Арахна

Готхельф Иеремия

Джеймс М. Р.

Вайвилль Эйнворт У.

Лемон Дон М.

Цветков Евгений

Рославлев Александр

Эверс Ганс Гейнц

Кржижановский Сигизмунд

Буццати Дино

Веллер Михаил

Ареола Хуан Хосе

Уиндем Джон

Лемон Дон М.

Тем Стив Резник

Фаулер Кристофер

Лютер Чарльз

Симон Эрик

Родари Джанни

Брэдбери Рэй

Шебуев Николай

«Паук — это неизведанный страх мира, превратившийся в извивающийся, шевелящий ядовитыми челюстями кошмар…»

Пауки издавна навевали на людей ужас и отвращение, а в новейшее время стали почетными гостями на киноэкранах и страницах литературы фантастики и хоррора. В уникальной антологии «Арахна» собраны произведения о пауках, охватывающие период в 170 лет; многие из них впервые переведены на русский язык.

Издание снабжено подробными комментариями.

 

Иеремия Готхельф

Из новеллы

«ЧЕРНЫЙ ПАУК»

Пер. В Булыгина

— Всякий раз, когда я смотрю на этот кусок дерева, — начал рассказ старик, — я удивляюсь тому, как могло случиться такое, что с далекого Востока, где, как говорят, возник человеческий род, люди дошли досюда и нашли этот уголок в такой узкой котловине; я представляю себе, чего только не вынесли они, заброшенные судьбой или вытесненные врагом, и что это были за люди! Я многих спрашивал об этом, но узнал только, что эта местность, Сумисвальд, была заселена очень давно, и еще прежде, чем родился Спаситель, здесь уже стоял город; но нигде это не записано. Тем не менее известно, что уже прошло более шестисот лет с тех пор, когда на месте нынешнего госпиталя находился замок, и приблизительно в это же время стоял здесь дом, принадлежавший вместе с большей частью окружавшей его земли этому замку, так что приходилось людям отдавать туда десятину и поземельную плату, ходить на барщину, потому что народ этот был крепостной и прав своих не имел — не то что сейчас, когда каждый их имеет, достигнув определенного возраста. Неравенство было тогда очень большим, и рядом с крепостными, которые вели успешную торговлю, жили такие люди, которые терпели почти невыносимый гнет. Их положение целиком зависело от хозяев, между которыми тоже не было равенства, но они пользовались неограниченным господством, так что пожаловаться было некому. Тем, кто принадлежал господам из замка, часто приходилось хуже, чем другим. Большинство замков находились во владении одной семьи и переходили от отца к сыну, поэтому господин и его люди знали друг друга с детства, и кое-кто из господ был для своих подданных все равно что родной отец.

А этот замок относительно недавно достался в руки рыцарям, которых называли «тойчен», а того, кто был у них главным, называли комтуром. Эти главные часто менялись: были и саксонцы, и швабы, так что о какой-нибудь привязанности к месту и речи быть не могло, и каждый из них привозил свои порядки и обычаи.

В то время рыцари вроде бы воевали в Польше и в Пруссии с язычниками и там, хоть они и имели духовный сан, привыкли к такой языческой жизни и так обращались с людьми, будто не един Бог в небесах. А когда вернулись домой, то все еще продолжали думать, что живут среди язычников, и вели себя соответственно. Вот и вышло, что те, кто предпочитал веселую жизнь в тихих местах кровавым сечам в дикой стране, или те, кому нужно было залечить свои раны и окрепнуть телом, заселяли имения, которые орден — так назывались общества рыцарей — держал в Германии и в Швейцарии, и делали там все, что им заблагорассудится. Одним из самых свирепых был якобы Ханс фон Штоффельн из Швабии. Вот при нем-то и произошло все, о чем я рассказываю и что передается у нас из поколения в поколение.

Этому Хансу фон Штоффельну вздумалось однажды построить на холме Бэрхаген большой замок: там, где еще сейчас при дурной погоде видят иногда духов замка, стерегущих свои сокровища. Обычно рыцари строили замки так, чтобы лучше было грабить людей, правда, каждый по-своему. Почему все-таки этот рыцарь захотел иметь замок на диком пустынном холме, никто не знал, достаточно было и того, что он этого хотел, а принадлежавшие замку крестьяне должны были его строить. Рыцаря не интересовало, каким делом нужно было заниматься в это время года: сенокосом, или уборкой урожая, или посевом. Столько-то и столько-то должно было быть выставлено упряжек, столько-то человек — выйти работать, к такому-то и такому-то времени должен быть положен последний кирпич или вбит последний гвоздь. При этом рыцарь не знал ни милосердия к бедным людям, ни их нужд. Он подгонял их, как язычник, только ударами и руганью, и если кто-нибудь валился с ног от усталости, медленнее шевелился или просто собирался передохнуть, за его спиной тут же вырастал управляющий с плетью, и пощады от него не знали ни старые, ни слабые. Если эти дикие рыцари были у себя, наверху, то они радовались, слыша щелканье плетей. Кроме того, любили они устраивать работникам различные каверзы: произвольно увеличивали барщину работникам, а потом злорадствовали по поводу страха и горького пота крестьян.

И вот наконец замок со стенами в пять локтей толщиной был готов, и никто не знал, для чего он строился там, наверху, но крестьяне были рады уже тому, что он был построен, если уж так было угодно, и что уже вбит последний гвоздь и положен последний кирпич.

Они вытерли пот со лбов, с тяжелым сердцем возвратились к своим хозяйствам и увидели, в каком запустении те находятся из-за проклятого строительства. Однако долгое лето было у них еще впереди, а Бог — над ними, поэтому они собрались с духом, приналегли на плуги и утешили переживших голодные времена жен и детей, которым работа казалась новой пыткой.

Но едва успели они провести первую борозду в поле, как пришла весть, что все крепостные крестьяне обязаны явиться к определенному времени в Сумисвальдский замок. Они жили страхом и надеждами. Хоть они и не видели ничего от нынешних обитателей замка, кроме подозрений и жестокости, но им казалось, что господа должны по справедливости отблагодарить их за такую неслыханную барщину, и, поскольку им так казалось, они считали, что и господа думают так же и отблагодарят их подарками или освобождением от каких-нибудь налогов.

В назначенный вечер пришли они заранее, с тревогой на душе, однако им пришлось долго ждать во дворе замка, выслушивая насмешки слуг. Слуги также были в стане язычников. В то время было, верно, так же, как и сейчас, когда каждый гроша не стоящий господский лакеишка считал себя вправе презирать коренных крестьян и издеваться над ними.

Наконец-то они были впущены в рыцарский зал: перед ними открылась тяжелая дверь, внутри вокруг массивного дубового стола сидели рыцари в коричнево-черных одеждах, у их ног — свирепые псы, а выше всех сидел фон Штоффельн — сильный, устрашающего вида мужчина, с головой в половину бернской меры, с бородой, похожей на гриву старого льва, и с широко расставленными, как колеса плуга, глазами. Никто не решался войти первым, все подталкивали вперед друг друга. Тут рыцари захохотали, так что вино брызнуло из кубков и дико рванулись вперед псы.

У крестьян же было невесело на душе, и они думали лишь о том, чтобы поскорее убраться отсюда по домам, и каждый старался спрятаться за спину другого. Когда, наконец, рыцари и псы замолчали, заговорил фон Штоффельн. Голос его доносился словно из тысячелетнего дуба:

— Мой замок готов, но это еще не все: скоро наступит лето, а над ним нет тени. В течение одного месяца вы должны ее сюда перенести: вы выроете сотню взрослых буков в Мюнеберге вместе с корнями и посадите их на Бэрхагене, и если я недосчитаюсь хоть одного бука, то вы заплатите мне за это кровью и всем своим добром. Там, внизу, стоит выпивка и закуска, но уже завтра первый бук должен стоять на Бэрхагене.

Когда они услышали о выпивке и закуске, то кто-то из них решил, что рыцарь милостив и в хорошем настроении, и заговорил было о неотложных крестьянских работах, о голодных женах и детях и о том, что удобнее было бы перенести это дело на зиму. Ярости рыцаря не было предела, его голос — гремел, подобно грому:

— Если я милостив, то вы заносчивы! — говорил он. — Если в Польше готовы были целовать ноги за то, что не лишают жизни, то здесь у вас есть и дом, и добро в доме, а вам всего мало. Но я сделаю вас послушными и нетребовательными, и это так же верно, как то, что мое имя — Ханс фон Штоффельн. Если сто буков не будут стоять в срок наверху, я велю вас так выпороть, что живого места не останется, а жен с детьми брошу собакам!

Тут уж никто не решился больше ни о чем заговаривать, но и выпивки с закуской уже никто не хотел; едва услышав гневный приказ, крестьяне ринулись к двери, и каждый боялся остаться последним в зале, а вдогонку им неслись громовой голос рыцаря, хохот его гостей, насмешки слуг и лай собак.

