Часть первая
Суша
1
Видение парусника возникло в самый обычный день, но Дити тотчас угадала в нем судьбоносный знак, ибо этакой махины не видала даже во сне — да и откуда, коли живешь в северном Бихаре, что в четырех сотнях миль от морского побережья? Ее поселок притулился в глубинке, и до океана, темной пропасти под названием Калапани, Черная Вода, в которой исчезает святой Ганг, было далеко, как до преисподней.
В тот год маки удивительно долго не сбрасывали лепестки, хотя зима уже заканчивалась: от самого Бенареса речные берега были укутаны толстыми покрывалами из белых цветов, отчего казалось, будто Ганг преодолевает долгие мили меж двух ледников. Точно снега Гималаев спустились на равнины, чтобы дождаться прихода Холи[1]Холи — древний индийский праздник, который отмечается в мартовское полнолуние и знаменует приход весны, изгнание зла и возрождение жизни. Согласно легенде, в этот день сгинула злая ведьма Холика.
с его весенним разноцветьем.
Поселок приютился на окраине Гхазипура, что милях в пятидесяти к востоку от Бенареса. Как и все, Дити беспокоилась из-за припозднившихся маков; в тот день она встала рано и привычно захлопотала по хозяйству: приготовила мужу Хукам Сингху выстиранные дхоти и камизу,[2]Дхоти — набедренная повязка, камиза — верхняя длинная блуза.
собрала узелок с обедом — лепешки роти и соленья. Потом на секунду заглянула в молельню; позже она искупается и переоденется, и уж тогда совершит надлежащую пуджу с цветами и подношениями, а пока, все еще в ночном сари, на пороге лишь преклонила колени, молитвенно сложив руки.
Вскоре колесный скрип возвестил о прибытии запряженной волами повозки, которая доставляла Хукам Сингха на гхазипурскую фабрику. Три мили не бог весть какая даль, однако и они непосильны для раненой ноги бывшего сипая британского полка. Впрочем, не шибко страшное увечье костылей не требовало, и до повозки Хукам Сингх добирался самостоятельно. Дити шла следом, а затем вручала мужу обеденный узелок и флягу с водой.
Возчик, здоровяк Калуа, даже не пытался помочь седоку и лишь отворачивал лицо: Хукам Сингх из высшей касты раджпутов, ему негоже лицезреть физиономию представителя касты кожемяк, дабы не испоганить себе весь грядущий день. Умостившись на задке, сипай-ветеран сидел лицом к дороге, а узелок держал на коленях, чтобы не дай бог не коснуться кучерского барахла. Так они и ехали на скрипучей повозке до самого Гхазипура — вполне дружески беседовали, но друг на друга не смотрели.
При возчике Дити тоже осмотрительно прятала лицо и сбросила накидку, лишь вернувшись в дом, чтобы разбудить шестилетнюю дочку Кабутри. Свернувшись калачиком на циновке, девочка крепко спала, лицо ее то обиженно хмурилось, то освещалось улыбкой, и Дити удержала свою руку. В личике дочери она видела свои черты — те же пухлые губы, вздернутый нос и закругленный подбородок, с той лишь разницей, что все это свежее и четкое, тогда как ее собственный облик потускнел и расплылся. После семи лет замужества Дити и сама-то была еще ребенок, но в ее густых черных волосах уже проглядывали сединки. Подпаленное солнцем, лицо ее потемнело, кожа шелушилась, в уголках рта и глаз появились морщины. Однако в ее заурядной, измученной заботами наружности имелось нечто, выделявшее ее среди прочих, — светло-серые глаза; черта, необычная в здешних краях. Цвет, вернее, бесцветность ее глаз придавала ей вид слепой и одновременно всевидящей. Сей феномен пугал детвору, укрепляя предубежденное суеверие до такой степени, что порой Дити дразнили каргой и ведьмой, но стоило ей бросить взгляд, как ребятня прыскала врассыпную. Самой Дити слегка льстила собственная способность к устрашению, но все же она была рада, что дочка не унаследовала именно эту черту и восхищалась ее глазами, черными, как и блестящие волосы. Глядя на спящую девочку, Дити улыбнулась и решила ее не будить; через три-четыре года Кабутри отдадут замуж, она еще успеет наработаться в мужнем доме, так что пусть понежится последние годочки.
Наскоро сжевав лепешку, Дити вышла к утоптанной меже, отделявшей их глинобитное жилище от маковых полей. Она облегченно вздохнула, в лучах восходящего солнца увидев, что кое-где маки наконец-то осыпались. На соседнем поле деверь Чандан Сингх уже орудовал нукхой с восемью зубцами — надрезал голые коробочки; если за ночь пойдет сок, следующим утром в поле выйдет вся семья. Нужно точно угадать срок, ибо растение отдает бесценную влагу очень недолго — протянешь день-другой, и от коробочек проку будет не больше, чем от сорняковых бутонов.
Чандан Сингх, тоже заметивший невестку, был из тех, кто не даст человеку пройти спокойно. Обладая выводком в пять душ, сей губошлеп не упускал случая укорить Дити малочисленностью ее потомства.
— Ка бхайл? — заорал он, слизывая с кончика лезвия каплю свежего сока. — Что такое? Опять одна работаешь? Сколько можно? Нужен сын, помощник! Ты же не яловка, в конце-то концов…
Дити уже привыкла не обращать внимания на подколки деверя; отвернувшись, она пошла к своему полю. Набирая горсти нежных лепестков, устилавших междурядья, она ссыпала их в закрепленную на поясе широкую плетеную корзинку. Пару недель назад она бы осторожно пробиралась бочком, дабы не потревожить цветы, но сейчас шла резво, не заботясь о том, что развевающееся сари сбивает с созревших коробочек гроздья лепестков. Потом Дити вернулась к дому и опорожнила наполненную корзинку рядом с жаровней, на которой стряпала почти все блюда. Здесь пятачок утоптанной земли затеняли два громадных дерева манго с проклюнувшимися ростками, которые по весне превратятся в бутоны. В благословенной тени присев на корточки, Дити подбросила охапку хвороста на уголья, еще чуть тлевшие со вчерашнего вечера.
В дверях показалась заспанная мордашка Кабутри.
— Что так поздно? — прикрикнула мать, утратив снисходительность. — Где тебя носит? Кам-о-кадж на хой? Неужо дел нет?
Велев дочери смести лепестки в кучу, Дити пошуровала в жаровне и поставила на огонь тяжелую сковородку. Потом высыпала в накалившуюся посудину горсть лепестков и придавила их тряпичным гнетом. Через пару минут спекшиеся лепестки выглядели совсем как лепешка рота. Кстати, их так и называли, хотя предназначение этих маковых роти было совсем иным, нежели пшеничных тезок: их продавали на гхазипурскую опийную фабрику, где они служили прокладками в глиняных горшках — упаковках опия.
Тем временем Кабутри, замесив чуток теста, сваляла пару настоящих роти. Дити быстренько их испекла и загасила огонь; пока лепешки отложили, чтобы позже съесть со вчерашним заветревшимся алу-пост — картошкой в пасте из макового семени. Сейчас мысли вновь обратились к молельне — приближался час полуденной пуджи, пора было искупаться. Умастив оливковым маслом свои и дочкины волосы, Дити накинула другое сари, взяла девочку за руку и через поле повела к реке.
Посадки мака заканчивались у песчаной отмели, плавно сбегавшей к Гангу; нагретый солнцем песок обжигал босые ноги. Внезапно бремя материнского декорума соскользнуло с покатых плеч Дити, и она пустилась вдогонку за дочкой, ускакавшей вперед. У береговой кромки они выкрикнули заклинание Гангу:
— Джай Ганга майя ки! — и, набрав в грудь воздух, плюхнулись в воду.
Вынырнув, обе расхохотались; в это время года вода сначала кажется жутко холодной, а потом освежающе прохладной. Настоящий летний зной был впереди, но Ганг уже начал мелеть. Повернувшись лицом в сторону Бенареса, Дити приподняла дочку, и та вылила из пригоршни воду — дань святому городу. Вместе с водой из детских ладошек выпорхнул листок. Мать и дочь смотрели, как река уносит его к гхазипурским причалам.
Манго и хлебные деревья перекрывали здание опийной фабрики, однако над кронами просматривались полоскавшийся на ветру британский флаг и шпиль фабричной церкви для надсмотрщиков. У причала виднелась одномачтовая барка под английским флагом Ост-Индской компании. Она пришла из отдаленного филиала с грузом опия, который сейчас разгружала длинная цепочка кули.
— Мама, куда плывет этот кораблик? — задрав голову, спросила Кабутри.
Именно ее вопрос вызвал видение: внезапно перед глазами Дити возник образ громадного корабля с двумя высокими мачтами, где надулись огромные ослепительно-белые паруса. Нос парусника венчала резная фигура с длинным, как у аиста или цапли, клювом. На баке стоял какой-то человек, он был плохо различим, но Дити твердо знала, что прежде никогда его не видела.
Она понимала, что образ корабля не реален, в отличие от барки, пришвартованной у причала. Дити никогда не видела моря, ни разу не покидала здешних мест, не знала других языков, кроме родного бходжпури,[3]Бходжпури — индоиранский язык, распространенный в индийских штатах Бихар, Джаркханд; из-за близкого родства к хинди некоторые лингвисты рассматривают бходжпури как его диалект.
но ни секунды не сомневалась, что парусник где-то существует и направляется к ней. Она испугалась, ибо никогда не видела ничего, даже отдаленно напоминающего это видение, и понятия не имела, что оно предвещает.
Кабутри почувствовала, что происходит нечто странное, и, помешкав, спросила:
— Мама, куда ты смотришь? Что ты увидела?
От дурного предчувствия лицо Дити превратилось в маску страха, голос ее дрогнул:
— Доченька… я видела джахадж… корабль…
— Ты про вон тот говоришь?
— Нет, милая. Такого я никогда не видала. Он похож на огромную птицу с длинным клювом, его паруса точно крылья…
Глянув на реку, Кабутри попросила:
— Нарисуешь мне?
Дити кивнула, и они побрели к берегу. Быстро одевшись, мать с дочерью наполнили кувшин речной водой для молельни. Дома Дити зажгла лампу и лишь тогда повела дочь в темную комнату с закоптелыми стенами, где крепко пахло маслом и ладаном. На маленьком алтаре расположились изваяния Шивы и Бхагван Ганеш, обрамленные гравюры Ма Дурги и Шри Кришны. Комната была не только святилищем, но и усыпальницей, в которой хранилось множество семейных реликвий: деревянные сандалии покойного отца, мамины бусы из рудракши,[4]Рудракша — вид вечнозеленых широколиственных деревьев семейства элеокарповых. Произрастает на Индо-Гангской равнине и в предгорьях Гималаев. Используется в народной медицине.
смутные отпечатки дедушкиных ступней, сделанные на погребальном костре. Вокруг алтаря висели рисунки, собственноручно выполненные Дити углем на тонких маковых лепестках: например, портреты двух братьев и сестры, умерших в младенчестве. Немногочисленные живые родственники тоже были представлены, но лишь схематичными набросками на листьях манго — Дити считала дурной приметой излишне реалистически изображать тех, кто еще не покинул этот свет. Оттого портрет любимого старшего брата Кесри Сингха являл собой два штриха, означавших ружье сипая и закрученные кверху усы.
Дити взяла зеленый лист манго и, макнув палец в баночку с ярко-красным синдуром,[5]Синдур — свинцовый сурик, порошкообразная краска, которую в брачной церемонии жених наносит на пробор невесты. Красная полоска в проборе и точка на лбу означают статус замужней женщины.
мазками изобразила два похожих на крылья треугольника, взметнувшихся над вытянутым изогнутым силуэтом, который заканчивался кривым клювом. Рисунок напоминал летящую птицу, но Кабутри тотчас распознала в нем двухмачтовый корабль с поднятыми парусами. Ее изумило, что мать представила судно как живое существо.
— Здесь хочешь повесить? — спросила она.
— Да.
— Зачем? — Девочка не понимала, с какой стати поселять корабль в их семейном святилище.
— Не знаю. — Дити саму озадачила четкость наития. — Просто чувствую — он должен быть здесь… и не только корабль, но и многие его обитатели… им тоже место на стене нашей молельни.
— А кто они такие?
— Не ведаю, — сказала Дити. — Но узнаю, когда их увижу.
*
Резная птичья голова под бушпритом «Ибиса» была весьма необычна и убедила бы маловеров, что именно этот корабль узрела Дити, стоя по пояс в водах Ганга. Даже бывалые мореходы признавали: рисунок невероятно точно передает суть предмета, особенно если учесть, что создан он человеком, который в глаза не видел двухмачтовой шхуны и вообще какого-либо глубоководного судна.
Со временем сонмы тех, кто считал «Ибис» своим предтечей, пришли к мнению: видение было даровано Дити самой рекой — дескать, в тот миг, когда парусник соприкоснулся со святыми водами, его образ, точно электрический ток, перенесся вверх по реке. Стало быть, произошло это во вторую неделю марта 1838 года, поскольку именно тогда «Ибис» бросил якорь возле острова Ганга-Сагар, где священная река впадает в Бенгальский залив. Корабль ожидал лоцмана для прохода в Калькутту, и Захарий Рейд впервые увидел Индию, представшую чащей мангровых деревьев и заиленным берегом, который выглядел необитаемым, пока не исторг маленькую флотилию шлюпок и каноэ, желавших всучить вновь прибывшим мореплавателям фрукты, рыбу и овощи.
Невысокий крепыш, Захарий Рейд обладал кожей цвета старой слоновой кости и черной копной блестящих курчавых волос, которые, ниспадая на лоб, лезли в глаза, такие же темные, но с рыжеватыми крапинами. Когда он был маленьким, люди говорили, что пару таких сверкушек можно запросто сбыть герцогине вместо алмазов (позже горящий взор весьма поспособствует тому, что Захарию найдется местечко в святилище Дити). Из-за смешливости и беспечной легкости иногда его принимали за юнца, но Захарий не мешкая исправлял ошибку: сын мэрилендской освобожденной рабыни, он весьма гордился тем, что знает свой точный возраст и дату рождения. Мне двадцать, ни больше ни меньше, говорил он заблуждавшимся.
Каждый раз перед сном Захарий воздавал хвалу пяти благоприятным событиям, случившимся за день, — обычай был привит матерью как противовес его подчас излишне острому языку. После отплытия из Америки в ежедневном перечне восхвалений чаще всего фигурировал «Ибис». И дело не в том, что корабль выглядел лощеным ухарем; совсем наоборот, старомодная шхуна — короткие шканцы, задранный полубак, центральная рубка, служившая камбузом, а также кубриком боцманов и стюардов, — ничуть не походила на стройные клиперы, какими славились верфи Балтимора. Благодаря несуразной палубе и широким бимсам ее частенько принимали за барк, переделанный в шхуну; Захарий не знал, так ли это, но сам считал корабль не чем иным, как парусной шхуной. На его взгляд, «Ибис», такелаж которого в яхтовой манере шел вдоль корпуса, был невероятно изящен. Неудивительно, что с поднятыми парусами, главным и носовым, корабль напоминал летящую белокрылую птицу; по сравнению с ним все другие суда с их нагроможденьем прямоугольной парусины выглядели увальнями.
Однако Захарий знал, что «Ибис» строился как «обезьянник» для перевозки рабов. Оттого-то парусник и сменил хозяина: после отмены работорговли побережье Западной Африки патрулировали британские и американские фрегаты, а «Ибис» был недостаточно резв, чтобы уверенно от них оторваться. Шхуна разделила судьбу многих невольничьих судов: новый владелец удумал приспособить ее к иной торговле — экспорту опия. Теперь корабль принадлежал судоходной компании и торговому дому «Братья Бернэм» — фирме, имевшей большие интересы в Индии и Китае.
Не тратя времени, представители нового владельца затребовали парусник в Калькутту, где располагалась основная резиденция главы компании Бенджамина Брайтуэлла Бернэма; по прибытии шхуну ждала переделка, для чего и был нанят Захарий. Он восемь лет оттрубил на балтиморских верфях Гарднера и вполне годился для надзора за оснасткой старого невольничьего корабля, но в морском деле разбирался не больше любого сухопутного плотника и в океан вышел впервые. Однако парень горел желанием постичь моряцкое ремесло, когда ступил на борт, имея лишь холщовую котомку со сменой белья и дудочкой — давнишним подарком отца. «Ибис» обеспечил его скорой, но безжалостной школой, ибо с самого начала вояжа вахтенный журнал стал перечнем напастей. Мистеру Бернэму так не терпелось заполучить свою новую шхуну, что она вышла из Балтимора с неукомплектованной командой, имея на борту девятнадцать человек, среди которых девять, включая Захария, значились как «черный». Несмотря на неполный штат, провиант был скуден и дурен, что вело к стычкам между стюардами и матросами, начальниками и подчиненными. Потом грянули штормы, и шхуна дала течь; именно Захарий обнаружил, что трюм, где раньше перевозился человеческий груз, изрешечен смотровыми и воздушными дырками, которые проделали поколения африканских невольников. Чтобы окупить расходы путешествия, «Ибис» вез груз хлопка, но теперь насквозь промокшие тюки отправили за борт.
После берегов Патагонии скверная погода заставила изменить курс, согласно которому «Ибис» должен был войти в Тихий океан и далее обогнуть мыс Ява. Теперь паруса развернули к мысу Доброй Надежды, но погода вновь не благоприятствовала, и на две недели шхуна угодила в полный штиль. Полуголодную команду, питавшуюся червивыми сухарями и тухлым мясом, сразила дизентерия; еще до того как задул ветер, трое умерли, а двух черных за отказ от кормежки заковали в кандалы. Из-за нехватки людей Захарию пришлось отложить плотницкий инструмент и стать заправским марсовым, чтобы, карабкаясь по вантам, убирать топсель.
Потом второй помощник, жуткая сволочь, которого ненавидели все чернокожие матросы, свалился за борт и утонул; все понимали — это не случайность, однако напряжение в команде достигло такого предела, что капитан, бостонский ирландец-острослов, дело замял. На распродаже вещей покойного Захарий был единственным матросом, сделавшим предложение о покупке, после которого вступил во владение секстантом и рундуком с одеждой.
Поскольку Захарий не принадлежал ни квартердеку, ни баку,[6]Квартердек — кормовая часть верхней палубы, где в надстройке помещались каюты капитана и офицеров; матросские кубрики располагались на баке, носовой части корабля.
то вскоре стал связующим звеном между этими частями корабля и принял на себя обязанности второго помощника. Он уже не был салагой, как в начале пути, однако своей новой должности не соответствовал, и его слабые усилия не смогли улучшить моральный климат. Когда шхуна зашла в Кейптаун, ночью команда растворилась, пустив слух о плавучем аде с нищенским жалованьем. Репутация «Ибиса» так пострадала, что ни один американец или европеец, даже последний забулдыга и пьяница, не поддался на уговоры о службе, и только ласкары согласились ступить на палубу шхуны.
Вот так Захарий познакомился с этими моряками. Он полагал ласкаров нацией или племенем вроде чероки и сиу, но оказалось, что все они из разных мест, и роднит их лишь Индийский океан; среди них были китайцы, восточные африканцы, арабы, малайцы, индусы и бенгальцы, тамилы и араканцы. Они приходили группами по десять — пятнадцать человек, от имени которых говорил вожак. Разбить эти группы было невозможно — бери всех либо никого; стоили они дешево, но имели собственное представление о том, сколько и какими силами трудиться, — выходило, что на работу, с которой справился бы один нормальный матрос, надо брать трех-четырех ласкаров. Капитан обозвал их невиданной сворой черномазых лодырей, а Захарий счел до крайности нелепыми. Взять хотя бы одежду: их ноги никогда не знали обуви, а наряд многих состоял лишь из батистовой тряпки, обмотанной вокруг чресл. Некоторые щеголяли в подштанниках, затянутых шнурком, другие облачались в саронги, которые, точно нижние юбки, полоскались на костлявых ногах, отчего временами палуба напоминала гостиную борделя. Как может взобраться на мачту босой человек, запеленатый в тряпку, словно новорожденный младенец? Не важно, что ласкары были ловки, как обычные матросы; когда они, точно обезьяны, карабкались по вантам, Захарий смущенно отводил глаза, дабы не увидеть того, что скрывалось под их развевающимися на ветру саронгами.
После долгих колебаний шкипер решил нанять ласкарскую бригаду под водительством некоего боцмана Али. Устрашающей внешности этого персонажа позавидовал бы сам Чингисхан: скуластое вытянутое лицо, беспокойно шныряющие темные глазки. Две жиденькие прядки вислых усов обрамляли рот, который находился в беспрестанном движении; казалось, губы, вымазанные чем-то ярко-красным, бесконечно смакуют угощение из взрезанных жил кобылы — ну прям тебе кровожадный степной варвар. Известие, что жвачка во рту боцмана растительного происхождения, не особо убедило: однажды Захарий видел, как тот через леер харкнул кроваво-красной слюной, и вода за бортом тотчас вскипела от акульих плавников. Что же это за безобидная жвачка, если акулы перепутали ее с кровью?
Перспектива путешествия в Индию с такой командой настолько не вдохновляла, что первый помощник тоже исчез; торопясь покинуть корабль, он бросил целый мешок одежды. Узнав о его бегстве, шкипер пробурчал:
— Слинял? Ну и молодец. Я бы тоже сделал ноги, если б получил жалованье.
Следующим портом захода был остров Маврикий, где предстояло обменять груз: зерно на партию черного дерева и ценной древесины. Поскольку до отплытия никакого офицера найти не удалось, шкипер назначил Захария первым помощником. Вот так вышло, что благодаря дезертирам и покойникам неопытный новичок сделал головокружительную карьеру, за одно плаванье скакнув из плотников в заместители капитана. Теперь он обитал в собственной каюте и сожалел лишь о том, что во время переезда с бака потерялась его любимая дудочка.
Сначала шкипер приказал Захарию питаться отдельно: «за своим столом я не потерплю никакого разноцветья, даже легкой желтизны». Но потом ему наскучило одиночество, и он настоял, чтобы помощник обедал в его в капитанской каюте, где их обслуживал целый выводок юнг — резвая компания ласкарских шкетов.
В плавании Захарию пришлось пройти еще одну школу, уже не столько морскую, сколько общения с новой командой. На смену незатейливым карточным играм пришла пачиси,[7]Пачиси — старинная индийская игра, появившаяся в V веке. Ее вариант известен под названием «лудо».
залихватские матросские песни уступили место новым, резким и неблагозвучным мелодиям, и даже запах на Корабле, пропитавшемся специями, стал иным. Поскольку Захарий отвечал за корабельные припасы, ему пришлось познакомиться с иным провиантом, ничуть не похожим на привычные сухари и солонину; «пищу» он стал называть «рисамом» и выговаривал слова вроде «дал», «масала», «ачар».[8]Дал — бобы, масала — специя, смесь чеснока, имбиря и лука, ачар — маринад (хинди).
Теперь он говорил «малум» вместо «помощник», «серанг» вместо «боцман», «тиндал» вместо «старшина» и «сиканни» вместо «рулевой». Он выучил новый корабельный лексикон, который вроде бы походил на английский, но не вполне: «такелаж» звучал как «тикиляш», «стоп!» — «хоп!», а утренний клич вахтенного «полный ажур» превратился в «абажур». Нынче палуба называлась «тутук», мачта — «дол», приказ — «хукум»; левый и правый борт Захарий именовал соответственно «джамна» и «дава», а нос и корму — «агил» и «пичил».
Неизменным осталось только разделение команды на две вахты, каждую из которых возглавлял тиндал. Большая часть корабельных хлопот ложилась на их плечи, и первые два дня серанга Али было почти не видно. Когда же на рассвете третьего дня Захарий вышел на палубу, его приветствовал веселый оклик:
— Привета, Зикри-малум! Живот болеть? Думать, чего там намешать?
Поначалу опешив, Захарий вдруг понял, что общаться с боцманом очень легко, словно эта странная речь развязала его собственный язык.
— Откуда ты родом, серанг Али?
— Моя из Рохингия, Аракан.
— Где ты выучился так говорить?
— Опий корабль, Китай. Янки господин все время так говорить. Как начальник Зикри-малум.
— Я не начальник, — поправил Захарий. — Зачислен корабельным плотником.
— Ничего, — отечески ободрил боцман. — Скоро-скоро Зикри-малум будет настоящий господин. Скажи, женка есть?
— Нет! — рассмеялся Захарий. — А ты женат?
— Мой женка помер, — был ответ. — Ушел в рай небеса. Ничего, серанг Али ловить новый женка…
Через неделю боцман вновь обратился к Захарию:
— Зикри-малум! Капитан-мапитан жопа — пук-пук-пук! Шибко больной! Надо доктор. Кушать не может. Все время ка-ка, пи-пи. Каюта сильно вонять.
Захарий постучал к капитану, но получил ответ, что все в порядке: мол, легкий понос, не дизентерия, поскольку в дерьме крови и выделений нет.
— Сам вылечусь, — сказал шкипер. — Не впервой брюхо прихватило.
Но вскоре он так ослаб, что уже не мог выходить из каюты, и тогда вахтенный журнал и навигационные карты перешли к Захарию. С журналом было просто, поскольку до двенадцати лет Захарий учился в школе и мог медленно, зато каллиграфически выводить буквы. Другое дело — навигация; азов арифметики, постигнутых на верфях, для дружбы с числами не хватало. Однако с самого отплытия Захарий усердно наблюдал, как шкипер и первый помощник делают полуденные измерения, и порой даже задавал вопросы; ответ зависел от настроения командиров: либо что-нибудь буркнут, либо кулаком в ухо. Теперь, пользуясь часами капитана и секстантом, унаследованным от утопшего помощника, он пытался определить местоположение корабля. Все кончилось паникой, ибо его расчеты показали, что шхуна на сотни миль отклонилась от курса. Когда Захарий отдал хукум сменить курс, он вдруг понял, что фактически кораблем управляли совсем другие руки.
— Зикри-малум думать ласкар-маскар не уметь плыть? — обиделся серанг Али. — Ласкар-маскар давно много паруса ходить, погоди-гляди.
— Мы на триста миль в стороне от курса на Порт-Луи! — кипятился Захарий, но получил резкую отповедь:
— Зачем Зикри-малум шибко кричать, зачем шум и много хукум? Зикри-малум только учись. Он корабль не знать. Не видеть серанг Али хорошо уметь. Три дня, и корабль Пор-Луи, погоди-гляди.
Ровно через три дня, как и было обещано, по правому борту открылись переплетения маврикийских холмов, а затем Порт-Луи, угнездившийся в бухте.
— Ничего себе! — завистливо ахнул Захарий. — Пропади я пропадом! Нам точно сюда?
— Что я говорить? Серанг Али лучше всех корабль водить.
Позже Захарий узнал, что боцман все время вел корабль по собственному курсу, используя метод, в котором сочетались навигационный расчет («туп ка шумар») и частое обращение к звездам.
Разболевшийся капитан не мог покинуть «Ибис», и на Захария свалились дела судовладельца, среди которых была доставка письма хозяину плантации, расположенной милях в шести от города. Захарий уже готовился сойти на берег, но его перехватил боцман Али.
— Зикри-малум так ходить Пор-Луи и попасть большой беда, — озабоченно сказал он, оглядывая Захария с ног до головы.
— Почему? Кажись, все в порядке.
— Погоди-гляди. — Али на шаг отступил и вновь окинул Захария критическим взглядом. — Что ты носить?
Захарий был в повседневной одежде: холщовые порты и линялая форменка из грубого оснабрюкского полотна. За недели в море лицо его обросло щетиной, курчавые волосы засалились, пропитавшись смолой и солью. Ничего непристойного, да и дел-то — отнести письмо.
— Ну и что? — пожал плечами Захарий.
— Такой наряд Зикри-малум ходить Пор-Луи и назад не приходить, — сказал Али. — Шибко много злой бандит. Охотник ловить раб. Малум заманить, делать раб, больно бить, пороть. Плохо.
Захарий призадумался и, вернувшись в каюту, внимательнее рассмотрел имущество, доставшееся ему после гибели и бегства двух помощников капитана. Один из них был щеголем, и обилие одежды в его рундуке даже напугало: что с чем надевать? И по какому случаю? Одно дело смотреть, как кто-то в таких нарядах сходит на берег, и совсем другое — напялить их самому.
И снова на помощь пришел боцман Али. Оказалось, среди ласкаров много тех, кто может похвастать иным мастерством, кроме матросского: например, ламповщик, некогда служивший «гардеробщиком» судовладельца, или стюард, в былые времена подрабатывавший шитьем и починкой одежды, а также подручный матрос, освоивший тупейное искусство и теперь исполнявший обязанности корабельного цирюльника. Под руководством боцмана команда перетряхнула Захарьевы мешки и рундуки: выбрала одежду, примерила, подвернула, ушила и укоротила. Пока стюард-портной и его юнги трудились над швами и отворотами, подручный-брадобрей отвел Захария к шпигату, где с помощью двух юнг подверг небывало тщательной помывке. Захарий все терпел, пока цирюльник не достал флакон с темной пахучей жидкостью, которую вознамерился вылить на его голову.
— Эй! Что это за дрянь?
— Шампунь. — Цирюльник принялся втирать жидкость в волосы. — Славно моет…
Захарий, не слышавший о подобном средстве, нехотя покорился, но потом ничуть не раскаялся — никогда еще его волосы не были такими чистыми и душистыми.
Через пару часов он с трудом узнал себя в зеркале: белая льняная сорочка, летний двубортный сюртук, белый галстук, завязанный изящным узлом. Волосы, подстриженные, расчесанные и стянутые на затылке голубой лентой, прятались под блестящей черной шляпой. Казалось, ничто не упущено, но боцман Али все еще был не доволен:
— Динь-дон есть?
— Что?
— Часы. — Рука боцмана нырнула в воображаемый жилетный карман.
Мысль, что у него могут быть часы, Захария рассмешила.
— Нету, — сказал он.
— Ничего. Зикри-малум чуть-чуть ждать.
Вытурив ласкаров из каюты, боцман и сам пропал на добрых десять минут. Вернувшись, он что-то прятал в складках саронга. Потом затворил дверь и, развязав пояс, протянул Захарию сверкающий серебряный брегет.
— Мать честная! — Разинув рот, Захарий смотрел на часы, улегшиеся в его ладонь, точно сияющая устрица: с обеих сторон их покрывала затейливая филигранная резьба, цепочка была свита из трех серебряных нитей. Он откинул крышку и, уставившись на стрелки, прислушался к тиканью. — Ну и красота!
На внутренней стороне крышки виднелись мелко выгравированные буквы.
— Адам Т. Дэнби, — прочел Захарий. — Кто это? Ты его знал?
Замявшись, боцман покачал головой:
— Нет, купить часы Кейптаун ломбард. Теперь Зикри-малум хозяин.
— Я не могу их принять, серанг Али.
— Ничего. — Физиономия боцмана осветилась улыбкой, что бывало нечасто. — Порядок.
— Спасибо, — сказал растроганный Захарий. — Никто мне такого не дарил. — Глянув на себя в зеркало — часы, шляпа, — он расхохотался. — Ну и ну! Как пить дать, за мэра примут!
— Теперь Зикри-малум настоящий саиб,[9]Саиб (сагиб, сахиб) — средневековое индийское обращение к феодалу в значении «господин»; позднее так стали называть европейцев.
— кивнул боцман. — Все как надо. Если фермер-мермер хотеть ловить, ори-вопи.
— Вопить? Ты о чем?
— Шибко-шибко вопи: фермер-мермер, я твоя мама драл-передрал! Я настоящий саиб, моя нельзя ловить! Пистоль клади карман. Если твоя ловить, пали прямо его морда.
Встревоженный Захарий с пистолетом в кармане сошел на берег, но с первых же шагов почувствовал, что к нему относятся с непривычным почтением. В конюшне, где он нанял лошадь, хозяин-француз кланялся, величал «милордом» и не знал чем угодить. Захарий ехал верхом, а следом бежал грум и подсказывал дорогу.
Городишко состоял из двух-трех кварталов, которые вскоре сменились неразберихой лачуг, бараков и хибар; дальше дорога вилась через густые рощицы и высокие непроходимые заросли сахарного тростника. Окружавшие их холмы и утесы имели причудливый вид: казалось, на равнины уселись колоссальные твари, застывшие в попытке вырваться из хватки земли. Временами на тростниковых полях встречались люди: надсмотрщики приветствовали всадника поклоном, учтиво касаясь хлыстами шляп, а работники опускали косы и молча провожали его невыразительными взглядами, заставляя вспомнить о пистолете в кармане. Дом плантатора открылся еще издали, когда Захарий проезжал по аллее деревьев, сбросивших светло-желтую кору. Он ожидал увидеть особняк наподобие тех, что встречал в Делавэре и Мэриленде, однако здешний дом не имел величественных колонн и островерхих окон — перед ним было одноэтажное каркасное строение, окаймленное широкой верандой, где в нижней сорочке и рейтузах с подтяжками сидел хозяин мсье д'Эпиней. Захарий счел его одеяние вполне обычным, но плантатор всполошился и на скверном английском рассыпался в извинениях за свой неприбранный вид — мол, в этот час не ожидал визита джентльмена. Оставив гостя на попечение чернокожей служанки, мсье д'Эпиней ушел в дом и вновь появился полчаса спустя, одетый как на парад, после чего угостил обедом из множества блюд, сопровождавшихся превосходными винами.
После застолья новоиспеченный саиб огорченно взглянул на часы и объявил, что ему пора уходить. Провожая гостя, мсье д'Эпиней вручил ему письмо, которое в Калькутте надлежало передать мистеру Бенджамину Бернэму.
— Тростник гниет на корню, мистер Рейд, — сказал плантатор. — Известите мистера Бернэма, что я нуждаюсь в работниках. Теперь, когда на Маврикии нет рабов, приходится брать кули, иначе мне крышка. Будьте любезны, замолвите за меня словечко, а?
Пожимая гостю руку, мсье д'Эпиней предостерег:
— Осторожнее, мистер Рейд, держите ушки на макушке. Окрестности кишат головорезами и беглыми рабами. Одинокий джентльмен должен быть начеку. Пусть оружие всегда будет под рукой.
Когда Захарий рысцой отъехал от плантаторского дома, в его ушах еще пело слово «джентльмен», а лицо расплылось в ухмылке; новый ярлык давал неоспоримо большие преимущества, что еще отчетливее выявилось в портовом квартале города. С наступлением сумерек улочки вокруг Ласкар-Базара наполнились женщинами, на которых сюртук и шляпа Захария произвели гальваническое воздействие. Отныне одежда добавлялась в хвалебный перечень. Благодаря магии наряда Захарий Рейд, которым частенько пренебрегали балтиморские шлюхи, буквально стряхивал с себя гроздья женщин: их пальцы пробирались в его шевелюру, их бедра терлись о его ноги, их руки шаловливо играли с пуговицами на ширинке его суконных брюк. После десяти месяцев на корабле он бы с дорогой душой отправился к одной из них, невиданной красавице с цветами в волосах и ярко накрашенным ртом, называвшей себя Мадагаскарской Розой, и уткнулся носом меж ее благоухающих жасмином грудей, облобызал ее отдающие ванилью губы, но вдруг на его пути возник серанг Али, чье лицо собралось в мину кинжально-острого неодобрения. Увидев его, Мадагаскарская Роза увяла и исчезла.
— Зикри-малум мозги совсем-мовсем нет? — подбоченившись, спросил боцман. — Башка буль-буль вода? Зачем цветочница хочешь? Кто настоящий саиб?
