрь и январь, зима в феврале покрыла сугробами поля и дороги. Стоял солнечный март, и в белом искрящемся мареве пахло близкой весной.

Как всегда, Вера взяла с собой неизменный мешочек с одеждой, чтобы обменять в деревне на продукты. Возница — бородатый болтливый дядька, хвативший на базаре спиртного, предлагал муку и сало в обмен на ее вещи, но Вера сказала, что у нее в Заречье есть люди, которым она обещала, а слово надо держать.

Возница рассмеялся мелким хриплым смешком и ударил кнутом по лошади.

— Рассмешила ты, девка. Видно, скоро бабой будешь, а в жизни не разбираешься. Кто сейчас слово держит? Где ты видала или слыхала? Сейчас такое время, что про этое самое слово люди забылися. Что урвал, то и твое. У нас в деревне каких-то пять вшивых полицаев. Так они сперва обобрали своих жуковских, а теперь чуть не каждый день выезжают на такую операцию в соседние села, а потом пьют с утра до ночи...

Не спеша проехали через деревню. Поравнялись с высоким зданием сельской школы.

— Тишина, — сказал возница, — значит, опять уехали на операцию. Ну, вот я и дома... Бывай.

Вера поблагодарила дядьку, слезла с саней, размяла затекшие ноги, поправила платок, муфту, с которой почти не расставалась, забросила за спину мешочек с одеждой и пошла, радуясь в душе тому, что полицаев не было на месте.

До Заречья оставалось километра четыре. Она знала—в крайней хате встретит ее тетка Степанида, моложавая, крепкая солдатка, и, если застанет вечер, оставит у себя ночевать. А потом долго и подробно будет рассказывать Вере о своей жизни. О том, как встретила на вечеринке вихрастого плясуна — тракториста из Жукова, как влюбилась в него без памяти, как встречались они в поле, как она сообщила ему под большим секретом, что у них будет ребенок. Расскажет, с каким страхом она сообщила ему этот секрет — боялась, что бросит ее тракторист. Нет, оказался хлопцем честным. Даже обрадовался новости, а потом поженились они, и все было бы хорошо, если бы не родился мертвый ребенок. Вера слушала женщину и сравнивала ее и свою жизнь. Несмотря на похожесть, жизнь Веры была значительно труднее. Но она не откровенничала — помнила наказ Александра Степановича — больше слушай, чем говори.

Она шла по узкой проселочной дороге, любуясь открывающимся слева полем, густой стеной леса по правую руку. Вот и опять толкнул ножками тот, кто готовился рядом с Верой войти в эту жизнь, полную невзгод.

Из-за высотки навстречу ей по дороге вышли два человека с винтовками за плечами. Она присмотрелась. Наверное, жуковские полицаи. Идут из Заречья или патрулируют дорогу. Она мысленно проверила себя — все как будто было в порядке, вплоть до паспорта, полученного в Могилеве вместо временной справки. Однако сердце ее застучало чаще. Она ощутила в муфте оружие и постаралась успокоить себя. Чего, собственно, волноваться? Станут обыскивать? Ну и пусть. Покажет им содержимое мешочка. Захотят себе что-нибудь взять — пускай берут. В конце концов, не первый раз она видит этих бобиков и не первый раз уходит от них.

Полицаи все ближе и ближе. По их не совсем твердой походке Вера догадывается, что они нетрезвые. Может быть, это даже к лучшему. Пьяный полицай — не такой бдительный. Но могут быть и неприятности — мало ли что взбредет в голову пьяному.

Поравнялись. Полицаи окинули ее с ног до головы.

— Стой, — приказал один из них. — Куда идешь? — Он вытер рукавом шинели влажный нос, посмотрел в упор на Веру рыбьими, навыкате, глазами.

— В Заречье, — спокойно ответила Вера. — Вот сменяю барахло на крупу или муку.

Полицай пониже ростом и полнее своего напарника молча стоял рядом, словно разговор, затеянный товарищем, не имел к нему никакого отношения.