Как только замок скрылся за поворотом, крестьяне сели на обочину дороги и горько заплакали, и никто не умел утешить другого, и ни у кого не доставало мужества разгневаться, так как нужда и горе убивали их волю, и сил хватало только на горестные слезы. Свыше трех часов должны были они везти буковые деревья через чащобу по крутому подъему в гору, а совсем рядом с этой горой росло множество красивых деревьев, и их нельзя было трогать! В месячный срок нужно было свершить работу: два дня по три, а на третий — еще четыре дерева должны были они тащить через всю огромную долину в крутую гору вместе со своим измученным скотом. И, кроме того, на дворе был май, когда крестьянин должен днями и ночами пропадать в поле, если он хочет обеспечить себя хлебом и всем остальным на зиму. И вот в тот момент, когда они были так беспомощны, не решаясь поднять глаза друг на друга, и никто не решался возвращаться в родной дом, перед ними появился неизвестно откуда длинный и сухощавый охотник в зеленой одежде. На лихо заломленном берете подрагивало красное перо, на черном лице полыхала огнем рыжая бородка, и между крючковатым носом и заостренным подбородком почти незаметно, как пропасть над нависающей скалой, возникло отверстие рта, и они услышали вопрос:

— Что стряслось, добрые люди, что вы тут сидите и рыдаете, так что камни дрожат в земле и сучья падают с деревьев?

Дважды спросил он и дважды не дождался ответа. Тогда еще больше почернело лицо Зеленого Охотника и еще краснее стала его рыжая борода: казалось, она сейчас вспыхнет, и с нее посыплются искры, как с елового полена; его губы сложились в дудочку наподобие стрелы, затем растянулись, и он спросил участливо:

— Но послушайте, добрые люди! Что поможет вам, если вы будете так сидеть и стенать до второго пришествия или до тех пор, пока звезды не посыплются с неба; но вряд ли и это вам поможет. Однако, если у вас спрашивает человек, что с вами, человек, который желает вам добра и, может быть, поможет вам, то вы должны не рыдать, а разумно ответить ему — это вам скорее поможет.

Тут один старик покачал седой головой и сказал:

— Не обижайтесь, но горю, из-за которого мы плачем, не поможет ни один охотник, и если сердце полно горем, от него не дождешься слов.

Зеленый Охотник покачал в ответ на это головой и снова заговорил:

— Ты говоришь неглупо, отец, но не все еще так плохо, как ты думаешь. Можно рубить дерево или разбивать камень, и они не издадут ни звука, только будут сетовать на это. Так и человек должен только сетовать, все должны сетовать и жаловаться первому встречному, и, может быть, первый встречный поможет. Я простой охотник, но кто знает, нет ли у меня дома хорошей упряжки, чтобы возить дерево и камни или буки да ели?

Как только бедные крестьяне услышали слово «упряжка», на сердце у них стало светлее, у каждого загорелась искра надежды, и все взгляды обратились на охотника, а старик сказал:

— Не всегда нужно рассказывать первому встречному обо всем, что лежит на душе; но если видишь, что он хочет тебе добра, не скрывай от него истины. Больше двух лет мучились мы со строительством замка, и не осталось ни одного хозяйства во всем владении, которое не жило бы в горькой нужде. И вот, едва мы вздохнули посвободнее, думая, что теперь-то займемся своими делами и с новыми силами вспашем наши поля, как тут хозяин приказал в месячный срок пересадить взрослые буковые деревья из Мюнеберга на земли вокруг нового замка, чтобы получился тенистый лес… Мы не знаем, как управиться с этой работой за месяц с нашими измученными лошадьми; да если мы и управимся, поможет ли нам это? Мы не успеем ничего посадить на своих полях и умрем голодной смертью, если нас еще раньше не прикончит тяжелая работа. Нам нельзя возвращаться домой с такой вестью, чтобы к старому горю наших близких не прибавилось новое.

Тут Зеленый Охотник погрозил длинной, тощей черной рукой в сторону замка и поклялся жестоко отомстить его хозяину за такое тиранство. Крестьянам же он пообещал помочь: на своей упряжке, которой в этих краях нет равных, он возьмется перевезти от Кирхштальдена, что по ту сторону Сумисвальда, до Бэрхагена все буки, которые они смогут туда свезти, назло рыцарям, к тому же за умеренную плату.

Бедные люди вняли этому неожиданному предложению: ведь до Кирхштальдена они могли бы довезти деревья и сами, работая при этом на своих полях. Поэтому старик сказал:

— Ну, говори тогда, чего ты потребуешь от нас, чтобы наша сделка состоялась?

На это лицо Зеленого Человека приобрело лукавое выражение, опять словно заискрилась его бородка, змеиным огнем заблестели глазки, и жутковатая улыбка задрожала в уголках рта, когда он ответил:

— Как я уже говорил, мне нужно всего лишь некрещеное дитя.

Словно молнией пронзили эти слова людей, пелена спала с их глаз, и они разбежались в разные стороны, словно солома, подхваченная ветром.

Громко захохотал Зеленый Охотник, так что рыбы зарылись в ил, а птицы улетели в чащу леса.

— Подумайте хорошенько, посоветуйтесь с вашими бабами, и на третью ночь я снова будут ждать вас здесь! — крикнул он вслед убегающим, и его слова застряли у них в ушах, как стрела с крючком застревает в теле.

Бледные, дрожащие, мчались мужчины по домам; никто не оглядывался на бегущего рядом, никто не смел ни за какие богатства обернуться назад. Когда испуганные люди примчались домой, как голуби, загоняемые хищной птицей в голубятню, страх поселился в каждом доме. Страх, поразивший мужчин, заставил дрожать и стариков, и женщин.

Сгорая от любопытства, женщины до тех пор приставали к мужчинам с расспросами, пока те не сдавались и не открывали им все в самом укромном уголке дома. Каждый мужчина поведал жене о том, что они услышали в замке, и женщины с гневом и проклятьями слушали их рассказы; рассказали и о том, кто им встретился и что им было предложено. Безотчетный страх охватил женщин, крик ужаса пронесся над горой и долиной, и у каждой в душе появилось такое чувство, будто именно ее ребенка хотел отнять злодей.

И только одна женщина не кричала, подобно остальным. Это была женщина очень ловкая и сообразительная. Говорили, что она родилась в Линдау, но уже давно жила здесь. У нее были дикие черные глаза, и она не боялась ни Бога, ни черта. Очень плохо, сказала она, что мужчины не отказали рыцарю в замке сразу и решительно. А услышав о человеке в зеленом и о его предложении, она не на шутку разозлилась, отругала мужчин за их трусость и за то, что они не посмотрели Зеленому Охотнику смелее в глаза — как знать, не удовольствовался ли бы он и другой платой, а так как работают они на замок, то их душам не повредит, если за них потрудится нечистый. И добавила, что очень огорчена, что ее там не было хотя бы для того, чтобы посмотреть на черта и узнать, как он выглядит. Эта женщина не стала плакать, а в гневе наговорила злых слов в адрес своего мужа, да и всех остальных мужчин тоже.

На следующий день, когда тихие жалобы прервали крики ужаса, мужчины решили собраться вместе и посоветоваться, но так и не смогли ни до чего договориться. Сначала речь зашла о еще одном ходатайстве к рыцарю, но никто не захотел идти с прошением: всем жизнь была дорога. Кто- то стал предлагать послать плачущих и умоляющих женщин с детьми, но тут же замолчал, когда заговорили женщины, потому что уже в те времена женщины вмешивались в мужские разговоры. Тогда не нашли ничего другого, как смириться и попросить священника отслужить обедню, чтобы заручиться Божьей помощью; предлагалось также попросить соседей оказать им тайно помощь ночью, потому что открыто помогать им не разрешат их господа. Были предложения разделить работу таким образом, чтобы половина людей возила буки, а другая — сеяла овес и ухаживала за скотом. Они надеялись таким образом втаскивать с Божьей помощью хотя бы по три дерева на Бэрхаген; но никто не говорил о Человеке в Зеленом, трудно сказать даже, вспоминал ли кто-нибудь о нем.

Итак, крестьяне разделились, подготовили инструмент, и когда первый майский день постучался в дверь, мужчины собрались под Мюнебергом и спокойно принялись за работу. Буки нужно было окопать широким кругом, чтобы не повредить корни, и осторожно, стараясь ничего не обломать, положить на землю. Еще солнце не поднялось над горизонтом, как три дерева уже были готовы к вывозу.

Но когда солнце уже стояло в зените, они все еще не могли добраться с буками до леса; когда оно уже спряталось за горами, они еще не выбрались из Сумисвальда; и только на следующее утро достигли они подножья горы, на которой стоял замок и где должны были быть посажены буки. Казалось, будто крестьян преследовал злой рок. Неудачи подстерегали их на каждом шагу: сбруя рвалась, повозки ломались, лошади и волы падали или переставали слушаться хозяев.

Еще хуже пришлось мужикам на следующий день. Новые несчастья доставляли им новые муки, бедняги задыхались от непосильной работы, но ни одно дерево еще не было наверху.

Фон Штоффельн ругался и проклинал их, и, чем сильнее он ругался и проклинал, тем больше несчастий сыпалось на их головы, и тем медленнее двигались животные. Остальные рыцари смеялись, издевались над ними и злорадствовали, видя беспомощные попытки крестьян и гнев их господина. Рыцари стали насмехаться и над новым замком фон Штоффельна на голой вершине горы. Ведь тот поклялся, что в месячный срок вся гора будет засажена деревьями с прекрасной листвой. Потому-то и ругался фон Штоффельн, потому смеялись рыцари и плакали крестьяне.

Безнадежное отчаяние охватило их: не оставалось ни одной телеги, ни одной целой упряжки быков; двух дней было мало на перевозку трех деревьев, да и силы уже были исчерпаны.