Захарий был не расположен к нотациям:
— Пошел ты к бесу, серанг Али! Матроса от бардака не удержишь!
— Зачем платить, чтобы девка драть? Ось-ми-ног видеть? Шибко счастливый рыба.
— При чем тут осьминог? — оторопел Захарий.
— Не видеть? Осьминог восемь рук иметь. Шибко счастливый. Все время улыбаться. Почему Зикри-малум так не поступать? Он десять пальцев иметь.
После этой тирады Захарий всплеснул руками и покорно дал увести себя прочь. Всю дорогу боцман Али беспрестанно обмахивал его пальто, поправлял ему галстук и приглаживал волосы. Захарий бранился и шлепал серанга по рукам, но тот не отставал, словно обрел на него права, после того как помог превратиться в образчик аристократа, снабженного всем необходимым для достижения успеха в свете. Вероятно, именно поэтому боцман столь решительно воспрепятствовал связи с базарными девками, ибо устройство амурных дел тоже возьмет на себя. Так решил Захарий.
Недужному шкиперу не терпелось поднять якорь и как можно скорее добраться до Калькутты. Узнав об этом, боцман Али заартачился:
— Кахтатан-мапитан шибко хворать. Если доктор не звать, он умирать. Скоро-скоро небеса ходить.
Захарий хотел привести врача, но шкипер не позволил:
— Вот еще! Чтобы всякий задрипанный лекарь щупал меня за корму? Я здоров. Просто легкий понос. Оклемаюсь, едва поднимем паруса.
На другой день ветерок окреп, и шхуна вышла в море. Шкипер выбрался на квартердек и объявил, что он в полном ажуре, но боцман Али был иного мнения:
— Капитан холера ловить. Погоди-гляди, язык совсем черный. Зикри-малум лучше держись подальше.
Позже он вручил Захарию вонючий отвар корней и трав:
— Малум пить и не болеть. Холера-молера шибко плохо.
Вняв его совету, Захарий изменил обычному матросскому меню, состоявшему из тушенки, галет и лепешек, и переключился на ласкарскую диету из карибата и кеджери — острого риса, чечевицы и солений, куда временами добавляли кусочки рыбы, свежей или вяленой. Сначала от жгучих блюд перехватывало дух, но затем, оценив прочищающее воздействие специй, Захарий полюбил их непривычный вкус.
Как и предсказывал боцман Али, через двенадцать дней капитан умер. На сей раз торгов не было — вещи покойного выбросили за борт, а каюту отдраили и оставили открытой, чтоб просквозило соленым ветром.
Когда тело скинули в океан, Захарий прочел из Библии. Его торжественная читка удостоилась похвалы боцмана Али:
— Зикри-малум лучше всех молить. Почему церковный песня не петь?
— Не умею, — ответил Захарий. — Голоса нет.
— Ничего, есть кто уметь. — Боцман поманил долговязого худющего юнгу Раджу. — Он служить миссионер. Поп учить петь салом.
— Псалом? — удивился Захарий. — Какой?
Словно в ответ, парень затянул: «Зачем мятутся народы…»[10]Псалом 2: «Зачем мятутся народы, и племена замышляют тщетное?»
Дабы смысл не ускользнул от слушателя, боцман заботливо снабдил пение переводом, прошептав Захарию в ухо:
— Мол, зачем народ-марод шибко баламутит? Другой дел нету?
— Пожалуй, точнее не скажешь, — вздохнул Захарий.
*
Когда через одиннадцать месяцев после отплытия из Балтимора «Ибис» бросил якорь в устье Хугли, из первоначального экипажа сохранились только двое: Захарий и рыжий корабельный кот Крабик.
До Калькутты оставалось два-три дня ходу, и Захарий был бы только рад тотчас тронуться в путь. Однако несколько суток команда нетерпеливо ждала лоцмана. В одном лишь саронге Захарий почивал в своей каюте, когда боцман Али доложил о прибытии береговой шлюпки:
— Мистер Горлопан приехать.
— Это еще кто?
— Лоцман. Шибко орет. Послушать.
Наклонив голову, Захарий уловил гулкий рокот на сходнях:
— Лопни мои глаза, если когда-либо я встречал сброд подобных дурбеней! Расколошматить бы вам бестолковые бошки, дуплецы паршивые! Так и будете топтаться да тряпье перебирать, пока я не изжарюсь на солнце?
Натянув рубаху и штаны, Захарий вышел из каюты и узрел взбешенного толстяка англичанина, колотившего по палубе ротанговой тростью. Наряд лоцмана был нелепо старомоден: высокий стоячий воротничок, закругленные полы сюртука, пестрый поясной шарф. Лиловые губы и брыластые щеки, украшенные бакенбардами котлетой, создавали впечатление, что эту багровую физиономию слепили на прилавке мясника. За спиной толстяка виднелась кучка ласкаров-носильщиков с разнообразными баулами, портпледами и прочим багажом.
— Что, мозги совсем профукали, паршивцы? — От крика на лбу лоцмана вздулись вены, однако матросы не двигались с места. — Где помощник? Ему доложили о моем прибытии? Чего рты пораззявили! Шевелись, пока не отведали моей палки! Уж тогда и Аллах вам не поможет!
— Прошу прощенья, сэр, — вышел вперед Захарий. — Весьма сожалею, что пришлось ждать.
Лоцман неодобрительно сощурился на его босые ноги и потрепанную одежду:
— Глаза б мои не смотрели! Вы позволили себе опуститься, приятель. Сие негоже для единственного саиба на борту, если он не хочет насмешек своих же черномазых.
— Извините, сэр… немного замотался… Захарий Рейд, второй помощник.
— Джеймс Дафти, — буркнул толстяк, неохотно пожимая протянутую руку. — Числился в речниках Бенгальского залива, ныне лоцман и представитель компании «Братья Бернэм». Берра-саиб, в смысле Бен Бернэм, просил меня позаботиться о шхуне. — Дафти небрежно кивнул на ласкара за штурвалом. — Мой рулевой, свое дело знает — с закрытыми глазами проведет по Буренпутеру. Ну, пусть его правит, а нам бы не помешал глоток бормотухи. Как вы?
— Бормотухи? — Захарий поскреб подбородок. — Извините, мистер Дафти, а что это?
— Кларет, мой мальчик, — беспечно ответил лоцман. — Неужто не держите? Ладно, сойдет и грог.
2
Прошло два дня. Дити с дочкой обедали, когда перед их домушкой остановилась повозка Чандан Сингха.
— Эй, мать Кабутри! — крикнул деверь. — На фабрике Хукам Сингх грохнулся без чувств. Надо забрать его домой.
С этим он дернул вожжи и укатил, торопясь к своей трапезе и послеобеденной дреме; не предложить помощь было вполне в его духе.
По шее Дити побежали мурашки; не из-за того, что новость ошарашила — последние дни мужу нездоровилось, и потому известие о его обмороке не стало такой уж неожиданностью. Однако возникло уверенное предчувствие, что это событие как-то связано с призраком корабля — словно ветер, пригнавший видение, теперь обдул спину.
— Что делать, мам? — спросила Кабутри. — Как же мы его заберем?
— Найдем Калуа с повозкой. Ну же, идем.
В этот час возчик наверняка был в своей деревушке Чамарс, до которой ходу всего ничего. Загвоздка в том, что он, вероятно, захочет плату, но лишнего зерна и фруктов не имелось, а денег и подавно. Прикинув варианты, Дити поняла, что нет иного выхода, как залезть в деревянный резной ларец, в котором муж хранил запас опия; шкатулка была заперта, но она знала, где спрятан ключ. Слава богу, в ларце нашлись куски твердого опия и порядочный шмат мягкого, завернутый в маковые лепестки. Дити решила взять твердый опий и, отрезав ломтик размером с ноготь большого пальца, обернула его маковым роти, изготовленным утром. Сверточек она спрятала за пояс сари и по меже, разделявшей маковые поля, зашагала в сторону Гхазипура; Кабутри скакала впереди.
Цветы плавали в знойном мареве от полуденного солнца, одолевшего зенит. Дити прикрыла лицо накидкой, дешевая материя которой уже так истончилась, что просвечивала насквозь, размывая очертания предметов и одаривая пухлые коробочки маков красноватым венчиком. Шагая средь полей, Дити отметила, что соседские посевы сильно обогнали ее собственные: на коробочках уже сделаны надсечки, запекшиеся вязким соком. Его сладкий опьяняющий аромат привлекал тучи насекомых, воздух полнился гуденьем пчел и ос, стрекотом кузнечиков; многие завязнут в липкой массе, и наутро, когда сок потемнеет, их тельца станут желанной добавкой к весу урожая. Казалось, маки умиротворяют даже бабочек, которые порхали в странно переменчивом ритме, словно забыли, как летать. Одна села на ладонь Кабутри и не взлетала, пока ее не подбросили в воздух.
— Ишь как замечталась, — сказала Дити. — Значит, добрый будет урожай. Может, сумеем крышу подлатать.
Она обернулась к своей далекой хижине, казавшейся плотиком на маковой реке. Крыше срочно требовался ремонт, но сейчас, в маковую эпоху, материал для кровли было найти нелегко; в старину, когда поля засевали озимой пшеницей, а по весне собирали урожай, солома шла на ремонт прохудившихся домов. Нынче всех заставляли сажать маки, солому приходилось покупать в дальних селениях, и она обходилась так дорого, что с ремонтом тянули сколько можно.
Раньше все было иначе: маки считались роскошью, ими засаживали крохотные пятачки меж полей, где выращивали пшеницу, красную чечевицу и овощи. Часть макового семени мать Дити отправляла на выжимку, остальное же хранила как посадочный материал и приправу к мясу и овощам.
Сок очищали от примесей и сушили на солнце, пока он не превращался в твердый опий; в те времена никто не помышлял о мягком паточном опии, который готовили на английской фабрике и кораблями отправляли за море.
В былые дни крестьяне держали у себя немного самодельного опия на случай хвори, страдной поры и свадеб, все остальное продавали местной знати и купцам из Патны. Пары-тройки маковых клочков хватало и для домашнего пользования, и на продажу; никто не помышлял сажать больше, ибо вырастить мак — адова работа: пятнадцать раз вскопай землю и всякий комок вручную раскроши, возведи оградки и насыпи, унавозь и беспрестанно поливай, а потом не упусти срок, чтобы по отдельности надрезать, выдоить и выскрести каждую коробочку. Этакие муки переносимы, если маков у тебя грядка-другая, и только безумец захочет умножить тяготы, когда есть культуры полезнее — пшеница, чечевица, овощи. Но эти добрые озимые посадки неуклонно сокращались, ибо аппетит опийной фабрики никак не насыщался. С наступлением холодов английские саибы не позволяли сеять ничего другого, кроме маков: агенты ходили по домам, всучивали аванс и заставляли подписать контракт. Отказаться было нельзя, иначе деньги украдкой оставят в доме или подбросят в окно. Белого судью не убедить, что денег ты не брал, а отпечаток твоего пальца фальшивый; мировой, который получает комиссионные, ни в жизнь тебя не оправдает. В результате твой доход составит не больше трех с половиной рупий — только-только чтоб рассчитаться за аванс.
Дити сорвала и понюхала коробочку с подсыхающим соком: запах мокрой соломы смутно напомнил ядреный аромат новой крыши после ливня. Если урожай не подкачает, вся нынешняя выручка пойдет на ремонт кровли, иначе дожди окончательно ее погубят.
— Ты знаешь, что нашей крыше уже семь лет? — спросила она дочку.
Девочка вскинула темные ласковые глаза:
— Семь? Но ведь столько и ты замужем.
— Да, столько же… — кивнула Дити и легонько пожала дочкину руку.
Тогда новую крышу оплатил отец — это было частью приданого, которое он с трудом осилил, но на расходы не скупился, поскольку выдавал замуж последнюю дочь. Дити ждала несчастливая судьба, ибо родилась она под знаком Сатурна (Шани) — планеты, которая мощно влияет на своих подопечных, привнося в их жизнь разлад и несчастье. Имея перед собой столь беспросветное будущее, особых надежд она не питала: если когда и выйдет замуж, то, наверное, за человека много старше себя, скорее всего за престарелого вдовца, которому понадобилась новая жена — нянчиться с его выводком. Так что Хукам Сингх выглядел вполне приличной партией; не последнюю роль в этом браке сыграло и то, что его предложил Кесри Сингх, родной брат Дити. Они с Хукамом служили в одном батальоне и участвовали в паре заморских кампаний; брат говорил, что увечье предполагаемого мужа несущественно. В его пользу были и родственные связи, самую важную из которых представлял дядя — в армии он дослужился до чина субедара,[11]Субедар — чин в индийской армии, соответствовавший чину капитана.
а после отставки подыскал себе прибыльную должность в калькуттском торговом доме и способствовал устройству родичей на теплые места; кстати, именно он обеспечил будущего жениха завидной работой на опийной фабрике.
Когда сватовство перешло в следующую фазу, стало ясно, что дядюшка — движущая сила этого супружества. Он не только возглавлял делегацию, прибывшую утрясти детали, но от имени жениха вел все переговоры; когда настал черед Дити появиться в комнате и снять накидку, она показала лицо больше дядюшке, чем жениху.
Бесспорно, субедар Бхиро Сингх, которому перевалило далеко за пятьдесят, был мужчина видный: роскошные седые усы, закрученные к мочкам, и румяное лицо, слегка подпорченное шрамом на левой щеке. Безупречно белую чалму и дхоти он носил с небрежной самоуверенностью, отчего казался на голову выше других. О его крепости и энергии свидетельствовали бычья шея и солидное брюхо, которое выглядело не излишком, как у других мужчин, но кладезем жизненной силы.
Рядом с ним жених и его близкие казались милыми скромниками, что в немалой степени повлияло на согласие невесты. Пока шли переговоры, через щелку в стене Дити внимательно изучала гостей: будущая свекровь ни страха, ни интереса не вызвала. Младший брат не понравился сразу, но этот сопляк мог стать, в худшем случае, источником легкого раздражения. А вот Хукам Сингх приятно впечатлил военной выправкой, которую хромота лишь подчеркивала. Еще больше в женихе привлекали спокойная манера и неспешная речь, представлявшие его не баламутом, но безобидным трудягой, что для супруга весьма немаловажно.
Брачный обряд и долгую поездку вверх по реке в новый дом Дити перенесла безбоязненно. В подвенечном сари, закрывавшем лицо, она сидела на носу лодки и чувствовала приятное возбуждение, слушая песню женщин:
Пение продолжалось, когда в паланкине ее несли от реки к мужнему дому; фата помешала ей разглядеть обстановку, однако на пути к увитому гирляндами брачному ложу она учуяла запах новой кровли. Песенные намеки уже лились через край, и Дити напряженно ждала новобрачного, который сейчас войдет и повалит ее навзничь. В первый раз помучай его хорошенько, наставляла сестра, иначе он тебе продыху не даст. Дерись, царапайся и не давай лапать титьки.
Когда дверь отворилась и на пороге возник Хукам Сингх, готовая к отпору Дити съежилась на кровати. Как ни странно, муж не сдернул с нее фату, но тихо и невнятно произнес:
— Эй, чего ты свернулась, будто змея? Посмотри-ка, что у меня.
Опасливо выглянув из-под складок сари, Дити увидела резной ларец. Муж поставил шкатулку на кровать и откинул крышку, выпустив сильный лекарственный запах, жирный, ядреный, густой. Дити знала, что так пахнет опий, хотя прежде не встречала его в столь мощно сконцентрированном облике.
— Гляди! — Муж показал внутренности ларца, размежеванного на отделения. — Знаешь, что это?
— Опий.
— Правильно, только разных видов. Вот… — Мужнин палец коснулся ломтика обычного акбари, черного и твердого, а затем переместился к шарику мадака — клейкой смеси опия с табаком. — Видишь, это дешевка, что курят в трубках. — Потом муж обеими руками вынул ломтик, упакованный в маковые лепестки, и положил на ладонь Дити, чтобы она ощутила его мягкость. — А вот что мы делаем на фабрике — чанду. Его здесь не найдешь, саибы отправляют его за море, в Китай. Чанду не жуют, как акбари, и не курят, как мадак.
— Что же с ним делают?
— Хочешь посмотреть?
Дити кивнула; Хукам Сингх снял с полки очень длинную бамбуковую трубку, прокуренную и почерневшую. На конце ее был мундштук, а посредине приспособлен глиняный шарик с крохотной дырочкой наверху. Явно благоговея перед трубкой, Хукам Сингх поведал, что прибыла она издалека — из южной Бирмы. Таких трубок не сыскать ни в Гхазипуре, ни в Бенаресе и даже во всей Бенгалии; их привозят из-за Черной Воды, они очень дорогие, не для баловства.
Длинной иголкой он ткнул в мягкий черный чанду и поднес кончик к пламени свечи. Когда опий зашипел и вспузырился, Хукам Сингх положил его на отверстие шарика и через мундштук глубоко вдохнул. Потом закрыл глаза и медленно выпустил из ноздрей белый дым. После того как облачко растаяло, он любовно огладил бамбуковую трубку и наконец заговорил:
— Ты должна знать — это моя первая жена. Когда меня ранили, она спасла мне жизнь. Если б не она, нынче меня бы здесь не было, я бы давно в муках умер.
Лишь после этих слов Дити поняла, какое будущее ей уготовано; вспомнилось, как в детстве они с подружками насмехались над деревенскими курильщиками опия, которые словно пребывали во сне, вперив в небо тупой помертвевший взгляд. Перебирая варианты замужества, она даже подумать не могла, что выйдет за опийного пристрастника. Да и как такое в голову придет? Ведь брат заверил, что увечье жениха несущественно.
— Кесри знал? — тихо спросила Дити.
— О трубке? Да нет, откуда ему знать, — усмехнулся Хукам Сингх. — Я стал курить, лишь очутившись в госпитальном бараке. По ночам боль не давала раненым спать, и тогда местные санитары-араканцы принесли трубки и научили, что с ними делать.
Что толку сокрушаться, если теперь они обвенчаны? Казалось, тень Сатурна скользнула по лицу Дити, напоминая о ее судьбе. Тихонько, чтобы не потревожить супруга в его забытьи, она сунула руку под фату и отерла глаза. Но звякнувшие браслеты его пробудили; он снова поднес иглу к свече. Потом улыбнулся и приподнял бровь, будто спрашивая, не хочет ли Дити попробовать. Она кивнула; если уж дым мог унять боль в размозженных костях, то смятенную душу успокоит и подавно. Дити хотела взять трубку, но муж отстранился:
— Нет, ты не умеешь.
Затянувшись, он прижался ртом к ее губам и выдохнул дым. Голова ее поплыла — то ли от дыма, то ли от прикосновения его губ. Напряжение спало, и тело ее обмякло, наполняясь восхитительной слабостью. Покачиваясь на волнах блаженства, Дити откинулась на подушку, а губы мужа вновь сомкнулись на ее губах, наполняя ее дымом, от которого она соскользнула в иной мир, более яркий, добрый и совершенный.
Наутро Дити открыла глаза и почувствовала тупую боль внизу живота; между ног немного саднило. Подвенечное сари было задрано, на бедрах запеклась кровь. Одетый муж лежал рядом, прижав ларец к груди. Дити его растолкала:
— Что было ночью? Все как надо?
Хукам Сингх кивнул и сонно улыбнулся:
— Да, все хорошо. Мои родные получат доказательство твоей невинности. С божьей помощью твое лоно скоро обретет плод.
В это очень хотелось верить, но вялая расслабленность мужа вызывала сомнение в том, что ночью он был способен на любовные подвиги. Дити старалась вспомнить, что произошло, однако ночные события начисто стерлись.
Вскоре появилась свекровь; сморщившись в улыбке, она сбрызнула брачное ложе святой водой и ласково проворковала:
— Все прошло как по маслу, доченька. Ах, какое славное начало новой жизни!
Вторя благословениям, дядюшка Бхиро Сингх сунул золотую монету:
— Вскоре твое чрево наполнится, ты народишь сыновей…
Вопреки этим заверениям, Дити не могла избавиться от мысли, что в брачную ночь произошло что-то неладное. Но что?
В дальнейшем подозрение окрепло, ибо Хукам Сингх, каждый вечер впадавший в опийную оцепенелость, не проявлял к ней никакого интереса. Дити прибегла к разным уловкам, дабы вырвать его из чар трубки, но все напрасно: бесполезно скрывать опий от рабочего фабрики, где его производят, и прятать трубку — он тотчас раздобудет новую. Временная разлука с опием ничуть не пробуждала в нем любовного желания, наоборот, делала его злым и замкнутым. В конце концов Дити пришла к заключению, что Хукам Сингх не мог быть ее супругом в полном смысле слова: либо увечье лишило его мужской силы, либо опий отбил всякую охоту к плотским утехам. Но вскоре живот ее стал расти, и к прежним сомнениям добавилось новое: если не муж, то кто же ее обрюхатил? Что произошло той ночью? В ответ на расспросы Хукам Сингх разглагольствовал о надлежащем закреплении брачных уз, но взгляд его говорил, что он, одурманенный опием, сам ничего не помнит, и все его впечатления навеяны кем-то другим. А вдруг ее собственное беспамятство тоже было подстроено тем, кто знал о бессилии мужа, но ради спасения семейной чести решил его скрыть?
Свекровь ни перед чем не остановится, когда речь идет о сыновьях; всего-то и надо: уговорить Хукам Сингха поделиться с новобрачной опием, все остальное сделает сообщник. Возникала картина: вот старуха задирает ей сари, а потом придерживает ее ноги, пока над ней кто-то трудится. Дити не позволяла себе поддаться первому подозрению насчет личности сообщника; установление отцовства слишком серьезное дело, чтобы решать его с бухты-барахты.
Наседать на свекровь бессмысленно, она лишь наворотит гору утешительной лжи. Но каждый день давал новые улики ее соучастия, и особенно убеждал тот довольный хозяйский взгляд, каким она окидывала растущий живот, словно ребенок принадлежал ей, а тело невестки было его хранилищем.
Так вышло, что именно старуха подтолкнула ее к действию на основе имевшихся подозрений. Однажды, поглаживая ее живот, свекровь сказала:
— Вот этого родим, а там и другие пойдут, мал мала меньше.
Вскользь брошенная реплика открыла, что мамаша ничуть не сомневается в повторении брачной ночи: Дити одурманят и растелешат, а потом неведомый подельник вновь ее ссильничает.
Что же делать? Ночью лил дождь, и весь дом пропитался запахом мокрой соломы. Травяной аромат прояснял мысли; думай, приказала себе Дити, нечего стенать о влиянии планет! Вспомнился безучастный сонный взгляд мужа… Почему же у матери глаза совсем другие? Отчего его взгляд пуст, а ее — пронырлив и хитер? Ответ нашелся внезапно: ну конечно, различие скрыто в ларце.
По подбородку Хукам Сингха сбегала струйка слюны; он крепко спал, уронив руку на ларец. Дити осторожно вытянула шкатулку и разогнула пальцы, сжимавшие ключ. Из-под крышки выплыл густой затхлый аромат. Отвернувшись, с плитки твердого акбари Дити отщипнула несколько стружек и спрятала их в складках сари. Потом заперла коробку и вернула ключ на место; рука спящего жадно ухватила своего ночного компаньона.
Утром Дити добавила чуточку опия в подслащенное молоко. Старуха залпом опорожнила кружку и до полудня нежилась в тени манго. Ее довольство пригасило всякие опасения, и с тех пор Дити подмешивала опий во все, что подавала свекрови: соленья, оладьи, запеканки и чечевицу. Очень скоро старуха как-то притихла и успокоилась, голос ее утратил резкость, взгляд помягчел; беременность Дити ее уже не интересовала, целый день она проводила в постели. Все родственники, приходившие в гости, отмечали ее умиротворенность, а сама она неустанно превозносила свою любимую невестку.
Дити все больше и больше проникалась почтением к мощи опия: как же слаб человек, если его можно усмирить крохой этого вещества! Теперь ясно, почему гхазипурская фабрика находится под неусыпной охраной сипаев; если малая толика зелья позволила обрести такую власть над жизнью, нравом и душой старухи, то, имея брусок этой дури, можно захватывать царства и управлять народами. А ведь наверняка есть и другие снадобья!
Дити стала присматриваться к бродячим повитухам и знахаркам, заглядывавшим в их деревню, научилась распознавать коноплю и дурман-траву, которые на пробу скармливала свекрови, подмечая результат.
Именно отвар дурман-травы расколол старуху, отправив ее в невозвратное забытье. В последние дни сознание ее помутилось, и она часто называла невестку Драупади;[12]Драупади — героиня древнеиндийского эпоса «Махабхарата», дочь царя племени панчалов и общая жена братьев Пандавов. На руку Драупади, первой красавицы мира, претендует множество женихов, и ее отец устраивает сваямвару (состязание) лучников, где побеждает один из Пандавов — Арджуна. Братья возвращаются домой и сообщают своей матери Кунти, что пришли с большой добычей. «Наслаждайтесь ею совместно», — отвечает Кунти, не зная, о чем речь, и Драупади становится общей женой пяти братьев.
на вопрос почему мамаша пробормотала:
— Свет не видел никого добродетельней жены пяти братьев. Она счастливица, ибо понесла от каждого…
Старухин бред убедил Дити в том, что отцом ее ребенка был Чандан Сингх, похотливый деверь-губошлеп.
*
Два дня «Ибис» пробирался по заиленной Хугли и наконец подошел к Калькутте. Борясь с внезапными порывами ветра, шхуна бросила якорь, чтобы дождаться рассветного прилива, который доставит ее к месту назначения. В город послали нарочного, дабы уведомить мистера Бенджамина Бернэма о предстоящей швартовке.
«Ибис» был не единственным судном, приютившимся на входе в бухту; неподалеку стал на якорь величавый корабль-дом, принадлежавший большому поместью Расхали, что в двенадцати часах езды от Калькутты. За прибытием шхуны наблюдал заминдар[13]Заминдар — наследственный крупный землевладелец-феодал в средневековой и колониальной Индии.
имения раджа Нил Раттан Халдер, находившийся на борту своего плавучего дворца вместе с восьмилетним сыном и внушительным штатом прислуги. Его сопровождала также любовница — некогда знаменитая танцовщица, известная миру под сценическим псевдонимом Элокеши; после посещения родового имения раджа возвращался в Калькутту.
Халдеры из Расхали принадлежали к одному из старейших и наиболее знатных бенгальских землевладельческих родов; их корабль, невиданно роскошное речное судно, являл собой неповоротливый полубаркас, переоснащенный в бригантину — этакий англизированный вариант непритязательной бенгальской лохани. Внушительных размеров корпус двухмачтового корабля был выкрашен серым и голубым, под стать ливреям обслуги, а на парусе и носу красовалась фамильная эмблема — стилизованная голова тигра. На главной палубе располагались шесть больших кают с венецианскими окнами за жалюзи и большой зал, сверкающий зеркальными панелями и хрустальными вставками; он использовался только для официальных приемов и был достаточно велик, чтобы устраивать танцы и прочие увеселения. К столу подавались роскошные блюда, но готовка на судне была запрещена. Пусть не брамины, ортодоксальные индусы Халдеры ревностно блюли табу и обычаи высшей касты, а потому предавали анафеме грязь, связанную со стряпней. Обычно корабль буксировал легкую парусную лодку, служившую не только камбузом, но и плавучей казармой для небольшой армии охранников и всяческих лакеев, обихаживавших заминдара.
Верхняя палуба представляла собой огражденную перилами галерею, откуда запускали воздушных змеев. Наряду с такими увлечениями, как, скажем, музыка или разведение роз, сие занятие было весьма популярно в семействе Халдеров, но они привнесли в него столько всяких тонкостей, что невинная забава превратилась в своего рода искусство. Если обычные люди стремились к тому, чтобы их змеи повыше воспарили и «переплюнули» соперников, то Халдеров интересовали стиль полета и его соответствие ветру, для обозначения которого поколения праздных землевладельцев выработали собственную терминологию: крепкий устойчивый ветер именовался «нил», то есть «синий», резкий норд-ост — «пурпурный», а слабое дуновение — «желтый».
Ветер, принесший «Ибис», был совсем иного цвета; Халдеры называли его «суклат» — оттенок алого, который сулит нечаянную благосклонность судьбы. Их род славился крепкой верой в предзнаменования, и в этом, как и во многом другом, Нил Раттан Халдер был ярым приверженцем семейных традиций; уже больше года его преследовали неудачи, и внезапное появление «Ибиса», а также изменчивый цвет ветра служили верной приметой добрых перемен.
Нынешний заминдар был назван в честь благороднейшего из ветров — крепкого синего бриза (годы спустя, когда раджа займет свое место в святилище Дити, его образ будет передан мазками этого цвета). Нил унаследовал свой титул недавно — после смерти отца, случившейся два года назад. Ему было под тридцать, он миновал пору юности, но сохранил хрупкий облик чахлого, болезненного ребенка. Его тонкое вытянутое лицо имело бледность, какую обретает тот, кого вечно прикрывают от палящего солнца, а длинные конечности своей худобой напоминали побеги тенелюбивых растений. Светлая кожа подчеркивала яркость красных губ в подкове тонких усов.
Как все в его роду, с рождения Нил был обручен с дочерью видного землевладельца; супружество, которое он отпраздновал в двенадцать лет, увенчалось лишь одним живым ребенком — вероятным продолжателем семейного древа Радж Раттаном, нынче отметившим свое восьмилетие. Наследник более чем кто-либо в их роду увлекался воздушными змеями; именно по его настоянию Нил поднялся на верхнюю палубу в тот день, когда «Ибис» бросил якорь в калькуттской бухте.
Внимание заминдара привлек флаг владельца, развевавшийся на грот-мачте; этот клетчатый вымпел он знал так же хорошо, как собственный стяг, ибо его семейное состояние уже давно зависело от фирмы, основанной Бенджамином Бернэмом. Нил тотчас понял, что «Ибис» — ее новое приобретение. С террас калькуттской резиденции раджи открывался прекрасный вид на реку, и он знал почти все судна, заходившие в город. Флотилия Бернэма в основном состояла из суденышек местного производства; с недавних пор на реке появились гладкие клиперы американской постройки, но флаги на их мачтах извещали о принадлежности конкуренту — фирме «Джардин и Матесон».[14]«Джардин и Матесон» — известная торговая фирма, в 1832 г. основанная британцами Уильямом Джардином и Джеймсом Матесоном. Специализировалась на вывозе из Китая чая и шелка и ввозе индийского опия. После попыток китайского императора запретить опийную торговлю фирма инициировала «опиумные войны» 1840 г.
Однако «Ибис» суденышком не выглядел; даже неприбранный, он являл собой великолепное произведение корабелов, которое задешево не купишь. Заминдара снедало любопытство, ибо шхуна могла быть предвестником удачи в его делах.
Не выпуская веревки змея, Нил призвал своего камердинера — долговязого уроженца Бенареса по имени Паримал.
— Возьми шлюпку и сплавай на тот корабль, — приказал он. — Расспроси серангов, кто владелец и сколько на борту офицеров.
— Слушаюсь. — Паримал сложил ладони у груди и поклонился.
Затем он исчез внизу, а вскоре от плавучего дворца отвалила узкая лодка, толчками заскользившая к шхуне. Не прошло и получаса, как слуга доложил, что корабль принадлежит калькуттскому саибу Бернэму.
— Сколько офицеров? — спросил раджа.
— Тех, кто носит шляпы, всего двое.
— Кто они?
— Один — мистер Рейд из Второй Англии, — отвечал Паримал. — Другой — лоцман Дафти-саиб. Наверное, господин его помнит — прежде он частенько бывал в вашем доме. Сейчас шлет свое почтение.
Нил кивнул, хотя лоцмана совсем не помнил. Передав лакею веревку змея, он махнул камердинеру, чтобы тот следовал за ним. В своей каюте раджа заточил перо и на листе бумаги написал несколько строк, которые затем присыпал песком. Когда чернила высохли, он отдал письмо Парималу.
— Вот, доставь на корабль и передай лично Дафти-саибу. Скажи, он и мистер Рейд доставят радже удовольствие, если отобедают на его судне. Возвращайся скорее и сообщи ответ.
— Слушаюсь.
Паримал вновь отвесил поклон и попятился в коридор. Сложив пальцы домиком, в глубокой задумчивости Нил сидел за столом; таким его и застала Элокеши, когда впорхнула в каюту, звеня ножными браслетами и благоухая цветочным маслом. Она прыснула и ладошками закрыла радже глаза:
— Всегда ты один! Нехороший! Бяка! Вечно нет времени для твоей Элокеши!
Нил отвел ее руки и улыбнулся. Калькуттские ценители изящного не считали Элокеши прелестницей: слишком круглое лицо, излишне прямой нос и чрезмерно пухлые губы нарушали общепринятый стандарт красоты. Предметом ее гордости были густые и длинные черные волосы, которые она распускала по плечам, вплетая лишь пару-тройку золотых кисточек. Однако раджу больше привлекала ее душа, нежели внешность; искрометный нрав Элокеши контрастировал с его серьезностью: она была гораздо старше и весьма искушена в светской жизни, но оставалась такой же смешливой игруньей, как в те времена, когда потрясающе легконогой танцовщицей порхала в тукрах и тихаях.[15]Тукры и тихаи — индийские танцевальные композиции.
Элокеши вспрыгнула на большую кровать под балдахином, установленную в центре каюты; на скрытом шарфами лице виднелись только надутые губки.
— Десять дней на этом корыте! — простонала Элокеши. — Одна-одинешенька, скукота, а ты даже не взглянешь на меня!
— Почему одна? А подружки? — Нил рассмеялся и кивнул в коридор, где, дожидаясь хозяйку, на корточках сидели три девушки.
— Да ну… Это же мои танцовщицы, — прикрыв ладошкой рот, хихикнула Элокеши.
Дитя города, привыкшее к его столпотворению, она потребовала, чтобы в необычной поездке в деревню ее сопровождала свита: эти три девушки были ее служанками, ученицами и незаменимыми помощницами в оттачивании мастерства. Сейчас, по мановению руки хозяйки, они прикрыли дверь и удалились. Однако далеко не ушли и кучкой сели на палубе, дабы охранять свою госпожу от чьего-либо непрошеного вторжения; время от времени они украдкой заглядывали в каюту сквозь щели жалюзи на тиковой двери.
Оставшись с раджой наедине, Элокеши набросила ему на голову свой длинный шарф и потянула на кровать.
— Ну иди сюда, — капризно приговаривала она, — ты уж там засиделся.
Раджа подошел, и она повалила его на гору подушек.
— Теперь скажи, — несчастным голосом продолжила Элокеши, — зачем ты потащил меня в такую даль? Ведь так и не объяснил.
Позабавленный ее наигранным простодушием, Нил улыбнулся:
— Ты со мной уже семь лет, но так и не видела Расхали. Вполне естественно, что мне захотелось показать тебе свое поместье.
— Только показать? — Она воинственно тряхнула головой, прибегнув к арсеналу жестов из танца оскорбленной любовницы. — И все?
— А что еще? — Раджа потеребил ее локон. — Разве этого мало? Тебе не понравились окрестности?
— Конечно понравились, место совершенно роскошное. — Взгляд Элокеши затуманился, словно она припомнила украшенный колоннами дом на речном берегу, огороды и сады. — Столько людей, и так много земли! — прошептала она. — Вот я и подумала о том, как мало для тебя значу.