— Документы! — потребовал полицай.

Вера вынула из муфты паспорт и подала ему. Полицай долго вертел в руках паспорт, вернул Вере и сказал:

— Вот что, бабонька. В Заречье сплошь партизаны, и ходишь ты туда неспроста.

— Бог с вами, — притворно взмолилась Вера, — мне до этих партизан нет никакого дела, а там, говорят, охотно меняют городской товар...

— Развязывай мешок!

— Пожалуйста...

Полицай не спеша выкладывал на снег поношенные платья, брюки, рубашки, придирчиво ощупывая каждую вещь. Потом сунул все обратно в мешочек и подал Вере.

— Ну и дерьмо. Кто у тебя возьмет это? «Кажется, пронесло», — вздохнула с облегчением Вера и хотела было поблагодарить и идти своей дорогой.

— Ты куда? Нет, красавица, придется тебя задержать. Вернемся в Жуково. Такой приказ начальства.

— Ваше начальство ест досыта! — взорвалась Вера. — Ему не приходится просить милостыню.

— Не твоего ума дело, — проворчал полицай. — Всех, кто идет в Заречье, велено задерживать для выяснения личности...

Вера оценила обстановку — вокруг никого, гарнизон неизвестно когда вернется. Если кто и услышит выстрелы — на помощь не придет, — к выстрелам привыкли.

— Хорошо... если вы так настаиваете. — Она нагнулась, чтобы взять мешочек, выхватила из муфты пистолет и выстрелила в грудь глазастому. Тот, даже не вскрикнув, рухнул на дорогу. Его дружок с неожиданной резвостью сорвал с плеча винтовку и, вместо того чтобы стрелять, ударил Веру по руке. Она выронила браунинг, схватилась за винтовку и резко дернула на себя. Полицай не устоял на скользкой дороге и упал. Винтовка осталась у Веры. Она размахнулась ею, как палкой, ударила полицая, подхватила с дороги браунинг и бросилась в лес.

Утопая ботинками в рыхлом мартовском снегу, она не успела скрыться за деревьями, как услышала позади несколько выстрелов. Полицай бежал вслед и стрелял.

«Почему я не убила его, — с горечью подумала Вера, пробираясь по сугробам вдоль опушки. — Растерялась. А теперь кто знает, чем все это кончится».

Полицай не отставал.

«А что, если подождать его? Постоять здесь в укрытии и подождать... вон за той толстенной сосной...» Вера шагнула дальше и провалилась по пояс.

Полицай сделал еще несколько выстрелов.

Вера рванулась из сугроба и ощутила острую боль в животе. Нет, она не была ранена. Это... Веру бросило в жар от мысли, что здесь, на глухой опушке, с ней может случиться то, чего она так ждала и так боялась. Обессиленная, утонувшая в снегу, она лежала и не двигалась. Полицай осмелел. Он шел к Вере без всякой опаски, стараясь ступать по ее следам. Он подходил все ближе и ближе. Вот уже каких-нибудь двадцать шагов, десять. Она видит раскрасневшееся вспотевшее лицо полицая.

Вера приподнялась и выстрелила. Без промаха. Как учил ее Сергей. А боли становились все резче и сильнее. Вера перешагнула через убитого и бросилась к дороге. Бежала, задыхаясь, прислушиваясь к острой боли, которая нарастала с каждой минутой.

Вот она повернула за высотку и увидела хаты Заречья. Они показались такими далекими, что Вера пришла в отчаяние. «Миленький мой, погоди, — шептала она незнакомому еще существу, причинявшему ей нестерпимую боль, которая, как волна, то приходила, то отступала на некоторое время. — Только бы успеть, только бы успеть, — кусая губы, шептала Вера. — Сереженька, родной, как ты был прав, боясь отпускать меня сегодня... Только бы успеть... только бы успеть...»