Наступила ночь, собрались черные тучи, и впервые в этом году загремел гром. Мужчины сели на обочину у поворота дороги. Это был тот самый поворот, где они встретили Зеленого Охотника. Среди крестьян был и муж той храброй женщины, а с ним двое его работников. Они ожидали, когда привезут буки из Сумисвальда, а тем временем могли спокойно дать отдых измученным рукам и ногам.

Вдруг рядом с ними появилась Кристина — женщина из Линдау — с громадной корзиной на голове. Она дышала так тяжело, что казалось, будто это ветер вырывается со свистом из приоткрытого чулана. Она была не из тех женщин, которым нравится заниматься своими делами и которым нет ни до чего дела, кроме хозяйства и детей. Кристина любила во все сунуть нос, так как считала, что без ее советов все пойдет вкривь и вкось.

Поэтому она не послала с едой служанку, а понесла тяжелую корзину сама и долго блуждала в поисках мужчин; не раз с ее уст сорвались резкие слова по их адресу, когда она их нашла. Тем не менее она не только ругалась, но могла говорить и работать одновременно. Сняв с головы корзину, она открыла крышку большой кастрюли с овсяной кашей, разложила хлеб и сыр, раздала ложки мужу и его работникам и пригласила угощаться всех остальных, кому еду еще не принесли. Затем она спросила мужчин, много ли им удалось сделать за день и сколько успели сделать за два дня. Но тут у мужчин даже аппетит пропал, да и что ответить на такой вопрос, не нашлось: никто не потянулся за ложкой и никто не ответил Кристине. Только один легкомысленный слуга, которому было все равно — хоть трава не расти, лишь бы были всегда деньги и еда на столе — взял ложку и сообщил жене хозяина, что не посажен еще ни один бук, и вообще работа не ладится, хоть убей.

Тогда женщина из Линдау обругала мужчин бабами и сказала, что все это пустые выдумки; ни слезами, ни ожиданием делу не поможешь и не вывезешь на Бэрхаген ни одного дерева. И если рыцарь потом отыграется на них, добавила она, то они это заслужили; но во имя матерей и детей они должны по-другому взяться за дело. Вдруг из-за плеча женщины вынырнула длинная черная рука, и пронзительный голос произнес:

— Да, она права!

И вот среди крестьян появился с ухмылкой на лице человек в зеленом; на шляпе его весело покачивалось красное перо. Тут давешний страх охватил мужчин, и они бросились врассыпную, будто их ветром сдуло. Только Кристина из Линдау не убежала и теперь должна была узнать, каков на деле черт, которого она накликала. Она стояла, как вкопанная, и следила за колыханием пера на его шляпе и за его рыжей бородкой, весело прыгавшей вверх-вниз на черном лице. Пронзительно засмеялся он вслед мужчинам, но на Кристину посмотрел любезно и с учтивой миной взял ее за руку. Кристина хотела было ее отдернуть, но рука ее словно прилипла к руке Зеленого Охотника, и ей казалось, будто ее кожа шипит между раскаленными прутьями. А он говорил ей лестные слова, и в такт словам взлетала вверх и вниз рыжая бородка.

— Такой привлекательной женщины я уже давно не встречал, — говорил он. — Мое сердце просто тает. К тому же мне нравятся такие смелые, именно такие мне больше всех по душе, которые остаются на месте, когда мужчины бросаются наутек.

Его слова и тон словно убаюкивали Кристину, и она все меньше и меньше боялась его. «С ним еще можно говорить, — думала она, — да и зачем бежать, видала я и кое-что пострашнее». Снова и снова возвращалась к ней неотвязная мысль, что этого зеленого можно как-то использовать в своих интересах, и, если взять с ним в разговоре верный тон, то он может помочь им всем, а потом можно будет и обмануть его, как любого другого мужика.

Тем временем Зеленый Охотник продолжал говорить, что он совершенно не понимает, почему его так боятся: он ведь не желает никому зла, и если с ним так невежливы, то стоит ли удивляться, что он не поможет людям в том, в чем им больше всего хотелось бы помощи.

Тут Кристина набралась смелости и ответила:

— Люди боятся, потому что им было сделано страшное предложение. Почему ты хочешь именно некрещеное дитя, можно было бы договориться и о другой плате; людям это кажется очень подозрительным, ведь ребенок — тоже человек, и отдавать его кому-то некрещеным — этого не сотворит ни один христианин!

— Это моя обычная плата, и о другой не может быть и речи; да и что потом могут сказать о таком ребенке, которого еще никто не знает? От таких, совсем маленьких, всегда рады избавиться: они еще не успели доставить ни радости, ни забот. Для меня же — чем меньше ребенок, тем лучше; чем раньше я начну воспитывать его так, как хочу, тем большего добьюсь. Поэтому у меня нет ни желания, ни нужды крестить его.

Тогда Кристина поняла, что Зеленый Охотник не примет никакой другой платы, и все больше росла в ней уверенность, что обмануть его не удастся. Поэтому она сказала:

— Если кому-то очень хочется заработать, пусть будет рад тому, что ему могут дать, у нас же сейчас ни в одном доме не найти некрещеного ребенка, он и в месячный срок не появится, а за это время деревья должны быть уже привезены к холму и посажены.

Тут Зеленый Человек промолвил елейным голосом:

— Я ведь не требую ребенка сразу же. Как только мне пообещают отдать первого родившегося ребенка до того, как его успеют окрестить, я будут доволен этим.

Такой оборот дела устраивал Кристину. Она знала: пройдет не меньше девяти месяцев, пока в поселке родится ребенок. Если Зеленый Человек выполнит обещание и буки будут посажены, то не будет нужды давать ему ни дитя, ни еще что-нибудь. Потом можно будет, думала она, заказать охранительную обедню в церкви и хорошенько посмеяться над Зеленым Охотником. Поэтому она поблагодарила его за хорошее предложение и сказала:

— Над этим еще нужно подумать хорошенько, да и с мужчинами посоветоваться.

— Ну, — возразил Зеленый Человек, — о чем тут говорить да советоваться? Я с вами обещал встретиться сегодня, и теперь я жду ответа; у меня есть еще дела и в других местах, да и сюда я пришел не только ради вас. Ты должна мне сказать «да» или «нет», а не то я и знать ничего не хочу обо всем этом.

Кристина рада была бы уклониться от ответа, так как не хотела все брать на себя, и готова была полюбезничать с ним, чтобы добиться отсрочки, однако Зеленый Человек твердо стоял на своем.

— Сейчас или никогда! — сказал он. — Если сделка будет заключена, я обещаю каждую ночь свозить на Бэрхаген столько буков, сколько мне их успеют доставить в Кирхштальден до полуночи, и там я буду их забирать. Ну, красотка, — добавил он, — гляди, не передумай! — и ласково похлопал Кристину по щеке.

А у нее сердце словно вырывалось из груди. Она охотнее свалила бы все переговоры на мужчин. Но время поджимало, а ни один мужик, которого можно было бы сделать козлом отпущения, не появлялся. Кроме того, Кристина все еще надеялась, что ей удастся перехитрить Зеленого Охотника, придумав что-нибудь, чтобы оставить его с носом. Поэтому она сказала:

— Что до меня, то я согласна, но если потом мужчины заупрямятся и я не смогу уговорить их, то не вздумай мне мстить за это.

Зеленый Человек ответил, что ему достаточно одного ее обещания. При этих словах душа Кристины ушла в пятки, потому что теперь, решила она, наступил ужасный момент, когда она должна будет подписать сделку кровью. Однако Зеленый Охотник успокоил ее, сказав, что от прекрасной дамы он никогда бы не потребовал подписи: достаточно и одного поцелуя. И с тем он вытянул губы дудочкой, и Кристина опять не смогла отпрянуть в сторону и стояла, как вкопанная, на месте. Вытянутые губы прикоснулись к ее лицу, и ей показалось, будто кусок раскаленного железа вонзается в ее мозг и конечности, пронзает ее насквозь, и вспышка внезапно сверкнувшей молнии осветила гримасу радости на дьявольском лице Зеленого Человека, и в тот же миг загрохотало так, словно небо раскололось над ними.

Зеленый Человек исчез, а Кристина все стояла, словно окаменев, и ей казалось, что ноги ее глубоко вросли в землю. Наконец она вышла из оцепенения, но на душе по-прежнему бурлило и клокотало так, как бурлит и клокочет сильный поток, падая с громадной скалы и исчезая в черной бездне. Подобно тому, как не слышен собственный голос в реве водопада, не улавливала Кристина и собственных мыслей в клокочущем водовороте собственной души. Она в безотчетной тревоге бежала на гору, и все жарче пылало то место на ее щеке, где оставил след поцелуя Зеленый Человек; сколько ни терла она его и ни смывала, жжение не уменьшалось.