Нил взял ее за подбородок:
— В чем дело? Ну-ка, ну-ка… Что у тебя на уме?
— Даже не знаю, как сказать… — Пальчики Элокеши принялись расстегивать костяные запонки, наискось бежавшие по груди его курты.[16]Курта — в Индии длинная широкая рубаха.
— Представляешь, что сказали мои девушки, увидев твое громадное поместье? Госпожа, попросите у раджи немного земли — вам же надо где-то поселить родственников… Да и о собственной старости нужно подумать.
— От твоих девушек одни неприятности, — раздраженно фыркнул раджа. — Лучше бы ты их прогнала.
— Они обо мне заботятся, только и всего, — промурлыкала Элокеши, заплетая косички из поросли на его груди. — Что дурного, если раджа даст землю своей содержанке? Твой отец всегда так поступал. Говорят, его женщинам стоило попросить, и они тотчас получали украшения, шали и службу для родичей…
— Ну да, — криво усмехнулся Нил. — И родичам платили жалованье, даже если их ловили на воровстве.
Пальчики пробежали по его губам.
— Видишь ли, он знал цену любви.
— Ясно, в отличие от меня.
Потомок рода Халдеров и впрямь жил весьма скромно: обходился единственной каретой с парой лошадей и умещался в одном непритязательном крыле семейного особняка. Не такой сладострастник, как отец, он не имел других любовниц, кроме Элокеши, однако на нее свою любовь расточал без остатка, а его отношения с женой не выходили за общепринятые рамки исполнения супружеского долга.
— Неужели ты не понимаешь, Элокеши? — грустно сказал Нил. — На жизнь, какую вел отец, денег требуется больше, чем может дать имение.
Любовница вдруг обеспокоилась, в глазах ее вспыхнул интерес:
— То есть? Всем известно, что твой отец был одним из богатейших людей города.
Раджа напрягся:
— Лотос растет и в мелком пруду.
Элокеши отдернула руку и выпрямилась.
— Что ты имеешь в виду? Объясни.
Нил понял, что и так уже сказал слишком много; он улыбнулся и скользнул рукой под блузу любовницы.
— Ничего, пустяки.
Иногда ужасно хотелось рассказать ей о проблемах, доставшихся от отца, но раджа слишком хорошо ее знал: если Элокеши проведает, насколько велики его затруднения, она предпримет кое-какие меры. И дело не в ее алчности, нет, просто она, несмотря на все свое жеманство, чувствует ответственность за тех, кто от нее зависит. В этом они похожи. Нил пожалел, что проговорился об отце и преждевременно дал повод для тревоги.
— Не бери в голову, Элокеши. Какая тебе разница?
— Нет, скажи. — Она вновь повалила раджу на подушки. Калькуттская гадалка уведомила ее о финансовых неприятностях заминдара. Тогда она не придала этому значения, но сейчас почувствовала: что-то и впрямь неладно; возможно, надо пересмотреть свои варианты. — Говори. Последнее время ты ужасно задумчивый. Что случилось?
— Тебе не о чем беспокоиться. — Раджа не лгал: при любом обороте дел он позаботится, чтобы она была обеспечена. — Тебе, твоим девушкам и твоему дому ничто не грозит…
Его перебил голос камердинера, яростно препиравшегося с девицами: Паримал требовал, чтобы его впустили, но преданные служанки грудью встали на его пути.
Нил поспешно укрыл Элокеши и крикнул:
— Пусть войдет!
Камердинер шагнул в каюту, старательно отводя взгляд от холма на кровати.
— Господин, саибы охотно придут. Они будут здесь сразу после заката.
— Превосходно. Устрой все как при отце, я хочу угостить их на славу.
Паримал испугался, ибо раньше хозяин таких приказов не отдавал.
— Но как устроить, господин? В столь короткий срок… Из чего?
— У нас есть шампанское и красное вино. Ты сам все знаешь.
Дождавшись, когда дверь закроется, Элокеши сбросила покрывало:
— Что такое? Кто придет? Что надо устроить?
Нил рассмеялся и притянул ее к себе:
— Ты задаешь слишком много вопросов. Бап-ре-бап! Пока довольно!
*
От неожиданного приглашения на обед мистер Дафти стал болтлив и пустился в воспоминания. Опершись на перила, они с Захарием стояли на палубе.
— Ох, мой мальчик! — вздохнул лоцман. — Уж я бы порассказал вам о старом радже, которого называл Шельма Роджер! — Он засмеялся и пристукнул тростью. — Видели б вы того черномазого барина! Вот уж классный абориген — знать ничего не хотел, кроме пьянки, девиц и гулянок! Никто не мог перещеголять его застолья. Сверкают зеркала, пылают свечи и лампы, орды носильщиков и лакеев, разливанное море французской бормотухи и ледяной шипучки! А закусон! У Роджера была лучшая в городе кухня. Тут вам не сунут пишпаш или коббилимаш. Жаркое и плов были весьма хороши, но мы, стреляные воробьи, ждали, когда подадут рыбу латес с карри и чички со шпинатом.[17]Пишпаш — рисовый суп, коббилимаш — блюдо из вяленой рыбы, чички — овощное рагу.
Уж поверьте, снедь была первоклассной, но ужин — это лишь затравка, настоящий шурум-бурум начинался потом, в раздевалке танцовщиц. Там вас ждал еще один чакмак! Для господ и дам расставляют стулья. Туземцы умащиваются на ковриках и платках. Бабу[18]Бабу — здесь: индусы.
пыхтят кальянами, саибы раскуривают сигары. Кружат танцовщицы, музыканты бьют в барабаны. О, старый развратник знал толк в веселье! Бывало, хитрый шайтан заметит, что вам приглянулась какая-нибудь бабешка, и подсылает слугу. Малый кланяется и приплясывает вокруг вас, будто ничего такого. Все вокруг думают, что вы обожрались сластей и вам срочно надо в какаториум. Но вас провожают не в гальюн, а в укромную комнатушку, чтобы вы потешили своего озорника. Никому и в голову не придет, что сейчас вы втыкаете индюка девице между баками и вкушаете черную ягодку. — Дафти ностальгически вздохнул. — Ох, славно баламутили на этих посиделках! Нынче уж нигде вам так не пощекочут шалуна.
Захарий кивал, будто все понял.
— Стало быть, вы хорошо знакомы с тем, кто приглашает нас отобедать?
— Не с ним, а с его отцом. Сынок схож с папашей не больше, чем нектандра с красным деревом. — Лоцман неодобрительно хрюкнул. — Чего я терпеть ненавижу, так это ученых туземцев. Старик знал свое место, его нипочем не увидишь с книжкой. А молокосос напускает на себя — ну прям тебе важная шишка. Вообще-то их род не шибко знатный, дворянство им пожаловали как бакшиш за верность Короне. — Теперь мистер Дафти презрительно фыркнул. — Нынче всякий бабу, разжившийся парой акров, корчит из себя невесть что. А этот молодой паршивец еще цедит через губу, будто персидский падишах. Услышите, как он чешет по-английски — ну точно макака, что вслух читает «Таймс». — Толстяк ухмыльнулся и крутанул трость. — Ну вот еще развлечение, кроме жратвы: ученая обезьяна.
Помолчав, лоцман хитро подмигнул:
— Ходят слухи, что скоро молодцу кердык. Говорят, казна его шибко оскудела.
Захарий больше не мог притворяться, что все понимает.
— Ке… кердык? — сморщился он. — Ну вот опять слово, которого я не знаю.
Ответом на честное признание стала суровая отповедь: дескать, хватит уже выставлять себя безмозглым гуддой.
— Гудда — это осел, если вас интересует, — пояснил лоцман. — Здесь Индия, и саибу негоже выглядеть набитым дураком. Если не врубиться что к чему, вам каюк, и ждать недолго. Это не Балтимор, тут джунгли, где в траве затаились кобры, а на деревьях макаки. Коли не угодно, чтобы вас надули как последнего олуха, ошарашьте аборигенов парой словечек на зуббен.
Поскольку выволочка была сделана строгим, но снисходительным тоном наставника, Захарий отважился уточнить значение слова «зуббен».
— Местный жаргон, голуба, — терпеливо вздохнул лоцман. — Освоить его легко, но пользоваться надо с умом. Просто слегка пересыпайте им свою речь, перемежайте с бранью. Упаси вас бог слишком чисто говорить на урду или хинди — примут за туземца. И не мямлите, а то решат, что вы чичи.
Захарий беспомощно помотал головой:
— Что такое чичи, мистер Дафти?
— Чурка… чучмек… — Лоцман укоризненно приподнял бровь. — Ну, цветной, понимаете? Такое здесь не катит, дорогуша, с дегтем ни один саиб за стол не сядет. Тут с этим строго. Надо оберегать наших биби, в смысле дамочек. Одно дело, когда сам изредка макнешь стило в чернильницу. Однако гиену нельзя пускать в курятник. Чуть что, и черномазого засекут кнутом.
Захарий уловил неприятно кольнувший намек. За два дня он успел полюбить толстяка лоцмана, под личиной крикуна и грубияна угадав добрую и благородную душу. Казалось, мистер Дафти обиняком его предупреждает.
Захарий побарабанил пальцами по перилам и отвернулся:
— Пожалуй, мне стоит переодеться.
— Да уж, надо предстать во всей красе, — кивнул лоцман. — Слава богу, я догадался прихватить чистые подштанники.
Вскоре боцман Али, которого вызвали из рубки, появился в каюте и разложил на койке одежду. Захария уже не прельщала возможность щеголять в чужих роскошных нарядах, и он испуганно воззрился на голубой китель из великолепной саржи, черные нансуковые панталоны, полотняную сорочку и белый шелковый галстук.
— Ну уж будет, — устало сказал. — Надоело выкобениваться.
Боцман вдруг стал неуступчив.
— Носить, — тихо, но твердо сказал он, встряхивая брюки. — Зикри-малум теперь важный саиб. Надо правильный одежда.
Захария удивила серьезность его тона.
— Вот еще! Тебе-то на кой черт это сдалось?
— Малум надо быть настоящий саиб. Ласкары хотеть он теперь быть капитан-мапитан.
— Чего?!
Захария вдруг осенило, почему боцману так важно его преобразить: ему надлежит стать командиром, «свободным мореплавателем», в которые ласкарам путь заказан. Боцман и команда считали его почти своим, но в то же время он мог принять немыслимый для них облик, и потому его успех станет их успехом.
Придавленный грузом ответственности, Захарий рухнул на койку и закрыл руками лицо.
— Ты не понимаешь, о чем просишь, — выдохнул он. — Полгода назад я был всего лишь корабельным плотником. Подфартило — стал вторым помощником. Но про капитана забудь — это не по мне. Ни теперь, ни потом.
— Суметь. — Боцман подал рубашку. — Теперь суметь. Зикри-малум очень хорош. Суметь быть благородный господин.
— С чего ты решил, что я справлюсь?
— Зикри-малум знать благородный разговор. Моя слышать, ты говорить мистер Дафти, как настоящий саиб.
— Что? — вскинулся Захарий.
Он был встревожен тем, что боцман подметил его способность к разным манерам. Да, если нужно, он умел болтать, что твой ученый законник, — не зря же мать заставляла его сидеть за столом, когда хозяин, от которого она родила, развлекал гостей. Однако матушка не жалела оплеух, заметив в нем спесь или чванство. Она бы перевернулась в гробу, если б узнала, что сынок разыгрывает из себя черт знает кого.
— Ты сам хотеть, ты стать настоящий господин.
— Нет! — Захарий долго терпел, но сейчас взбунтовался. — Хватит! Не хочу слушать этот вздор!
Он вытолкал боцмана из каюты, шмякнулся на койку и закрыл глаза. Впервые за долгое время мысли его унеслись к последнему дню на балтиморских верфях. Он вновь увидел залитое кровью темнокожее лицо, выпученные глаза и проломленный гандшпугом череп. Будто наяву, четверо белых плотников окружили Фреди Дугласа и вопили: «Кончай его! Уделай нигера! Вышиби ему мозги!», а Захарий и другие цветные (в отличие от Дугласа не рабы) одеревенели от страха. Он слышал голос Фреди, который не укорял их за трусость, но призывал бежать без оглядки: «Все из-за места… белые не станут работать с черным… не важно, свободный он или раб… они избавляются от нас, чтоб не отнимали их хлеб…» Вот тогда-то Захарий решил оставить верфи и завербоваться на корабль.
Он встал с койки и открыл дверь, за которой увидел ожидавшего боцмана.
— Ладно, входи, — уныло сказал Захарий. — Только давай мухой, пока я не передумал.
Едва он оделся, как услышал гулкие крики с берега и ответные вопли с корабля. Через пару минут в дверь постучал мистер Дафти:
— Вы не поверите, но к нам пожаловал не кто иной, как сам мистер Бернэм! Берра-саиб! Так не терпится увидеть шхуну, что прискакал верхом. Я выслал гичку, сейчас он будет здесь.
Лоцман смолк и, прищурившись, внимательно изучил наряд Захария. Потом стукнул тростью и вынес приговор:
— Высший класс, мой юный друг! Этакому одеянию позавидует и кизилбаш.
— Рад, что выдержал испытание, сэр, — мрачно ответил Захарий.
За его спиной боцман Али прошелестел:
— Что я говорить? Теперь Зикри-малум раджа-саиб.
3
Чамарс представлял собой хутор, где обитали одни кожемяки. Дити и Кабутри было негоже туда входить, но, к счастью, Калуа жил на отшибе, неподалеку от гхазипурского тракта. С дороги Дити частенько видела его колымагу и хижину, больше похожую на хлев. Сейчас она подошла чуть ближе и крикнула:
— Эй, Калуа! Чего делаешь?
Не получив ответа на три-четыре оклика, Дити запустила камушком в темноту бездверной халупы. Послышался звяк, возвестивший, что голыш угодил в кувшин или другую глиняную посудину.
— Калуа! — вновь позвала Дити.
В лачуге что-то зашевелилось, темнота дверного проема стала гуще, и из нее возник согнувшийся в три погибели возчик. Словно в подтверждение того, что он обитает в хлеву, следом высунулись морды двух белых бычков, возивших его тележку.
Непомерно высокий детина, на любой ярмарке Калуа возвышался над толпой, и даже ловкачи на ходулях уступали ему в росте. Однако свое прозвище (Калуа — черный) он получил из-за оттенка кожи, напоминавшей старое засаленное точило. Говорили, малый вырос в гиганта, потому что в детстве был страшным мясоедом, и родители-кожемяки удовлетворяли его ненасытный аппетит падалью — остатками со скелетов дохлых коров и быков. Еще болтали, что телом он вымахал за счет ума и остался доверчивым простодушным увальнем, какого облапошит даже ребенок. После смерти родителей братьям и другим родичам не составило труда лишить простофилю законной крохи наследства; он не роптал, даже когда его выжили из отчего дома и поселили в хлеву.
Удача явилась нежданно-негаданно в виде трех отпрысков зажиточного помещичьего рода — заядлых игроков, чьим любимым занятием было делать ставки в схватках борцов и силовых состязаниях. Прослышав об удальце гиганте, они отправили за ним повозку и приняли в своем доме на окраине города.
— О какой награде ты мечтаешь? — спросили помещики.
Калуа долго скреб голову, а потом ткнул пальцем в тележку:
— Малик, я бы хотел иметь такую повозку, чтобы зарабатывать на жизнь.
Троица кивнула — мол, он получит желаемое, если выиграет схватку и пару раз продемонстрирует свою силу.
Калуа победил во всех матчах, легко одолев местных борцов и силачей. Юные господа получили хороший навар, а великан — свою тележку. Ничего удивительного, что после этого робкий миролюбивый детина хотел закончить спортивную карьеру, ибо не имел других амбиций, кроме извозчичьих. Однако не тут-то было: слава о его молодецкой удали достигла августейших ушей его высочества магараджи Бенареса, и тот пожелал, чтобы гхазипурский силач сразился с его придворным чемпионом.
Поначалу Калуа отнекивался, но помещики его улещивали, а потом пригрозили, что отберут повозку и быков; тогда великан отправился в Бенарес, где на широкой площади перед дворцом Рамгарх потерпел свое первое поражение — уже на старте схватки его отправили в нокаут. Что ж, результат закономерен, сказал довольный магараджа, ведь борьба — состязание не только силы, но и ума, а в последнем Гхазипур вряд ли когда одолеет Бенарес. Родной город был унижен, Калуа вернулся с позором.
Однако вскоре пошли слухи, что причина его поражения в ином: мол, в развратном Бенаресе у помещиков родилась мысль случить гиганта с женщиной. Они позвали друзей и заключили пари: отыщется ли дамочка, которая впустит в себя этого двуногого зверя? Юные шалопаи наняли известную танцовщицу Хирабай и вместе с избранной публикой спрятались за ширмой. Неизвестно, чего ожидала красотка, но, увидев Калуа в одной лишь тряпице вкруг чресл, она якобы возопила: «Этому жеребцу под стать кобыла, а не женщина!»
Потому-то оскорбленный Калуа и проиграл схватку, говорили во всех уголках Гхазипура.
Так вышло, что Дити стала единственным человеком, который мог бы поручиться за верность этой истории. Как-то вечером, накормив мужа, она вдруг обнаружила, что в доме нет воды; оставлять посуду немытой было нельзя — накликаешь призраков, оборотней и упырей. Ничего, дело пустяковое: ночь светлая, лунная, до Ганга рукой подать. Пристроив кувшин на бедре, через маковое поле Дити пошла к серебрившейся реке. Она уже почти вышла на песчаный берег, когда услышала перестук копыт, а потом в лунном свете увидела четырех всадников, рысивших со стороны Гхазипура.
Встреча с конником не сулила одинокой женщине ничего, кроме неприятностей, а уж с четырьмя кавалеристами, скачущими бок о бок, и подавно. Не теряя времени, Дити нырнула в маки, доходившие ей до пояса. Всадники приблизились, и она поняла, что ошиблась: верховых было трое, четвертый передвигался на своих двоих. Дити сочла его конюхом, но вот кавалькада подъехала совсем близко, и она разглядела, что пешего тащат на аркане, точно лошадь. Исполин, которого Дити приняла за всадника, был не кто иной, как Калуа. Теперь она распознала и наездников, которых в Гхазипуре все знали в лицо, — троица помещиков-игроков. Один крикнул: «Давай здесь, место хорошее, вокруг ни души!»; по голосу было ясно, что он пьян. Едва не поравнявшись с Дити, всадники спешились; двух коней они связали вместе и отогнали пастись на маковом поле. Третью лошадь, огромную вороную кобылу, подвели к заарканенному Калуа. Великан всхлипнул, повалился на колени и стал хватать помещиков за ноги:
— Май-бап, хамке маф карелу… Простите, господа… я не виноват…
Ответом были пинки и брань:
— Ты ведь нарочно проиграл! Скажешь, нет, сволочь?..
— Знаешь, сколько мы потеряли?..
— Что там Хирабай говорила?..
Дернув за веревку, помещики заставили Калуа встать и подтолкнули его к кобыле, махавшей хвостом. Рукоятью хлыста с великана сдернули набедренную повязку. Один помещик держал кобылу под уздцы, а двое других принялись стегать Калуа по обнаженной спине, пока он не прижался пахом к лошадиному крупу. Гигант испустил вопль, не отличимый от лошадиного ржанья.
Помещики развеселились:
— Видал? И регочет, будто жеребец…
— Скрути ему яйца…
Внезапно кобыла вскинула хвост и испражнилась, изгваздав бедра и живот Калуа. Троица зашлась от смеха. Один помещик ткнул великана хлыстом в задницу:
— Давай, Калуа! И ты облегчись!
Видение надругательства над ней в брачную ночь до сих пор преследовало Дити, и теперь, сидя в маковом схроне, она закусила ладонь, чтобы не вскрикнуть. Значит, такое бывает и с мужчинами? Даже такого силача можно унизить и подвергнуть непереносимой муке?
Дити отвернулась и вдруг увидела двух коней, которые подошли к ней почти вплотную — еще шаг, и они коснутся ее боками. Понадобилась секунда, чтобы отыскать маковую коробочку без лепестков, но с венчиком острых колючек. Подкравшись к жеребцу, Дити зашипела и ткнула его колючей головкой в холку. Конь отпрянул, точно от змеиного укуса, и бросился прочь, увлекая за собой привязанного собрата. Паника мгновенно передалась вороной кобыле, та рванулась и лягнула великана в грудь. Помещики на миг оцепенели, а потом кинулись за лошадьми, оставив на берегу голого, измазанного навозом Калуа.
Дити понадобилась вся ее отвага, чтобы подойти к бесчувственному телу. Удостоверившись, что злодеи не вернутся, она выбралась из своего укрытия и присела на корточки перед распростертым великаном. Он лежал в тени, и было не понятно — дышит или нет. Дити хотела коснуться его груди, но отдернула руку: трогать голого мужчину само по себе тяжкий грех, а если он еще и беспомощен — кара будет немыслимой. Дити воровато огляделась и, бросив вызов незримому свету, опустила палец на грудь великана. Стук сердца уверил ее в том, что Калуа жив, и она скоренько убрала руку, готовая задать стрекача, если дрогнут его веки. Однако глаза его были закрыты, и сам он так недвижим, что Дити отважилась его рассмотреть. Теперь было видно, что, невзирая на колоссальные размеры, он всего-навсего парень, у которого над верхней губой пробивается пушок; сейчас это был не молчаливый чернокожий гигант, дважды в день появлявшийся возле ее дома, а поверженный юноша. Прицокнув языком, Дити наломала речного камыша, которым, как мочалкой, обтерла навоз с неподвижного тела. Потом аккуратно расправила белевшую на земле повязку, чтобы его прикрыть.
До сих пор ей как-то удавалось не замечать наготы великана, но сейчас взгляд ее задержался внизу его живота. Никогда еще она не видела эту мужскую часть так близко; ее снедали страх и любопытство, и опять возникло видение брачной ночи. Будто по собственной прихоти, рука ее скользнула вниз и накрыла штуковину, поразившую нежностью плоти, которая вдруг шевельнулась и чуть набухла. Возникло чувство, что сзади собралась вся деревня и родня наблюдает, как бесстыдница лапает самую неприкасаемую часть этого человека. Дити отпрянула и вновь укрылась в маках.
Казалось, прошла вечность, прежде чем Калуа с трудом встал и ошалело огляделся. Обмотавшись повязкой, он уковылял прочь, и вид его был настолько одурелый, что Дити почти уверилась — здоровяк не ведал о ее присутствии.
С тех пор минуло два года, однако память о событиях той ночи ничуть не потускнела, но обрела преступную яркость. Дити лежала рядом с одурманенным мужем, а мысли ее, вопреки усилиям направить их на что-нибудь иное, своевольно устремлялись к той сцене и четко высвечивали пикантные детали. Смятение было бы еще сильнее, если б вдруг оказалось, что память Калуа смакует те же картины, однако вид его утверждал, что он ничего не помнит. Червячок сомнения все же оставался, и при встречах с великаном Дити старательно избегала его взгляда и всегда закрывала лицо.
И вот теперь, сдерживая волнение, из-под складок истончившегося сари она опасливо наблюдала, как будет воспринят ее приход. Если в глазах Калуа мелькнет хоть искра воспоминания о ее роли в тех ночных событиях, не останется ничего другого, как развернуться и уйти. Возникнет неодолимое препятствие — ведь она не только была свидетелем измывательств (хотя одного этого позора довольно, чтобы сломить человека), но проявила бесстыдное любопытство, если не сказать иначе.
Слава богу, в унылом взгляде великана ничто не промелькнуло. Облаченный в выцветшую безрукавку и грязную повязку, из складок которой бычки тянули застрявшие соломины и травинки, он переминался на своих ногах толщиной с добрый столб.
— Что случилось? — спросил Калуа.
В его хриплом бесцветном голосе не слышалось никаких намеков, и Дити решила, что воспоминания о той ночи, если и были, уже давно покинули сей неповоротливый скудный ум.
— На фабрике мужу стало плохо, — сказала она. — Надо привезти его домой.
Великан немного подумал и кивнул:
— Ладно. Привезу.
Приободрившись, Дити вынула заготовленный сверточек:
— Заплатить могу только этим, другого не жди.
— Что это? — уставился Калуа.
— Опий, — буркнула Дити. — Об эту пору что еще в доме найдется?
Возчик неуклюже шагнул вперед; Дити положила сверточек на землю и, прижимая к себе дочку, тотчас отступила. Немыслимо средь бела дня общаться с представителем иной касты, даже если речь идет о передаче неодушевленной вещицы. Калуа поднял и понюхал сверток. «Может, и он опийный пристрастник?» — мелькнула мысль, которую Дити сразу прогнала. Какое ей дело? Он чужой, не муж. И все же она почему-то обрадовалась, когда возчик разломил кусок надвое и скормил бычкам, охотно сжевавшим угощение. Потом он запряг их в повозку, а Дити с дочкой, свесив ноги, уселись на задке. Вот так, разделенные бамбуковой тележкой, они двинулись в Гхазипур, не давая болтливым языкам повода для сплетни и упрека.
*
В тот же полдень в пятистах милях к востоку от Гхазипура Азад Наскар, более известный по прозвищу Джоду, готовился к путешествию, которое в результате приведет его на борт «Ибиса» и в святилище Дити. Утром он похоронил мать, истратив последние гроши на муллу, чтобы тот помолился над свежим холмиком. Деревенька Наскарпара расположилась в пятнадцати милях от Калькутты, умостившись на безликом пятачке по краю болотистого мангрового леса Сундарбанс. Горстка хижин окружала гробницу суфийского факира, который пару поколений назад обратил жителей в ислам. Если б не могила, деревня давно бы растворилась в болоте, поскольку ее жители не привыкли долго сидеть на одном месте и зарабатывали на жизнь трудом лодочников, паромщиков и рыбаков. Люди скромные, они не помышляли о службе на океанском корабле, но из тех немногих, кто мечтал о матросском жалованье, более всех к нему стремился Джоду. Он бы давно ушел из деревни, если б не хворая мать, которую было нельзя оставить без пригляда. Пока она болела, Джоду за ней ухаживал, переполняясь то раздражением, то нежностью, и сделал все возможное, чтобы скрасить ее последние дни. Теперь оставалось выполнить ее последний наказ, после чего он сможет отыскать боцманов, вербующих ласкаров на морские корабли.
Сын лодочника, Джоду полагал, что уже стал взрослым, поскольку на его подбородке вдруг стала пробиваться густая щетина, требовавшая еженедельных визитов к цирюльнику. Однако бурные физиологические перемены начались недавно, и он к ним еще не привык; казалось, его тело подобно дымящемуся кратеру, который только что возник из океана, но еще не готов извергнуться. Как память о несчастном случае в детстве, его левую бровь пересекал шрам, столь широкий, что издали казалось, будто у него три брови. Это уродство (если слово подходит) было его отличительной чертой, которая через много лет отразится в наброске, занявшем свое место в святилище Дити: три нежных угловатых штриха в овале.
Старая лодка, доставшаяся в наследство от отца, являла собой неуклюжее творение: выдолбленные стволы, связанные пеньковыми канатами. Сразу после похорон Джоду забросил в нее свои небогатые пожитки и был готов к отбытию в Калькутту. Подгоняемая течением, вскоре лодка оказалась у входа в канал, который вел к городским причалам; за право воспользоваться этой узкой артерией, недавно прокопанной предприимчивым английским инженером и известной под именем «канал Толли», Джоду отдал смотрителю последние монетки. Как всегда, здесь было полно судов, и часа два он продирался сквозь город, минуя храм Кали и мрачные стены тюрьмы Алипор. На шири Хугли было не менее людно, и Джоду вдруг очутился в скопище разнообразных судов: битком набитых сампанов и шустрых каноэ, громадин бригантин и крохотных баулия, юрких яликов и неповоротливых шаланд, яхт с ухарскими треугольными парусами и многопалубных катамаранов. В этаком столпотворении были неизбежны случайные столкновения, после которых боцманы и штурвальные матерились, один взбешенный вахтенный плеснул помоями, а похабник рулевой сделал непристойный жест. Подражая морским командирам, в ответ Джоду орал: «Куда прешь? Осади!», чем весьма удивлял ласкаров.
После годичной изоляции в деревне душа его пела от звука портовых голосов, изрыгающих хулу, угрозы и страшные пожелания, а руки тосковали по канатам, когда он видел матросов, карабкающихся по вантам. Взгляд его скользил по берегу от пакгаузов Киддерпора до извилистых проулков Ватгунга, где на крылечках сидели женщины и, готовясь к вечеру, наводили красоту. Что-то скажут они теперь, если прежде смеялись и гнали юнца прочь?
За верфями Кида лодок стало меньше, и Джоду без труда причалил к набережной. Прямо напротив раскинулся Королевский ботанический сад, персонал которого часто пользовался этой пристанью. Никакого сомнения, что рано или поздно здесь появится кто-нибудь из знакомых; и верно — часу не прошло, как подчалила лодка с молодым англичанином, помощником управляющего. Джоду хорошо знал рулевого в набедренной повязке и, когда саиб ступил на причал, подгреб к знакомцу. Матрос тотчас его узнал:
— Джоду Наскар? Ты, что ли?
— Он самый. Здравствуй, дяденька.
— Где тебя носило? Что матушка? Уж больше года, как ты сгинул. Народ гадал, куда ты подевался…
— Мы вернулись в деревню. Когда наш господин умер, мать не захотела остаться.
— Да, я слышал. Говорят, она хворает?
— Вчера померла, — тихо ответил Джоду.
Рулевой закрыл глаза и прошептал:
— Упокой Господь ее душу.
— Во имя Аллаха… — поддержал молитву Джоду. — Я здесь по воле матери: перед смертью она просила разыскать дочь нашего саиба, мисс Полетт Ламбер.
— Ну да, она же любила девочку как родную дочь, ни одна служанка так с чадом не нянчится.
— Ты знаешь, где сейчас мисс Полетт? Я больше года ее не видел.
Рулевой кивнул:
— Она живет неподалеку — вон там, вниз по реке. После смерти отца ее приютила богатая английская семья. Ступай в Гарден-Рич и спроси дом Бернэм-саиба. Там в саду беседка с зеленой крышей, тотчас узнаешь.
Джоду обрадовался, что так легко все выяснил. Поблагодарив рулевого, он выдернул из ила весло и сделал мощный гребок. Отъезжая, он слышал голос знакомца, который возбужденно кому-то говорил:
— Видишь ту лодку? Прямо в ней родилась мисс Полетт Ламбер, дочь французского саиба…
В разном изложении Джоду так часто слышал эту историю, что как будто все видел собственными глазами. Видно, так на роду написано, говорила мать, поминая странный поворот судьбы: не отправься она рожать в свою деревню, Полетт никогда не появилась бы в их жизни.
Все произошло сразу после рождения Джоду. На лодке отец приехал забрать жену и ребенка. Они были уже на Хугли, когда поднялся шквалистый ветер. Смеркалось, и отец решил, что лучше не переправляться через реку, а пристать к берегу и дождаться утра. Удобнее места для стоянки, чем каменная набережная Ботанического сада, было не найти. Семейство поужинало и устроилось переждать ночь.
Только они задремали, как их разбудили громкие голоса. Отец зажег фонарь, высветивший лицо белого саиба, который сунулся под лодочный навес и что-то бессвязно лопотал. Было ясно, что он чем-то ужасно встревожен; вмешавшийся слуга все разъяснил: дело крайне срочное — у беременной жены господина начались схватки, нужен белый доктор, однако на этой стороне реки его не нашли, требуется переправить роженицу на другой берег.
Отец отказался — дескать, лодка маленькая, ночь безлунная, а река разбуянилась. Будет лучше, если господин раздобудет баркас или многовесельную шлюпку с гребцами — наверняка в Ботаническом саду что-нибудь найдется.
Так-то оно так, был ответ, сад располагает собственной маленькой флотилией, однако нынче, как назло, нет ни одной лодки — управляющий распорядился доставить своих друзей на ежегодный бал Калькуттской биржи. Их лодка — единственное судно на причале; если они откажут, погибнут две жизни — матери и дитя.
Мать Джоду, которая сама только что перенесла родовые муки, прониклась страданием беременной женщины и добавила свой голос к мольбам господина, уговаривая мужа взяться за дело. Но отец все мотал головой и сдался лишь после того, как в его руке оказалась серебряная монета, собственная стоимость которой превышала цену лодки. Сей неотразимый довод способствовал заключению сделки, и француженку с приплодом перенесли на борт.
Хватило и взгляда, чтобы понять, как мучается несчастная женщина; лодка тотчас отвалила от набережной. Несмотря на ветер и тьму, ориентироваться было легко по огням Калькуттской биржи, нынче особенно щедро иллюминированной по случаю бала. Однако ветер крепчал, река бурлила, и лодку так швыряло, что плод не удержался. В качке женщине становилось все хуже, а потом вдруг у нее отошли воды, и начались преждевременные роды.
Отец тотчас повернул назад, но берег уже остался далеко. Саиб изо всех сил пытался успокоить жену, однако толку от него было мало, и роды приняла мать Джоду: перекусила пуповину и обтерла смазку с тельца новорожденной. Оставив собственного ребенка на днище лодки голеньким, она завернула девочку в одеяльце и подала умирающей женщине. Лицо дочери было последним, что узрела француженка; она истекла кровью и умерла, прежде чем лодка достигла Ботанического сада.
Обезумевший от горя саиб не мог совладать с плачущим младенцем; девочка утихла, лишь когда мать Джоду дала ей грудь. После этого господин сделал новое предложение: не сможет ли семья лодочника задержаться у него, пока он не найдет няньку или кормилицу?
Разве можно было отказать? По правде, матушка уже не смогла бы расстаться с девочкой, ибо прикипела к ней душой с того мгновенья, как поднесла ее к груди. Отныне у нее стало двое детей — сынок и доченька, которую она ласково называла Путли, «Куколка». Полетт, выросшая в смешении языков, звала ее Тантима — «тетя-мама».
Вот так мать Джоду оказалась в услужении Пьеру Ламберу, который совсем недавно прибыл в Калькутту на должность помощника управляющего Ботаническим садом. Предполагалось, что мать останется в доме, пока ей не подыщут замену, но как-то никого не нашлось. Само собой вышло, что матушка стала кормилицей Полетт и баюкала на руках двух младенцев. Возражения со стороны отца увяли, как только француз купил ему новую, превосходную баулию; вскоре папаша отбыл в Наскарпара, оставив в городе жену и сына, но прихватив с собой новенькую лодку. С тех пор он показывался очень редко — как правило, в начале месяца, когда матушка получала жалованье. На ее деньги он снова женился и наплодил кучу детей. С братьями-сестрами Джоду встречался два раза в год, когда неохотно приезжал на праздники Рамадан-байрам и Курбан-байрам. Деревня была ему чужой, а домом стало бунгало в усадьбе Ламбера, где он правил как наперсник и шутейный супруг маленькой хозяйки.
Что до Полетт, то сначала она заговорила на бенгали, а первым после кашек блюдом стал рис с чечевицей, состряпанный тетей-мамой. Фартуку она предпочитала сари и терпеть не могла обуви, желая бегать по саду босоногой, как Джоду, с которым в раннем детстве была неразлучна и без которого отказывалась есть и спать. Из всех детей прислуги только ему был открыт доступ в хозяйский дом. С малых лет Джоду понял, что все это благодаря особым отношениям мамы с хозяином, которые заставляли их допоздна засиживаться вдвоем. Однако дети не обращали на это внимания и принимали как один из многочисленных фактов необычного домашнего уклада, ибо не только Джоду с матерью, но в еще большей степени Полетт с отцом выпали из своего круга. Белые почти никогда не заглядывали в бунгало матери с сыном, а Ламберы сторонились круговерти английского общества в Калькутте. На другой берег француз ездил только «по делям», а все остальное время посвящал своим растениям и книгам.