Она бежала все медленнее, спотыкаясь и скользя на дороге. Бежала и смотрела на заветную хату. Хорошо, что она стоит с краю, что не надо бежать через всю деревню... Она чувствовала, что задыхается, что еще немного и она упадет на снег...

Но тут дверь хаты открылась, и Степанида вышла во двор. Она сразу увидела Веру, потому что оставила на ступеньках какое-то ведро и бросилась в калитку...

Вера с размаху упала ей на шею и вскрикнула от нового прилива боли.

— Господи, да ты рожаешь!... — Степанида подхватила Веру на руки и понесла в хату...

Обедали в конторке, жарко натопленной углем. Сергей любил запах раскаленного чугуна, запах горящего угля. Он снял стеганку, сел, положил завернутый в газету кусок хлеба с отварной говядиной и только начал есть, как в конторку заглянул Ольгерд. Он многозначительно посмотрел на Сергея и закрыл дверь.

Сергей доел бутерброд, накинул стеганку, закурил и вышел. Горох ожидал его.

— Пройдемся немного. У меня дело, Сережка, — взволнованно прошептал он. — На станцию прибывает эшелон со снарядами. Предлагаю его взорвать.

— Как?

— Очень просто, — стараясь быть спокойным, говорил Ольгерд. — У нас нет мин. Но есть паровоз. Слушай меня внимательно. Эшелон примут на шестой путь. Для смены локомотива будет промежуток времени. Я беру маневровый паровоз, ты переводишь стрелки, и на полном ходу я направляю его на эшелон со снарядами.

— А машинист маневрового?

— Он уйдет в лес.

— Тогда пошли на шестой путь... — Горох показал ему одну и вторую стрелки, которые надо будет переводить, показал паровоз, который стоял у поворотного круга и пыхтел, словно собирался с духом...

Все было так, как обещал Горох. Минут через десять, погромыхивая на стыках, прошел тяжелый, сильно охраняемый состав. С молотком за плечами Сергей направился в сторону маневрового. Это была знакомая труженица «овечка». Сергей остановился и несколько раз ударил молотком по костылю. На этот стук из будки маневрового выглянул Ольгерд.

«Отчаянный этот Горох, — подумал Сергей, — а я сомневался». Беспокойство, которое владело им с самого утра, прошло. Было ожидание чего-то значительного.

От эшелона со снарядами отцепили паровоз. Он проскрежетал по стрелкам и ушел в направлении депо. Наступил момент, когда рядом не было ни сцепщиков, ни стрелочников. Лишь вдоль эшелона ходили часовые.

Ольгерд выглянул в окно. «Овечка» чмыхнула паром и тронулась с места. Сергей подбежал к стрелке, быстро перевел ее и бросился ко второй. Едва успел перевести, как ее проскочил маневровый паровоз. Сергей видел — спрыгнул с подножки и скрылся за соседними составами Ольгерд. А он, словно заколдованный, стоял, ожидая взрыва. Ему на какое-то мгновение показалось, что вся эта затея Гороха авантюрная и из нее ничего не получится. Вместо того чтобы уходить от шестого пути подальше, он побежал вслед за паровозом, словно опасаясь, что он возьмет и остановится.

Когда раздался первый удар, Сергея горячей волной бросило на землю. Он поднялся и побежал. А вокруг все гремело, рвалось и горело. Он бежал изо всех сил, чтобы укрыться от этого грома за кирпичным зданием блокпоста. В это время что-то тяжелое и острое ударило его сзади по голове, и он упал на замасленные шпалы... На обед дядя Мотя принес несколько ложек квашеной капусты и завернутую в тряпочку печеную картошку. Шпаковский вынес из соседней комнаты бутылку самогона и поставил на верстак.

— Давай помянем твоего друга... — сказал он Эдику. К верстаку молча подошли Митька, Эдик, дядя Мотя,

и было в этой молчаливой торжественности что-то такое, отчего сердце Эдика сжалось. Выпили.

— У меня к вам просьба, дядя Мотя, — попросил Эдик. — В Заречье ушла жена Сергея и не вернулась.