Это была ужасная ночь. И в небесах, и на земле все гудело и бушевало, словно духи ночи справляли свадьбу в аспидных облаках, ветры насвистывали дикие хороводные мелодии для их жутких танцев, молнии служили им свадебными факелами, а грохотание грома — свадебными пожеланиями. Никто не мог припомнить таких ночей в это время года. В мрачном черном ущелье люди столпились перед большим домом, и многие протискивались под защиту его крова. В ненастье страх за собственный очаг обычно гонит деревенского человека под родную крышу, и пока свирепствует непогода, он в неусыпном бдении охраняет свой дом. Но теперь общая нужда оказалась сильнее страха перед непогодой. Она и собрала всех в этом доме, который должны были обойти стороной те, кого буря гнала из Мюнеберга, и те, кто бежал с Бэрхагена. Забыв из-за собственного горя ночные страхи, жаловались они на свою судьбу. К прочим несчастьям прибавилось еще и буйствование природы. Лошади и быки шарахались, оглушенные громом, ломали повозки, врезались в скалы, и тяжело раненные люди стонали от сильной боли, и громко кричали те, кому вправляли и перевязывали поломанные ноги.

Себе на горе спасались бегством те, кто видел — Зеленого Человека, и с дрожью рассказывали о повторной встрече с ним. В страхе слушали остальные рассказ мужчин, протискиваясь из дальних темных углов комнаты поближе к огню, вокруг которого сидели рассказчики, и когда ветер завывал в щелях или гром прокатывался по дому, люди громко вскрикивали, думая, что это Зеленый Охотник ломится через крышу и вот-вот окажется среди них. Но когда он так и не пришел, когда страх перед ним отступил, а старое горе осталось, становились все громче стенания несчастных. К людям стали приходить мысли, которые зачастую губят душу человека, попавшего в беду. Крестьяне начали взвешивать, насколько все они, вместе взятые, больше стоят, нежели единственное некрещеное дитя, и все больше забывали о том, что грех на душе одного человека весит неизмеримо больше, чем спасение многих тысяч человеческих душ.

Эти мысли вскоре стали произноситься вслух. Все желали узнать поподробнее о Зеленом Человеке и досадовали на то, что с ним так плохо говорили: он, дескать, никого еще у них не отнял, и чем меньше его будут бояться, тем меньше зла причинит он людям. Всем обитателям долины беглецы могли бы помочь, если бы повели себя как мужчины.

Те в ответ стали оправдываться. Они не говорили о том, что с чертом шутки плохи и что только дай ему мизинец — лишишься и всей руки, а вовсю рассказывали о страшном лице Зеленого Охотника, о его огненной бороде, о сверкающем пере на шляпе, похожей на башню замка, и об ужасном запахе серы, который шел от него.

Однако муж Кристины, уже привыкший к тому, что его слова ничего не стоят без одобрения жены, сказал, что нужно сначала спросить у нее, так ли это, а то, что она — женщина отважная, знали все.

Тут все хватились Кристины, но ее нигде не было. Каждый думал только о своем спасении, да и не мог думать ни о чем и ни о ком другом, поскольку было ясно, что нужда теперь не обойдет стороной ни один дом. И только сейчас все заметили, что не видели Кристину с того страшного момента и что в дом она тоже не заходила. Муж ее стал плакать от горя, и все остальные вместе с ним, поскольку всем теперь показалось, что только Кристина сможет помочь им. Вдруг отворилась дверь, и появилась Кристина: ее волосы были мокрыми, зато щеки горели румянцем, а глаза сверкали ярче обычного каким-то жутким огнем. Ей посочувствовали, и каждый спешил ей рассказать обо всем, что говорилось и решалось здесь, и как все волновались за нее.

Очень скоро Кристина поняла, что все это значит, и скрыла свое негодование за насмешливыми словами, упрекая мужчин за их поспешное бегство и за то, что никто из них не позаботился о бедной женщине и никто даже не обернулся посмотреть, что делает с ней Зеленый Человек. Тут глаза у всех загорелись любопытством: каждый хотел первым делом узнать, что же с ней сделал черт; а те, что стояли далеко, вскарабкались наверх, чтобы лучше слышать и видеть женщину, которая находилась так близко рядом с Зеленым Охотником. А она им ответила, что вообще-то им не стоит ничего рассказывать, хотя бы потому, что они всегда обращались с ней, как с чужой, что женщины оскорбляли ее и давали дурные прозвища, а мужчины бросили ее в беде, и если бы она не была такой хорошей и не относилась к ним так благожелательно, да еще оказалась бы такой же трусливой, лак и все остальные, то не было бы у них теперь ни надежды, ни утешения.

Так говорила Кристина. В особенности она упирала на то, что, как бы она ни говорила, ее слова все равно истолкуют превратно, а если дело выгорит, ее все равно никто не поблагодарит, если же все кончится неудачей, то всю вину и ответственность взвалят на нее.

Когда же наконец все собравшиеся чуть ли не на колени встали перед Кристиной, умоляя ее все рассказать, когда, громко стеная, стали упрашивать ее раненые и покалеченные, Кристина, казалось, смягчилась и рассказала о том, как ее остановил Зеленый Человек, и до чего они договорились; но о поцелуе, а также о том, как горела ее щека, и в какое смятение пришли ее чувства, она ничего не сказала. Однако она поделилась с ними мыслями, возникшими в ее лукавой голове. Вся суть состояла в том, говорила она, что деревья должны быть доставлены на Бэрхаген; если они будут наверху, то дальше будет видно, что нужно делать. Самое же главное то, что, насколько ей известно, в ближайшее время ни у кого в селе рождения ребенка не ожидается.

У многих мурашки побежали по спине во время ее рассказа, но слова о том, что время покажет, что делать дальше, понравились всем.

Только какая-то молодая женщина навзрыд расплакалась, так что слезы лились ручьем, но ничего говорить не стала. Тем не менее одна старая достойная женщина с лицом, исполненным такого благородства, что перед ней можно было стоять, только склонив голову, выступила вперед и сказала:

— Действовать, полагаясь только на удачу, и играть с вечной жизнью значило бы забыть о Боге. Кто свяжется со злом, тот пропадет целиком. Никто, кроме Бога, не поможет в этой нужде, но кто о Нем забудет в горе, того оно и погубит!

Правда, на сей раз слова старухи были оставлены без внимания, а молодой женщине велено было замолчать: слезами и воплями, дескать, горю не поможешь, здесь нужна помощь другого рода.

Вскоре было решено испытать удачу в этом деле: злом, мол, вряд ли это кончится даже в самом худшем случае, а не однажды уже случалось, что человек обманывал и более хитрых духов, и если сами они не додумаются, как это сделать, им в этом поможет священник. Но в глубине души каждый, очевидно, подумал, что один некрещеный младенец не стоит того, чтобы поднимать из-за него такой шум.

Как только стали склоняться к мнению Кристины, вмиг на дворе начало твориться такое, словно все вихри сразу закружились над домом, и с гиканьем пронеслись полчища свирепых охотников: все столбы и подпорки дома закачались, деревья разбивались о крышу дома, как копья о грудь рыцаря. Люди в доме побледнели от ужаса, но от своего решения не отказались и в утренних сумерках принялись за его осуществление.

Утро выдалось погожим и ясным, ненастье и колдовские проделки больше не мешали, топоры рубили привычно споро, земля была мягкой, и каждое дерево падало именно так, как было нужно, ни одна повозка не сломалась, волы и лошади не артачились больше и тянули груз бодро, а людей словно оберегала от несчастных случаев чья-то невидимая рука.

Только одно казалось странным: через Сумисвальд не проходила тогда еще ни одна дорога на другую сторону долины; там раскинулось болото, питавшееся водами стремительной Грюне, поэтому приходилось пользоваться крутым перевалом через деревню, мимо церкви. Крестьяне, как и в предыдущие дни, отправились в путь на трех упряжках, чтобы выручать друг друга в пути тягловой силой, советами и помощью, и должны были уже в обход деревни проезжать через Сумисвальд вниз по крутой дороге, там, где стояла небольшая часовня, рядом с которой они складывали деревья. И вот когда они поднялись по извилистой колее наверх и, спускаясь вниз, проезжали мимо часовни, повозки, казалось, становились все тяжелее и тяжелее, и приходилось то менять лошадей, то жестоко нахлестывать их кнутами, то самим подталкивать повозки, и даже самые спокойные жеребцы начинали на этом месте шарахаться, будто что-то невидимое, исходившее от церковного кладбища, стояло у них на пути, а приглушенный благовест, похожий на неверные звуки далекого поминального колокола, доносившийся из церкви, нагонял ужас даже на самых сильных мужчин, и каждый раз вздрагивали люди и животные, когда им приходилось проезжать мимо церкви. Но как только церковь оставалась позади, можно было спокойно ехать, спокойно разгружаться и спокойно отправляться за следующим грузом.

Шесть буков лежали в тот же день друг подле друга в условленном месте, шесть буков было посажено следующим утром на Бэрхагене, но по всей долине не было слышно ни скрипа колес, ни привычного крика возниц, ни ржания лошадей, ни монотонного мычания быков. Однако шесть буков стояли наверху, их мог видеть любой, и были это именно те самые деревья, которые были оставлены у крутой дороги.

Удивление, охватившее жителей долины, не знало границ. В особенности рыцари никак не могли взять в толк, что за сделку заключили крестьяне и каким образом они доставили деревья на место. Господа были даже склонны на манер язычников выпытать у крестьян тайну, но вскоре по их оторопевшему виду поняли, что и крестьянам не все известно. К тому же за них вступился фон Штоффельн. Он уже понял, что насмешки друзей-рыцарей могут толкнуть его на необдуманный шаг, так как в случае гибели крестьян поля остались бы невозделанными и поместью был бы причинен громадный ущерб. Поэтому то, что мужики как-то облегчили свой труд, было ему на руку, пусть бы они даже продали за это свои души; да и что ему за дело было до их душ, если смерть заберет их тела.