Более приземленный, чем его подружка, Джоду заметил отчужденность хозяина и его дочки от других белых саибов и вначале объяснял это тем, что они родом из страны, которая часто воевала с Англией. Однако потом, когда их общие с Путли секреты стали существеннее, он узнал, что не только это разделяло Ламберов и англичан. Выяснилось, что Пьер Ламбер оставил родину, ибо в юности участвовал в бунте против короля, а респектабельное английское общество сторонилось его, потому что он публично отрицал существование Бога и святость супружеских уз. Джоду не придавал этому ни малейшего значения и только радовался, что подобные обстоятельства ограждают их дом от других белых саибов.
Дети подрастали, но не это и не разница в происхождении, а нечто совсем неуловимое подточило их дружбу. В какой-то момент Полетт пристрастилась к чтению, и ни на что другое у нее не оставалось времени. Джоду, наоборот, утратил интерес к буквам, едва научился их распознавать; его тянуло к воде. В десять лет он уже так лихо управлялся со старой отцовской лодкой, колыбелью новорожденной Полетт, что не только служил Ламберам перевозчиком, но сопровождал их в экспедициях за образчиками растений.
Пусть необычный, но уклад их дома выглядел таким удобным и прочным, что все они оказались не готовыми к невзгодам, последовавшим за внезапной смертью Пьера Ламбера. Лихорадка уморила его, прежде чем он успел привести в порядок дела; вскоре после его кончины выяснилось, что его исследования, требовавшие денег, накопили существенные долги, а загадочные поездки «по делям» означали тайные визиты к городским ростовщикам. Вот тогда-то Джоду с матерью заплатили за свою особую близость к помощнику управляющего. Неприязнь и зависть других слуг тотчас перекипели в злое обвинение: парочка обворовала умирающего хозяина. Бешеная враждебность заставила мать с сыном бежать из дома. Не имея выбора, они вернулись в Наскарпара, где их нехотя приютила новая семья отца. Однако после долгих лет комфортной жизни мать уже не могла приспособиться к деревенским лишениям. Здоровье ее неуклонно ухудшалось, она так и не оправилась.
В деревне Джоду провел четырнадцать месяцев, и за все это время ни разу не видел Полетт, не получил от нее весточки. На смертном одре мать часто вспоминала свою подопечную и умоляла сына хотя бы разок повидаться с Путли, чтобы та узнала, как сильно тосковала по ней старая нянька на закате своей жизни. Джоду давно уже смирился с тем, что он и его былая подружка разойдутся каждый по своим мирам; если б не просьба матери, он бы не стал искать Полетт. Однако теперь, когда Путли была так близко, его охватило волнение: захочет ли она увидеться или вышлет слугу с отказом? Вот если б встретиться наедине, ведь так много накопилось, о чем поговорить. Впереди замаячила зеленая крыша беседки, и Джоду шибче заработал веслом.
4
Вопреки безрадостной цели поездки на душе было удивительно легко; Дити словно чувствовала, что в последний раз едет этой дорогой, и хотела сполна взять от путешествия.
Медленно пробившись сквозь сумятицу проулков и базаров в центре города, повозка свернула к реке, где толчея стала меньше, а окрестности привлекательнее. Редко наезжавшие в город, мать с дочерью зачарованно смотрели на стены Чехел-Сотуна — копии дворца сорока колонн в Исфахане, возведенной аристократом персидских кровей. Немного погодя миновали еще большее чудо с желобчатыми колоннами и высоким куполом в греческом духе — мавзолей лорда Корнуоллиса, снискавшего известность под Йорктауном и тридцать три года назад почившего в Гхазипуре; с громыхающей повозки Дити показала дочери статую английского губернатора. Вдруг тележка съехала на тряскую обочину; Калуа прищелкнул языком, подгоняя быков. Дити с Кабутри обернулись посмотреть, что там впереди, и улыбки сползли с их лиц.
Дорогу занимала толпа человек в сто, а может, больше; под конвоем вооруженных палками охранников она устало плелась к реке. На головах и плечах людей покачивались узлы с пожитками, на сгибах локтей болтались медные котелки. Дорожная пыль на дхоти и блузах говорила о том, что путники идут уже давно. У зевак их вид вызывал жалость и страх; одни сочувственно цокали языком, но другие, ребятня и старухи, швыряли в толпу камнями, будто стремясь отогнать нездоровый дух. Несмотря на изможденность, путники вели себя на удивление непокорно, если не сказать дерзко — кое-кто отвечал зевакам теми же булыжниками, и такая бравада тревожила публику не менее их затрапезной наружности.
— Кто это, мам? — прошептала Кабутри.
— Не знаю. Может, узники?
— Нет, — вмешался Калуа, показав на видневшихся в толпе женщин и детей.
Они еще гадали, кто эти люди, когда один конвоир остановил повозку; начальник конвоя дуффадар Рамсаран-джи ушиб ногу, сказал он, надо подвезти его к причалу. Дити с Кабутри тотчас подвинулись, освобождая место для высокого толстопузого человека в безупречно белой одежде и кожаных башмаках. Тяжелая трость и огромная чалма добавляли ему импозантности.
Возчик и пассажиры сильно оробели, но Рамсаран-джи нарушил молчание, обратившись к Калуа:
— Кахваа се авела? Откуда вы?
— Паросе ка гао се ават бани. Из окрестной деревни, господин.
Узнав родной бходжпури, Дити с Кабутри придвинулись ближе, дабы не пропустить ни слова. Калуа наконец отважился на вопрос:
— Кто эти люди, малик?
— Гирмиты, — ответил дуффадар, и Дити негромко охнула.
Слух о гирмитах уже давно ходил в окрестностях Гхазипура; она никогда не видела этих людей, но слышать о них слышала. Им дали это имя по названию бумаги, куда их записывали в обмен на деньги.[19]Гирмит — искаженное английское слово «эгримент» (agreement), контракт, договор.
Семьи гирмитов получали серебро, а сами они навеки исчезали, словно канув в преисподнюю.
— Куда их ведут? — Калуа перешел на шепот, будто говорил о живых мертвецах.
— Корабль отвезет их в Патну, а затем в Калькутту, — ответил начальник. — Оттуда их переправят в место под названием Маврикий.
Дити уже не могла терпеть и, прикрывшись накидкой, вмешалась в разговор:
— А где этот Маврикий? Рядом с Дели?
— Нет, — снисходительно улыбнулся Рамсаран-джи. — Это морской остров вроде Ланки, только еще дальше.
Имя Ланки пробудило воспоминание о Раване[20]Равана — повелитель ракшасов, мифический десятиглавый владыка острова Ланка, персонаж эпоса «Рамаяна», антагонист главного героя — Рамы. Согласно легенде, Равана десять тысяч лет предавался суровой аскезе, и в награду Брахма наделил его даром неуязвимости от богов и демонов. Равана узурпировал власть над всеми тремя мирами (небеса, земля и преисподняя). На Ланке он основал царство ракшасов и сверг с небес богов, заставив их прислуживать в его доме — Агни готовил еду, Варуна приносил воду, Ваю подметал пол. Чтобы избавиться от его тирании, бог Вишну родился на земле в облике смертного Рамы и долго пытался одолеть Равану в битве под Ланкой — отсекал ему головы, но те вновь отрастали. Тогда Рама поразил Равану в сердце «Стрелой Брахмы».
с легионами демонов. Дити вздрогнула. Как же эти люди не грянутся оземь, ведая, что их ждет? Дити представила себя на их месте: каково знать, что ты навеки изгой, никогда уже не войдешь в отчий дом, не обнимешь мать, не разделишь трапезу с братьями и сестрами, не почувствуешь очищающего прикосновения Ганга? Каково знать, что до конца дней будешь влачить жизнь на диком, зачумленном бесами острове? Дити поежилась.
— Как они туда доберутся? — спросила она.
— В Калькутте их ждет огромный корабль, какого ты в жизни не видела, там уместятся сотни людей…
Хай рам! Боже ты мой! Так вот оно что! Дити зажала рукой рот, вспомнив видение корабля над водами Ганга. Но зачем призрак возник перед ней, если она никак не связана с этими людьми? Что бы это значило?
Кабутри мгновенно догадалась, о чем думает мать:
— Ты же видела корабль, похожий на птицу, да? Странно, что он явился тебе.
— Молчи! — вскрикнула Дити.
Охваченная страхом, она крепко прижала к себе дочь.
*
Вскоре после того, как мистер Дафти возвестил о прибытии Бенджамина Бернэма, на палубе послышались грузные шаги. Желтоватые бриджи и темный жакет судовладельца были покрыты пылью, а сапоги заляпаны грязью, но поездка верхом явно его взбодрила, ибо на разгоряченном лице не отмечалось ни малейших следов усталости.
Мужчина внушительного роста и объема, Бенджамин Бернэм носил густую курчавую бороду, прикрывавшую его грудь наподобие сияющей кольчуги. Он вплотную приблизился к пятидесятилетнему рубежу, однако походка его не утратила юношеской упругости, а в зорких глазах сверкала искра, какая бывает у тех, кто никогда не озирается по сторонам, но смотрит только вперед. Его продубленное лицо потемнело — результат многолетних усердных трудов на солнце. Ухватившись за лацканы жакета, он насмешливо оглядел команду и отозвал в сторонку мистера Дафти. Они коротко переговорили, после чего мистер Бернэм шагнул к Захарию и протянул ему руку:
— Мистер Рейд?
— Так точно, сэр. — Захарий ответил на рукопожатие.
— Дафти говорит, для новичка вы весьма смышлены.
— Надеюсь, он прав, сэр, — ушел от ответа Захарий.
Судовладелец улыбнулся, показав крупные сверкающие зубы:
— Как насчет того, чтобы устроить мне экскурсию по моему новому судну?
Бенджамин Бернэм излучал особого рода властность, предполагавшую в нем выходца из богатой привилегированной семьи, но впечатление это было обманчиво. Купеческий сын, он гордился тем, что всего в жизни добился сам. За два дня любезность мистера Дафти весьма обогатила Захария сведениями о «Берра-саибе»: скажем, несмотря на всю его фамильярность с Азией, Бенджамин Бернэм не был «здешним уроженцем» — «в смысле, он не из тех саибов, кто испустил свой первый крик на Востоке». Сын ливерпульского торговца древесиной, он и десяти лет не прожил «дома» — «что означает старушку Европу, а не дикую глушь, откуда вы родом, мой мальчик».
В детстве, рассказывал лоцман, парень был «чистый шайтан» — драчун, баламут и просто раззепай, которому светило всю жизнь скитаться по каторгам да тюрьмам, и, чтобы спасти дитятко от уготованной ему судьбы, родители сплавили его в «морские свинки» («так в старину индусы называли юнг»), которых каждый гонобил как вздумается.
Но даже строгости Ост-Индской компании не удалось усмирить паренька. «Как-то рулевой заманил его в каптерку, чтоб впялить пистон. Однако юный Бен, даром что шкет, не мандражнул, но схватил кофель-нагель и так отходил педрилу, что тот отдал концы».
Во благо самого Бена его списали с корабля в ближайшем порту, которым оказался Порт-Блэр — британская исправительная колония на Андаманских островах. Служба у тюремного капеллана стала для парня школой наказания и милосердия, в которой он обрел веру и получил образование. «У проповедников рука тяжелая, мой мальчик, они вложат в вас слово божье, даже если для этого придется вышибить вам все зубы». Полностью исправившись, Бен отбыл в Атлантику, где какое-то время служил на «обезьяннике», курсируя между Америкой, Африкой и Англией. В девятнадцать лет он оказался на корабле, на борту которого в Китай плыл известный протестантский миссионер. Случайное знакомство с преподобным переросло в крепкую долгую дружбу.
«Вот так оно там устроено, — рассказывал лоцман. — Друзья познаются в Кантоне. Китайцы держат бесовских чужеземцев в факториях за городскими стенами. Ни один чужак не смеет покинуть отведенную полоску земли и пройти через городские ворота. Некуда прогуляться или съездить. Даже чтоб сплавать на лодчонке, надо получить официальное разрешение. Никаких женщин; только сиди и слушай, как менялы подсчитывают монеты. Одиноко, словно мяснику в постный день. Некоторые не выдерживали, их отправляли домой. Кто-то ходил на Свинюшник, чтобы снять баядерку или надраться сивухи. Но не таков Бен Бернэм: когда не торговал опием, он шел к миссионерам. И чаще всего в американскую факторию — набожные янки были ему больше по вкусу, нежели коллеги из компании».
Преподобный замолвил словечко, и Бенджамин устроился клерком в торговую фирму «Магниак и компания», предшественницу «Джардин и Матесон»; отныне Бернэм, как всякий иностранец, торгующий в Китае, делил свое время между двумя полюсами в дельте Жемчужной реки — Кантоном и Макао, отстоящими друг от друга на восемьдесят миль. В Кантоне купцы торговали зимой, а все прочие месяцы жили в Макао, где компания располагала широкой сетью пакгаузов и фабрик.
«Бен Бернэм торчал в порту на разгрузке опия, но он не из тех, кто удовольствуется месячным жалованьем в чужой ведомости; парень мечтал стать полноправным набобом, у которого персональное место на калькуттском опийном аукционе». Как многим чужеземным купцам, ему помогли церковные связи, поскольку миссионеры имели тесный контакт с торговцами опием. В 1817 году Ост-Индская компания выдала Бернэму документ свободного предпринимателя, и ему тотчас улыбнулась удача в виде группы новообращенных китайцев, которых надлежало сопроводить в колледж баптистской миссии в Серампоре. «А кто лучше Бернэма справится с задачей? Глядь-поглядь, а он уже ищет место под контору в Калькутте и, что интересно, находит. Шельма Роджер дает ему ключи от дома на Стрэнде!»
Бернэм перебрался в Калькутту с тем, чтобы участвовать в опийных аукционах Ост-Индской компании, однако первый финансовый успех ему принесла иная торговля, в которой он поднаторел еще в юности. «Как говаривали в старые добрые времена, из Калькутты вывозят только дурь и душегубов — опий и кули, если угодно».
Первой удачей Бернэма стал контракт на перевозку каторжников. В то время Калькутта была главным перевалочным пунктом, из которого индийских узников отправляли в островные тюрьмы — Пенанг, Бенкулен, Порт-Блэр и Маврикий. Мутные воды Хугли уносили в Индийский океан тысячи воров, убийц, грабителей, мятежников, охотников за головами и всяческой шпаны. Их рассеивали по острогам, куда британцы упекали своих недругов.
Набрать команду было непросто, поскольку мало кто желал поступить на судно, перевозящее головорезов. «Бернэм взялся за дело с того, что вызвал приятеля по "обезьяним рейсам" Чарльза Чиллингуорта — капитана, слывшего лучшим надсмотрщиком, ибо еще ни одному рабу или каторжнику не удалось сбежать из-под его опеки». В струе перевозок, хлеставшей из Калькутты, Бен с помощью друга намыл себе состояние и вошел в китайскую торговлю на том уровне, о котором даже не помышлял: вскоре он обзавелся собственной приличной флотилией. К тридцати годам он вместе с двумя братьями создал фирму, ставшую ведущим торговым домом с представительствами в таких городах, как Бомбей, Сингапур, Аден, Кантон, Макао, Лондон и Бостон.
«Вот вам чудеса колоний. Юнга, лазавший в клюзы, превращается в высокородного саиба, как дважды рожденный.[21]Дважды рожденный — представитель одной из трех высших индийских каст, в которых мальчики проходят обряд, символизирующий духовное рождение.
В Калькутте перед ним открыта любая дверь. Обеды у губернатора. Завтраки в форте Уильям. Ни одна роскошная дамочка не посмеет отказать ему в визите. Он отдает предпочтение Низкой церкви, но, будьте уверены, епископ всегда ему рад. Наконец, в жены он берет благороднейшую мисс Кэтрин Брэдшоу, генеральскую дочь».
*
Натура Бена Бернэма, сделавшая его набобом, полностью проявилась в осмотре шхуны, которую он облазал от форштевня до кормы и от кильсона до утлегаря, подмечая все, достойное похвалы или упрека.
— Какова милашка на ходу, мистер Рейд?
— Великолепна, сэр. Плавна, как лебедь, и шустра, как акула, — ответил Захарий.
Мистер Бернэм улыбкой оценил его восторг:
— Добро.
После осмотра шхуны судовладелец выслушал доклад о полном тягот походе из Балтимора, перебивая его въедливыми вопросами, и пролистал вахтенный журнал. Закончив перекрестный допрос, он объявил, что вполне доволен, и хлопнул Захария по спине:
— Молодца! Учитывая все обстоятельства, вы отлично справились.
Однако хозяина беспокоили команда ласкаров и ее вожак:
— С чего вы решили, что этот прохляла заслуживает доверия?
— Прохляла, сэр? — нахмурился Захарий.
— Так здесь называют араканцев, — пояснил Бернэм. — От одного этого слова местные туземцы приходят в ужас. Говорят, нет хуже пиратов, чем банда прохлял.
— Серанг Али — пират? — Захарий улыбнулся, вспомнив свое первое впечатление о боцмане, теперь казавшееся нелепым. — Да, сэр, этот человек немного смахивает на дикаря, но он такой же пират, как я. Если б Али намеревался угнать «Ибис», он бы это сделал задолго до того, как мы бросили якорь. Я бы не смог ему помешать.
Бернэм вперился в Захария:
— Стало быть, вы за него ручаетесь?
— Да, сэр.
— Что ж, ладно. Однако на вашем месте я бы за ним приглядывал.
Мистер Бернэм отложил журнал и занялся корреспонденцией, накопившейся за время плавания. После того как Захарий передал прощальные слова мсье д'Эпинея о гниющем тростнике и отчаянной нехватке кули, письмо маврикийско-го плантатора вызвало его особый интерес.
— Как вы насчет того, чтобы вскоре опять сгонять на Маврикий? — почесывая бороду, спросил мистер Бернэм.
— Опять, сэр?
Захарий рассчитывал, что на переоснастку «Ибиса» уйдет пара месяцев, которые он проведет на берегу, и внезапная перемена планов застала его врасплох.
Видя его замешательство, судовладелец пояснил:
— В первом рейсе опия не будет. Китайцы баламутят, и пока они не поймут всю выгоду свободной торговли, я не пошлю груз в Кантон. До тех пор судно будет занято привычным для себя делом.
— То есть опять станет невольничьим кораблем? — перепугался Захарий. — Разве английские законы не запрещают работорговлю?
— Запрещают, — кивнул мистер Бернэм. — Еще как запрещают, Рейд. Печально, но еще много тех, кто ни перед чем не остановится, дабы помешать движению человечества к свободе.
— К свободе, сэр? — Захарий подумал, что ослышался.
Мистер Бернэм тотчас развеял его сомнения:
— Да, именно к свободе. А что еще означает господство белого человека над низшими расами? На мой взгляд, с тех пор как Господь вывел из Египта сынов израилевых, следующим величайшим шагом к свободе стала работорговля. Ведь так называемый раб в Каролине свободнее африканских собратьев, стонущих под игом черного тирана, правда?
Захарий подергал себя за мочку.
— Что ж, сэр, если рабство — это свобода, то я рад, что мне не довелось ее вкусить. Кнуты и оковы не по мне.
— Бросьте, Рейд! — хмыкнул мистер Бернэм. — Поход к сияющему на холме городу не бывает без муки. Ведь израильтяне тоже страдали в пустыне, а?
Не желая ввязываться в спор с новым хозяином, Захарий промямлил:
— Да, пожалуй…
Однако мистер Бернэм этим не удовольствовался и одарил собеседника насмешливой улыбкой.
— Я думал, вы и впрямь смышлены, Рейд. Однако ведете себя как паршивый реформатор.
— Вот как? Я не хотел…
— Надеюсь. По счастью, сия зараза еще не коснулась ваших краев. Я всегда говорил: Америка — последний бастион свободы, там рабству пока ничто не угрожает. Где бы еще я нашел судно, так идеально приспособленное для своего груза?
— Вы имеете в виду рабов, сэр?
— Да нет, — поморщился мистер Бернэм. — Не рабов — кули. Слыхали пословицу «Если Господь затворяет одну дверь, он распахивает другую»? Когда для африканцев путь к свободе закрылся, Бог отворил его для племени, которое наиболее в том нуждалось, — для азиатов.
Захарий пожевал губами: ни к чему выведывать хозяйские планы, лучше сосредоточиться на деловых вопросах.
— Думаю, вы захотите подновить трюм?
— Верно. То, что предназначалось для рабов, вполне сгодится для кули и осужденных. Надо устроить пару отхожих мест, чтобы черные не обгадились выше головы. Проверяющие останутся довольны.
— Есть, сэр.
Бернэм запустил пальцы в бороду.
— Полагаю, мистер Чиллингуорт одобрит корабль.
— Новый капитан, сэр?
— Вы о нем слышали? — Мистер Бернэм опечалился. — Это его последний рейс, и я хочу доставить ему радость. Старые хвори дают себя знать, капитан не в лучшей форме. Первым помощником будет мистер Кроул — превосходный моряк, но слегка несдержан. Вторым помощником хотелось бы взять разумного парня. Что скажете, Рейд? Готовы послужить?
Предложение так отвечало надеждам Захария, что сердце его екнуло.
— Вы сказали, вторым помощником, сэр?
— Ну да, — кивнул Бернэм и, словно утрясая вопрос, добавил: — Рейс пустячный — после муссонов поднять паруса и через шесть недель вернуться. На борту будет мой субедар с кучей надсмотрщиков и караульных. Человек он опытный, знает, как приструнить душегубов, чтобы не пикнули. Если все пройдет гладко, как раз поспеете к нашей китайской пирушке.
— Простите, сэр?
Мистер Бернэм обнял Захария за плечи.
— Говорю по секрету, так что не проболтайтесь. Поговаривают, Лондон снаряжает экспедицию, чтобы взяться за Поднебесную. «Ибис» должен участвовать… вместе с вами. Что скажете? Справитесь?
— Можете на меня рассчитывать, сэр, — пылко ответил Захарий. — В серьезном деле я не подведу.
— Молодчина! — Мистер потрепал Захария по спине. — А что «Ибис»? В стычке пригодится? Сколько у него пушек?
— Шесть девятифунтовых. Можно установить одну тяжелую на вертлюге.
— Превосходно! Вы мне нравитесь, Рейд. Попомните: для смышленого парня я всегда найду дело. Если хорошо себя проявите, скоро сами будете капитаном.
*
Нил лежал навзничь, разглядывая рябь солнечных зайчиков на отполированном потолке каюты; свет, рассеянный жалюзи, создавал впечатление подводного царства, куда раджу погрузили вместе с Элокеши. Иллюзию усиливало ее полуобнаженное тело, на котором солнечные пятна переливались и дрожали, будто речные струи.
Он любил эти перерывы в любовных утехах, когда подруга задремывала у него под боком. Даже во сне она казалась замершей в танце, словно ее пластический талант не ведал границ и равно проявлял себя в движении и покое, на сцене и в постели. Как исполнительница, она славилась тем, что за ее ритмом не могли угнаться самые искусные барабанщики, и в постели ее импровизации также изумляли, доставляя несказанное наслаждение. Бесподобная гибкость позволяла ей вытворять невиданные фортели: он ляжет сверху и приникнет к ее устам, она же так обовьет его ногами, что его голова окажется между ее ступней; или такое отчебучит: прогнется дугой, и раджа балансирует на упругом изгибе ее живота. Искусная танцовщица, она сама руководила соитием, отчего раджа лишь смутно чувствовал ритмические фигуры, управлявшие сменой темпа, и миг его извержения был абсолютно непредсказуем, но в то же время безоговорочно предрешен все ускоряющимся взлетом к вершине, где с последним тактом он застывал в неподвижности.
Еще больше раджа любил минуты после любовной баталии, когда в расхристанном сари изнемогшая Элокеши замирала, словно только что исполнила головокружительный тихаи. Неудержимый зов плоти никогда не оставлял времени, чтобы толком раздеться, а потому шесть ярдов его дхоти и девять ярдов ее сари переплетались замысловатее путаницы их конечностей, и, только излившись, он мог насладиться колдовскими чарами ее медленно возникающей наготы. Как многие танцовщицы, Элокеши обладала приятным голосом; она мурлыкала изящную тумри, а Нил медленно распутывал ее одежды, постепенно открывая взгляду и губам крепкие лодыжки, на которых позвякивали серебряные браслеты, крутые бедра с литыми мышцами, пушистый холм лобка, нежный изгиб живота и полные груди. Избавившись от последнего лоскутка одежды, они пускались во вторую атаку, медленную и нескончаемо долгую.
Нынче раджа только начал извлекать Элокеши из кокона ее одеяний, как ему помешали: в коридоре второй раз за день некстати возникла перепалка — девичий заслон не пускал Паримала, желавшего сообщить новость.
— Пусть войдет! — досадливо рявкнул Нил.
Накидкой он укрыл Элокеши, но не озаботился спрятать свою наготу. Камердинер служил у него с тех пор, как он начал ходить: в детстве мыл его и одевал, готовил его, двенадцатилетнего, к первой брачной ночи, наставляя, что следует делать, а потому знал раджу как облупленного.
— Прошу прощенья, господин, — сказал Паримал, войдя в каюту. — Я подумал, вы должны знать о прибытии Берра-саиба, мистера Бернэма. Сейчас он на шхуне. Офицеры приглашены к обеду, а как быть с ним?
Известие застало врасплох, но после секундного размышления Нил кивнул:
— Ты прав, его тоже надо пригласить. Подай чогу.
Паримал снял с крючка халат и помог радже в него облачиться.
— Подожди за дверью, — приказал Нил. — Я напишу другое письмо, которое ты доставишь на корабль.
Камердинер вышел; Элокеши откинула покрывало.
— Что случилось? — спросила она, сонно моргая.
— Ничего. Надо сочинить записку. Ты лежи, я быстро.
Обмакнув перо в чернильницу, раджа начеркал несколько слов, но затем передумал и взял другой лист. Рука его подрагивала, когда он выводил строчку об удовольствии принять мистера Бенджамина Бернэма на борту плавучего дворца. Помешкав, Нил глубоко вздохнул и написал: «Ваш приезд стал счастливым совпадением и непременно порадовал бы моего покойного отца, который, как вы знаете, очень верил в приметы и знамения…»
*
Лет двадцать пять назад, когда фирма «Братья Бернэм» еще пребывала в зародыше, ее основатель пришел к старому радже, чтобы договориться о найме под контору его владения. Нужен офис, но капитала маловато, поведал мистер Бернэм, а потому желательна отсрочка платежа. Пока он излагал свое дело, под его стулом тихонько устроилась белая мышка, которую торговец не заметил, но помещик прекрасно видел. Поскольку мышь числилась в символах Ганеш-такур — покровителя удачи, устраняющего препятствия, — заминдар воспринял визит англичанина как знак божественной воли и не только согласился на год отсрочить платеж, но оговорил условие, которое наделяло его правом инвестировать в неоперившуюся фирму. Тонкий знаток людей, раджа угадал в визитере человека будущего. Чем конкретно хочет заняться англичанин, раджа не уточнял — все-таки заминдар, а не рыночный меняла, что по-турецки расселся за своей конторкой.
За последние полтора века именно такие судьбоносные решения сколотили состояние Халдеров. В эпоху династии Мугхалов они ластились к ее представителям; потом наступило время Ост-Индской компании, и они осторожно приветили новичков; когда британцы ополчились на мусульманских правителей Бенгалии, они давали деньги одной стороне и сипаев другой, выжидая, чья возьмет. После победы британцев Халдеры кинулись изучать английский столь же рьяно, как прежде овладевали урду и фарси. Когда было выгодно, они охотно принимали английский стиль, но бдительно следили за тем, чтобы он не слишком глубоко проник в их собственную жизнь. Духовные установки белых купцов, их стремление выгодно урвать шанс Халдеры воспринимали с аристократическим презрением, особенно когда речь шла о Бенджамине Бернэме, выходце из торгашей. Инвестиции и прибыль от дела англичанина не подрывали их статус, но выяснять происхождение доходов им было негоже. Старый раджа знал мистера Бернэма как судовладельца и большего знать не желал. Ежегодно он передавал англичанину деньги на увеличение грузооборота, а затем получал от него гораздо большие суммы. Эти выплаты заминдар насмешливо именовал данью от «Фагфур Маха-чин» — императора Великого Китая.
Радже необычайно повезло, что англичанин принял его деньги, поскольку британцы владели монополией на опий, производство и расфасовка которого происходили под надзором Ост-Индской компании, а к торговле и прибыли имели доступ еще лишь группки индусов-парсов, местных уроженцев. Когда народ прознал, что расхальские Халдеры вошли в партнерство с английским купцом, объявилась уйма друзей, родственников и кредиторов, умолявших, чтобы их взяли в долю. Уговоры и лесть склонили старого заминдара к тому, чтобы добавить деньги просителей к ежегодным выплатам мистеру Бернэму, за что он получал десятипроцентный бакшиш — сумму необременительную, учитывая размер прибыли. Инвесторы знать не знали об опасностях и риске, грозивших тем, кто обеспечивал их капиталом. Шел год за годом, английские и американские торговцы все ловчее обходили китайские законы, а раджа со товарищи славно окупали свои вложения.
Однако шальные капиталы могут не только обогатить, но и прикончить, как в случае Халдеров, для которых денежный поток стал скорее проклятием, нежели благодатью. Их род был опытен в манипулировании правителями и судами, крестьянами и приживалами; он обладал несметными землями и собственностью, но редко имел дело с наличными и, брезгуя заниматься презренным металлом, передоверял их легиону посредников, приказчиков и бедных родственников. Когда сундуки старого раджи стали лопаться от денег, он попытался обратить серебро в недвижимость, как он ее понимал: земли, дома, слоны, лошади, кареты и, разумеется, плавучий дворец, роскошнее всех других судов. Однако новая собственность породила безумное число нахлебников, которых надо было кормить и содержать; большинство новых земель оказались неудобьями, а новые дома скоро стали еще одной прорвой, ибо владелец не удосужился сдать их внаем. Проведав о новом источнике богатства, любовницы раджи (коих он имел ровно по числу дней в неделе, дабы каждую ночь проводить в другой постели) совершенно остервенели, наперебой выклянчивая украшения, дома и места для родственников. Старый заминдар, души не чаявший в своих наложницах, почти всегда уступал их прихотям, и в результате все серебро, которое ему заработал мистер Бернэм, прямиком уплыло к кредиторам. Не имея собственных денег для выплат англичанину, старикан все больше увязал в кабале комиссионных от тех, кто сделал его своим посредником, и был вынужден расширять круг инвесторов, подписывая бесчисленные векселя, на базаре прозванные «давалками».
Согласно родовому обычаю, наследник титула не участвовал в семейных финансовых операциях, и оттого послушный Нил, увлекавшийся науками, не задавал вопросов об управлении хозяйством. Лишь в последние дни своей жизни старый заминдар поведал ему, что финансовое благополучие их семьи зависит от сделок с мистером Бенджамином Бернэмом: чем больше вложишь, тем лучше, ибо затем получишь вдвое. Чтобы хорошенько наварить, он известил англичанина, что нынче собирается вложить в его дело одну тысячу серебряных рупий. Понимая, что такую сумму сразу не собрать, мистер Бернэм любезно предложил погасить часть взноса своими капиталами; подразумевалось, что Халдеры вернут эти деньги, если вдруг доходы от летней продажи опия не покроют долг. Но беспокоиться не о чем, сказал раджа: за двадцать лет еще не было случая, чтобы вклад не окупился большим прибытком. Деньги Бернэма — не долг, а любезность.
Через пару дней раджа скончался, и все как-то изменилось. В том 1837 году фирма «Братья Бернэм» впервые не сумела обеспечить клиентов прибылью. Раньше по окончании торгового сезона, когда корабли возвращались из Китая, мистер Бернэм лично наносил визит в калькуттскую резиденцию Халдеров. Стало обычаем, что англичанин привозит милые подарки (кокосы, шафран), а также счета и серебряные слитки. Однако в год семейного воцарения Нила не было ни визита, ни подношений, а только письмо с уведомлением, что китайская торговля сильно пострадала из-за внезапного обрушения цен на американской бирже; не говоря об убытках, фирма «Братья Бернэм» испытывала серьезные затруднения в переводе денег из Англии в Индию. В конце письма содержалась вежливая просьба погасить долг.
К тому времени Нил уже подписал рыночным торговцам кучу «давалок»: отцовы клерки подготовили бумаги и показали, где ставить подпись. Извещение мистера Бернэма пришло в тот момент, когда особняк Халдера осаждала армия кредиторов помельче: зажиточных купцов, которых без зазрения совести можно было поволынить, а также многочисленных родственников и всякой мелкой сошки, которым отказать было нельзя, поскольку эти жалкие доверчивые приживалы отдали заминдару последние крохи. Пытаясь вернуть им деньги, Нил обнаружил, что наличности для покрытия расходов имения осталось на неделю-другую. Ситуация вынудила его поступиться гордостью и отправить мистеру Бернэму письмо, в котором он просил не только об отсрочке долга, но и ссуде, дабы удержаться на плаву до следующего торгового сезона.
Ответ потряс своей категоричностью. «Неужели в таком тоне мистер Бернэм разговаривал с отцом?» — думал Нил. Вряд ли, ибо старый раджа всегда ладил с англичанами, хотя плохо знал их язык и совершенно не интересовался их литературой. Будто в восполнение собственных пробелов, он нанял сыну учителя-англичанина. Мистер Бисли имел много общего с учеником, в котором пробудил интерес к литературе и философии. Однако выучка молодого Халдера ничуть не сблизила его с калькуттским английским обществом, но возымела совершенно противоположный эффект. Чувствительность мистера Бисли была не типична среди английских колонистов, которые к утонченному вкусу относились с подозрением и даже насмешкой, особенно если замечали его в туземном господине. Короче говоря, ни характером, ни образованностью Нил не подходил компании таких людей, как мистер Бернэм, у которых он вызывал неприязнь, граничащую с презрением.
Все это раджа хорошо знал, однако письмо судовладельца его поразило. В нем говорилось, что фирма не в состоянии отсрочить долг, поскольку терпит громадные убытки из-за нынешней неопределенности в торговле с Китаем. Задолженность, уже значительно превысившую стоимость имения Халдера, следует немедленно погасить и в счет частичного списания долга передать фирме все землевладения.
Оттягивая время, Нил решил наведаться в поместье, чтобы сын хоть краем глаза увидел свое пребывавшее под угрозой наследство. Рани Малати тоже хотела поехать, но под предлогом ее хрупкого здоровья раджа оставил супругу дома и взял Элокеши, надеясь, что та поможет ему отвлечься. И верно, танцовщица сумела на время избавить его от тревожных мыслей, но сейчас, перед личной встречей с Бернэмом, беспокойство вновь затопило раджу.
Запечатанное письмо он отдал Парималу.
— Поскорее доставь на шхуну и удостоверься, что Бернэм-саиб его получил, — приказал раджа.
Элокеши села в кровати, прикрывшись накидкой.
— Иди сюда, — позвала она. — Время еще есть.
— Ашчхи. Иду…
Однако ноги повели его не к постели, а в коридор. Придерживая на груди развевающуюся красную чогу, Нил прошел к трапу и поднялся на верхнюю палубу, где сын все еще запускал змеев.