— Знаю Заречье. За Жуковом сразу. Как звать жену?

— Вера.

— Съезжу. Обязательно...

А вечером пришла с новостью Маша — на базе больницы городская управа готовилась открыть медицинский институт. Из районов начали насильно привозить молодежь, якобы для учебы в этом институте.

— Неладно это. Узнай поподробнее, — попросил Эдик.

— Некогда мне, — отказалась Маша. — Друзья Кузнецова приглашают меня в госпиталь по Виленской. Там готовится восстание.

Эдик удивленно поднял брови.

— Да, да, — прошептала взволнованно Маша,—так и сказали — восстание. Там уже давно наладили связь с партизанами, чтобы в одну ночь и больные и персонал...

— А охрана? — заразившись настроением Маши, спросил Эдик.

— Большего у меня не выпытвай. Я и сама не знаю. Завтра перехожу туда на работу.

— И я с тобой.

— А кто будет сводки принимать?

— Митька.

— Надо посоветоваться с Александром Степановичем, — предложила Маша.

Эдик задумался.

— Да, да, обязательно. А вдруг это провокация? Вдруг за это восстание вас всех перестреляют?...

Александр Степанович встретил Эдика и Машу с радостью. Налил чаю, пригласил к столу. Из заветных запасов достал несколько кусочков сахара. Маша сообщила, что ее зовут в госпиталь на Виленскую.

— Меня не зовут, но я буду проситься..... — добавил Эдик.

— В лес хотите уйти? —спросил Александр Степанович. — А я с кем останусь?

— Митька, Шпаковский, дядя Мотя...

Александр Степанович закурил, долго ходил из угла в угол, раздумывая.

— Ладно. Держитесь вместе... Любовь бывает только раз в жизни... только раз...

Эдик вернулся в привычную обстановку госпиталя. Правда, здесь было легче, чем в больнице. Большинство раненых уже ходило и не доставляло особых хлопот. Появлению Эдика никто не придал значения, потому что главный врач набирал все новых людей, в которых по выправке и подтянутости можно было угадать бывших военных. Машу он почти не видел — целыми днями она была занята в палатах и у фармацевтов — накапливались медикаменты, необходимые для партизан. Была забота и у Эдика — вместе с топливом привозил он в госпиталь оружие, которое ему готовил на складе Гогия.

— Снова мы вместе, дорогой, — радовался Гогия. — Вот посмотришь, нас вспомнят с тобой после войны...

В ожидании волнующих событий Эдик забыл, что послал дядю Мотю в Заречье, и когда брат сообщил, что дядя Мотя приехал с хорошими вестями, он сразу даже не понял, о чем идет речь.

— Сын у твоего Сергея родился,—сказал Митька. — Дядя Мотя уговорил хозяйку, чтоб Вера не спешила в город. Там все-таки и молока и хлеба можно достать.

Эдик улыбнулся. Ах, какой замечательный этот дядя Мотя! Он и тут все понял, он и тут сделал все так, чтобы Вера пока ни о чем не догадывалась.

По пути в госпиталь Эдик забежал с новостью к Александру Степановичу. Тот долго обнимал Эдика и, кажется, плакал. То ли от горя, то ли от радости...

Весна была дружной. В конце марта пришло тепло с ясным неутомимым солнцем, и по улицам города зажурчали ручьи, унося в Дубровенку мусор и грязь, накопившиеся за зиму. На окраинах обнажились поля. Ветер приносил свежесть и запах нагретой влажной земли.

— Сегодня, — однажды сообщила Маша Эдику. — Сегодня в полночь. Командиры собирают боевые группы в палатах. Я буду с обозом медикаментов...

Собирались тихо, выставив дежурных, чтобы не привлечь внимания охраны. Эдик сидел в палате среди настороженных хмурых людей и слушал распоряжения какого-то военного в потертой телогрейке.

— Наша задача — в полночь убрать часовых и открыть центральные ворота. Маршрут движения — железнодорожный переезд и дальше по проселочной дороге.