Теперь уже он смеялся над рыцарями и защищал крестьян от их проделок. Те хотели все же разузнать что-нибудь о сделке и посылали своих подручных выслеживать крестьян, но соглядатаев находили поутру чуть живыми в могильных ямах, куда их забрасывала невидимая рука.

Тогда два рыцаря решили сами выведать в чем дело и пошли на Бэрхаген. Это были отчаянные головы: когда в войне с язычниками надо было провернуть какое-нибудь рискованное дело, они всегда вызывались первыми. Но тут их нашли утром лежащими на земле в оцепенении, и когда они обрели дар речи, то рассказали, что неожиданно какой- то красный рыцарь с огненным копьем посбрасывал их с коней на землю, и больше они ничего не помнят.

Время от времени какая-нибудь любопытная бабья душонка не могла удержаться, чтобы не выглянуть через щелку или отверстие забора на дорогу. Но ее подстерегал ядовитый ветер: лицо распухало так, что в течение недели на нем нельзя было различить ни носа, ни глаз, ни рта. Это отбило у женщин охоту подглядывать, и ни один взгляд больше не направлялся на дорогу в сторону долины, когда над ней опускалась полночь.

Однажды один из жителей деревни, лежавший на смертном одре, попросил сходить за священником для последнего причастия, и никто не решался выполнить его просьбу: близилась полночь, а дорога вела мимо церкви по обочине крутой дороги. Тогда из страха за умирающего отца идти через Сумисвальд вызвался мальчик, невинная душа, любимый Богом и людьми. Когда он шел мимо церкви по дороге, то увидел, как буки отрывают от земли огненно-красные белки в упряжке, по две на каждое дерево, а рядом — человек в зеленом, верхом на черном козле, с огненной плетью в руке, с пылающей бородкой и с огненно-красным пером на шляпе. По словам мальчика, упряжки пронеслись по воздуху высоко над полями и в мгновение ока скрылись из виду. Все это мальчик увидел, но сам остался цел и невредим.

Не прошло и трех недель, как девяносто буков стояли на Бэрхагене и покрывали весь холм прекрасной тенью. И ни один из них не засох. Тем не менее рыцари, да и сам фон Штоффельн, не часто заходили в буковую рощу: каждый раз при ее посещении они испытывали какой-то безотчетный страх, так что были бы рады вообще забыть об этом деле. Правда, каждый утешал себя мыслью, что в случае какого- нибудь несчастья виноват будет не он.

У крестьян же с каждым деревом, свезенным наверх, становилось все спокойнее на душе, потому что с каждым буком росла их надежда на то, что они и господам угодят, и Зеленого Человека обманут: он ведь не взял с них никакого залога, и, когда сотое дерево окажется на месте, доказать ничего уже будет невозможно. Но все же они еще сомневались в удачном исходе дела: каждый день крестьяне боялись, что человек в зеленом выкинет с ними какой-нибудь трюк и бросит их на произвол судьбы. Ко дню святого Урбана привезены были последние деревья, и в ту ночь никто не сомкнул глаз: никто не верил в то, что Зеленый так просто, без ребенка или какого-нибудь еще залога доделает работу до конца.

Следующим утром, задолго до рассвета, и стар, и млад были уже на ногах: всем не давала покоя одна и та же, смешанная с любопытством, тревога; однако долго не решался никто подойти к тому месту, где лежали буки, чтобы случайно не угодить в ловушку, подстроенную одним из них, чтобы провести Зеленого Человека.

Только один бесшабашный пастух наконец решился пойти туда, но не нашел на месте ни буков, ни ловушки. Однако ему не поверили, и пастух повел их на Бэрхаген. Там было все, как должно, и сотня буков стояла, как один, целые, ни одного засохшего, и ни у кого из крестьян не опухли лица, руки или ноги.

Тут крики ликования и насмешек в адрес Зеленого Человека и рыцарей огласили долину. Опять послали крестьяне отчаянного пастуха, теперь уже к фон Штоффельну, с сообщением для рыцаря, что работа закончена, и он может пойти пересчитать посаженные буки. Рыцарь, однако, почувствовал себя неважно и только велел передать крестьянам, чтобы они шли по домам. Гораздо охотнее он приказал бы им тащить все деревья обратно, но не сделал этого, чтобы никто из приятелей-рыцарей не заметил его страха. Но фон Штоффельн еще не знал главного: кто и какую сделку заключил с его крестьянами.

Когда пастух вернулся от господина фон Штоффельна, радость еще сильнее взыграла в сердцах крестьян: молодежь плясала в тени деревьев, и буйный йодль переливался из ущелья в ущелье, от горы к горе и эхом прокатывался по стенам замка Сумисвальд. Осторожные старики предостерегали и удерживали юнцов, но упрямые головы не обращали внимания на предостережения стариков, считая, что если и случится беда, то только по вине накаркавших ее дедов. Еще не знали молодые, что вслед за упрямством приходит беда.

Общая радость передалась во все дома, и там, где был кусочек мяса хоть бы с мизинец размером, варилась пища, а где оставалось еще хоть немного масла, пеклись пироги.

Но вот было съедено мясо, кончились пирожки, прошел этот день, и на смену ему наступили другие дни. Приближалось время, когда одна из женщин в деревне должна была родить; и чем ближе был этот день, тем настойчивее возвращался в души крестьян старый страх перед Зеленым Охотником, который может снова объявиться и потребовать уплаты долга или устроить им еще какую-нибудь каверзу.

Кто может измерить горе молодой женщины, которой предстояло родить дитя? Плач ее был слышен в каждом уголке дома, и вскоре уже плакали все ее родственники. Никто не знал, что им делать, однако все понимали, что тот, с кем они связались, шутить не станет. Чем ближе был роковой час, тем больше уповала бедная женщина на Бога и всей душой возносила молитвы к Богородице, умоляя ее о помощи во имя ее многострадального Сына. И все больше верила она в то, что и в жизни, и в смерти, и в горе только у Господа можно найти утешение, ибо там, где есть Он, не может быть Зла, а где есть Зло — там кончается Его власть.

Все больше утверждалась в ее душе вера, что если служитель Божий со святыми дарами, священной плотью Спасителя будет присутствовать при рождении ребенка и произнесет священные слова молитвы, то ни один злой дух не посмеет приблизиться к ребенку, а если пастор сразу же совершит обряд крещения новорожденного, что в то время было разрешено, тогда бедное дитя навсегда избавится от опасности, которой подвергли его родители. Этой верой прониклись и остальные. Горе молодой женщины терзало их сердца, но они боялись признаться священнику в том, что заключили сделку с сатаной. Никто с того времени не ходил на исповедь, никто не держал ответа перед пастором. А пастор был очень благочестивым человеком, даже рыцари не смели издеваться над ним, потому что он всегда говорил им правду в лицо. Если дело будет сделано, думали раньше крестьяне, Зеленый Человек уже не сможет им помешать; теперь же никто не хотел первым признаться во всем пастору: совесть знала, почему.

Наконец сердце одной женщины не выдержало горя, и она рассказала священнику все о сделке и о желании бедной будущей матери. Сильно разгневался достойный муж, но не стал терять времени на пустые слова и смело вступил в бой с могущественным врагом за душу несчастной. Он был одним из тех, кто не боится жесточайшей битвы, поскольку стремится к венцу жизни вечной и знает, что будет увенчан ею, так как борется за правое дело.

Вокруг дома, в котором бедняжка ждала появления ребенка, произнес пастор заклятие нечистой силе и окропил дом святой водой, чтобы злые духи не смели приблизиться к нему, осенил крестным знамением порог, а затем и всю комнату, — и женщина спокойно родила, а священник окрестил дитя. Спокойствие царило и на дворе, в чистом небе мерцали яркие звезды, легкий ветерок шумел в кронах деревьев. Одни будто бы слышали пронзительный смех, другие же утверждали, что были сычи на опушке леса.

Все присутствовавшие там не скрывали своей радости, считая, что теперь все страшное уже позади и что если им удалось однажды одурачить Зеленого Человека, то тем же способом они проведут его еще не один раз.

Была устроена большая трапеза, и за гостями послали даже в соседние деревни. Напрасно отговаривал их пастор от пиршества и ликований и призывал к смирению и молитве, так как враг еще не был повержен, а грех перед Господом не был искуплен. Пастор чувствовал, что не в его власти налагать епитимью на крестьян и что страшное наказание примут они от руки самого Господа. Но они его не слушали и хотели задобрить выпивкой и закуской. Однако пастор покинул их в грусти, прося прощения у Бога за тех, кто не ведал, что творит, и решил молитвами и постом сражаться, как преданный пастырь, за вверенное ему стадо.