— Ну где ты ходишь, папа? — крикнул мальчик. — Я тебя жду-жду…
Нил подхватил и прижал сына к груди. Непривычный к проявлению ласки, мальчик вырывался:
— Пусти! Чего ты?
Вглядевшись в папино лицо, он восторженно крикнул слугам:
— Гляньте! Вы только посмотрите! Расхальский раджа плачет!
5
Было уже далеко за полдень, когда впереди замаячила цель поездки — опийная фабрика, ласково прозванная ее старожилами Рукодельницей. Эта громадина занимала территорию в сорок пять акров, где разместились бесчисленные дворы, водяные баки и крытые жестью строения. Как все средневековые крепости, смотревшие на Ганг, фабрика имела свободный доступ к реке, но стояла на возвышенности, что охраняло ее от весенних половодий. В отличие от опустелых, заросших сорняками фортов, таких как Чунар и Буксар, Рукодельница ничуть не напоминала живописные руины: в башнях засели наряды часовых, вдоль парапетов расположились вооруженные караульные.
Бразды правления фабрикой находились в руках старшего чиновника Ост-Индской компании, который надзирал за персоналом из сотен индийских рабочих; английский контингент состоял из надсмотрщиков, счетоводов, кладовщиков, фармацевтов и помощников двух рангов. Управляющий жил на территории фабрики — в просторном бунгало, окруженном цветистым садом, в котором произрастали всевозможные сорта декоративных маков. Рядом стояла церковь, колокольным звоном отмечавшая исход дня. По воскресеньям пушечный выстрел призывал верующих на службу. Жалованье орудийному расчету собиралось по подписке среди паствы, пропитанной англиканским благочестием и не скупившейся на подобные расходы.
Однако в бесспорно огромной и бдительно охраняемой Рукодельнице посторонний наблюдатель никогда не признал бы один из наиболее драгоценных каменьев английской короны. Наоборот, она показалась бы ему окутанной летаргическими испарениями. Вот, например, обезьяны, которых разглядывали Дити с Кабутри, проезжая мимо фабричных стен: в отличие от сородичей эти макаки не верещали, не дрались, не пытались что-либо стянуть у прохожих. С деревьев они слезали только за тем, чтобы полакать из открытых фабричных стоков, и, утолив жажду, вновь возвращались на ветки, откуда тупо созерцали воды Ганга.
Повозка медленно катила мимо шестнадцати огромных пакгаузов, где хранился готовый опий. Не зря запоры тут были крепки, а караульные востроглазы — говорили, что содержимое этих складов стоит миллионы фунтов стерлингов, на которые запросто купишь добрую часть Лондона.
С приближением к главному фабричному корпусу Дити с Кабутри расчихались, а вскоре захлюпали и Калуа с быками: повозка подъехала к сараям, куда крестьяне сваливали «маковый мусор» — листья, стебли и корни, затем используемые для упаковки. Груды отходов источали мелкую пыль, висевшую в воздухе, точно завеса из нюхательного табака. Редко кто мог пройти сквозь это марево без того, чтобы вусмерть не расчихаться, но, что удивительно, кули, уминавшие мусор, и юные английские надсмотрщики были невосприимчивы к едкой пыли.
Отфыркиваясь, быки протащили повозку мимо огромных, усеянных медными заклепками центральных ворот и направились к неприметному входу неподалеку от реки. Здесь берег был чище, в отличие от причалов, усыпанных осколками глиняных горшков, в которых крестьяне привозили сырец. Ходило поверье, что черепки — отличная подкормка для рыбы, и потому на берегах возле Рукодельницы всегда толпились рыбаки.
Оставив дочь в повозке, Дити направилась к весовому сараю. По весне окрестные жители привозили сюда маковые лепешки-прокладки, которые приемщики сортировали на «чанди» и «ганта» — тонкие и грубые. Дити тоже привезла бы свои лепешки, да только мало наготовила. Обычно у весовой наблюдалась толчея, однако нынче урожай припозднился, и народу было сравнительно мало.
Дити обрадовалась, когда в кучке охранников разглядела старшого — дородного седоусого старикана, дальнего родственника мужа. Услышав имя Хукам Сингха, сирдар тотчас понял, зачем она приехала.
— Муженек-то плох, — сказал он, проводя ее в весовую. — Забирай его поскорее.
Через плечо старика Дити заглянула в сарай и чуть не отпрянула, ибо ее вдруг охватило нехорошее предчувствие. Строение было таким длинным, что противоположный выход казался пятнышком света; вдоль стен выстроились огромные весы, рядом с которыми рабочие выглядели гномами. Подле весов сидели англичане в цилиндрах, наблюдавшие за работой весовщиков и счетоводов. Здесь деловито роились учетчики в чалмах, нагруженные ворохом бумаг, писари в дхоти, листавшие толстенные гроссбухи, и по пояс голые грузчики, тащившие невероятно высокие кипы маковых прокладок.
— Куда идти-то? — испуганно спросила Дити. — Как бы не заплутать.
— Ступай прямо, — был ответ. — Пройдешь весовую и мешалку. Там на выходе встретишь нашего родственника, он скажет, где найти твоего мужа.
Накидкой Дити прикрыла лицо и зашагала вдоль огромных скирд маковых прокладок, не обращая внимания на взгляды работников, — хотя здесь она единственная женщина, им недосуг приставать с расспросами. Казалось, прошла вечность, прежде чем она достигла противоположного выхода, где на секунду остановилась, ослепнув от яркого света.
Перед ней была дверь, которая вела в другое крытое железом строение, только еще больше весовой — таких громадин Дити в жизни не видела. Прошептав молитву, она вошла внутрь, но тотчас замерла и привалилась к стене, ибо открывшееся пространство было настолько огромным, что закружилась голова. Из щелей узких окон, тянувшихся от пола до крыши, падали полосы света, по всей длине зала стояли громадные квадратные колонны, а потолок парил так высоко, что воздух казался прохладным до зябкости. Тошнотворно густой запах сырца плавал над утоптанным земляным полом, точно дым костра в холодный день. Здесь тоже стояли весы, на которых взвешивали опий. Пол перед ними был уставлен глиняными горшками — точно такими, в какие Дити расфасовывала свой урожай. Эти сосуды — старые знакомцы; в каждый помещался один маунд сырца, столь вязкого, что лип к ладони, если опрокинуть горшок. Кто бы знал, сколько времени и сил уходит, чтобы заполнить посудину! Значит, вот куда попадают отпрыски маковых полей. Дити невольно залюбовалась сноровкой работников. Взвесив горшок, они пришлепывали к нему бумажный ярлык и передавали белому саибу, который тыкал в него пальцем и обнюхивал содержимое, прежде чем ляпнуть печать, отправлявшую продукт в обработку или брак. Неподалеку охранники с палками отгоняли крестьян, чей опий проходил проверку; хозяева горшков то ярились, то угодничали, ожидая приговора: хватит ли их трудов для выполнения контракта? Если нет, следующий год придется начинать с еще большим бременем долга. Вот охранник отдал крестьянину бумажку, и тот зашелся протестующим криком; повсюду возникали перебранки и ссоры: крестьяне орали на учетчиков, хозяева поносили арендаторов.
Заметив, что привлекает внимание, Дити заспешила по бесконечной пещере и не останавливалась, пока вновь не вышла на воздух. Очень хотелось секунду передохнуть, но краем глаза она заметила охранника, который направился к ней. Путь был открыт лишь в сарай по правую руку. Не мешкая, Дити подхватила сари и нырнула в дверь.
Это строение тоже ошеломило, но уже не размерами — сарай походил на туннель, еле-еле освещенный дырками в стенах. Точно в душной кухне, здесь шибало жарким зловонием, но пахло не маслом и специями, а жидким опием и застарелым потом; амбре было столь крепким, что Дити зажала нос, борясь с рвотными позывами. Едва она оклемалась, как глазам ее предстало жуткое зрелище: точно племя порабощенных демонов, во тьме кружили безногие тела. От видения вкупе с одуряющей вонью голова ее поплыла, но Дити медленно пошла вперед, испугавшись, что иначе грохнется в обморок. Когда глаза немного привыкли к темноте, разъяснился секрет кружащих тел: по пояс в опийной слякоти, в баках топтались голые люди. Вперив в пустоту остекленевший взор, они двигались медленно, точно муравьи, угодившие в мед. Обессилев, садились на край бака, но продолжали размешивать ногами вязкую жижу. Тогда они еще больше походили на вурдалаков: в темноте их глаза полыхали красным огнем, а тела казались полностью обнаженными — набедренные повязки, если и были, так пропитались зельем, что стали неразличимы. Белые надсмотрщики без сюртуков и шляп, в одних лишь рубашках с закатанными рукавами, выглядели не менее устрашающе: вооруженные железными ковшами, стеклянными черпаками и граблями на длинных черенках, она расхаживали между баками. Когда один из них подошел к Дити и что-то сказал, она едва не завизжала; слов его она не разобрала, но, потрясенная тем, что с ней заговорило этакое чудище, опрометью бросилась к выходу.
Только на улице она вдохнула полной грудью, стремясь избавиться от запаха взбаламученного сырца. Вдруг кто-то спросил:
— Тебе нехорошо, сестра?
Оказалось, это ее родственник, и Дити еле сдержалась, чтобы не рухнуть к его ногам. К счастью, он без объяснений понял, как подействовал на нее туннель. Родственник провел ее через двор и зачерпнул из колодца ведро воды, чтобы она попила и умылась.
— После мешалки всем хочется воды, — сказал он. — Передохни маленько.
Дити благодарно кивнула и присела на корточки в тени манго.
— Вон там вымачивают прокладки, прежде чем отправить их в сборочную, — пояснял родственник. — А вон, чуть на отшибе, цех, где снадобье обретает всевозможные виды — от темного сиропа до чудного белого порошка, что так ценят саибы.
Дити слушала вполуха, пока не вернулись силы для ее неотложного дела.
— Ладно, идем.
Они пересекли двор и вошли в еще одно огромное строение, ничуть не меньше весовой, но с той лишь разницей, что здесь не было шума и ругани, а висела могильная тишина, словно в какой-нибудь гималайской пещере — темном, промозглом святилище. По обеим стенам от пола до потолка высились ряды широких полок, уставленных десятками тысяч одинаковых кругляшей размером с очищенный кокос, только черных и блестящих.
— Здесь сушат опий, поступивший из сборочной, — зашептал провожатый.
Оглядевшись, Дити заметила, что к полкам крепились подмости и лесенки, по которым лихо, точно ярмарочные акробаты, карабкались стайки мальчишек, проверявших опийные кругляши. Время от времени надсмотрщик-англичанин выкрикивал команду, и тогда мальчишки по цепочке перебрасывали их друг другу, благополучно доставляя вниз. Как у них получалось одной рукой держаться за лестницу, а другой без промаха метать кругляши, да еще на верхотуре, с какой не дай бог упасть — убьешься насмерть? Их меткость удивляла до тех пор, пока один мальчишка не выронил кругляш, который, грохнувшись на пол, разлетелся тягучими осколками. На виновника тотчас обрушились палки надсмотрщиков, и эхо его пронзительных воплей разнеслось по промозглому зданию. Подстегнутая криками, Дити прибавила шагу и нагнала родственника на пороге следующего цеха. Тот благоговейно прошептал, точно паломник у входа в святая святых:
— Сборочная. Сюда не всякого допускают, но твой муж один из избранных.
Тут и впрямь было как в храме: на полу длинного, хорошо проветренного помещения двумя рядами по-турецки сидели мужчины в дхоти, точно брамины на празднике, — каждый на плетеной подушке, в окружении медных чашек и других причиндалов. Из рассказов мужа Дити знала, что в цехе трудится не меньше двухсот пятидесяти рабочих да еще пятьсот мальчишек-подносчиков, однако здесь стояла сосредоточенная тишина, которую нарушали только шорох босых ног посыльных и периодические выкрики мастеров, извещавшие о готовности очередного кругляша. Руки сборщиков двигались с головокружительной быстротой, когда маковыми прокладками, смоченными в растворе жидкого опия, они выстилали полусферическую форму. Хукам Сингх говорил, что начальники в далеком Лондоне все точно отмерили: каждый кругляш должен содержать ровно один фунт и семь с половиной унций опия и быть обернут прокладками, тонкими и грубыми, которые весят пять унций и смочены в пяти, ни больше ни меньше, унциях раствора. Отточенная система и отмеренные ингредиенты, поступавшие через эстафету подносчиков, не допускали ошибки. Рабочий выстилал форму так, что половина прокладки оставалась на краю, затем опускал в нее опий, закрывал второй половиной прокладки и присыпал маковым мусором. Готовая упаковка перекочевывала в глиняный шар-футляр, принесенный подносчиком. Затем самый выгодный продукт Британской империи благополучно совершал морское путешествие в далекий Китай, где удар секача разбивал это маленькое ядро.
Каждый час через руки сборщиков проходили дюжины черных футляров, что своевременно отмечалось на грифельной доске. Хукам Сингх, не самый сноровистый работник, однажды похвастал, что за день собрал сотню кругляшей. Однако нынче он не работал, место его пустовало. Он лежал на полу, глаза его были закрыты, в уголках рта пузырилась пена, точно у припадочного.
Цеховые сирдары набросились на Дити:
— Что так долго?.. Будто не знаешь, что муж балуется опием?.. Зачем послала его на работу?.. Хочешь, чтобы он помер?
Несмотря на все переживания, Дити не собиралась терпеть подобные выходки. Из-под накидки она огрызнулась:
— Кто вы такие, чтобы так со мной разговаривать? На что б вы жили, если бы не опийные пристрастники?
Ругань привлекла внимание английского начальника, который отогнал сирдаров. Глянув на распростертого Хукам Сингха, он тихо спросил:
— Тумбара мард хай? Он твой муж?
Его хинди казался напыщенным, но голос был добрым. Дити кивнула и понурилась; к глазам ее подступили слезы, когда саиб стал отчитывать сирдаров:
— Хукам Сингх служил в нашей армии. Он добровольцем отправился в Бирму и был ранен, когда прикрывал ротного командира. Вы что, считаете себя лучше его? Заткнитесь и марш на работу, иначе отведаете моего кнута!
Струхнувшие сирдары отступили в сторону, давая дорогу четырем рабочим, которые подняли с пола недвижимого Хукам Сингха.
— Передай ему, он может вернуться, когда пожелает, — сказал англичанин.
Дити сложила руки у груди и поклонилась, но в глубине души понимала, что работа мужа на Рукодельнице закончилась.
В повозке она устроила его голову на своих коленях и взяла дочку за руку, но уже не смотрела на дворец сорока колонн и мемориал покойного губернатора. На что теперь жить, если не будет месячного жалованья? От этой мысли померкло в глазах; день еще не кончился, но казалось, что все вокруг окутала тьма, и Дити машинально затянула вечернюю молитву:
*
К югу от портовых районов Калькутты, на берегу, плавно сбегающем к шири Хугли, раскинулся зеленый пригород Гарден-Рич, где белые зажиточные купцы воздвигли свои усадьбы. Казалось, соседствующие владения Баллардов, Фергусонов, Макензи, Маккей, Смоултов и Суинхоу желают приглядеть за кораблями с именами и товарами хозяев. Особняки, украшавшие эти усадьбы, передавали разнообразие вкусов своих владельцев: одни подражали роскошным английским и французским чертогам, другие напоминали классические римские и греческие храмы. Просторные угодья позволяли окружать дома парками, которые, пожалуй, еще больше разнились в дизайне, ибо садовники не менее хозяев старались перещеголять друг друга в причудливости своих плантаций: вот вам деревья с фигурной стрижкой, а здесь аллея, ухоженная на французский манер. Меж газонов искусно располагались водоемы: прямые и длинные, точно арыки, или же в стиле английских прудов; некоторые сады могли похвастать даже террасами с ручьями, фонтанами и беседками под изящными черепичными крышами. Однако достоинства владения оценивались не экстравагантностью насаждений, но обзором, какой открывался из особняка, ибо самый роскошный сад не мог повлиять на финансовое благополучие, напрямую зависевшее от интенсивности каботажа. По общему признанию, в отношении обзора усадьба Бенджамина Брайтуэлла Бернэма не знала себе равных, хоть и была относительно молода. Вообще-то беспородность имения можно было счесть преимуществом, поскольку мистер Бернэм имел право назвать его по собственному усмотрению: например, Вефиль.[22]Вефиль — дом Божий (Бытие, XXVIII, 19). Спасаясь от гнева брата Исава, Иаков остановился на ночлег близ палестинского города Луз, где имел видение лестницы, восходящей до небес, вследствие чего назвал этот город Вефилем — «домом Божьим».
Как основатель владений, он был не лимитирован в создании ландшафта, отвечающего его требованиям, а потому без всяких колебаний приказал срубить кусты и деревья, которые застили реку, в том числе древние манго и густую бамбуковую рощицу, вымахавшую в высоту на пятьдесят футов. Теперь обзор реки не имел никаких помех, если не считать прикорнувшую к берегу беседку с видом на усадебные причалы. Этот изящный бельведер отличался зеленой черепичной крышей в стиле китайских пагод.
Узнав беседку, о которой говорил рулевой, Джоду воткнул весло в илистое дно, чтобы лодку не снесло течением. Сейчас он понял, что проблема встречи с Путли не в том, чтобы найти ее дом. Особняки являли собой небольшие крепости, охраняемые слугами, которые всякого незваного гостя сочтут соискателем на свое место. Сад с зеленой беседкой выглядел самым большим и самым неприступным, на его лужайках развернулась армия садовников: одни пропалывали цветники, другие вскапывали новые клумбы, третьи скашивали траву. В заношенной повязке и линялом полотенце вместо чалмы, Джоду не имел шансов миновать их защитные порядки; в мгновенье ока его схватят и передадут стражникам, чтобы те отдубасили воришку.
Его неподвижная лодка уже привлекла внимание работника, на причале шпаклевавшего каик. Бросив кисть из пальмовых листьев в ведро со смолой, он хмуро воззрился на Джоду.
— Эй ты! — крикнул шпаклевщик. — Чего надо?
Джоду одарил его обезоруживающей улыбкой.
— Здравствуйте, господин лодочник, — сказал он, польстив работнику тем, что на пару разрядов повысил его в ремесленной табели о рангах. — Я прям залюбовался домом. Наверное, самый большой в округе?
— А как же, оно уж конечно, — кивнул работник.
— Видать, и семья большая, — закинул удочку Джоду.
Шпаклевщик презрительно скривился:
— Вот еще, в этаком доме табором не живут. Не, только Берра-саиб, Берра-биби и Берра-малыш.
— Да ну? И больше никого?
— Ну, еще барышня, только она им не родня, — дернул плечом работник. — Так, приютили по доброте сердечной.
Хотелось узнать больше, но Джоду понимал, что дальше расспрашивать неблагоразумно — если проведают, что девушкой интересовался какой-то лодочник, у нее могут быть неприятности. Но как же передать ей весточку? Джоду раздумывал над проблемой, когда вдруг в тени беседки заметил саженец чалты,[23]Чалта — название на хинди диллении индийской (слонового яблока).
которую знал по ароматным белым цветам и кисловатым плодам, вкусом напоминавшим неспелые яблоки.
Подражая своим сельским родичам с их нескончаемым запасом вопросов, Джоду невинно поинтересовался:
— А что, чалту недавно посадили?
Шпаклевщик хмуро покосился в сад.
— Ту, что ли? — Он скривился и пожал плечами, словно открещиваясь от ублюдка. — Ну да, девицына забава. Вечно сюда шастает, только садовникам мешает.
Джоду попрощался и развернул лодку. Он сразу догадался, что деревце посадила Путли — она обожала эту кислятину. В Ботаническом саду чалта росла под окном ее спальни, и Путли собирала плоды, чтобы замариновать или сделать приправу чатни. Все шалели, когда она ела их даже сырыми. Зная дотошность Путли, Джоду был уверен, что на рассвете садовница придет поливать своего выкормыша, и тогда можно будет ее перехватить, пока не встали слуги.
Он греб против течения, высматривая укромное, но близкое к жилью местечко, куда не сунутся леопарды и шакалы. Углядев подходящий закуток, Джоду поддернул повязку и спрыгнул в воду, чтобы привязать лодку к корням гигантского фикуса, росшего на заиленном берегу. Потом снова залез в лодку, ополоснул ноги и жадно уплел горшочек заветрившегося риса.
Покончив со скудным ужином, Джоду расстелил циновку под маленьким соломенным навесом, устроенным на корме. Темнело; солнце валилось за дальний берег Хугли, на котором еще читались контуры Ботанического сада. Джоду чертовски устал, но не желал спать, пока на подсвеченной небесами воде кипела жизнь.
Начался прилив; река кишела судами, спешившими к своим причалам или на фарватерную стоянку. Покачиваясь в лодке, Джоду представлял, что свет перевернулся вверх тормашками и небо стало рекой с берегами из облаков; если смежить веки, то мачты и рангоуты представали вспышками молнии, пронизывающей лавину парусов, которые исполняли роль грома и трепетали на ветру, вздымаясь и опадая.
Щелканье парусины, пронзительное пение ветра в снастях, стон дерева, глухие удары волн о нос корабля — всякий раз эти звуки изумляли, превращая каждое судно в самоходную бурю, а самого Джоду в орла, кружащего в ее охвостье, дабы поживиться останками разрушений.
Глядя на реку, он насчитал с дюжину флагов разных царств и стран: Генуя, Королевство Обеих Сицилии, Франция, Пруссия, Голландия, Америка, Венеция. Распознавать флаги его научила Путли, когда рассказывала о кораблях, проплывавших мимо Ботанического сада. Она никогда не покидала Бенгалию, но много знала о всяких странах. Ее истории сыграли немалую роль в желании Джоду увидеть розы Басры и порт Кантона, где правил Великий Китайский Император.
С трехмачтового парусника донеслась английская команда помощника «Свистать всех наверх!», которую тотчас подхватил хукум серанга:
— Саб адми апни джагах!
— Поднять топсель!
— Бхар бара гави!
Парусина звучно затрепетала на ветру, и помощник выкрикнул:
— Отводи!
— Гос даман джа! — эхом откликнулся серанг, и нос корабля медленно повернулся.
— Шкоты тянуть! — последовала команда, и громада марселя с треском надулась, даже не дав отгреметь повтору серанга:
— Баджао тиркат гави!
От мастеров, что на причалах шили ветрила, Джоду узнал названия парусов на английском и ласкарском, исключительно морском пестром языке, лексикон которого был разнообразен, как суда на реке — архаичные португальские калалузы всех мастей и керальские паттамары, арабские доу и бенгальские ялики, малайские проа и тамильские катамараны, индийские шаланды и английские шнявы, но смысл его пробивался сквозь мешанину звуков так же легко, как течение Хугли сквозь столпотворение кораблей.
Наслушавшись команд, эхом разносившихся над палубами океанских судов, Джоду вполне мог сам себе повелеть: «Вахту к правому борту! Джамна пориупар ао!», великолепно ухватывая общий смысл приказа, но теряясь в его деталях. Вот бы по-всамделишному скомандовать на паруснике, измотанном штормом… Он верил, что такой день настанет.
Внезапно над рекой вознесся иной клич — Хайя ила ассалла… Он эстафетой полетел от корабля к кораблю, призывая мусульман к вечернему азану. Преодолевая сытую сонливость, Джоду подготовился к молитве: накрыл голову сложенной тряпицей, развернул лодку на запад и опустился на колени для первого рака. Не сильно набожный, он чувствовал, что этого требует давешнее погребение матушки. Покойнице было бы приятно, что ее помянули; Джоду пробормотал последние слова молитвы и теперь мог с чистой совестью отдаться усталости, накопившейся за последнее время.
*
На плавучем дворце, стоявшем в десяти милях ниже по течению, приготовления к обеду из-за неожиданных препятствий затянулись. Во-первых, роскошная зеркальная гостиная, которую не открывали со времен старого раджи, несколько обветшала. С канделябров кое-где отвалились подсвечники, которые пришлось крепить подручными средствами вроде проволочек, деревяшек и даже ошметков кокосовой скорлупы. В целом вышло неплохо, но щербатые канделябры выглядели так, словно их задуло ветром.
Бархатная штора делила гостиную на две половины, одну из которых украшал великолепный палисандровый стол. Выяснилось, что в отсутствие ухода полировка стола потускнела, а под ним самим обосновалось семейство скорпионов.
Пришлось вызывать вооруженную палками охрану, дабы изгнать новоселов, а затем отлавливать и лишать жизни утку, чтобы ее жиром отполировать столешницу.
Позади стола имелась скрытая ширмой ниша, откуда любовницы старого раджи, занавесившись накидками, подглядывали за гостями. Однако изящная резная ширма сгнила, выплатив свою дань запустению. По настоянию Элокеши ее спешно заменили утыканной дырочками шторой, поскольку танцовщица чувствовала себя вправе оценить визитеров и даже вдохновилась на более полное участие в вечере, решив, что после трапезы девицы развлекут гостей своим искусством. Осмотр сценической площадки выявил, что покоробившийся пол грозит босоногим танцовщицам богатым урожаем заноз. Позвали плотника, чтобы выровнял половицы.
Едва решили эту проблему, как возникла другая. В гостиной имелся комплект серебряных приборов с костяными ручками, а также английский столовый сервиз, стоивший немалых денег. Его использовали только для нечистых чужеземцев, которые ели говядину, и хранили в запертой горке, дабы не заразить остальную утварь. Но сейчас Паримал ужаснулся, когда, открыв сервант, увидел, что почти все тарелки и серебряные приборы исчезли. Того, что осталось, хватало для сервировки стола на четыре персоны, но факт воровства породил неприятные подозрения, вылившиеся в мордобитие на буксируемой кухне. После того как двум охранникам расквасили носы, потребовалось вмешательство хозяина; мир был восстановлен, но приготовления к обеду так затянулись, что раджа не успел хорошенько перекусить. Это был жестокий удар: теперь предстояло поститься среди пирующих, ибо кастовый реестр сотрапезников категорически исключал из своего числа нечистых мясоедов; даже Элокеши ужинала в одиночестве, когда раджа оставался у нее на ночь. Неукоснительное правило требовало вежливо сидеть за столом, не прикасаясь к горам снеди, и потому во избежание соблазна Халдеры всегда подкреплялись до прихода гостей. Нил тоже собрался закусить, но из-за кухонной суматохи был вынужден удовольствоваться лишь горстью печеного риса, смоченного в молоке.
Солнце уже садилось, и над рекой плыл напев вечернего азана, когда раджу известили, что все его нежнейшие хлопчатые дхоти и муслиновые курты, приберегаемые для торжественных случаев, отданы в стирку. Пришлось облачиться в шершавые холщовые дхоти и полотняную курту. В своем багаже Элокеши раскопала шитые золотом туфли, которые были ему впору, и укутала его плечи шалью тончайшего голландского полотна с золотисто-алой парчовой каймой. Когда от «Ибиса» отвалила шлюпка, танцовщица спешно отправилась к компаньонкам, дабы провести последнюю репетицию.
Нил, церемонно поднявшийся навстречу гостям, отметил костюм для верховой езды мистера Бернэма и то, что двое других визитеров явно постарались принарядиться: двубортные сюртуки, из галстука мистера Дафти выглядывала рубиновая булавка, жилет мистера Рейда украшала изящная часовая цепочка. Их пышные наряды впечатляли, и раджа, смущенно запахнувшись шалью, сложил перед собой руки:
— Господа, я счастлив, что вы почтили меня своим визитом.
Англичане в ответ поклонились, а Захарий испугал раджу тем, что шагнул вперед, намереваясь пожать ему руку. Слава богу, мистер Дафти успел перехватить американца.
— Держите руки при себе, черт бы вас побрал, — шепнул лоцман. — Коснетесь его, и он побежит мыться; тогда обеда будем ждать до полуночи.
Прежде никто из гостей не бывал на плавучем дворце, и потому все охотно согласились его осмотреть. На верхней палубе Радж Раттан все еще запускал змеев.
— Стало быть, это и есть расхальский цесаревич? — крякнул мистер Дафти, познакомившись с мальчиком.
— Да, маленький раджа, — кивнул Нил. — Мой единственный отпрыск и наследник. Как сказали бы ваши поэты, нежный плод моих чресл.
— Ага, зеленый побег. — Лоцман подмигнул Захарию. — Позвольте узнать, ваши чресла — ствол или ветка?
Раджа одарил его ледяным взглядом:
— Нет, сэр, дерево целиком.
Мистер Бернэм проявил себя опытным спортсменом: его змей парил и нырял, поблескивая унизанной стекляшками веревкой. Когда Нил отдал дань его ловкости, судовладелец усмехнулся:
— Я прошел обучение в Кантоне, а там лучшая школа по запуску змеев.
В гостиной их ждала бутылка шампанского, поставленная в ведерко с мутной речной водой.
— Шипучка! Вот это дело! — обрадовался мистер Дафти. Налив себе бокал, он адресовал радже широкую ухмылку: — Мой папаша говаривал: «Держи бутылку за горлышко, а дамочку за талию. Смотри не перепутай!» Бьюсь об заклад, вашему батюшке это понравилось бы. Ведь он был большой озорник, а?
В ответ Нил сдержанно улыбнулся. Отвратительные манеры лоцмана дали повод еще раз возблагодарить предков за милосердие: спиртное не входило в перечень того, что нельзя делить с нечистыми чужеземцами; если б не вино, общаться с ними было бы невозможно. Раджа пропустил бы еще стаканчик шампанского, но заметил Паримала, подавшего знак о готовности обеда. Подхватив складки дхоти, раджа встал.
— Господа, полагаю, наша трапеза готова.
Слуги отдернули бархатную штору, явив огромный полированный стол, в английской манере сервированный ножами, вилками, тарелками и бокалами для вина, сиявшими в свете двух громадных канделябров. В центре стола красовался объемистый букет поникших кувшинок, напрочь скрывший вазу. Еды на столе не было — согласно бенгальской традиции блюда подавались поочередно.
Нил устроил так, чтобы мистер Бернэм сидел напротив него, а Захарий и мистер Дафти соответственно слева и справа. Согласно этикету, за каждым стулом расположился лакей в ливрее расхальского поместья. Нил заметил, что униформа — рубаха, чалма и перепоясанный чапкан до колен — сидит на них плохо, и лишь тогда вспомнил: никакие это не лакеи, а молодые лодочники, в спешке нанятые Парималом и еще не освоившие новую роль, что было видно по тому, как они беспокойно переминались и стреляли глазами.
У стола возникла долгая пауза — гости ждали, когда им подвинут стулья. Переглянувшись с камердинером, Нил понял, что лодочников не уведомили об их действиях в этой части церемонии, и теперь они тоже ждут, когда господа усядутся. Парней явно озадачило, что едоки намерены вкушать яства в отдалении от стола, но откуда им было знать, что между столами и стульями предполагалось более близкое соседство?
Тем временем один лодочник проявил инициативу, участливо хлопнув мистера Дафти по плечу — дескать, вот он стул-то, свободно, садись, только маленько сдай назад. Лоцман побагровел, и раджа срочно вмешался, на бенгальском приказав лодочнику подвинуть стул. На самого юного парнишку, стоявшего позади Захария, резкая команда так подействовала, что он пихнул свой стул, будто лодку, застрявшую на мелководье. Подкошенный сиденьем, Захарий от неожиданности поперхнулся, однако был доставлен к столу целым и невредимым.
Нил рассыпался в извинениях, но Захарий ничуть не оскорбился — эпизод его скорее повеселил. За недолгое знакомство он произвел на раджу приятное впечатление своей врожденной элегантностью и сдержанным поведением.
Нилу всегда хотелось знать о корнях и родословной чужаков; с бенгальцами просто — одно имя уже извещало о вероисповедании, касте и месте рождения, а вот с чужеземцами поди разберись, кто есть кто. В мистере Рейде можно было предположить выходца из древнего аристократического рода — раджа где-то читал, что европейская знать не брезговала отправлять своих чад в Америку. Эта мысль родила вопрос:
— Скажите, мистер Рейд, ваш город поименован в честь некоего лорда Балтимора?
— Может быть… точно не знаю… — промямлил Захарий.
— Вероятно, лорд Балтимор ваш предок? — не отставал Нил.
В ответ немногословный гость вздрогнул и смущенно помотал головой, что только укрепило мнение раджи о его благородном происхождении.
— Намерены вернуться в Балтимор? — Раджа чуть не добавил «милорд», но вовремя осекся.
— Нет, сэр. Вначале «Ибис» отправится на Маврикий, а затем, если обернемся в срок, пойдем в Китай.
— Понятно.
Ответ напомнил радже об истинной цели обеда — выяснить, нет ли перемен в положении дел главного кредитора.
— Стало быть, ситуация в Китае изменилась к лучшему? — обратился он к мистеру Бернэму.
— Нет, раджа Нил Раттан, — покачал головой судовладелец. — Отнюдь. Сказать по правде, положение настолько ухудшилось, что уже всерьез поговаривают о войне. Вот в чем причина возможного похода «Ибиса» в Китай.
— Вот как? — опешил раджа. — Но я ничего не слышал о войне с Китаем.
— Немудрено, — усмехнулся мистер Бернэм. — Да и зачем вам себя обременять? Наверное, и без того хватает забот с чертогами, гаремом и плавучими дворцами.
Уловив насмешку, Нил вскипел, но от резкого выпада его удержало вовремя появившееся первое блюдо — дымящийся суп. Серебряную супницу слямзили, и потому его подали в серебряной чаше для пунша, имевшей форму морской раковины.
Мистер Дафти понюхал воздух и довольно улыбнулся:
— Кажется, пахнет уткой?
Раджа понятия не имел, что подадут к столу, ибо до последней минуты повара рыскали в поисках провианта. Путешествие подходило к концу, и запасы съестного на корабле истощились, а потому весть о роскошном обеде повергла кулинаров в панику; армия слуг отправилась на поиски продовольствия, но раджа не знал, чем увенчался ее поход. Паримал шепотом сообщил, что блюдо приготовлено из плоти существа, чей жир пошел на полировку стола, и Нил, опустив последнюю деталь, поведал гостям: перед ними действительно утиный бульон.
— Великолепно! — Мистер Дафти залпом осушил бокал. — И винцо превосходное!
Кулинарный изыск помог сдержаться, но раджа не забыл пренебрежительного отзыва о своих занятиях. Он полагал, что судовладелец намеренно сгущает краски, дабы уверить его в больших убытках фирмы. Нил постарался говорить спокойно:
— Конечно, вас, мистер Бернэм, удивит мое стремление быть в курсе событий, но я ничего не слышал об упомянутой вами войне.
— Значит, на мою долю выпало сообщить вам, сэр, что с недавних пор власти Кантона усиленно противодействуют потоку опия в их страну. Все, кто занят этим бизнесом, единодушны во мнении: мандаринам воли давать нельзя. Прекращение торговли станет крахом не только моей фирмы, но и вашим, и вообще всей Индии.
— Крахом? — спокойно переспросил раджа. — Наверняка мы сможем предложить Китаю что-нибудь полезнее опия.
— Хорошо бы, да никак, — ответил Бернэм. — Проще говоря, китайцы ничего не хотят — втемяшили себе, будто им ни к чему наши продукты и товары. А вот мы, дескать, не обойдемся без их чая и шелка. Мол, если б не опий, отток серебра из британских колоний стал бы неудержим.
— Беда в том, что китаезы надеются вернуть старые добрые времена, когда еще не отведали опия, — встрял мистер Дафти. — Но черта лысого — обратной дороги нет.