Мерцала свеча. Эдик видел раненых, одетых во что попало. На одном был перетянутый ремнем фланелевый больничный халат, на другом поношенная, видавшая виды шинель, на третьем пальто, неизвестно как попавшее на территорию госпиталя.

— Оружие все получили?

— Все, — ответил кто-то из пленных.

— Пора...

Командир один направился к центральным воротам, приказав группе приготовиться в коридоре барака. Вот он подошел к часовому. Тот что-то спросил. Командир ответил и полез в карман. Часовой не успел даже поднять винтовку, как был свален на землю. Вся группа высыпала из коридора и бросилась в проходную, где за столиком дремал полицай...

Благополучно миновали железнодорожный переезд. Редкие патрули на станции не придали значения этому ночному переходу. Зато на окраине города разгорелся бой — то ли гитлеровцы догадались, что произошло, то ли обнаружили бегство целого госпиталя и выслали заградительный отряд.

Командир группы, в которую входил Эдик, держал бойцов в хвосте колонны, опасаясь удара с тыла.

— Подтянись, подтянись! — подбадривал он раненых. — Нам только вырваться из города...

Скоро впереди стало тихо.

— Теперь жди, что навалятся на нас, — громко сказал командир. Однако вышли в поле, потом свернули в перелесок, а погони не было. Наверное, фашисты побоялись встречи с партизанами. Эдик ускорил шаг и в лощине догнал подводы с медикаментами.

Рассвет наступал медленно. Солнце, словно нехотя, посылало на землю розоватый далекий отблеск, и люди в колоннах торопились уйти от опасности.

Эдик обогнал одну повозку, другую, третью... Маши нигде не было. Он подумал, что она не усидела на медикаментах и ушла вперед. Он пробежал дальше, и когда обогнал колонну, его остановил голос главного врача:

— Вы куда, товарищ? Вернитесь на место...

Эдик шарил испуганным взглядом по молчаливой настороженной колонне. Может быть, второпях не заметил Машу среди персонала. С ним поравнялась санитарная повозка с ранеными. Эдик присмотрелся, и сердце его упало — укрытая старой шинелью, среди других, лежала Маша. Эдик некоторое время шел рядом, держась рукою за край старой шинели. Словно почувствовав взгляд Эдика, Маша открыла глаза и сказала:

— Вот видишь, как получилось..... Девочки перевязали... А у партизан, говорят, свой неплохой госпиталь...

— Машенька, — дрогнувшим голосом спросил Эдик. — Тебе больно?

— Больно, Эдичек... — призналась Маша, — Особенно, когда начинает трясти на дороге...

— Давай я тебя понесу...

— Ну что ты, что ты, нам еще, наверное, далеко... Эдик отвернул шинель и, несмотря на возражения пожилой сестры, взял Машу на руки и понес.

— Тебе больно? — спрашивал Эдик, прижимаясь губами к ее губам.

— Нет, милый, нет... — успокаивала его Маша, а Эдик выбирал дорогу ровнее, чтобы не споткнуться и не толкнуть Машу, и настойчиво шел вперед, надеясь, что Маше скоро полегчает.

А она не могла даже обнять его за шею и лежала у него на руках, как беспомощный ребенок.

— Машенька, ну как ты? — беспокойно спрашивал он.

— Ничего, ничего... — шептала Маша. Он опять касался губами ее губ.

— Скоро будем на месте, скоро. Потерпи, родная. Словно в подтверждение его слов, далеко впереди послышался шум, и по колонне прошло оживление:

— Партизаны...

Это придало Эдику новые силы.

— Машенька, — шептал он, — ты слышишь, мы почти пришли... вот еще немного. Ты слышишь?

Маша не отвечала. Эдик прижался губами к ее лицу — оно было холодным.

— Потерпи, потерпи, родная... — машинально шептал он, чувствуя, как потяжелела его ноша, самая близкая, самая родная, которую несет он последний раз в жизни.