Среди ликующей толпы можно было видеть и Кристину, но необычно тихую, с пылающими щеками, потемневшими глазами и странно подергивающимся лицом. Кристина присутствовала при родах как опытная повитуха, на неожиданном крещении не побоялась стать крестной матерью, но когда пастор стал кропить дитя святой водой и крестить его во имя Отца и Сына и Святого Духа, ей показалось, будто кто-то прижимает кусок раскаленного железа к тому месту, в которое пришелся поцелуй Зеленого Охотника. От дикой боли и ужаса она вздрогнула, чуть не уронив ребенка на пол, и с этого момента боль уже не унималась, а становилась с каждым часом все сильнее. Сначала Кристина тихо сидела и, превозмогая боль, прислушивалась к тому, что происходило у нее в душе, но затем все чаще стала проводить рукой по пылающему пятну, на котором, казалось, сидела ядовитая оса и вонзала огненное жало прямо ей в мозг. Но так как никакой осы Кристина не увидела, а укусы, тем не менее, становились все более жгучими, а мысли — все более жуткими, она стала всем показывать щеку и спрашивать, что с ней такое; снова и снова спрашивала Кристина, но никто ничего не видел, и вскоре всем надоели ее причитания. В конце концов она упросила одну старую женщину хорошенько посмотреть, что же у нее со щекой. Уже наступало утро, и когда старуха рассмотрела на щеке Кристины почти незаметное пятнышко, как раз прокричал петух.

— Ничего страшного, — сказала она, — это пройдет, — и вслед за тем ушла.

Кристина стала утешать себя, что действительно ничего страшного в этом нет, и что все скоро пройдет, но муки не прекращались, а крошечная точка увеличивалась, так что скоро все заметили ее и стали спрашивать, что это за черное пятно появилось на ее лице. Никто и не подозревал в этом ничего плохого — пятно и пятно, — но их слова ранили ее. Снова и снова оживали в ней тяжелые воспоминания, что именно сюда поцеловал ее Зеленый Человек, и что тот же жар, который тогда, как удар молнии, чуть не сжег ее тело, вспыхнул в ней с новой силой и пожирает ее.

Опять Кристина лишилась сна, еда ей казалась хуже горячей головешки. Она металась из угла в угол и искала утешения, но ничто не могло ее утешить, так как боль все росла, и черная точка становилась все больше и все чернее; от нее расходились в разные стороны черные полосы, и казалось, что внутрь от пятна растет какая-то опухоль.

Так страдала Кристина и не находила себе места ни днем, ни ночью, и не могла ни единой душе признаться в том, что ей оставил на память о сделке Зеленый Человек. Если бы она могла узнать, как избавиться от этой муки, все на свете отдала бы. Жестокая боль помутила ее рассудок.

Так случилось, что снова одна из женщин ждала ребенка. Но на сей раз страхи прошли, и на душе у людей было спокойно: стоит только вовремя вызвать пастора, думали они, и снова Зеленый Человек останется в дураках. Только одна Кристина не думала так. Чем ближе был день родов, тем невыносимее становилась боль в щеке, тем ужаснее разрасталось черное пятно, вокруг его центра стали появляться заметные удлинения, оно покрылось короткими волосками, блестящие точки и штрихи появились на вершине нароста, и из бугра образовалась голова, из которой сверкало что-то наподобие пары глаз. Громко закричали все, увидев ядовитого крестовика, цепко сидящего на лице Кристины, и в панике бежали от нее.

Люди говорили всякое: один советовал одно, другой — другое. Как бы там ни было, все сочувствовали Кристине, и все равно старались, насколько это было возможно, не сталкиваться с ней. Но чем откровеннее люди избегали ее, тем больше влекло к ним Кристину: она стучалась в каждую дверь, чувствуя, что дьявол напоминает ей об обещанном ребенке, и, чтобы склонить людей к этой жертве, она непрерывно жаловалась им, а когда и это не помогало, пыталась внушить им страх.

Но их это мало заботило: им не было дела до того, что мучило Кристину; своими страданиями, считали они, она обязана только самой себе. И, чтобы отвязаться от нее, многие добавляли: «Видишь ли, никто, кроме тебя, не обещал отдать ребенка, поэтому никто его и не отдаст!»

Вне себя от бешенства, ругала она собственного мужа, но тот, как и остальные, избегал ее и, если ему это не удавалось, равнодушно уверял ее в том, что все у нее пройдет; что это лишь пятно, какое бывает у многих людей, и когда оно перестанет расти, несложно будет перевязать его повязкой.

Тем временем страдания ее не ослабевали, каждой клеточкой своего существа ощущала она адский жар, а тело сидящего в ней паука было самим адом. Кристине казалось, будто ее окатывает волнами огненное море, и огненные вихри кружатся в ее мозгу, и кромсают его раскаленными ножами. А паук все раздавался вширь и разбухал, и видно было среди короткой щетины, как глаза его наливались ядом. Когда муки Кристины перестали вызывать сочувствие людей и когда ее перестали подпускать к роженице, она, теряя рассудок, выбежала на дорогу, по которой должен был пройти пастор.

Тот шел по откосу быстрыми шагами в сопровождении коренастого служки; жаркое солнце и крутая дорога не были им помехой, потому что речь шла о спасении чьей-то души и о предотвращении тяжелого несчастья. Потому так и боялся пастор опоздать, возвращаясь от больного. В отчаянии упала Кристина ему в ноги и, обнимая его колени, просила избавить ее от этого ада, пожертвовать ребенком, который еще не видел жизни. А паук, вздыбившись еще выше, жутко мерцал черными отблесками на разгоряченном лице женщины и ужасным взглядом пялился на священную утварь и принадлежности пастора. Тот, однако, оттолкнул Кристину в сторону и осенил крестным знамением. Он хорошо видел врага и его уловки, но ради спасения души младенца уклонился от схватки с ним. Тут Кристина вскочила на ноги и изо всех сил рванулась вслед за пастором; однако сильная рука служки удержала одержимую женщину. Пастор успел тем временем защитить дом охранительной молитвой, принять ребенка в освященные руки и вверить его судьбу Тому, над кем бессилен ад.

В это время во дворе происходила ужасная схватка: Кристина, стремясь заполучить некрещеное дитя, прорывалась в дом, но ее удерживали сильные мужские руки. Над домом бушевала буря, косые молнии змеились над ним, но рука Господня оберегала его. Наконец дитя было окрещено, а Кристина в бессильном отчаянии все еще продолжала кружить вокруг дома. Охваченная невыносимой мукой, она издавала такие нечеловеческие вопли, что скот в хлевах дрожал и рвался с привязи, а дубы в лесу отвечали испуганным шумом.

В доме ликовали по поводу новой победы сельчан, поражения Зеленого Человека и напрасных стараний его пособницы. На дворе же в муках каталась по земле Кристина: ее лицо свело судорогой, которой не доводилось испытывать ни одной роженице на свете, а паук все больше раздувался, и все большим жаром пылало тело женщины. Тут Кристине показалось, будто ее лицо лопается, словно из него рождаются горящие угольки и, оживая, расползаются по лицу, рукам и ногам, живым огнем растекаются по всему ее телу. Затем в неверном отблеске молнии она увидела, как по ней бежит множество длинноногих, ядовитых черных паучков и растворяется в темноте ночи, а им вдогонку спешат полчища новых, таких же длинноногих и налитых ядом. Наконец скрылся в ночи последний, и жжение на лице утихло, паук уменьшился в размерах и снова превратился в едва заметную точку и пялился потухшим взором в сторону своего дьявольского выводка, который он произвел на свет и который расползся во все концы, как живое напоминание о том, что нельзя шутить с Зеленым Охотником.

Бледная, подобно роженице, побрела Кристина домой. Хоть лицо ее и не пылало более прежним огнем, однако душевный жар не ослабевал; и как ни жаждало покоя ее измученное тело, Зеленый Человек навсегда отнял у нее покой. Так и бывает со всяким, кто попадет в его руки.

Тем временем в доме продолжалось ликование, и никто не слышал, как мычит и мечется в стойлах скот. Наконец люди пришли в себя от радости, и несколько человек пошли проверить, что происходит в хлеву. Бледные от ужаса люди вернулись в комнату с вестью о том, что самая лучшая в селе корова мертва, а остальные так страшно мечутся, что на них невозможно смотреть. «Творится что-то страшное и непонятное», — повторяли они.

Ликование утихло, и все побежали к скоту, чей рев эхом раскатывался по окрестностям, и никто не мог понять, что же происходит. Против колдовства были пущены в ход все известные народные и церковные средства, но все оказалось напрасным: еще до рассвета весь скот в хлеву околел. То здесь, то там начинали мычать коровы и быки, до того бывшие спокойными, жалобно звали перепуганные животные на помощь своих хозяев, но люди могли только смотреть, как надвигается беда.

Как на пожар спешили они в свои дома, но помочь ничем уже было нельзя: то здесь, то там падал скот, крики людей и животных огласили горы и долины, и солнце, покинувшее долину в часы счастья, осветило ее в страшном горе. При свете солнца люди, наконец, увидели, как в хлевах, где погибали животные, кишело бесчисленное множество черных пауков. Они ползали по животным, по сену и соломе, и все, к чему они прикасались, становилось ядовитым. Ни один хлев нельзя было очистить от забравшихся туда пауков. Казалось, будто они вырастают из-под земли; нельзя было также защитить от них ни одно стойло, куда они еще не успели забраться, они беспрепятственно проникали сквозь любые стены, кучами падали с потолка. Скот выгоняли на пастбища, но тем самым тоже обрекали его на гибель, потому что, стоило корове ступить на траву, как тут же земля под ее ногами начинала шевелиться, и, подобно жутким альпийским цветам, распускались черные, длинноногие пауки, заползали на животных, и исполненный смертной тоски крик доносился в долину. Причем все эти пауки были как две капли воды похожи на того, что сидел на лице Кристины.