— Обратной дороги? — удивился Нил. — Но ведь уже в древности Китай жаждал опия, разве нет?
— В какой еще древности! — фыркнул лоцман. — Когда я мальчишкой очутился в Кантоне, опий втекал к ним хилой струйкой. Китаезы, они ж твердолобые! Уж поверьте, стоило немалых трудов приманить их к зелью. Нет, сэр, надо отдать должное упорству английских и американских купцов — если б не они, опий так и остался бы уделом знати. Все произошло на нашей памяти, за что мы должны благодарить таких людей, как мистер Бернэм. — Он поднял бокал. — Ваше здоровье, сэр!
Нил хотел присоединиться к здравице, но туг подали второе блюдо: целиком запеченных цыплят.
— Будь я проклят, если еще утром они не пищали! — возликовал мистер Дафти и захрустел птичьей головкой, мечтательно закатив глаза.
Нил угрюмо пялился в свою тарелку; он вдруг так проголодался, что если б не слуги, тотчас набросился бы на еду. Однако он заставил себя отвести взгляд от цыпленка и чуть запоздало поднял бокал:
— За вас, сэр, и ваш успех в Китае!
— Да уж, это было непросто, — улыбнулся мистер Бернэм. — Особенно вначале, когда мандарины были отнюдь не сговорчивы.
— Вот как? — Не сведущий в коммерции, Нил считал, что поставки опия официально одобрены китайскими властями; это казалось вполне естественным, поскольку в Бенгалии опийная торговля была не только санкционирована, но являлась британской монополией под эгидой Ост-Индской компании. — Я удивлен. Стало быть, китайское правительство осуждает торговлю опием?
— К сожалению, да. Какое-то время опий поставляли нелегально. Однако власти не рыпались и охотно закрывали глаза, ибо все мандарины и другие шишки получали десятипроцентный откат. Теперь они артачатся лишь потому, что хотят урвать больше.
— Все просто: косоглазые должны отведать палок, — разъяснил мистер Дафти, обсасывая крылышко.
— Пожалуй, я соглашусь, Дафти, — кивнул мистер Бернэм. — Своевременная порка всегда на пользу.
— Значит, вы уверены, что ваше правительство начнет войну? — спросил раджа.
— Увы, но, скорее всего, так. Британия долго терпела, однако всему есть предел. Как они поступили с лордом Амхерстом?[24]Уильям Питт Амхерст (1773–1857) — британский аристократ, в 1823–1828 гг. генерал-губернатор Бенгалии.
На корабле, набитом подарками, он ждал у входа в Пекин, но император, извольте видеть, не удосужился его принять.
— Ох, не вспоминайте, сэр, это невыносимо! — вскинулся мистер Дафти. — Чего удумали — чтобы его светлость принародно пал ниц! Еще прикажут нам отрастить косички!
— С лордом Нейпиром[25]Уильям Джон Нейпир (1786–1834) — английский морской офицер, в 1833 г. был назначен главным торговым инспектором в Кантоне. В 1834 г. наместник императора отказался вести с ним переговоры о расширении английской торговли.
обошлись не лучше, — напомнил мистер Бернэм. — Мандарины уделили ему внимания не больше, чем этому куренку.
Упоминание птицы вновь привлекло мистера Дафти к еде.
— Кстати, цыпленок весьма недурен, — пробурчал он.
Взгляд Нила метнулся к его нетронутой тарелке — цыпленок объеденье, даже пробовать не надо. Однако статус хозяина требовал цветисто прибедниться.
— Вы чрезмерно великодушны, мистер Дафти, — сказал раджа. — Это всего лишь паршивый кусочек мяса, не достойный таких гостей.
— Паршивый? — Захарий встревожился и опустил вилку, лишь сейчас заметив, что хозяин ничего не ест. — Вы даже не притронулись, сэр… Что, в этом климате не рекомендуется…
— Нет… то есть да, вам вполне рекомендуется…
Нил смолк, придумывая учтивое объяснение, почему цыпленок негож для расхальского раджи, но очень даже подходит нечистому чужеземцу. Отчаявшись, в немой мольбе он посмотрел на англичан, которые прекрасно знали застольные правила Халдеров, но те отвели глаза. Наконец мистер Дафти булькнул, точно закипающий чайник, и пропыхтел:
— Да ешьте вы, не отравитесь. Он просто пошутил.
Вопрос был исчерпан с появлением рыбного блюда: обжаренное в сухарях филе латеса окружали овощи в кляре. Мистер Дафти внимательно изучил угощение:
— Залупонь, если не ошибаюсь, и оладушки! Да уж, сэр, ваши поварята расстарались!
Нил уже заготовил вежливый протест, но тут увидел нечто, отчего едва не рухнул со стула. Букет поникших кувшинок в центре стола был помещен не в вазу, как ему показалось, а в старый ночной горшок. Видимо, нынешнее поколение обслуги забыло об историческом предназначении сего сосуда, однако Нил прекрасно помнил, что его приобрели специально для нужд престарелого судьи, чей кишечник пребывал в тягостной осаде глистов.
Задушив возглас отвращения, раджа отвел взгляд от мерзкого предмета и стал лихорадочно соображать, чем занять внимание гостей. В голосе его еще слышалась гадливость, когда, найдя тему, он воскликнул:
— Однако же, мистер Бернэм! Вы полагаете, Британская империя затеет войну, чтобы приучить Китай к опию?
Ответ последовал мгновенно.
— Вижу, вы неверно меня поняли, раджа Нил Раттан, — сказал судовладелец, пристукнув бокалом о стол. — Война, если начнется, будет не ради опия, а ради принципа и свободы — свободы торговли и свободы китайского народа. Право свободной торговли, дарованное человеку Господом, к опию применимо в не меньшей степени, чем к любому другому товару. А может, и в большей, ибо без него миллионы коренных жителей лишатся весомых преимуществ британского влияния.
— Как это? — влез Захарий.
— По той простой причине, Рейд, — терпеливо разъяснил мистер Бернэм, — что британское владычество в Индии зиждется на опии — все это знают, и не надо притворяться, будто дело обстоит иначе. Полагаю, вам известно, что в некоторые годы наша прибыль от опия была почти равной государственному доходу Соединенных Штатов, откуда вы родом. Неужели вы думаете, что без такого финансового источника наше правление было бы возможно в обнищалой стране? И если задуматься о выгодах, какие приносит Индии английское господство, то следует сделать вывод, что опий для нее — величайшее благо. А стало быть, наш долг перед Богом даровать такие же выгоды другим народам, верно?
Нил вполуха слушал судовладельца, размышляя над тем, что история с горшком могла обернуться куда хуже. Что бы он делал, если б, скажем, горшок использовали вместо супницы и подали к столу до краев полным горячим бульоном? Представив ситуацию, раджа понял, что есть все основания благодарить небеса за избавление от публичной гибели; он так сильно чувствовал божественное вмешательство, что не удержался от благочестивого упрека:
— А вы не боитесь втягивать Господа в торговлю опием?
— Ничуть, — ответил мистер Бернэм, оглаживая бороду. — Один мой соотечественник изложил суть очень просто: «Иисус Христос — это свободная торговля, а свободная торговля — это Иисус Христос». Думаю, точнее не скажешь. Коли Господь желает, чтобы опий стал орудием, открывшим Китаю его заветы, быть по сему. Лично я не вижу причины, по которой англичанин должен потакать маньчжурскому тирану, лишающему китайский народ чудотворного средства.
— Вы про опий?
— Именно, — отрезал мистер Бернэм. — Позвольте узнать, сэр: вам угодно вернуться в те времена, когда людям рвали зубы и отпиливали конечности без облегчения боли?
— Что вы! Разумеется, нет, — поежился Нил.
— Я так и думал. Тогда зарубите себе на носу, что современная медицина, в частности хирургия, невозможна без таких препаратов, как морфий, кодеин и наркотин, — и это лишь часть благотворных снадобий, получаемых из опия. Наши детки не уснут без укропной водички. А как нашим дамам и самой возлюбленной королеве обойтись без опийной настойки? Да что там, наш век индустриального прогресса стал возможен благодаря опию, а без него улицы Лондона заполонили бы харкающие толпы, измученные бессонницей и недержанием. В таком случае уместен вопрос: кто дал право маньчжурскому деспоту лишать своих беспомощных подданных этих благ прогресса? Полагаете, Господь возрадуется нашему соучастию в ограблении тьмы людей, у которых: отнимают чудесный дар?
— Но вы не станете спорить, что в Китае полно тех, кто страдает пагубным пристрастием к опию? — возразил Нил. — Вряд ли эта беда мила нашему Создателю.
Бернэма будто стегнули крапивой.
— То, о чем вы говорите, сэр, всего лишь издержки подлой человеческой натуры. Случись вам пройти по лондонским злачным местам, вы бы увидели, что в пивных имперской столицы пагубного пристрастия не меньше, чем в китайских притонах. И что теперь — закрыть все таверны? Изгнать вино и виски из наших гостиных? Лишить солдат и матросов ежедневной порции грога? Если принять эти меры, пагубное пристрастие исчезнет? И члены парламента будут в ответе за каждый случай смерти от пьянства? Ответ — нет. Никогда. Ибо противоядие от дурных пристрастий не в запретах императоров и парламентов, а в совести каждого человека, который должен убояться Господа и осознать свою ответственность перед Ним. Вот единственный важный урок, который мы, христианская нация, можем преподать Китаю, и я уверен, что народ этой несчастной страны с восторгом принял бы наше послание, если б владычество жестокого деспота не затыкало ему уши. В вырождении китайцев повинна одна лишь тирания. Купцы вроде меня — всего-навсего слуги свободной торговли, непреложной, как Божьи заповеди. — Мистер Бернэм сунул в рот хрустящий овощной лепесток. — Могу еще добавить, что расхальскому радже не стоило бы морализировать насчет опия.
— Почему? — Нил напрягся, предчувствуя унижение. — Потрудитесь объяснить, мистер Бернэм.
Судовладелец приподнял бровь:
— Извольте. По той причине, что опием оплачено все, чем вы владеете: ваши дома, этот корабль, эта еда. Неужто вы думаете, что смогли бы существовать на доход от имения и оброк с полуголодных крестьян? Нет, сэр, все это вам дал опий.
— Но ради этого я не стал бы затевать войну, сэр. — В резкости тон раджи не уступал тону судовладельца. — Империя, полагаю, тоже. Не думайте, что я не знаю о роли парламента в вашей стране.
— Да ну? — усмехнулся мистер Бернэм. — Парламент узнает о войне, когда она закончится. Поверьте, сэр, если б он ведал подобными делами, не было бы империи.
— Вот уж точно! — поднял бокал Дафти. — Лучше не скажешь!
Его прервало появление очередного блюда, для которого пришлось мобилизовать почти всю команду: один за другим матросы вносили медные чаши с рисом, бараниной, креветками, разнообразными соленьями и острыми приправами.
— А, наконец-то карибат! — воскликнул лоцман. — Самое время!
Когда чаши открыли, он беспокойно оглядел стол, а затем ликующе ткнул пальцем в сторону миски со шпинатом и ломтиками рыбы:
— Вот они знаменитые чички со шпинатом!
Аромат снеди не возымел эффекта на раджу; глубоко уязвленный словами Бернэма, он и думать забыл о еде, а также о ночных горшках и глистах.
— Прошу вас, сэр, не считать меня невежественным туземцем, с кем следует говорить как с ребенком, — обратился он к торговцу. — Смею заверить, у вашей юной королевы нет более верного подданного, который прекрасно осведомлен о правах, какими пользуется британский народ. Хочу добавить, что я хорошо знаком с работами мистера Юма, мистера Локка и мистера Гоббса.[26]Дэвид Юм (1711–1776) — шотландский философ, представитель эмпиризма и агностицизма. Джон Локк (1632–1704) — английский мыслитель, которого называли первым философом эпохи Просвещения. Томас Гоббс (1588–1679) — английский философ-материалист.
— Не надо рассказывать мне о мистере Юме и мистере Локке. — Тон судовладельца свидетельствовал о желании осадить хвастуна. — Да будет вам известно, что я знаком с ними еще с той поры, когда они служили в Бенгальской комиссии по доходам. Я читал все, что они написали, даже их доклад по санитарии. Что до мистера Гоббса, на днях мы с ним обедали в моем клубе.
— Славный парень, этот Гоббс, — вмешался мистер Дафти. — Если не ошибаюсь, нынче он отхватил себе местечко в муниципальном совете. Как-то раз мы с ним охотились на кабанов. Загонщики подняли старую матку с выводком. Они как попрут на нас! С перепугу лошади как шарахнутся! Старина Гоббс вылетел из седла и грохнулся прямо на кабанчика. Насмерть. В смысле, кабанчик. Гоббсу хоть бы хны. Вот уж чертовщина! Превосходное вышло жаркое. То есть из кабанчика.
Мистер Дафти еще не закончил своего повествования, когда за ширмой перед нишей что-то тихонько звякнуло — будто ножной браслет. Видимо, Элокеши со свитой пришла взглянуть на гостей. Затем послышались шепот и шарканье ног, когда девицы сменялись у глазка, а потом Нил различил взбудораженный голос Элокеши: «Ой, смотрите-ка!»
— Ш-ш! — через плечо бросил раджа, но его предостережение не было услышано.
— Видите вон того, жирного? — на бенгальском громко шептала Элокеши. — Лет двадцать назад он ко мне приходил. Мне только пятнадцать сравнялось. Ой, чего вытворял!.. Рассказать, так вы со смеху помрете…
За столом повисла тишина; опытные англичане разглядывали потолок, но Захарий удивленно озирался. Окончательно смешавшийся Нил не представлял, как сгладить ситуацию. Поди растолкуй новичку, что за ним наблюдают четыре танцовщицы.
— Камеристки… Болтают… — пробормотал раджа, невольно вслушиваясь в тихий шепот.
— Представляете, велел сесть ему на лицо… хи-хи… и стал лизать… прямо там… языком работал, будто шежеки чатачати смаковал…
— Ах вы засранки, в рот вам дышло! — Мистер Дафти вскочил, опрокинув стул. — Шлюхи поносные! Думаете, не разберу ваше чириканье? Да я понял каждое слово в этой тарабарщине! Значит, я пиздолиз? Да я уж лучше отдрочу, нежели сунусь в твою лохань! Кто лизал, я лизал? А вот сейчас моя палка тебе полижет…
Вскинув трость, лоцман шагнул к нише, но мистер Бернэм проворно кинулся ему наперерез, а затем подоспела помощь Захария. Вдвоем они вывели мистера Дафти на палубу и передали его ласкарам.
— Шибко много вино пить, — деловито сказал боцман Али, ухватывая лоцмана за щиколотки. — Надо скоро-скоро спать.
Дафти буянил. Пока его запихивали в шлюпку, над рекой разносилась брань:
— Не замай шалуна!.. Прочь, салаги!.. Я вам зубы вышибу… яйца оторву… по стенке размажу… шакалы, макаки паршивые… Где мои чички со шпинатом?
— Много вино пить, мешать-намешать, — бурчал Али. — Теперь голова ударить.
Захарий тоже пытался утихомирить лоцмана, а мистер Бернэм вернулся в гостиную, где сидел закручинившийся раджа. Разве подобное могло бы случиться на обеде, устроенном отцом? Конечно нет.
— Весьма сожалею, — сказал мистер Бернэм. — Наш славный мистер Дафти слегка не подрассчитал свои силы.
— Извиняться нужно мне, — вздохнул Нил. — Надеюсь, вы не уйдете? Девушки подготовили представление…
— Вот как? Передайте им наши извинения. Боюсь, я не расположен к веселью.
— Очень жаль. Вам нездоровится? Может, угощение не понравилось?
— Обед прекрасный, — степенно ответил мистер Бернэм. — Что до увеселений… Моя вера налагает определенную ответственность. Я стараюсь не бывать на зрелищах, оскорбительных для чести прекрасного пола.
— Понимаю, — уважительно склонился раджа.
Судовладелец достал из жилетного кармана ситару и обстучал ее о ноготь большого пальца.
— Если не возражаете, я бы хотел переговорить с вами наедине.
Повода для отказа не было.
— Конечно, мистер Бернэм. Пройдемте на верхнюю палубу, там никто нам не помешает.
*
Мистер Бернэм закурил сигару и выпустил в ночной воздух облачко дыма.
— Я счастлив возможности поговорить с вами. Просто нечаянная радость.
— Благодарю вас.
Оборонительный инстинкт раджи был начеку.
— Позвольте напомнить о моем недавнем письме. Вы нашли время обдумать мое предложение?
— К сожалению, сейчас я не могу вернуть вам долг, мистер Бернэм, — прямо сказал раджа. — Прошу понять, что ваше предложение для меня неприемлемо.
— Отчего же?
Нил вспомнил свою последнюю встречу с арендаторами и управляющими, которые умоляли его не продавать поместье, не лишать их земли, ухоженной поколениями земледельцев. Он вспомнил священника семейной церкви, на коленях просившего не отдавать храм, в котором молились предки Халдеров.
— Поместье Расхали принадлежит моему роду уже двести лет, — сказал Нил. — Им владели девять поколений Халдеров. Разве можно отдать его за долги?
— Времена меняются, и тех, кто за ними не поспевает, жизнь сметает.
— Но у меня есть обязательства перед людьми. Поймите, на этой земле стоят наши семейные храмы. Я не вправе разбазарить то, что принадлежит моему сыну и его еще не родившимся детям. Я не могу отдать вам имение.
Мистер Бернэм выпустил клуб дыма.
— Позвольте быть с вами откровенным. Дело в том, что у вас нет выбора. Деньги от продажи имения все равно не покроют ваш долг моей фирме. К сожалению, я не могу больше ждать.
— Забудьте о своем предложении, мистер Бернэм. Я продам все — дома, этот корабль, но не расстанусь с землями Расхали. Скорее я объявлю себя банкротом, чем отдам вам поместье.
— Понимаю, — дружелюбно сказал судовладелец. — Это ваше последнее слово?
— Да, — кивнул Нил.
— Ладно. — Мистер Бернэм разглядывал тлеющий кончик сигары. — Но запомните: в том, что произойдет, будет только ваша вина.
6
Свечной огонек в окне Полетт проткнул предрассветную тьму, окружавшую Вефиль; в доме девушка вставала раньше всех, и день ее начинался с того, что она прятала сари, носить которое осмеливалась лишь в укрытии своей спальни, защищавшей от назойливых взглядов прислуги. Челядь не уступала хозяевам в строгости мнения, как надлежит выглядеть европейцам, в особенности дамам. Лакеи презрительно фыркали, если одежда ее не хрустела от свежести, и глохли, если она обращалась к ним на бенгали, а не убогом хиндустани[27]Хиндустани — общее название группы идиомов, достаточно близких к официальным хинди и урду; эти идиомы распространены в Индии, Пакистане и некоторых других странах.
— языке приказов. Соскочив с кровати, Полетт торопливо убрала сари в сундучок — единственное место, где его не найдут слуги, чередой заявлявшиеся в спальню: горничные, уборщицы, золотари.
Расположенное под крышей, жилье Полетт состояло из просторной спальни с гардеробной, но главное, имело ватерклозет. Миссис Бернэм приложила все силы, чтобы ее резиденция первой в городе распрощалась с удобствами во дворе. «Так утомительно каждый раз бегать на улицу, чтобы отправить письмецо», — говорила она.
Как и прочие апартаменты, уборная Полетт могла похвастать множеством новейших английских устройств: удобным стульчаком с деревянным сиденьем, расписным фарфоровым умывальником и жестяным тазиком для мытья ног. Однако Полетт считала, что здесь не хватает главного — ванны. Она привыкла к частым купаньям, и ей было тяжко без того, чтобы хоть раз в день не почувствовать освежающую прохладу воды. Однако ежедневные омовения дозволялись только Берра-саибу, когда он, пропыленный и разгоряченный, возвращался после дня в конторе. Говорили, хозяин придумал хитроумную штуку: он плескался под струями, вытекавшими из дырочек в днище ведра, куда слуга беспрестанно подливал воду. Полетт была бы рада иметь у себя такое устройство, но стоило ей о том заикнуться, как миссис Бернэм возмущенно фыркнула и в своей обычной окольной манере дала понять, что холодные обливания необходимы мужчинам, однако не пристойны и даже противопоказаны нежному и менее возбудимому полу. Купанье в ванне, уже вполне определенно сказала она, чисто мужская забава, которая должна иметь разумные промежутки в два-три дня.
В Вефиле имелись две купальни с огромными чугунными корытами, выписанными прямиком из Шеффилда. Однако банщиц следовало уведомить о предполагаемом купании хотя бы за день, и Полетт сознавала, что если подобные приказания отдавать чаще двух раз в неделю, слух о том быстро достигнет ушей миссис Бернэм. Да и что за удовольствие отмокать в собственной грязи под надзором трех банщиц («трушек», как называла их хозяйка), которые намыливают тебе спину, скребут ляжки и все, что считают нужным, приговаривая «трем-трем», будто их тычки и щипки доставляют огромную радость? Полетт отталкивала их лапы, когда они тянулись к ее самым сокровенным местам, отчего на лицах банщиц обозначались недоумение и обида, словно им препятствовали в надлежащем исполнении обязанностей. Получалось не купанье, а мука, ибо Полетт не знала, да и не хотела выяснять их намерений.
Безысходность подтолкнула ее к изобретению собственного способа мытья: в уборной Полетт вставала в тазик и осторожно поливала себя из кружки, зачерпывая воду из ведpa. Прежде она всегда купалась в сари, и поначалу собственная нагота ее смущала, но через неделю-другую стала привычной. Приходилось долго подтирать забрызганный пол, чтобы скрыть следы купанья, ибо миссис Бернэм хоть изъяснялась туманными намеками, но умела вытрясти сплетни из слуг, которых весьма интересовала жизнь обитателей дома. Несмотря на предосторожность, были основания полагать, что слух о тайных купаньях уже просочился в хозяйские пределы: давеча миссис Бернэм отпустила несколько саркастических замечаний о беспрестанных омовениях язычников, что макают головы в Ганг и бормочут заклинания.
Памятуя сию критику, Полетт с особой тщательностью вытерла пол уборной. Однако этим страдания не заканчивались: еще предстояло втолкнуть себя в теснину панталон до колен, а затем изогнуться дугой, отыскивая завязки лифа, сорочки и нижней юбки, после чего ввинтиться в одно из многих платьев, пожалованных благодетельницей.
Хоть строгого кроя, наряды от миссис Бернэм были пошиты из тканей, несравнимо лучше привычного для Полетт чинсурского ситца или тончайших муслина и атласа, каким отдавали предпочтение многие дамы; нет, хозяйка Вефиля соглашалась только на прелестный кашемир, лучший китайский шелк, хрустящее ирландское полотно и мягкий суратский нансук. Недостатком чудесных одеяний было то, что, скроенные и сшитые на одного, они плохо подходили другому, особенно такой нескладехе, как Полетт.
К семнадцати годам она так вытянулась, что была почти на голову выше окружающих — и мужчин, и женщин. Руки ее болтались, точно ветки на ветру (годы спустя она посетует, что на рисунке в святилище Дити они выглядят листьями кокосовой пальмы). Сперва Полетт стеснялась своего необычного роста, но затем неуклюжесть одарила ее свободой, избавив от бремени забот о своей наружности. Однако в Вефиле безразличие к собственной внешности переросло в дикое стеснение: она карябала прыщики на лице, превращая их в очень заметные на бледной коже нарывы, при ходьбе сильно клонилась вперед, будто преодолевая порывы ветра, а когда стояла, то горбилась, прятала руки за спину и раскачивалась на носках, словно готовясь произнести речь. Прежние хвостики из длинных темных волос она сменила на строгий узел — этакий корсет для головы.
По прибытии в Вефиль Полетт увидела на своей кровати поджидавшие ее четыре платья, а также всякие сорочки, блузки и нижние юбки. Все подогнано под ее фигуру, заверила миссис Бернэм, можно одеться к обеду. Полетт поверила ей на слово и торопливо натянула обновки, не обращая внимания на кудахтанье горничной. Спеша обрадовать благодетельницу, она скатилась по лестнице и влетела в столовую.
— Вы только гляньте, миссис Бернэм! Все прям по мне!
Ответом был шелест, похожий на вздох многотысячной толпы. Полетт заметила, что для семейного обеда в столовой чересчур людно. Не зная местного уклада, она рассчитывала увидеть лишь хозяев и их восьмилетнюю дочь Аннабель, но не уйму слуг: за каждым стулом расположился лакей в чалме, возле соусника дежурил подливщик и возле супницы — черпчий, а выводок поварят неотступно следовал за старшими подавальщиками. Мало того, в коридоре среди опахальщиков с головными веерами, которые приводились в движение посредством привязанной к ноге веревки, толклись разнообразные кухонные работники, привлеченные слухом о новой жилице: спецы по соусам и шашлыкам, жаркому и отрубам. Вдобавок домашняя челядь исхитрилась протащить тех, кому вход в покои был строго-настрого заказан: садовников, конюхов и кучеров, привратников и даже водоносов. В ожидании господского отклика лакеи затаили дыхание: на подносе дребезжал соусник, черпак упал в супницу, веревки опахал провисли — все следили за взглядами хозяина и хозяйки, которые проследовали от распахнувшегося лифа до короткого подола, выставившего напоказ голые лодыжки Полетт. Тишину нарушил радостный смех маленькой Аннабель:
— Мам, она забыла застегнуться! Смотри, у нее ноги голые! Видишь? Она глупышка?
Кличка прилипла, и отныне миссис Бернэм с дочерью называли Полетт Глупышкой.
На другой день полдюжины закройщиц и швей хлопотали над хозяйскими нарядами, подгоняя их по фигуре новенькой барышни. Вопреки стараниям, их труды не имели должного успеха, ибо девица так была скроена, что подол, даже полностью выпущенный, не достигал нужной длины, а в талии и рукавах платья были чересчур широки. В результате все изящной выделки наряды на Полетт висели мешком или же парусили; непривычная и неладная одежда доставляла ей массу неудобств, вынуждая то и дело оправлять складки и почесываться, отчего возникал вопрос миссис Бернэм, не завелись ли у нее муравейчики.
После провального дебюта Полетт изо всех сил старалась вести себя надлежаще, однако осечки случались. Давеча зашел разговор о кораблях, и она гордо использовала недавно выученное английское слово «страхуй». Но вместо одобрения получила хмурый взгляд миссис Бернэм, которая отвела ее подальше от дочери и разъяснила: в обществе не следует употреблять термин, имеющий слишком сильный привкус того, что «набухает и встает».
— Запомни, Глупышка: нынче, коль есть нужда, говорят «страфуй». — Потом миссис Бернэм вдруг хихикнула и шлепнула ее веером по руке. — А что касаемо той штуки, дорогуша, то ни одна дама мимо губ ее не пронесет.
*
Полетт встала пораньше еще и для того, чтобы успеть поработать над незаконченной рукописью отца о травах «Лекарственные вещества». Рассвет — единственное время, которое принадлежало только ей; в этот час она не чувствовала за собой вины, даже если делала нечто такое, что не понравилось бы ее благодетелям. Но редки были дни, когда Полетт действительно занималась рукописью, — чаще всего взгляд ее уплывал к Ботаническому саду на другом берегу реки, и она попадала под чары грустных воспоминаний. Жестокость или доброта руководила четой Бернэм, поселившей ее в комнате, из окон которой открывался столь хороший вид на реку и противоположный берег? Кто знает, но стоило слегка наклонить голову, как в поле зрения появлялось бунгало, покинутое чуть больше года назад и теперь казавшееся издевательским напоминанием обо всем, что было утрачено со смертью отца. Следом накатывала волна вины, ибо тоска по прежней жизни представлялась неблагодарностью и даже предательством по отношению к благодетелям. Каждый раз, когда мысли уносили ее за реку, Полетт добросовестно напоминала себе о том, как ей повезло: Бернэмы дали кров, одежду и карманные деньги, а главное, направили к тому, в чем она была прискорбно несведуща, — благочестию, покаянию и Священному Писанию. Вызвать в себе благодарность было легко — стоило лишь подумать об иной судьбе, в которой ее ждала не эта просторная комната, а бараки недавно учрежденной богадельни для нищих и несовершеннолетних европейцев. Полетт уже покорилась своей доле, когда ее призвал угрюмый судья мистер Кендалбуш. Приказав возблагодарить сердобольные небеса, он известил Полетт, что к ней проявил внимание не кто иной, как мистер Бенджамин Брайтуэлл Бернэм, известный коммерсант и филантроп, приютивший в своем доме немало нуждающихся белых девушек. Вот и сейчас он обратился в суд, предложив кров для сироты Полетт Ламбер.
Судья показал письмо, которое предваряла строка: «Более же всего имейте усердную любовь друг к другу, потому что любовь покрывает множество грехов». К своему стыду, Полетт не узнала источник фразы, и судья сообщил ей, что это стих восьмой главы четвертой Первого соборного послания святого апостола Петра. Далее мистер Кендалбуш задал несколько простых вопросов по Библии, и ответы Полетт, вернее ее потрясающее невежество, подвигли судью на язвительный приговор:
— Ваше безбожие, мисс Ламбер, позорит господствующую расу. Даже туземцы лучше знают Писание. Вам остался один шаг до завываний и воплей язычников. Суд считает, что опека мистера Бернэма даст вам несравнимо больше, чем заботы вашего отца. Вы обязаны показать, что достойны такого счастья.
За одиннадцать месяцев в Вефиле библейские познания Полетт стремительно выросли, поскольку за этим присматривал лично мистер Бернэм. Хозяева дали понять, что от подопечной, как и ее предшественниц, требуются лишь регулярное посещение церкви, благонравное поведение и открытость к религиозным наставлениям. Предположение о статусе бедной родственницы не оправдалось, и Полетт была удивлена тем, что никто не ждал от нее компенсации в виде услуг. Вскоре выяснилось, почему супруги вежливо отклонили ее помощь в воспитании Аннабель: далеко не совершенный английский и образование, которое миссис Бернэм считала абсолютно негожим для девицы.
Полетт училась, помогая в работе отцу. Спектр его наставлений был широк, ибо он помечал свои растения ярлыками на бенгали и санскрите, а еще использовал систему, недавно изобретенную Линнеем.[28]Карл Линней (1707–1778) — шведский врач и натуралист, создатель единой системы растительного и животного мира.
Полетт изрядно понабралась латыни от родителя, а также индийских языков от грамотных конторщиков, помогавших отцу в сборе растений. Французский она выучила по собственной воле, до дыр зачитывая отцовы книги. Вот так через усердие и наблюдательность уже в юные годы Полетт стала отличным ботаником и преданным читателем Вольтера, Руссо и особенно мсье Бернардена де Сен-Пьера,[29]Жак-Анри Бернарден де Сен-Пьер (1737–1814) — французский писатель, ученик и друг Жан-Жака Руссо, путешественник, объездивший полмира; в России хотел основать колонию на Аральском море.
который некогда был учителем и наставником отца. Обо всем этом она помалкивала, зная, что Бернэмы, чья неприязнь к папизму почти равнялась отвращению к индусам и мусульманам («язычникам и магометанам»), не захотят, чтобы их дочь натаскивали в ботанике, философии и латыни.
За неимением лучшего Полетт, чьей натуре претило безделье, добровольно взялась приглядывать за садом. Но и это оказалось не легко, ибо старший садовник ясно дал понять, что не намерен выслушивать указания сопливой девчонки. Несмотря на его возражения, она посадила возле беседки чалту, а потом с большим трудом уломала его на пару латаний в клумбе центральной аллеи; эти пальмы, которые очень любил отец, были еще одной ниточкой к прошлому.
В немалой степени тоска объяснялась тем, что Полетт не могла придумать, как стать по-настоящему полезной своим благодетелям. Вот и сейчас вздымалась волна отчаяния, но ее спугнули цокот копыт и скрип колес на гравийной аллее перед парадным входом. На небе румяные прожилки рассвета уже пробили ночную тьму, но все равно для гостей было рановато. Полетт выскочила в коридор и через окно увидела подъехавшую к крыльцу обшарпанную карету, этакую конструкцию из останков извозчичьего экипажа. Подобные колымаги были привычны в бенгальских кварталах, но никогда не появлялись возле Вефиля, да еще у парадного входа. Выбравшись из кареты, человек в дхоти и курте смачно харкнул на клумбу с лилиями «кобра». Волосы на его огромной голове были заплетены в косу, по которой Полетт его и узнала — Нобокришна Панда, приказчик мистера Бернэма, отвечавший за транспортировку рабочей силы. Обычно он появлялся в доме с кипой бумаг для мистера Бернэма, но никогда еще не приезжал в такую рань, дерзнув оставить свой рыдван у парадного входа.
Полетт сообразила, что впустить его некому: в этот час привратники укладывались спать, а домашняя челядь еще не восстала из своих гамаков. Желая быть полезной, Полетт стремглав спустилась по лестнице и, повозившись с латунными щеколдами, открыла входную дверь.
Далеко не юноша, приказчик обладал неохватным торсом, печально обвисшими щеками и темными бесформенными ушами, топорщившимися на огромной голове, словно лишайник на мшистом валуне. Хоть не лысый, он выбривал лоб, оставляя на затылке длинные пряди, которые заплетал в поповскую косицу. Приказчик явно не ожидал увидеть девушку, однако улыбнулся и пригнул голову в манере, выражавшей одновременно приветствие и покорность; растерянность клерка, сообразила Полетт, объяснялась неопределенностью ее положения в доме: кто она — еще один домочадец или равный ему служащий? Дабы снять неловкость, Полетт сложила руки у груди и уже хотела произнести бенгальское приветствие «Номошкар Нобокришно-бабу», но вовремя вспомнила, что приказчик предпочитает, чтобы к нему обращались по-английски и называли Ноб Киссин Пандер.
— Милости прошу, Ноб Киссин-бабу,[30]Бабу — здесь: уважительная приставка к имени.
— сказала Полетт, пропуская его в дом.
Она отдернула протянутую было руку, когда заметила на лбу приказчика три полоски, нанесенные сандаловой краской, — ярый приверженец Шри Кришны, а также Искатель, давший обет безбрачия, скорее всего, косо посмотрел бы на прикосновение женщины.
— Как поживаете, мисс Ламбер? — Приказчик кивнул, держась поодаль, чтобы обезопасить себя от возможной скверны. — Надеюсь, стул не жидкий?
— Нет, Ноб Киссин-бабу, чувствую себя хорошо. Как вы?
— Мчался во весь опор. Хозяин приказал доставить сообщение — срочно требуется шлюпка.
— Я передам лодочникам, — кивнула Полетт.
В коридоре появился слуга; Полетт отправила его на причал, а клерка провела в комнатку, где обычно визитеры и просители дожидались приема у мистера Бернэма.
— Не угодно ли обождать, пока готовят лодку?
Полетт уже хотела выйти, но заметила в госте тревожные перемены: он осклабился в улыбке и потряс головой, отчего косица его замоталась, точно собачий хвост.
— Ох, мисс Ламбер, каждый раз я мечтаю о встрече с вами, чтобы обсудить одно дельце, — выпалил приказчик. — Но вы ни минуты не бываете одна, как же мне приступить?
— Разве о том нельзя говорить при всех? — испугалась девушка.
— Это уж вам решать, мисс Ламбер, — вздохнул Ноб Киссин; косичка его так потешно дернулась, что Полетт едва не прыснула.
Не только ей приказчик показался смешным; когда через годы и расстояния его образ отыщет дорогу к святилищу Дити, он обретет карикатурный вид огромной лопоухой картофелины. Однако Ноб Киссин Пандер был полон сюрпризов, в чем Полетт тотчас убедилась. Из кармана черной курты он достал маленький тряпичный сверток.
— Еще минутка, и вы кое-что увидите, мисс.
Положив сверточек на ладонь, приказчик кончиками пальцев изящно его распаковывал, не касаясь самой вещицы на тряпичной подстилке. По окончании процедуры он медленно вытянул руку, словно напоминая, что близко подходить нельзя:
— Умоляю не трогать.
Несмотря на расстояние, Полетт мгновенно узнала лицо, улыбавшееся из рамки золотого медальона. На эмалевой миниатюре была изображена темноволосая сероглазая женщина — ее мать, которой она лишилась в миг своего рождения и от кого не осталось иных памяток и портретов.
— Как же так? — оторопела Полетт. После внезапной смерти отца она безрезультатно обшарила весь дом и решила, что в суматохе медальон украли. — Откуда он взялся? Где вы его нашли?
— Получил от Ламбер-саиба, — ответил приказчик. — За неделю до его ухода в небесную обитель. Он был весьма плох — руки ужасно тряслись, язык весь обложен. Наверное, господин страдал сильным запором, однако сумел добраться до моей конторы в Киддерпоре. Вообразите!
От четкого воспоминания о том дне на глаза Полетт навернулись слезы: отец велел позвать Джоду, а на вопрос «Зачем?» ответил: мол, в городе есть дела, надо переправиться через реку. Полетт не отставала — что за дела такие, почему бы не съездить ей самой, но отец отмолчался и лишь снова попросил вызвать Джоду. Она следила за лодкой, которая медленно пересекла реку и почти добралась до того берега, почему-то направляясь не к центру города, а к киддерпорским докам. Какие там могут быть дела? Самой не догадаться, отец молчит, и Джоду, когда вернулся, ничего не мог объяснить. Сказал, что отец приказал ждать в лодке, а сам исчез на базаре.
— Он уже не впервой ко мне обратился, — поведал приказчик. — Вообще-то ходили многие, кто нуждался в деньгах. Отдавали на продажу украшения и всякие побрякушки. Ламбер-саиб почтил меня своим присутствием раза два-три, однако он не то что прочие — не вор, не игрок, не пьяница. Беда в том, что он был слишком добросердечен, все время кому-то оказывал милости, помогал деньгами. Конечно, многие злыдни этим пользовались…
Верно, большинство тех, кто получал от него помощь, жили в беспросветной нужде — бездомные и убогие, грузчики, искалеченные неподъемной поклажей, перевозчики, оставшиеся без лодок. Полетт никогда не корила отца и даже сейчас, оказавшись под опекой сердечных, но чужих людей, не могла упрекнуть его в безграничной душевности, которую больше всего в нем любила. Хотя, спору нет, судьба ее сложилась бы иначе, если б отец, как все другие, озаботился собственным благополучием.
— Ламбер-саиб обращался ко мне на бангла, а я всегда отвечал ему на добропорядочном английском, — сказал приказчик и, словно опровергая себя, перешел на бенгали. Странно, что со сменой языка его обрюзгшее лицо утратило озабоченность. — Шунун, знаете, я догадывался, что ваш отец отдаст деньги нищему или калеке. О-хо-хо, Ламбер-саиб, говорил я, уж сколько я повидал христиан, которые пытаются выкупить себе местечко в раю, но такого усердного еще не встречал. Он смеялся, точно ребенок, такой был смешливый! Но в тот раз ему было не до смеха; едва поздоровавшись, он спросил: «Сколько вы мне за это дадите, Ноб Киссин-бабу?» Я видел, как бережно он обращается с вещицей, и тотчас смекнул, что она ему невероятно дорога, но в том-то и беда нынешнего века: наши ценности другим безразличны. Не желая его огорчать, я спросил: «На что вы собираете деньги? Сколько вам нужно?» «Немного, — отвечает, — только чтоб хватило на проезд до Франции». «Отбываете?» — удивился я. «Нет, — говорит, — деньги для Полетт. На случай, если со мной что случится. Хочу знать, что она сможет вернуться домой. Без меня ей нет места в этом городе».
Приказчик сжал медальон в кулаке и глянул на часы.
— Как хорошо он знал наш язык, мисс Ламбер. Говорит — заслушаешься…
Казалось, сквозь напевную речь приказчика слышится голос отца, говорившего по-французски: «…моя дочь — дитя природы. Ведь я сам обучал ее в девственном покое Ботанического сада. Не зная иных учений, она поклоняется лишь одному богу — Природе; лес — ее Библия, земля — ее Откровение. Ей ведомы только Любовь, Равенство и Свобода. Я взрастил ее в наслаждении естественной вольности. Если она останется в колонии, а тем паче в этом городе, где скрыты европейский позор и алчность, ее ждет гибель: белые растерзают ее, точно стервятники и лисы, дерущиеся из-за падали. Непорочную девицу швырнут к менялам, выдающим себя за святых…»
«Молчи!» — Полетт зажала уши, чтобы не слышать отцовский голос. Как он был не прав! Как ошибался, стремясь воплотить в ней свои мечты и не понимая, что она самый обычный человек! Полетт досадовала на отца, но взор ее затуманился воспоминаниями о детстве, в котором бунгало Тантимы и Джоду было островком невинности в море порока. Она тряхнула головой, отгоняя наваждение.
— И что вы ему ответили насчет денег за медальон?
Ноб Киссин усмехнулся и подергал себя за косицу.
— Тщательно прикинув, я понял, что проезд во Францию даже третьим классом обойдется дороже. Для этого потребовалось бы две-три такие вещицы. Денег за один медальон хватило бы только до Марич-дип.
— Где это?
Полетт нахмурилась, ибо никогда не слышала о месте под названием «Перечный остров».
— По-английски это остров Маврикий.
— Ах, Маврикий! Там родилась моя мама.
— Он так и сказал, — чуть улыбнулся приказчик. — Пусть, говорит, дочь отправится на Маврикий, для нее это как бы родина. Там она совладает с радостями и мукой жизни.
— И что потом? Вы дали ему деньги?
— Сказал, что через пару дней раздобуду нужную сумму. Но как ему было прийти? Недели не прошло, и он скончался. — Приказчик вздохнул. — Я сразу увидел, что он плох. Красные глаза и язык в белом налете говорили о заторе в кишечнике. Я рекомендовал ему воздержаться от мяса, дабы вегетарианской пищей облегчить стул. Видимо, он пренебрег моим советом, что привело к безвременной кончине. Намучился я, пока забрал назад вещицу. Ростовщик уже сдал ее в ломбард, и все такое. Но вот теперь она снова у меня.
Вдруг Полетт осенило: он же мог ничего не рассказывать, а прикарманить деньги — она бы знать не знала.
— Я искренне вам признательна, Ноб Киссин-бабу. Не знаю, как вас благодарить. — Полетт машинально протянула руку, от которой ее собеседник отпрянул, как от шипящей змеи.
Приказчик надменно вскинул голову и вновь перешел на бенгали:
— О чем вы, мисс Ламбер? Неужто думаете, я мог утаить чужую вещь? Возможно, вы считаете меня торгашом — а кто не торгует в наш жестокий век? — но известно ли вам, что одиннадцать поколений моих предков были священниками в прославленном храме Набадвипа? Одного моего прадеда причастил к любви Кришны сам Шри Чайтанья.[31]Чайтанья Махапрабху (1486–1538) — монах-аскет, религиозный реформатор Бенгалии.
Лишь я не сумел последовать предначертанной судьбе, и в том моя беда… Даже ныне я повсюду ищу бога Кришну, но он, увы, не откликается…
Ноб Киссин собрался опустить медальон в раскрытую ладонь Полетт, но, помешкав, отвел руку.
— А как же проценты? Мои средства скудны, к тому же я имею высокую цель — коплю на постройку храма.
— Не волнуйтесь, деньги вы получите, — сказала Полетт. В глазах приказчика мелькнул огонек сомнения, словно он уже раскаивался в своем великодушии. — Пожалуйста, отдайте медальон — это единственный портрет моей матери.
Послышались шаги слуги, возвращавшегося от причала. Полетт занервничала — крайне важно, чтобы никто в доме не знал о ее уговоре с приказчиком. И дело не в обмане благодетеля, просто ни к чему давать пишу для очередных обвинений отца в безбожии и легкомыслии.
— Прошу вас, Ноб Киссин, умоляю… — по-английски прошептала Полетт.
Приказчик дернул себя за косицу, точно напоминая себе о своих добрых свойствах, и разжал кулак, выпустив медальон в подставленные ладони Полетт. Едва он отступил, как вошедший слуга доложил, что шлюпка готова.
— Идемте, Ноб Киссин-бабу, — с наигранной живостью сказала Полетт. — Я провожу вас на причал. Вот сюда, пожалуйста.
В коридоре приказчик вдруг остановился и указал на прямоугольную рамку окна, в которой возник корабль с клетчатым флагом фирмы «Бернэм» на грот-мачте.
— «Ибис»! — воскликнул он. — Ну слава богу! Хозяин прям извелся ожидаючи, всю плешь мне проел — где мой корабль? Вот уж теперь порадуется!
Полетт распахнула дверь и через сад побежала к реке. С палубы шхуны мистер Бернэм победоносно размахивал шляпой, гребцы в шлюпке, отвалившей от причала, салютовали ему в ответ.
Взгляд девушки зацепился за ялик, который, видимо, отвязался от причала и теперь плыл по воле волн. Течением его вынесло на середину реки, еще немного, и он столкнется с приближавшейся шхуной.
Полетт вгляделась, и у нее перехватило дыхание — даже издали ялик показался очень знакомым. Конечно, на реке сотни подобных лодок, но одна была ей родной — в ней она появилась на свет и там умерла ее мать, в ней ребенком она играла и вместе с отцом отправлялась в мангровые рощи собирать образчики трав. Сейчас она узнала соломенный навес, изогнутый нос и пузатую корму — это лодка Джоду, и ее вот-вот протаранит водорез «Ибиса».
В отчаянной попытке предотвратить столкновение Полетт замахала руками и во всю мочь завопила:
— Берегись! Гляди! Гляди! Атансьон!
*
После тревожной бессонницы у постели матери Джоду спал настолько крепко, что не почувствовал, как отвязавшуюся лодку вынесло на середину реки, где пролегал путь океанских кораблей, с приливом входивших в Калькутту. Разбудило его щелканье паруса фок-мачты, но зрелище нависшего над ним корабля было столь неожиданно, что он даже не пошевелился, уставившись на резной клюв, который нацелился ухватить добычу.
Утлое суденышко с неподвижным человеком можно было принять за подношение реке от набожного паломника, однако жертва успела разглядеть, что на нее готов обрушиться не заурядный корабль с квадратными парусами, а необычная двухмачтовая шхуна. Под утренним ветром раздувался и опадал лишь фор-брамсель, хлопки которого разбудили спящего. На реях мачты птицами унасестилось с полдюжины ласкаров, а на палубе размахивали руками боцман с помощниками, старавшиеся привлечь внимание человека в лодке. Казалось, они беззвучно разевают рты, ибо их крики тонули в шорохе волны под носом корабля, разрезавшего воду.
Шхуна была так близко, что Джоду видел зеленоватый отлив медной обшивки водореза и ракушки, облепившие мокрое, покрытое слизью дерево. Если удар придется в борт, смекнул он, лодка рассыплется, точно вязанка хвороста под топором, а его самого засосет под корабль. Длинное весло, служившее рулем, было под рукой, но времени для полноценного маневра уже не осталось; Джоду успел лишь чуть отвернуть, и шхуна ударила лодку не носом, а бортом. Ялик накренился, в тот же миг бурун из-под носа корабля накрыл его, точно приливная волна, и под грузом воды пеньковые стяжки лопнули. Джоду сумел ухватиться за бамбуковый ствол, который поплавком вытянул его на поверхность. Вынырнув среди обломков, он оказался возле кормы и тотчас почувствовал, как его мощно утягивает в кильватерный след.
— Эй! Держи! — раздался чей-то крик на английском.
На палубе шхуны кудрявый человек раскручивал линь с грузилом. В ту секунду, когда лодочные останки засосало под киль, Джоду исхитрился поймать змеей вылетевший трос.
Коловращение воды лишь помогло обмотаться веревкой, так что он самостоятельно вскарабкался по борту шхуны и, перевалившись через леер, рухнул на палубу.
Кашляя и отплевываясь, Джоду лежал на выскобленных досках, когда чей-то голос снова обратился к нему по-английски, и он увидел яркие глаза человека, бросившего ему линь. Присев на корточки, кудрявый что-то говорил; за его спиной маячили два саиба: один высокий и бородатый, другой толстопузый и в бакенбардах — он раздраженно пристукивал тростью. Джоду замер под их сверлящими взглядами и вдруг осознал, что он голый, если не считать тонкой хлопчатой повязки на бедрах. Подтянув колени к груди, он съежился и постарался не впускать в себя ничьи голоса, однако вскоре услышал, что кличут какого-то боцмана Али, и ощутил на своем загривке чью-то руку, заставившую его поднять голову и взглянуть на мрачную потрепанную физиономию с жидкими усиками.
— Тера нам киа? Как тебя зовут? — спросил серанг.
Джоду назвался и тотчас добавил, испугавшись, что имя звучит слишком по-детски:
— Это прозвище, а вообще-то я Азад Наскар.
— Зикри-малум даст тебе одежду, — на ломаном хиндустани сказал боцман. — Иди вниз и жди. Нечего путаться под ногами во время швартовки.
Под взглядами ласкаров Джоду поплелся за боцманом к люку в трюм.
— Полезай и сиди там, пока не кликнут, — сказал Али.
Еще на трапе Джоду учуял зловоние, и, по мере того как он спускался в темноту, сей отвратительный и тревожный, знакомый и неопределимый запах становился все крепче. Палубный люк был единственным источником света в неглубоком, пустом трюме, который занимал всю ширину судна, но казался тесным из-за низкого потолка и жердей, деливших его на отсеки вроде загонов для скота. Когда глаза привыкли к сумраку, Джоду опасливо шагнул в один такой загон и сразу ушиб ногу о тяжелую железную цепь. Присев на корточки, он нащупал еще несколько цепей, притороченных к шпангоуту; все они оканчивались железными манжетами с глазком для запора. Какой же груз крепили эти тяжеленные цепи? Скорее всего, они предназначались для какой-то живности, однако вонь, пропитавшую трюм, оставили не коровы, лошади или козы; пахло человеческим потом, мочой, дерьмом и блевотиной, причем запах так глубоко въелся в древесину, что казался неистребимым. Вглядевшись, Джоду понял, что цепи действительно предназначались для человеческих запястий и лодыжек. Он пошарил по полу и нащупал в нем гладкие впадины, какие могли оставить лишь человеческие тела за очень долгое время. Их близость друг к другу подсказывала, что пассажиров набивали, как сельдь в бочку. Что же это за судно, которое оборудовано для перевозки людей как скотины? И почему боцман отправил его сюда, где никто его не увидит? Вдруг вспомнились истории о дьявольских кораблях, которые нежданно-негаданно приставали к берегу и захватывали целые деревни, чтобы живьем съесть пленников. Точно сонм призраков, в голове роились дурные предчувствия; цепенея от страха, Джоду забился в угол.
Кошмар развеяли чьи-то шаги; Джоду уставился на трап, ожидая появления боцмана или кудрявого, что бросил линь. Однако в проеме возникла женская фигура в темном длинном платье и капоре, скрывавшем лицо. Мысль, что неизвестная госпожа увидит его почти голым, заставила метнуться в другой загон. Желая стать невидимкой, Джоду распластался по борту, но зацепил ногой цепь, гулко звякнувшую в пещере трюма. Он замер, услышав, что шаги направились в его сторону. А потом вдруг его окликнули по имени. Тихое эхо еще билось о стенки трюма, когда женщина, обогнув брус, подошла ближе.
— Джоду…
Она сняла капор, и Джоду увидел знакомое лицо.
— Это я, Путли. — Полетт улыбалась, глядя на его вытаращенные глаза и разинутый рот. — Ну скажи что-нибудь…
*
В своей каюте Захарий перетряхивал мешок с одеждой, подбирая что-нибудь для Джоду, и тут вдруг из кучи исподнего, рубашек и штанов выпала дудочка, которую он уже не чаял найти. Захарий чрезвычайно обрадовался нежданной находке и счел ее знаком добрых перемен. Забыв, для чего пришел в каюту, он стал наигрывать свою любимую матросскую припевку «Ну-ка разом навались».
Мелодия и необычный инструмент остановили руку Ноб Киссин-бабу, который уже собрался постучать в дверь каюты. Вслушавшись, он весь покрылся мурашками.
Со дня безвременной кончины его духовной наставницы душа Ноб Киссина ожидала исполнения пророчества: мать Тарамони, как называли ее ученики, посулила ему скорое пробуждение, велев неусыпно следить за знаками, которые могут появиться в самых неожиданных местах и самом невероятном виде. Ноб Киссин поклялся, что разум и чувства его будут всегда начеку, дабы не проморгать знамений, но сейчас не верил своим ушам. Неужто и впрямь он слышит свирель — инструмент бога Кришны? Немыслимо, но спору нет: незнакомая мелодия являла собой гурджари — наиболее предпочтительный para[32]Para (санскр. «цвет, настроение») — музыкальные лады в индийской классической музыке, серия из пяти или более нот, на которых строится мелодия. Их применение зависит от времени года и суток. Кроме мужского термина «para» используется женский — «рагини».
для песнопений Темного Бога. Ноб Киссин так долго и страстно ждал знака, что теперь, когда мелодия смолкла, а ручка двери шевельнулась, он пал на колени и зажмурился, трепеща перед неминуемым откровением.
Захарий едва не споткнулся о коленопреклоненного челоdека, когда с рубахой и штанами под мышкой вышел из каюты.
— Эй! Какого черта вам здесь надо? — изумился он, разглядывая дородного мужика в дхоти, который раскорячился в коридоре, прикрыв руками глаза.
Пальцы приказчика медленно растопырились, точно листья растения недотроги, и он узрел возникшую перед ним фигуру. Вначале его пронзило острое разочарование: да, наставница говорила, что уведомить о пробуждении может самый невероятный посланник, но трудно поверить, будто Кришна, чье имя означает «темный» и чья смуглость прославлена в несметных песнях, стихах и прозвищах, выбрал столь бледноликого нарочного, в ком нет даже намека на хмурого Ганшиама, Бога Грозовой Тучи. Несмотря на огорчение, Ноб Киссин отметил в эмиссаре миловидность, подходящую для Соблазнителя Пастушек, и пронзительные черные глаза, которые вполне сходили за ночных птиц, что пьют из лунного омута девичьих губ, жаждущих любви. Желтоватая рубашка служила если не знаком, то подсказкой, ибо того же цвета были одежды Бога Радости, когда он резвился с изнывающими от желания девами Бриндавана. Разводы пота на ней были как на сорочке Беспечного Кришны, изнемогшего от безудержных прелюбодеяний. Так может, этот кремовый посланник именно то, о чем предупреждала мать Тарамони: Облик, который Божественный Проказник окутал обманчивой пеленой, дабы проверить крепость веры своего подданного? Но если так, значит, должен быть еще какой-то знак…
Рачьи глаза приказчика еще больше выпучились, когда бледная рука приблизилась к нему, чтобы помочь подняться. Неужто сию длань благословил сам Воришка Масла? Ноб Киссин схватил протянутую руку и оглядел ее со всех сторон, но черноту нашел лишь под ногтями.
Тщательный осмотр его конечности и вращающиеся глаза исследователя встревожили Захария.
— Ладно, хорош! — сказал он. — Чего уставился-то?
Проглотив разочарование, приказчик выпустил руку. Ничего, если это — Облик, знак непременно отыщется, надо лишь сообразить, где искать. И тут его осенило: что, если Бедокур решил схитрить и придал посланнику характерную черту Шивы Ниилканты, Бога Синее Горло?
Догадка показалась столь очевидной, что приказчик вскочил на ноги и вцепился в воротник Захарьевой рубашки.
Захарий не ожидал наскока, но успел отбить трясущиеся лапы.
— В чем дело? — рявкнул он. — Свихнулся, что ли?
Приказчик опомнился и убрал руки:
— Пустяки, сэр, просто захотел взглянуть, не синий ли вы.
— Чего-чего? — Захарий вскинул кулаки — Ты еще и лаешься?
Приказчик испуганно отпрянул, поразившись быстроте, с какой Облик принял позу Воителя.
— Прошу вас, не серчайте… Я счетовод Бернэм-саиба… Меня зовут Ноб Киссин Пандер…
— И что вам здесь нужно?
— Берра-саиб велел забрать у вашей милости бумаги: вахтенный журнал, судовые ведомости — все, что нужно для страховки.
— Подождите здесь, — буркнул Захарий, скрываясь в каюте. Бумаги были уже собраны, и через минуту он вернулся. — Вот, извольте.
— Благодарю вас, сэр.
Захарию не понравился взгляд профессионального душителя, каким приказчик вновь ощупал его горло.
— Ступайте себе, Пандер, — бросил он. — У меня еще дела.
*
В сумраке трюма Джоду и Полетт крепко обнялись, совсем как в детстве, но с той лишь разницей, что теперь их разделяла преграда жесткого трескучего платья.
Джоду колупнул ногтем ободок капора.
— Ты изменилась, — сказал он, почти уверенный, что Полетт уже забыла бенгали.
Но она ответила на том же языке:
— Думаешь? Ты сам стал другим. Где ты был так долго?
— В деревне. Мама сильно хворала.
— Ой! — вскинулась Полетт, — Как она сейчас?
Джоду уткнулся в ее плечо; чувствуя, как вздрагивает голая спина друга, Полетт встревожилась и крепче прижала его к себе, стараясь согреть в объятьях. От его мокрой набедренной повязки платье ее промокло.
— Что произошло? Тантима поправилась? Ну говори же…
— Умерла… позавчера… — сквозь стиснутые зубы проговорил Джоду.
— Умерла! — Теперь Полетт ткнулась в него. — Поверить не могу… — шептала она, отирая слезы о его шею.
— До самого конца поминала тебя, — шмыгнул носом Джоду. — Ты всегда была…
Его перебило покашливание.
Полетт ощутила, как напрягся Джоду, и лишь потом услыхала посторонний звук. Резко обернувшись, она оказалась лицом к лицу с востроглазым кудрявым юношей в линялой желтой рубашке.
Захарий тоже растерялся, но первым пришел в себя.
— Здравствуйте, мисс, — сказал он, протягивая руку. — Захарий Рейд, второй помощник.
— Полетт Ламбер, — выговорила Полетт, ответив на рукопожатие, и смущенно добавила: — С берега я видела аварию и вот пришла узнать, как дела у пострадавшего. Я очень беспокоюсь за него…
— Я так и понял, — сухо сказал Захарий.
Полетт захлестнул сумбур мыслей: что подумает про нее этот человек и как отнесется мистер Бернэм к тому, что его воспитанницу застали в объятьях лодочника-туземца? В голове роились отговорки: ей стало дурно от зловония трюма… в темноте она споткнулась… Проще всего выдумать внезапное нападение, но она никогда не подставит Джоду…
Однако Захарий не вскипел благородным негодованием, но спокойно передал несостоявшемуся утопленнику рубашку и холщовые штаны. Когда Джоду отошел в сторонку, он нарушил неловкое молчание:
— Как я понимаю, вы знакомы с этим горе-моряком?
Теперь Полетт уже не могла прибегнуть к вранью:
— Конечно, вы поражены тем, что увидели меня в объятьях туземца. Уверяю вас, здесь нет ничего постыдного. Я вам все объясню…
— Совсем не обязательно.
— Нет, я должна объясниться хотя бы для того, чтобы вы поняли, насколько я благодарна за его спасение. Понимаете, Джоду — сын женщины, которая меня воспитала. Мы вместе росли, он мне как брат. Я по-сестрински его обняла, потому что он понес тяжелую утрату. На всем свете он мой единственный родственник… Разумеется, все это вам кажется странным…
— Вовсе нет, мисс Ламбер, — покачал головой Захарий. — Я прекрасно понимаю, как это может всколыхнуть душу.
Голос его дрогнул, словно история задела в нем какие-то струны. Полетт коснулась его руки и виновато попросила:
— Пожалуйста, не рассказывайте никому. Некоторые косо посмотрят на шуры-муры барышни и лодочника.
— Я умею хранить секреты, мисс Ламбер. Будьте уверены, я не проболтаюсь.
Заслышав шаги, Полетт обернулась и увидела Джоду в синей матросской рубахе и холщовых штанах. Без привычной повязки и чалмы стало заметно, как сильно он изменился — похудел, вытянулся и окреп; возмужавшее лицо казалось чужим, что очень беспокоило, ибо невозможно представить человека ближе и знакомее. В былое время Полетт тотчас принялась бы дразнить его с той беспощадной язвительностью, какую они приберегали друг для друга, если кто-нибудь слишком далеко выходил за пределы их личной вселенной. Вот уж схлестнулись бы в подначках и насмешках, закончив тумаками и царапаньем! Но при Захарий можно было лишь улыбнуться и кивнуть.
Джоду хватило одного взгляда, чтобы заметить напряженность Полетт и догадаться: между ней и кудрявым что-то произошло. Теперь, когда он всего лишился, его ничто не сдерживало от того, чтобы воспользоваться этой зародившейся дружбой.
— Скажи ему, пусть возьмет меня матросом, — на бенгали произнес Джоду. — Скажи, мне некуда идти и негде жить, потому что они утопили мою лодку…
— Что он говорит? — вмешался Захарий.
— Он хочет получить место на вашем корабле, — перевела Полетт. — Лодка погибла, ему некуда идти…
Она теребила ленты капора и была так очаровательна в своем смущении, что Захарий, который не мог оторвать от нее изголодавшихся глаз, сделал бы для нее что угодно. Он понял, что эта девушка и есть тот дар, обещанный вновь обретенной дудочкой, и если б она приказала пасть к ее ногам или выпрыгнуть за борт, он бы промешкал лишь для того, чтобы сказать: «Извольте».
— Считайте, это уже сделано, мисс, можете на меня положиться, — зардевшись, выпалил новоиспеченный помощник. — Я переговорю с боцманом, мы найдем ему место в команде.
Легок на помине, по трапу спустился боцман Али. Захарий тотчас отвел его в сторонку:
— Парень лишился работы. Коль уж мы утопили его лодку и самого искупали, надо взять его юнгой.
Он глянул на Полетт, которая ответила ему признательной улыбкой. Переглядки вкупе с хитрыми ухмылками не укрылись от внимания боцмана.
— Малум голова ушибить? — подозрительно сощурился он. — Зачем хотеть пацан? Лодочник-модочник корабль не знать. Лучше гони быстро-быстро.
— Хватит болтать, — жестко оборвал его Захарий. — Делай что сказано.
Бросив на Полетт возмущенный взгляд, боцман нехотя согласился:
— Понял. Делать как надо.
— Благодарю, — кивнул Захарий.
Он горделиво вскинул подбородок, когда девушка шепнула ему на ухо:
— Вы невероятно добры, мистер Рейд. Наверное, мне следует точнее объяснить ту сцену…
От улыбки Захария ее качнуло.
— Не надо ничего объяснять, — мягко сказал он.
— Может, тогда просто поговорим… как друзья.
— Я был бы…
Его перебил разнесшийся по трюму голос мистера Дафти:
— Значит, эту рыбешку нынче выудили? — Лоцман таращился на облачение Джоду. — Нет, вы только гляньте, подлец уже запихнул женилку в штаны! Полчаса назад был голый хмыреныш, и нате вам — форменный матрос!
*
— А, вы уже познакомились! — сказал мистер Бернэм, когда Захарий с Полетт выбрались из трюма на солнцепек палубы.
— Да, сэр. — Захарий старался не смотреть на спутницу, которая капором прикрывала пятно на платье, оставленное мокрой повязкой Джоду.
— Превосходно. Однако нам пора. — Мистер Бернэм направился к сходням. — Дафти, Полетт, садитесь в шлюпку. Ноб Киссин, вы тоже.
Услышав это имя, Захарий глянул через плечо и увидел, что приказчик загнал боцмана Али в угол и о чем-то выспрашивает: его взгляды украдкой не оставляли сомнений в предмете разговора. Однако раздражение от этой сцены не затмило удовольствия вновь пожать руку Полетт.
— Надеюсь, мы скоро увидимся, мисс Ламбер, — тихо сказал Захарий, выпуская ее пальцы.
— Я тоже, мистер Рейд, — потупилась барышня. — Буду очень рада.
Сохраняя в памяти черты девушки, ее голос и лиственный запах волос, Захарий оставался на палубе, пока шлюпка не скрылась из виду. Лишь потом он вспомнил о приказчике и обратился к боцману Али:
— Чего хотел от тебя… этот, как его… Пандер?
Боцман презрительно сплюнул за леер:
— Дурак-мурак. Спрашивать всякий глупость.
— Например?
— Зикри-малум любить молоко? Любить масло? Он воровать масло?
— Чего?
Может, это инспектор? Вынюхивает, не слямзил ли кто провиант… Иначе на кой ему знать про масло?
— На черта ему это?
Боцман постучал себя по голове:
— Шибко наглый.
— А ты что сказал?
— Говорю, как Зикри-малум молоко пить? Где на море корова взять?
— Больше ничего не спрашивал?
Али покачал головой:
— Еще спросить — малум цвет менять?
— Как это? — Захарий сжал кулаки. — Что за чушь?
— Он говорить, Зикри-малум иногда синий, нет?
— А ты что?
— Я отвечать, как малум синий быть? Он саиб. Розовый быть, красный быть, синий нет.
— Что это за вопросы? Чего ему надо?
— Пустяки. Шибко глупый.
— Не знаю, не знаю, — покачал головой Захарий. — Может, не такой уж он и дурак.
*
Дити не зря опасалась, что на фабрику муж больше не вернется. После припадка Хукам Сингх так ослаб, что не смог отстоять свою трубку и шкатулку, когда она их забрала. Однако после этого ему стало хуже: он не ел, не спал, но так часто ходил под себя, что лежак его вынесли на улицу. В полузабытьи он что-то несвязно бормотал, испепеляя жену злобными взглядами; Дити не сомневалась — если б достало сил, он бы ее убил.
Через неделю наступил Холи, но праздник не принес в ее дом ни разноцветья, ни веселья — она боялась отлучиться от мужа, лепечущего в бреду. У Чандан Сингха пили бханг[33]Бханг — напиток из листьев и стебля конопли.
и славили приход весны. Дити послала к ним дочку, пусть хоть она порадуется, но Кабутри тоже было не до веселья — часу не прошло, как она вернулась.
Чтобы не падать духом и облегчить страдания мужа, Дити пыталась найти лечение. Сначала был призван оджху, изгоняющий злых духов, но его визит действия не возымел, и тогда она обратилась к хакиму, знатоку юнани — медицины, и ваиду, практиковавшему аюрведу. Несчетно умяв лепешек, лекари долго сидели у постели больного — щупали его исхудавшие запястья и ахали над его мертвенной бледностью, а затем прописали дорогие лекарства из золоченой фольги и костной стружки, для покупки которых Дити продала свои ножные браслеты и носовые кольца. Когда снадобья не помогли, ведуны по секрету сообщили, что Хукам Сингх не жилец на белом свете, а потому лучше дать ему зелья, по которому истосковалась его плоть. Дити твердо решила не возвращать мужу трубку, однако смягчилась до того, что ежедневно давала ему пожевать немного акбари. Малые дозы опия не прибавили больному сил, но облегчили его страданья, и Дити радовалась, видя, как он соскальзывает в иной мир, где нет боли, а жизнь ярче, праздник нескончаем и каждый день наступает весна. Если это способ оттянуть вдовство, она им не побрезгует.
Меж тем урожай требовал внимания: каждую коробочку вовремя надсеки, дай соку вытечь, а запекшуюся гущу соскреби и уложи в горшок, чтобы отвезти на фабрику. Долгая муторная работа, с которой женщине и ребенку не справиться. Не желая просить деверя о помощи, Дити наняла полдюжины работников, согласившихся на оплату натурой. Поскольку приходилось отлучаться с поля, чтобы обиходить мужа, работники оставались без пригляда, и потому неудивительно, что ее доля урожая оказалась на треть меньше ожидаемой. Расплатившись с батраками, Дити сообразила, что неразумно передоверять кому-то доставку горшков, и послала за Калуа с тележкой.
К тому времени она уже рассталась с мыслью о новой крыше и была бы рада, если б выручки хватило на запас провизии и удалось сэкономить толику на другие расходы. Коли повезет, на фабрике заплатят пару серебряных рупий, и если на базаре цены не бешеные, может быть, удастся сберечь два-три медных гроша, а то и целых полпайсы на новое сари для дочки.
Однако на Рукодельнице ее ждал неприятный сюрприз: после того как горшки с опием взвесили, пересчитали и проверили, ей показали конторскую запись касательно их надела. Выяснилось, что в начале года Хукам Сингх взял большой аванс, и теперь скудной выручки едва хватило, чтобы покрыть долг. Дити тупо смотрела на затертые монетки, которые ей вручили.
— Как, шесть дамов за весь урожай? — взвыла она. — Да на это ребенка не прокормишь, не то что семью!
Брыластый учетчик-бенгалец шевельнул тяжелым подбородком и ответил не на родном бходжпури, а дробном городском хинди.
— Делай как все! — гавкнул он. — Ступай к ростовщикам. Продай сыновей. Пусть едут на Маврикий. Выкрутишься.
— У меня нет сыновей, — заплакала Дити.
— Ну так землю продай! — озлился учетчик. — Вечно скулите, что жрать нечего, но покажи мне голодного крестьянина! Все бы вам плакаться, все бы сопли пускать!
По дороге домой Дити заглянула на базар — раз уж наняла повозку, глупо возвращаться без всякой провизии. Денег хватило на мешочек самого дешевого дробленого риса, капельку горчичного масла и горстку соли. От лавочника, совмещавшего торговлю с ростовщичеством, не укрылось безденежье покупательницы.
— Что случилось, сестра? — с напускным участием спросил он. — Может, тебе сгодилась бы парочка блестящих рупий, чтоб продержаться до летнего урожая?
Дити отказалась, но потом вспомнила о Кабутри: неужто последние годы в родном доме девочка должна голодать? В обмен на полугодовой запас пшеницы, масла и сахара она оставила в конторской книге отпечаток большого пальца и, лишь уходя, догадалась выяснить сумму долга и проценты. Услышав ответ, Дити обмерла: расценки были такие, что каждые полгода долг удваивался, а значит, через пару лет землю просто конфискуют. Лучше уж есть сорняки, чем брать такой заем. Дити хотела вернуть продукты, но было поздно. У меня твой отпечаток, злорадно ухмыльнулся выжига, ничего не попишешь!
Всю дорогу Дити терзалась своей оплошностью и даже забыла рассчитаться с Калуа. Когда опамятовалась, возчик уже уехал. Почему же он не напомнил? Неужто она дошла до ручки и вызывает жалость даже у того, кто жрет падаль и квартирует с быками?