Вопли бедных животных достигли даже замка, и вскоре туда пришли пастухи с вестью о том, что скот погиб от ядовитых тварей. Все больше приходя в ярость, слушал фон Штоффельн, как гибло стадо за стадом, о сделке с Зеленым Человеком и о том, как его обманули. Услышал он и о том, что пауки, как близнецы, похожи на того, который сидел на лице женщины из Линдау, в одиночку вступившей в сговор с Зеленым Человеком и скрывшей это.

Тогда, ослепленный гневом, фон Штоффельн поскакал на гору и разразился проклятьями в адрес несчастных, заявив им, что не намерен из-за них терять свои стада и что они обязаны возместить ущерб, а также о том, что им придется ответить за невыполнение своего обещания. Говорил он и о том, что не хочет быть из-за них в убытке, а если это случится, то крестьяне возместят его в тысячекратном размере. «Вы меня еще узнаете!» — повторял он, нимало не заботясь о том, что сам же взвалил на них непосильный труд, что и толкнуло крестьян на такой ужасный поступок. Теперь же, забыв обо всем, он твердил только об их вине.

Многие догадались, что пауки были посланы им силами зла в напоминание о сделке и что подробности этой сделки знает, но скрывает от них Кристина. Теперь крестьяне снова боялись Зеленого Человека и больше не смеялись над ним; боялись они и своего господина. Но если бы им и удалось угодить обоим сразу, то что скажет им Высший Судия, одобрит ли это и захочет ли принять их покаяние?

Так, в страхе, собрались самые уважаемые из крестьян в заброшенном сарае, а Кристине велено было прийти и выложить все начистоту. Кристина, жаждущая мести и обезумевшая от страшной боли, явилась.

Она не увидела здесь ни одной женщины и сразу же заметила нерешительность мужчин, а потому рассказала обо всем, что было на самом деле: о том, как Зеленый Охотник быстро поймал ее на слове и в качестве залога оставил поцелуй, на который она поначалу обратила внимания не больше, чем на любой другой; о том, как на том месте, куда ее поцеловали, после крещения первого новорожденного стал расти, причиняя ей адские муки, паук; о том, как паук, едва окрестили второго ребенка и был вторично одурачен Зеленый Человек, разродился бесчисленным множеством новых. Она сказала также, что Зеленый Человек никому не позволит себя безнаказанно дурачить: об этом свидетельствуют ее нечеловеческие страдания. Теперь, по ее ощущениям, паук на ее щеке снова разрастается, и пытки ее становятся все более мучительными, так что, если следующее дитя не отдадут Зеленому Человеку, никто не сможет предсказать, каким будет новое несчастье и ужасная месть за него их хозяина-рыцаря.

Так говорила Кристина, а сердца мужчин сжимались от страха, и долго потом они не могли вымолвить ни слова. Затем один из них выступил с краткой, но четкой речью. По его словам, наилучшим выходом было бы убить Кристину: если она умрет, то Зеленый Человек останется с мертвой жертвой и не будет иметь возможности вредить живым. Тут Кристина дико захохотала, подошла к нему вплотную и сказала:

— Можешь ударить первым, мне уже все равно, но Зеленому нужна не я, а некрещеное дитя, и так же, как он отметил меня, он может отметить и руку того, кто ко мне первым прикоснется.

По руке говорившего мужчины вдруг прошла дрожь, он сел и уже молча слушал речи остальных. Никто не хотел договаривать до конца, и каждый старался выражаться лишь неясными намеками, однако все же сошлись на том, что следующим ребенком нужно будет пожертвовать. Но ни один из них не вызвался нести ребенка по крутой дороге мимо часовни к месту, куда доставлялись раньше деревья. Никто не боялся использовать дьявола, как они считали, на благо остальных, однако ни один из них не желал заводить с ним личного знакомства. Тогда Кристина сама вызвалась пойти, объяснив это тем, что, однажды связавшись с чертом, не стоит бояться большого вреда от повторной встречи. Все хорошо знали, кто будет рожать следующего ребенка, но никто об этом не говорил вслух, а будущий отец не посмел возразить. Объяснившись таким образом — где словами, а где и намеками, — все разошлись по домам.

Всю эту ужасную ночь, когда Кристина рассказывала о своей сделке с Зеленым Человеком, молодая женщина, ожидавшая ребенка, сама не зная почему, проплакала. События недавнего прошлого не вселяли в ее душу спокойствия и уверенности, непонятный страх неотвязно мучил ее, несмотря ни на какие молитвы и исповеди. Подозрительное молчание, казалось ей, смыкалось вокруг: никто больше не говорил о пауке, временами она чувствовала на себе подозрительные взгляды, в которых, казалось ей, читалось ожидание того часа, когда она родит ребенка и когда можно будет откупиться от дьявола.

В своем противостоянии злой силе она чувствовала себя очень одинокой и брошенной; ни в ком она не находила поддержки, кроме свекрови — благочестивой женщины, ухаживавшей за ней. Но чем могла помочь старая женщина против дикой толпы? У бедной будущей матери был муж, который когда-то называл ее своей единственной; но как он теперь дрожал за скот и как мало обращал внимания на страх жены! Обещал прийти по первому же зову пастор, но могло случиться всякое от момента, когда за ним пошлют, и до его прихода, да и бедной женщине некого было больше послать за ним, кроме собственного мужа, который должен был бы стать ей защитой и опорой; к тому же несчастная жила в одном доме с Кристиной, их мужья были братьями, а других родственников у нее не было: сиротой ее приняли в дом! Можно представить себе ужас бедной роженицы, которая только в совместных молитвах со своей доброй свекровью находила утешение, да и то лишь украдкой от злых глаз.

Тем временем нашествие пауков не прекращалось и продолжало держать людей в страхе. Правда, уже не так часто падал скот и показывались на глаза пауки. Но едва лишь кому-то удавалось избавиться от страха, едва лишь кто-нибудь решался подумать или сказать: «Зло не вечно, и нужно еще как следует подумать перед тем, как совершить такое преступление перед душой невинного младенца!» — как заново вспыхивали муки Кристины, паук вздымался вверх, и несчастья с удвоенной силой набрасывались на стадо того, кто так думал или говорил.

И чем ближе был роковой час, тем страшнее свирепствовала эта чума, так что люди поняли, что пришло время договориться, как им надежнее и не причинив никому вреда, завладеть ребенком. Больше всего они боялись мужа будущей матери, применять к нему насилие не хотелось никому. Тогда Кристина вызвалась его уговорить — и ей удалось сделать это. Он сказал, что ничего не хочет знать об этом деле и исполнит волю своей жены — позовет пастора, но спешить не будет и ничего потом не спросит о том, что происходило в его отсутствие. Так пошел он на сделку с собственной совестью, а от Бога собирался откупиться пожертвованиями в пользу церкви. Однако для души бедного ребенка, думалось ему, тоже надо будет что-то сделать. Будущий отец обнадеживал себя мыслью, что благочестивый пастор, возможно, сумеет вырвать ребенка из рук дьявола, — и тогда можно было бы умыть руки: и дело было бы сделано, и нечистый посрамлен. Во всяком случае, думал мужчина, как бы там ни было, его вины во всем этом не будет, раз он лично ни в чем не участвовал.

Так, ничего не ведая обо всем этом, бедная женщина была предана, и напрасно с дрожью в сердце надеялась она на помощь — решение совета мужчин было для нее ножом в спину, — но то, что решалось там, на небесах, еще скрывали облака.

Лето в тот год выдалось дождливое, однако пришло время убирать урожай, и все силы были брошены на то, чтобы в ясные дни упрятать зерно от дождя. Было жаркое послеобеденное время, но налитые свинцом облака уже покрывали вершины мрачных гор; ласточки испуганно жались к крышам, а несчастной беременной женщине было тоскливо и неуютно в пустом доме. Тут, словно обоюдоострый меч, вонзилась боль в ее мозг и кости, у нее словно потемнело перед глазами: наступило время родов, а она была одна. Страх гнал ее из дома, и тяжелыми шагами женщина направилась в сторону поля, но вскоре вынуждена была сесть; она хотела крикнуть, но крик не шел из ее стесненной груди. С ней был маленький мальчик, который едва умел ходить и никогда еще не добирался до поля сам, а только на руках матери. И этого крошку бедная женщина должна была послать в поле, не зная, найдет ли он его и донесут ли его туда слабые ножки. Но преданное дитя видело, как страшно было его матери, и бежало, падая и снова поднимаясь… А рядом с ним кошка гналась за кроликом, голуби и куры бросались ему под ноги, бодался и игриво прыгал вслед ягненок, но мальчуган ни на что не обращал внимания, чтобы не опоздать и честно выполнить поручение. Женщина же вернулась в дом и ждала.

Запыхавшись, появилась бабушка, а муж все медлил, сославшись на то, что ему нужно выгрузить корм. Целая вечность прошла, пока он вышел, и еще одна вечность прошла, пока он медленно отправился в неблизкий путь к пастору, а бедная женщина в смертельном ужасе чувствовала приближение своего часа.

В радостном предвкушении наблюдала за всем этим на поле Кристина. Тяжело было работать под палящим солнцем, зато укусы паука почти не чувствовались, и предстоящая дорога не казалась ей тяжелой. Она весело работала и не спешила возвращаться домой, поскольку знала, как медленно идет гонец к пастору. Лишь когда она погрузила последний сноп, а порывистый ветер возвестил приближение грозы, поспешила Кристина к своей добыче, которая, как считала она, была ей обеспечена. По пути она многозначительно кивала встречным; они кивали ей в ответ и спешили с этой вестью домой. Кое у кого дрожали от страха колени, и кое-кто пытался в этот момент молиться, но не мог.