Разумеется, слух о ее невзгодах просочился к Чандан Сингху, который с мешком снеди возник у ее дверей. Ради Кабутри приняв подношение, она уже не могла с прежней решимостью дать ему от ворот поворот. А деверь, ссылаясь на хворь брата, повадился ходить каждый день. Хотя прежде состояние Хукам Сингха его ничуть не волновало, теперь он настаивал на своем праве посидеть у постели больного. Однако, едва переступив порог, он пожирал глазами невестку и будто невзначай прижимался к ней, а то внаглую ублажал себя, сунув руку в складки дхоти. Дити присаживалась на корточки, чтобы покормить мужа, а деверь подвигался так близко, что его локоть или колено чиркали по ее груди. Родственник вел себя все нахрапистей, и Дити спрятала в сари нож, опасаясь изнасилования прямо на мужней постели.
Деверь пошел-таки на приступ, но не впрямую, а через увещеванье. Не обращая внимания на отупелого брата, он зажал Дити в углу комнаты.
— Слушай, красавица, — сказал Чандан Сингх, — ты же прекрасно знаешь, как появилась на свет твоя дочь. Чего ты из себя строишь? Если б не я, ты бы и сейчас была яловой.
— Замолчи! — вскрикнула Дити. — И слушать не хочу!
— Но это ж правда. Он-то и тогда не мог. — Чандан Сингх презрительно кивнул на брата. — Все сделал я. Потому и говорю: не лучше ли теперь добровольно отведать то, чем тебя угостили без твоего ведома? В конце концов, мы братья, одна плоть и кровь. Чего тут стыдного? Зачем тратить свою молодость и красоту на того, кто не может ими насладиться? Да и времени в обрез — муженек вот-вот помрет, но если зачнешь, пока он жив, сын будет законным наследником. Земля отойдет ему, и никто не посмеет это оспорить. А иначе, как ты знаешь, со смертью брата дом и хозяйство перейдут ко мне. Джекар кхет, текар дхан — чья земля, тому и рис. Стану здесь хозяином, как обойдешься без моей милости? — Ладонью он отер слюнявый рот. — Вот что я тебе скажу, мамаша: лучше сейчас по доброй воле, чем опосля по принужденыо. Сообрази, я даю тебе надежду. Приласкай меня, и горя знать не будешь.
Уголком сознания Дити понимала резонность предложения, однако ее ненависть к деверю уже достигла той степени, когда тело не пошло бы на сделку, даже если б рассудок уступил. Повинуясь порыву, она саданула наглеца локтем в костлявую грудь и закусила край накидки, оставив открытыми одни лишь глаза.
— Какой мразью надо быть, чтобы выговорить такое у постели умирающего брата! Запомни: лучше я сгорю с мужем на погребальном костре, чем отдамся тебе.
Чандан Сингх отступил, его толстогубый рот скривился в ухмылке:
— Слова ничего не стоят. Думаешь, легко такой никчемной бабе умереть как сати?[34]Обычай самосожжения вдовы на погребальном костре мужа происходит от высших индийских каст. В его основе лежит индуистская легенда о богине Сати, которая в индуистском пантеоне считается одной из инкарнаций супруги Шивы — Парвати. Согласно легенде, Сати бросилась в священный огонь, не стерпев оскорблений ее супруга другими богами. В 1829 г. британские колонизаторы осудили обряд сати как «нечестивый и негуманный». Их позицию разделяли христианские миссионеры и индийские просветители. Однако обычай оказался живуч — даже в современной Индии бывают самосожжения.
Забыла, что в день свадьбы твое тело утратило чистоту?
— Значит, тем более стоит его сжечь. Все лучше, чем жить с тобой.
— Ах, какие громкие слова! Удерживать не стану, не думай. Зачем? Сати прославит наш род. Выстроим храм в твою честь и разбогатеем на пожертвованиях. Но все это бабий треп: как дойдет до дела, смоешься к своим родичам.
— Поглядим, — ответила Дити и вытолкала деверя вон.
Возникнув, мысль о костре не давала покоя: лучше принять славную смерть, чем зависеть от Чандан Сингха или вернуться в свою деревню, чтобы остаток дней быть постыдным бременем на шее брата и его семьи. Чем больше Дити об этом думала, тем крепче убеждалась, что так будет лучше для всех, даже для Кабутри. Жизнь девочки слаще не станет, если мать превратится в содержанку такого ничтожества, как Чандан Сингх. Именно потому, что Кабутри его семя, он никогда не признает ее ровней другим своим детям, а жена его выместит на ней всю злобу. Если девочка останется здесь, ей уготована доля служанки своих кузенов или работницы; лучше отправить ее к брату, пусть растет с его детьми, еще один рот в тягость не будет. Дити всегда ладила с невесткой и знала, что та не обидит ее девочку. При таком раскладе жить дальше было бы чистой воды эгоизмом, она бы стала помехой дочкиному счастью.
Состояние Хукам Сингха неуклонно ухудшалось, и тут вдруг Дити прослышала, что дальние родственники едут в ее деревню; они охотно согласились доставить Кабутри к дяде — сипаю Хавилдару Кесри Сингху. До отправления лодки оставалось всего ничего, и в спешке сборов Дити сумела удержаться от слез, укладывая в узелок нехитрые пожитки дочери. Из украшений уцелели только два ножных браслета, которые она защелкнула на дочкиных лодыжках и наказала по приезде отдать тетушке, чтоб сберегла на будущее.
Кабутри была вне себя от радости, предвкушая поездку в дом, где полно детей.
— Сколько я там пробуду? — спросила она.
— Пока отец не поправится. Я приеду за тобой.
Лодка отчалила, и будто оборвалась ниточка, связующая с жизнью. Отныне Дити уже не колебалась и со свойственной ей тщательностью стала готовиться к смерти. Сожжение ее почти не тревожило — пара ломтиков опия, и боли не почувствуешь.
7
Даже не заглядывая в корабельные бумаги, Ноб Киссин-бабу знал, что найдет в них подтверждение тому, в чем уже уверилось его сердце. Выезжая из Вефиля, он ни секунды в том не сомневался и мечтал о храме в честь матери Тарамони, который встанет на речном берегу, взметнув в небеса шафрановый шпиль. На широкой мощеной паперти соберутся бесчисленные приверженцы матушки, чтобы прославить ее в песнях и танцах.
Именно в такой церкви прошло его детство, когда семья жила в Набадвипе, что милях в шестидесяти от Калькутты. Семейная церковь была средоточием набожности и учения, посвященного памяти Чайтаньи Махапрабху — святого, мистика и почитателя Шри Кришны. Одиннадцать поколений назад ее основал предок, один из первых учеников святого, и с тех пор в ней служили его потомки. Ноб Киссин должен был перенять от дяди настоятельство, к чему его тщательно готовили, обучая санскриту и логике, а также совершению таинств и обрядов.
Ему исполнилось четырнадцать, когда дядюшка захворал. Старик призвал племянника и дал ему последнее поручение: дни мои сочтены, сказал он, и я хочу, чтобы моя юная жена Тарамони вдовствовала в монастыре святого города Бриндавана. Ноб Киссину надлежало сопроводить тетушку в трудном и опасном путешествии, а уж затем приступить к обязанностям священника.
— Будет исполнено, боле не тратьте слов, — ответил мальчик, коснувшись дядиных стоп.
Вскоре старик умер, и Ноб Киссин вместе с овдовевшей тетушкой и небольшой свитой слуг отправился в Бриндаван. Он давно миновал возраст жениха, но оставался брахмачари — девственником, давшим обет безбрачия, каковым и надлежало быть ученику, который познает строгости древней школы. Так вышло, что вдова была лишь немногим его старше, ибо покойный дядя женился на ней всего шесть лет назад, предприняв последнюю попытку родить наследника. За все эти годы Ноб Киссин почти не встречался с тетушкой, поскольку то и дело отлучался из дома, обитая с гуру в их скитах, приютах и монастырях. Однако в неспешной поездке в Бриндаван волей-неволей они пребывали в обществе друг друга. Ноб Киссин всегда знал, что тетушка невероятно хороша собой, но теперь был ошеломлен ее потрясающей духовностью и невиданной крепости верой — о Лотосооком Боге она говорила так, словно лично испытала его благодать.
Ноб Киссин умел отвлекаться от чувственных материй; в подготовке брахмачари очень большое внимание уделялось сбережению семени, а потому женскому образу почти никогда не удавалось проникнуть сквозь защитные порядки его разума. Но теперь в череде тряских экипажей и качких лодок его оборона рухнула. Тарамони ни разу не допустила нецеломудренного прикосновения, но рядом с ней его охватывала трясучая или сковывало оцепенение, заставляя взмокать от стыда. Поначалу он только конфузился, не в силах объяснить происходящее, но затем понял: его страсть к тетушке — всего лишь мирской образчик того чувства, какое она питала к божественному возлюбленному своих видений, и лишь под ее опекой можно скинуть путы плотских желаний.
— Я никогда вас не покину, — сказал Ноб Киссин. — Не могу оставить вас в Бриндаване. Лучше мне умереть.
— Ты самодовольный глупыш, — рассмеялась Тарамони. — Кришна — мой единственный мужчина, другого возлюбленного никогда не будет.
— Пусть так. Вы станете моим Кришной, а я вашей Радхой.[35]Радха — вечная возлюбленная бога Кришны.
— Ты согласен жить со мной, не познав меня и других женщин? — недоверчиво спросила тетушка.
— Да. Ведь так вы существуете с Кришной. Так жил Ма-хапрабху.
— А дети?
— Радха не имела детей. Все вайшнавские святые были бездетны.
— Но твой долг перед семьей и церковью… Как быть с ним?
— Мне все равно. Вы мой храм, а я ваш священник, почитатель и верующий.
В Гайе тетушка согласилась, и они, сбежав от слуг, направились в Калькутту.
Средства на жизнь в незнакомом городе у них были: остаток дорожных денег и серебро, предназначавшееся в дар бриндаванскому монастырю, сложились в приличную сумму, позволившую снять домик в недорогом предместье. Они жили в статусе вдовствующей дамы с племянником, но никто не злословил, ибо святость Тарамони была столь очевидна, что вскоре в доме возник кружок ее приверженцев и последователей. Называть ее матерью, стать ее учеником и получать духовные наставления было пределом мечтаний Ноб Киссина, но тетушка этого не позволила.
— Ты другой, — сказала она. — У тебя иная миссия. Ступай в мир и зарабатывай деньги — не для нас, а на храм, который мы с тобой возведем.
По ее приказу Ноб Киссин отправился в город, где скоро оценили его сноровку и ум. Для человека с его образованием служба у ростовщика не представила особой сложности, и, освоив ее, он решил, что для карьерного роста лучше получить место в одной из многочисленных британских фирм. С этой целью он стал посещать уроки английского языка, которые давал толмач, служивший в крупном торговом агентстве «Гилландерс и компания». Очень быстро Ноб Киссин стал лучшим учеником и лихо сметывал английские фразы, изумляя преподавателя и одноклассников.
Кто-то замолвил словечко, и нашлась должность, кто-то порекомендовал, и отыскалось местечко — вот так Ноб Киссин прошагал от регистратора Гилландерса до клерка Суинхоу, а далее от секретаря «Братьев Фергюсон» до счетовода «Смоулта и Сыновей», откуда проторил дорожку к «Братьям Бернэм», где поднялся на уровень приказчика, отвечающего за перевозку рабочей силы.
Хозяева ценили его не только за смекалку и беглый английский, но еще за стремление угодить и полную невосприимчивость к оскорблениям. В отличие от других он никогда не обижался, если его называли дубиной стоеросовой или сравнивали его физиономию с задницей макаки. Когда в него летели башмак или пресс-папье, он лишь увертывался, демонстрируя удивительное проворство для столь грузного юноши. Брань он сносил с невозмутимой и даже сочувственной улыбкой, и только пинок под зад выводил его из равновесия, что не удивительно, ибо после этого приходилось мыться и менять одежду. Дважды он увольнялся лишь потому, что хозяева любили награждать персонал тумаками. Вот отчего свою нынешнюю службу Ноб Киссин считал весьма удачной: мистер Бернэм был крут и требователен, но никогда не рукосуйствовал и очень редко бранился. Правда, он частенько подтрунивал, именуя своего приказчика «Кис-кис Бабуин», однако не на людях, а Ноб Киссин-бабу ничего не имел против бабуина, поскольку это животное являло собой воплощение Бога Обезьян.
Блюдя интересы хозяина, приказчик не забывал и себя. По долгу службы он часто выступал в роли посредника и куратора, а потому со временем обзавелся множеством хороших знакомых, которые полагались на его совет в денежных и личных делах. Постепенно из советчика он превратился в успешного ростовщика, к услугам которого прибегала знать, нуждавшаяся в неболтливом и надежном финансовом источнике. Кое-кто просил его о помощи в делах еще более интимного свойства; воздержанный во всем, кроме еды, Ноб Киссин воспринимал плотские аппетиты ходатаев с бесстрастным любопытством астролога, наблюдающего за движением звезд. К дамам, обращавшимся к нему за содействием, он был неизменно любезен, а те вполне ему доверяли, зная, что его преданность Тарамони не позволит ему взыскивать их благосклонность.
Несмотря на всю успешность, душа приказчика полнилась печалью, поскольку из-за сумасшедшей занятости он был лишен божественной любви, которой надеялся достичь с Тарамони. Возвращаясь со службы в их большой и комфортабельный дом, он находил ее в окружении учеников и поклонников. Эти надоеды засиживались допоздна, а утром, когда он уходил в контору, тетушка еще спала.
— Я тружусь как лошадь и заработал уйму денег, — говорил Ноб Киссин. — Когда ты освободишь меня от мирской жизни? Скоро ли мы возведем наш храм?
— Очень скоро, — был ответ. — Но не сейчас. Ты сам поймешь, что время пришло.
Ноб Киссин безоговорочно верил: она исполнит свое обещание, когда сочтет нужным. Но однажды Тарамони свалилась в жестокой лихорадке. Впервые за двадцать лет Ноб Киссин не пошел на службу; он выгнал всех учеников и прихлебателей и сам стал ухаживать за больной. Поняв, что его преданность бессильна перед хворью, он взмолился:
— Забери меня с собой, не оставляй одного на этом свете. Ты единственная ценность в моей жизни, все остальное пустота и бездна зряшного времени. Что мне без тебя на этой земле?
— Ты не будешь один, — обещала Тарамони. — Твое дело на этом свете еще не закончено. Тебе надо подготовиться, ибо тело твое станет сосудом для моего возвращения. Настанет день, когда в тебе проявится мой дух, и мы, объединенные любовью Кришны, создадим идеальный союз — ты станешь мною.
От этих слов в душе Ноб Киссина взметнулась безумная надежда.
— Когда придет этот день? — вскричал он. — Как я о том узнаю?
— Будут знаки. Смотри внимательно, ибо они могут быть загадочны и неожиданны. Но когда знаки появятся, не мешкай — следуй их указаниям, даже если они повелят пересечь океан.
— Ты клянешься? — Ноб Киссин пал на колени. — Обещай, что ждать недолго!
— Обещаю. Наступит день, когда я вольюсь в тебя, но до тех пор запасись терпением.
Как давно это было! С кончины Тарамони прошло девять лет и триста пятьдесят дней, а он все еще вел обычную жизнь приказчика и работал, работал до одурения, хотя уже изнемог от этой службы и этого мира. Приближалась десятая годовщина, и Ноб Киссин, опасаясь за свой рассудок, принял решение: если и теперь знак не появится, он отринет мирскую суету и уйдет в Бриндаван, чтобы остаток дней дожить монахом. Но после этой клятвы ему дали понять, что миг близок, и знаки вот-вот появятся. Теперь он так в этом уверился, что был абсолютно спокоен, когда выбрался из кареты и с корабельными бумагами в руках неспешно вошел в свой тихий и пустой дом. Разложив бумаги на кровати, он отыскал список первоначальной команды шхуны. Когда напротив имени Захария он увидел пометку «черный», то испустил не крик, но ликующий вздох, ибо в каракулях узнал почерк Темного Бога. Теперь он был абсолютно уверен: это знак, хотя доставивший его не ведает о своей миссии. Но разве конверт знает о содержании письма? Лист понимает, что на нем написано? Нет, знаки поместили в облик, сотворенный для путешествия, что свидетельствует об изменчивости мира и присутствия в нем божественной ипостаси Шри Кришны.
Ноб Киссин спрятал список в шкаф. Завтра он прикажет запаять его в оболочку, чтобы носить как амулет. Если мистер Бернэм спросит, где ведомость, он ответит, мол, потерялась, в долгих путешествиях такое случается.
Взгляд его упал на альхаллу — длинное просторное платье, любимое одеяние Тарамони. Повинуясь порыву, Ноб Киссин натянул его поверх своей одежды и глянул в зеркало. Удивительно впору! Он развязал ленту косицы и тряхнул головой, чтобы пряди рассыпались по плечам. Отныне никаких завязок, никакой стрижки — пусть отрастут до пояса, как черные локоны Тарамони. Вдруг его отражение высветилось, будто наполненное иной сущностью, а в голове зазвучали слова наставницы, некогда произнесенные в этой комнате: следуй знакам, даже если они повелят пересечь океан. В тот же миг все стало понятно, все события получили объяснение: «Ибис» доставит его туда, где вознесется храм.
*
Отряд вооруженных полицейских прибыл в калькуттский особняк Расхали, когда Нил и Радж Раттан на крыше запускали змеев. Был ранний час жаркого апрельского вечера, воды Хугли мерцали в лучах заходящего солнца. Близлежащие причалы кишели купальщиками, смывавшими дневную пыль, мшистые крыши и террасы усеяли те, кто надумал подышать закатным ветерком. Над городом плыли трубные звуки раковин, возвещавшие, что пора зажигать фонари, и призывы муэдзинов к вечерней молитве.
Все внимание Нила было отдано змею, воспарившему на волнах зеленого ветра месяца фалгуна,[36]Фалгун — последний месяц лунного календаря.
и потому он прослушал взволнованный доклад Паримала.
— Господин, он требует, чтобы вы спустились, — повторил камердинер.
— Кто?
— Англичанин, полицмейстер с охраной.
Известие не впечатлило: полицейские частенько заглядывали по делам, связанным с поместьем.
— Что случилось? — спросил Нил, не отвлекаясь от змея. — Кого-то из соседей обокрали? Если им нужна помощь, пусть переговорят с управляющим.
— Нет, господин, он требует вас.
— Тогда пусть приходит утром, — озлился раджа. — Сейчас не время для визитов в приличный дом.
— Он не желает ничего слушать…
Удерживая туго натянутую веревку, Нил бросил взгляд на слугу и обомлел: тот стоял на коленях, глаза его были полны слез.
— Йех та бат хай? Чего ты всполошился? — спросил раджа. — Что случилось?
— Господин, они требуют вас, — давясь рыданиями, повторил камердинер. — Ждут в приемной. Хотели подняться сюда, но я упросил их обождать внизу.
— Что? — На мгновенье раджа лишился дара речи: здесь была женская половина дома, посторонний не мог и помыслить, чтобы сюда войти. — Они с ума сошли, что ли? Да как им в голову взбрело?
— Господин, поспешите, — взмолился Паримал. — Они ждут.
— Ладно.
Нил был скорее заинтригован, нежели встревожен такой срочностью; уходя с крыши, он потрепал сына по голове.
— Куда ты? — огорчился мальчик. — Сам же сказал, что будем запускать, пока солнце не сядет.
— Конечно будем. Я вернусь через десять минут.
Радж кивнул и вновь занялся своим змеем, а Нил пошел к лестнице.
Пересекая внутренний двор, он отметил странную тишину в женской половине дома, поскольку в этот час все престарелые тетушки, вдовые кузины и прочие родственницы с приживалками обычно достигали пика своих хлопот. Их было не меньше сотни, и к вечеру все они шастали по комнатам, зажигая лампы и курильницы, поливали деревца тулей, звонили в церковный колокол, дудели в раковины и готовились к ужину. Однако нынче все окна были темны, а вдовствующие родственницы в белых одеяниях толпились на верандах, окруженных балюстрадами.
Миновав притихший двор, Нил прошел к крылу усадьбы, в котором размещалась сотня охранников. И здесь представшая глазам картина удивила своей необычностью: всю армию караульных, привратников и телохранителей вооруженные полицейские согнали в кучу. Лишенные палок, дубинок и сабель, бойцы неловко переминались, однако, увидев хозяина, заорали: «Славься Расхали!» Нил поднял руку, призывая служивых к тишине, но крики стали громче и переросли в рев, выкатившийся на соседние улицы. Раджа увидел, что террасы и балконы близлежащих домов полны зеваками. Ускорив шаг, он прошел к лестнице, что вела в приемную на втором этаже.
Контора представляла собой большую неуютную комнату с нагромождением столов, стульев и шкафов. Навстречу радже поднялся английский офицер в красной форме; фуражку с высокой тульей он держал под мышкой. Нил тотчас его узнал: бывший пехотный майор Холл теперь возглавлял городскую полицию и часто заглядывал в усадьбу по делам или в гости.
Раджа приветственно сложил руки и попытался выдавить улыбку:
— Чем могу служить, майор Холл? Соблаговолите известить…
Лицо майора осталось хмурым; официальным тоном он произнес:
— Сожалею, что нынче меня привела к вам неприятная обязанность, раджа Нил Раттан.
— Вот как? — Мимоходом Нил отметил, что полицмейстер при сабле, хотя раньше никогда не заходил с оружием. — И в чем ваша миссия?
— Вынужден объявить, что имею ордер на ваш арест.
— Что? — Нелепость слова затмила его смысл. — Вы хотите меня арестовать?
— Да.
— Позвольте спросить за что?
— За подлог, сэр.
— Подлог? — изумленно выпучился Нил. — Право, шутка весьма неудачная. Что же я подделал?
Майор достал из кармана и положил на мраморную столешницу какую-то бумагу.
Даже издали раджа узнал одну из многочисленных «да-валок», подписанных им в прошлом году.
— Это не подделка, майор, — улыбнулся он. — Ручаюсь, бумага подлинная.
Палец майора указал на строчку, где витиеватым росчерком стояло имя Бенджамина Бернэма:
— Вы не отрицаете, что имя вписано вами?
— Отнюдь, — спокойно сказал раджа. — Но этому есть простое объяснение: общеизвестно, что существует договоренность между фирмой мистера Бернэма и нашим семейством…
Действительно, в векселях значилось имя мистера Бернэма, поскольку приказчики заверили, что это давнишняя практика старого раджи — дескать, они с партнером условились: незачем таскаться через весь город за передаточной надписью на каждой бумажке, быстрее и эффективнее оформлять документы прямо в особняке Халдеров. Отец, плохо писавший по-английски, передоверял задачу конторщику, а дотошный в каллиграфии Нил отказался от услуг секретаря с дурным почерком и сам индоссировал векселя. Бенджамин Бернэм это прекрасно знал.
— Сожалею, но вы напрасно утруждались, — сказал раджа. — Мистер Бернэм тотчас растолкует сие недоразумение.
Полицмейстер смущенно кашлянул в кулак:
— Боюсь, мне все же придется выполнить свой долг, сэр.
— Но зачем, если мистер Бернэм все разъяснит?
Помешкав, майор сказал:
— Именно он сообщил нам о преступлении.
— Что? — Нил вздрогнул. — Какое преступление?..
— Подделка подписи, сэр. Речь о больших деньгах.
— Вписать имя человека не означает подделать его подпись.
— Все зависит от умысла, сэр, но это решит суд. Не сомневайтесь, вам предоставят возможность объясниться.
— А до тех пор?..
— Позвольте препроводить вас в Лалбазар.
— В тюрьму? Как заурядного вора?
— Нет-нет. Учитывая ваше положение в здешнем обществе, мы позаботимся о ваших удобствах и даже позволим домашнюю пищу.
Сознание медленно справлялось с немыслимым фактом: расхальского раджу арестуют и заточат в острог. Разумеется, его оправдают, но репутация семьи безвозвратно погибнет, а всех родичей, нахлебников, сына и даже Элокеши покроет несмываемый позор, после того как на глазах толпы его уведут под конвоем.
— Разве обязательно делать это сейчас и прилюдно?
— К сожалению. У вас лишь несколько минут, чтобы взять одежду и личные вещи.
— Хорошо.
Нил шагнул к дверям, но майор резко добавил:
— Ваша охрана взбудоражена. Имейте в виду, что в случае беспорядков ответственность ляжет на вас и отяготит ваше положение.
— Понимаю. Не волнуйтесь.
Раджа вышел на веранду и увидел, что двор побелел от вдовьих одежд родственниц и нахлебниц, покинувших свою обитель; заметив его, женщины тихонько взвыли, но скоро их плач стал громким и надрывным, одни распластались на земле, другие били себя в грудь. Сквозь такое скопище пробиться в дом было невозможно. Нил высматривал в толпе жену и, несмотря на смятение, почувствовал громадное облечение, удостоверившись, что Малати осталась в своих покоях, чем избавила его от унижения — никто не увидит супругу раджи, сорвавшую с себя покрывало.
Рядом возник Паримал с узелком:
— Господин, я собрал все, что вам нужно.
Нил благодарно сжал его руки; камердинер всегда знал его нужды и часто предугадывал его желания, но сейчас раджа особенно остро почувствовал, скольким ему обязан. Он хотел взять узелок, но Паримал отстранился:
— Господин не может на глазах у всех нести свою поклажу.
Нелепость ситуации заставила раджу улыбнуться:
— Ты знаешь, куда меня уводят?
— Господин… — зашептал камердинер —…одно ваше слово, и охрана вас отобьет… Вы убежите… скроетесь…
Мысль о побеге вспыхнула и тотчас погасла, едва Нил вспомнил висевшую в конторе карту и красное пятно Империи, что так быстро по ней расползлось.
— Где же я спрячусь? — вздохнул он. — Моим телохранителям не одолеть батальоны Ост-Индской компании. Нет, ничего не поделаешь.
Нил вернулся в приемную, где майор ждал его, положив руку на эфес сабли.
— Я готов. Покончим с этим.
Под конвоем полицейских раджа спустился по лестнице. Во дворе женщины в белых одеждах завопили и бросились к узнику, но дубинки конвоиров преградили им путь. Нил шел с высоко поднятой головой, однако избегал чужих взглядов. Только у самых ворот он позволил себе обернуться и сразу увидел Малати, показавшуюся незнакомкой: покрывало сброшено, расплетенные волосы скорбным черным саваном укрыли плечи. Не в силах вынести ее взгляда, Нил споткнулся и отвел глаза; казалось, его самого раздели донага и выставили напоказ злорадному сочувствию света, на неизбывный позор.
На улице ждал крытый экипаж, майор сел напротив Нила. Когда лошади тронулись, он, явно обрадованный тем, что обошлось без насилия, уже мягче произнес:
— Уверен, очень скоро все уладится.
На углу Нил обернулся, чтобы последний раз взглянуть на дом, но увидел лишь крышу, а на ней сына, маячившего на фоне закатного неба; мальчик прилег на парапет и словно чего-то ждал. Раджа вспомнил, что обещал через десять минут вернуться, и этот обман показался ему самым непростительным в жизни.
*
С той самой ночи у реки, когда Дити его выручила, Калуа подразделял дни на счастливые, в которых была она, и пустые без нее. Это счисление не таило в себе каких-то особых замыслов или надежд — великан прекрасно сознавал, что между ним и Дити возможна лишь самая призрачная связь, — но упорный отсчет шел самочинно, и ничто не могло его остановить, ибо неповоротливый и медлительный ум находил в нем спасение. И вот потому, услышав о смерти Хукам Сингха, Калуа знал, что прошло ровно двадцать дней с того полдня, когда Дити попросила его съездить за мужем на опийную фабрику.
Новость он узнал случайно: вечером возвращался домой, и на дороге его повозку остановили два путника. Было видно, что идут они давно: дхоти потемнели от пыли, оба тяжело опирались на палки. Странники вскинули руки, останавливая громыхавшую таратайку, и спросили, не знает ли Калуа дороги к дому бывшего сипая Хукам Сингха.
— Знаю, — ответил великан. — Сначала на два крика все прямо и прямо, а за большим тамариндом налево. Там полевая тропка, пройдете сто двадцать шагов и еще раз налево, потом двести шестьдесят шагов, и вы на месте.
— Почти стемнело, — приуныли путники. — Как мы найдем эти тропки?
— Поглядывайте, — сказал Калуа.
— А долго ли идти?
— С час, может, меньше.
Странники взмолились, чтобы Калуа их отвез, а то, мол, они опоздают и все пропустят.
— Куда опоздаете? — спросил великан, и человек постарше ответил:
— На кремацию Хукам Сингха и…
Он хотел еще что-то сказать, но товарищ ткнул его палкой.
— Хукам Сингх умер?
— Вчера ночью. Мы отправились в путь, как только услышали новость.
— Ладно, садитесь, — сказал Калуа. — Я вас отвезу.
Незнакомцы забрались в повозку, и он тронул вожжи.
После долгого молчания великан осторожно спросил:
— А как там жена Хукам Сингха?
— Вот и поглядим, — ответил старик. — Может, нынче узнаем…
Однако спутник вновь его прервал.
Подозрительная скрытность незнакомцев вселяла нехорошие предчувствия. Калуа привык раздумывать над всем, что подмечал, и сейчас, правя быками, задавался вопросом: почему эти люди, толком не знающие Хукам Сингха, проделали такой путь, чтобы поспеть на его кремацию? И почему ее хотят провести возле дома покойника, вместо обрядового причала? Нет, что-то не так. Они приближались к цели поездки, и подозрения крепли, ибо стечение народа на похороны человека, известного неискоренимым пристрастием к опию, было невероятным. Огромный костер на берегу реки развеял последние сомнения — дело неладно. Мало того что куча хвороста была чрезмерной для сожжения одного тела, ее окружало множество подношений, приготовленных для иного торжественного обряда.
Уже стемнело; высадив путников, Калуа отогнал тележку в поле, а сам вернулся к костру, где собралось около сотни людей. В их перешептывании он расслышал слово «сати» и все понял. Калуа снова отошел в поле и улегся в повозку, чтобы обдумать свои дальнейшие действия. Тщательно прикинув плюсы и минусы возможных вариантов, он выбрал один и вылез из тележки, уже точно зная, что сделает. Первым делом Калуа распряг и отпустил быков — расставание с животными, которых он любил как родных, было самой трудной частью плана. Затем сорвал с оси бамбуковый кузов повозки и накрепко перетянул его веревкой. Калуа даже не почувствовал веса громоздкой штуковины, когда закинул ее на спину и, держась тени, пробрался к берегу, где занял позицию напротив костра. Чтобы его не заметили, он сбросил кузов на песок и сам улегся.
Погребальную площадку освещали костерки, и Калуа отчетливо видел процессию, которая вышла из дома Хукам Сингха и водрузила покойника на хворостяной холм. Следом появилась вторая процессия, которую возглавляла Дити в ослепительно-белом сари; она спотыкалась и, наверное, вообще не смогла бы стоять, если б ее не поддерживали под руки Чандан Сингх и пара других родственников. Чуть ли не волоком ее втащили на костер и усадили рядом с телом мужа. Под песнопения страдалицу обложили растопкой, смоченной в масле.
Калуа выжидал и, чтобы успокоиться, про себя считал; он понимал, что ему, даже с его силой, вряд ли удастся расшвырять полсотни мужиков, а потому его главный козырь не в мощи и проворстве, а в неожиданности. Вот костер зажгли, и все уставились на языки пламени, поползшие вверх. На четвереньках Калуа подкрался к толпе и лишь тогда выпрямился во весь рост. Испустив рык, он ухватил конец веревки и раскрутил над головой бамбуковый кузов. Вертящаяся штуковина стала почти неразличимой, но, хрустя переломанными костями, успешно расчистила в толпе дорогу — люди, точно испуганная скотина, бросились врассыпную от невиданной пращи. Прислонив кузов к поленьям костра, Калуа взобрался на огненный курган и выхватил Дити из пламени. Перекинув через плечо ее бесчувственное тело, он спрыгнул на землю и бросился к реке, волоча за собой дымящийся кузов. На краю берега он швырнул кузов в воду и уложил на него Дити, а сам распластался рядом и замолотил ногами, направляя импровизированный плот к середине реки. Все длилось не больше двух минут; когда Чандан Сингх с родичами бросился в погоню, река уже спрятала беглецов в ночной тьме.
*
Течение покачивало и кружило плот, унося его и временами окатывая волной. Благодаря этим обливаниям туман в голове Дити потихоньку рассеялся, и она поняла, что плывет по реке, а рядом с ней мужчина, который ее придерживает, не давая свалиться в воду. Все это ничуть не удивило, потому что именно так она представляла свое пробуждение после костра: преисподняя, река Байтарини и попечение Чарака, перевозчика мертвых. Было очень страшно, и Дити глаз не открывала, полагая, что каждый всплеск волны приближает ее к царству бога смерти Джамараджи.
Наконец, устав от нескончаемого путешествия, она осмелилась спросить, долго ли еще плыть. Ответа не последовало, и она окликнула паромщика по имени. Тогда низкий хриплый голос шепотом известил, что она жива и вместе с Калуа плывет по Гангу, а цель их — бежать куда глаза глядят. Однако Дити не ощутила себя прежней, но душа ее наполнилась странной смесью радости и смирения, словно она все же умерла и скоренько возродилась для следующей жизни: старая оболочка и бремя кармы сброшены, року по счету уплачено, и новую судьбу можно связать с кем угодно. Она знала, что это будет Калуа, с которым они проживут до тех пор, пока новая смерть не востребует ее тело, вырванное из лап огня.
Калуа направил плот к берегу; наконец тот чиркнул по дну, и тогда великан поднял Дити на руки и вынес на песок. Потом он затащил плот в густые камышовые заросли и соорудил островок, на который перенес свою спутницу. Устроив ее на бамбуковом ложе, он попятился, будто хотел исчезнуть, и Дити поняла, что великан робеет, не зная, как теперь она воспримет его близость.
— Иди сюда, — позвала Дити. — Не оставляй меня одну, иди ко мне.
Гигант примостился рядом, и она вдруг тоже оробела, застеснявшись своего холодного, как ледышка, тела в насквозь промокшем белом сари. Обоих била дрожь, они сдвинулись чуть ближе, чтобы согреться теплом друг друга, и размотали сырые одежды, повязку и сари. В его объятьях Дити словно вновь поплыла по реке. Она чувствовала мягкую колючесть его небритой щеки и слышала шепот воды и земли, говоривших: ты жива, жива… И тогда вся она распахнулась навстречу неизведанному, став речной волной и плодородной пашней…
Потом они лежали, сплетясь в объятьях, и Калуа хрипло шепнул:
— О чем ты думаешь?
— Что сегодня ты меня спас…
— Я спас себя. Если б ты умерла, я бы не жил…
— Ш-ш! Молчи! — От упоминания смерти суеверная Дити вздрогнула.
— Куда же нам идти? Что будем делать? Нас разыщут где угодно.
Дити понятия не имела, как им быть, однако сказала:
— Мы уедем далеко-далеко. Найдем такое место, где о нас будут знать лишь одно: мы супруги.
— Муж и жена?
— Да.
Выскользнув из его объятий, Дити обмоталась сари и пошла на берег.
— Куда ты? — окликнул Калуа.
— Сейчас узнаешь, — бросила она через плечо.
Скоро Дити вернулась с охапкой полевых цветов: в белом сари она выглядела непорочной девой. Выдернув у себя волоски, она связала два венка и один передала Калуа, а другой надела ему на шею. Великан сообразил, что от него требуется, и обмен венками, навеки их связавший, состоялся. Ошеломленные грандиозностью своего поступка, они молчали, а потом Дити вновь прильнула к нему, утонув в тепле его тела, большого и надежного, как темная земля.