А там, в комнате, всхлипывала несчастная женщина, и вечностью казались ей эти минуты, да и бабушка не в силах была успокоить ее ни утешениями, ни молитвой. Она хорошо заперла комнату, а дверь подперла тяжелыми предметами. Пока они были одни в доме, она еще кое-как сдерживалась, но когда они увидели идущую к ним Кристину и услышали ее кошачью походку за дверью, услышали чьи- то еще шаги на улице и приглушенный шепот, и не было еще ни пастора, ни какого-нибудь другого честного человека, и все больше и больше приближался час, которого обычно ждут с таким нетерпением, — нетрудно себе представить, в каком ужасе находились бедные женщины, не видя ниоткуда ни помощи, ни надежды. Они слышали дыхание Кристины за дверью; несчастная роженица чувствовала на себе сквозь замочную скважину горящий взгляд своей безумной невестки.

Но вот через щель в дверях проникли первые звуки новой жизни. Их пытались поспешно подавить, но было поздно.

Дверь распахнулась от бешеного, долго готовившегося толчка, и, как тигр на свою жертву, бросилась Кристина на несчастную мать. Старая женщина, не выдержав напора, упала на пол, в святом материнском страхе вскрикнула роженица, но ее слабое тело поддалось — и вот уже ребенок на руках Кристины! Жуткий крик вырвался из груди матери, и она потеряла сознание.

Страх и трепет охватил мужчин, когда они увидели Кристину с новорожденным на руках. Предчувствие грозного возмездия зашевелилось в них, но ни у кого не хватило мужества сделать решительный шаг, и страх перед дьявольскими муками заглушил в них страх перед Богом. Только Кристина ничего не боялась, лицо ее победно сияло, и ей казалось, будто паук ласково и мягко щекочет ее. Молнии, змеившиеся над ней на пути к часовне, казались ей веселыми фонариками, гром — нежным воркованием, а ужасная буря — легким шелестом.

Ханс, муж бедной молодой матери, выполнил обещание как нельзя лучше. Медленно шел он за пастором, задумчиво рассматривая каждый клочок пашни, провожая взглядом каждую птицу, наблюдая подолгу за тем, как рыбы, подпрыгивая в воздух, ловят в ручье комаров перед надвигающейся грозой. Потом вдруг решительным шагом, почти вприпрыжку, пошел он вперед; что-то толкало его, что-то заставляло его волосы вставать дыбом — это была его совесть, которая подсказывала ему, чего заслуживает отец, предающий свою жену и своего ребенка. Это была любовь к жене и ребенку — плоти от его плоти. Но затем его снова удерживала иная сила, и она была могущественнее первой: это был страх перед людьми, страх перед дьяволом и любовь к тому, чего тот мог его лишить. И тогда он снова шел медленно, так медленно, как человек, совершающий свой последний путь к месту казни. Возможно, все было именно так, ведь многие люди не знают, что идут в свой последний путь.

Было уже поздно, когда Ханс только подходил к Сумисвальду. Черные тучи сползали с Мюнеберга, тяжелые капли дождя падали на землю и таяли в пыли, и колокол на башне звоном напоминал людям о том, что они должны думать о Боге и просить Его, чтобы ниспосланная Им гроза не стала для них тяжелым наказанием. Пастор стоял перед своим домом, готовый в любую минуту отправиться в путь: к умирающему или в горящий дом — всюду, куда его призовет Небесный Владыка. Когда он увидел приближающегося к дому Ханса, то сразу вспомнил о предстоящей ему дальней дороге, облачился в стихарь и послал за служкой, велев ему передать, чтобы тот бросил веревку колокола и сопровождал его. Тем временем он предложил Хансу освежающего напитка, который так полезен после быстрой ходьбы в зной и который совсем не требовался Хансу, но священник и не подозревал о коварстве этого человека. Ханс пил спокойно, медленными глотками. Нерешительными шагами подошел служка и охотно согласился выпить напитка, предложенного ему Хансом. Пастор стоял перед ними в полном облачении, отказавшись от любого питья, которое, только помешало бы ему перед такой дорогой, а также перед предстоящим сражением со Злом. Неохотно попросил пастор поторопиться, нарушая тем самым права гостя, но он помнил о том долге, который выше любых законов гостеприимства, и поэтому медлительность Ханса с питьем выводила его из себя.

— Я давно готов, — наконец сказал он, — жена ваша тревожится, над ней нависла страшная опасность, и между женщиной и опасностью должен быть я с моим святым оружием, поэтому нам нужно без промедления отправляться; там, я думаю, кое-что найдется для того, кто не утолил свою жажду здесь.

Тут Ханс сказал, что время еще терпит и что его жена все делает медленно. И в этот момент молния осветила комнату так, что все на мгновение ослепли, и над домом с такой силой загрохотало, что каждая балка дома и все внутри него задрожало. После того как небо дало свое благословение, дьячок сказал:

— Слышите, что там творится: само небо подтвердило слова Ханса о том, что нам нужно подождать, да и какой толк будет в том, что мы пойдем — живыми мы ни за что не доберемся; и он ведь говорил, что его жена не слишком торопится.

И действительно, разразилась такая гроза, какой уже давно не помнили люди. Казалось, разверзлись все хляби небесные, и все вихри разом собрались в Сумисвальде, так что каждая туча становилась воинской ратью, и тучи сшибались друг с другом не на жизнь, а на смерть: разгорелась настоящая битва, гроза не прекращалась; от вспышек молний стало светло, как днем, и они так часто ударяли в землю, будто хотели пробить проход через центр земного шара на его другую сторону. Беспрерывно гремел гром, яростно завывал ветер, края туч вздыбились, и потоки воды устремились на землю. В тот момент, когда так неожиданно и грозно разгорелось небесное сражение, пастор ничего не ответил служке, но и не сел: его мучила все возрастающая тревога и что-то тянуло броситься в клокотание стихии, но страх за своих попутчиков сдерживал его. Тут ему показалось, будто в промежутке между раскатами грома раздался душераздирающий крик женщины. Грохотание грома вдруг показалось ему гневным голосом Бога, и он решил идти, что бы ему ни говорили. Он шагал, готовый ко всему, навстречу бушующему ненастью в самое пекло бури, навстречу водяной лавине. Медленно и неохотно догоняли его попутчики.

Вокруг все визжало, шипело и клокотало; казалось, будто все эти звуки вот-вот сольются в последнюю органную симфонию, возвещающую о гибели мира; снопы огня падали на деревню, и казалось, все будет выжжено пламенем. Но служитель Того, Кто дает грому его голос и Кому подвластны все молнии, не должен бояться младших слуг своего господина, и кто идет Божьим путем, может предоставить буре делать свое дело. Поэтому пастор бесстрашно свернул на крутую дорогу, близ которой стояла часовня: с собой он нес священное оружие, и сердце его было с Богом. Но служка и Ханс совсем с другими чувствами следовали за ним, так как их сердца были совсем в другом месте. Ни тому, ни другому не хотелось идти вниз по крутой дороге в такую погоду, да еще и поздней ночью; а у Ханса была на то еще и особая причина. Оба просили пастора повернуть обратно и пойти другим путем, поскольку якобы Ханс знал более короткий, а служка — более удобный; кроме того, оба предупреждали пастора о возможности паводка на Грюне.

Но пастор их не слышал и не обращал внимания на их речи; увлекаемый вперед удивительным порывом, на крыльях молитвы устремился он дальше по дороге; его ноги сами обходили камни, его глаза не ослепляла ни одна молния; дрожа и сильно отстав от него, защищенные, как им казалось, святынями, которые нес священник, следовали за пастором Ханс и служка.

Когда они уже подходили к деревне по крутому спуску дороги, пастор неожиданно остановился и заслонил глаза рукой. Ниже часовни в свете молний вспыхивало красное перо, а острый глаз пастора заметил появившуюся из-за зеленой изгороди черную голову в шляпе, на которой это перо покачивалось. Всмотревшись еще пристальнее, он увидел, как на противоположном склоне холма, навстречу темной голове, на которой красное перо полоскалось подобно знамени, бежит, словно подгоняемая бешеными порывами ветра, какая-то фигура.

Тут в пасторе вспыхнул боевой задор, который всегда овладевает теми, чьи сердца преданы Господу, как только они чуют силы Зла, подобно тому, как что-то пронизывает цветочный бутон перед тем, как он начинает раскрываться, подобно тому, что вселяется в героя, увидевшего поднятый меч в руке неприятеля.

И, словно жаждущий в прохладные воды потока, словно герой в битву, бросился пастор по крутой дороге, вступил в отчаянную схватку, встал между Зеленым Человеком и Кристиной, которая как раз хотела отдать дитя в руки Зла. Пастор встал между ними и обрушил на них три святых имени, поднес святые дары к самому лицу Зеленого Человека и окропил святой водой ребенка, а заодно и Кристину. И в тот же миг Зеленый Охотник с ужасным воем отпрянул от него и, задрожав, ушел в землю, словно пылающая зеленая лента. Кристина, окропленная святой водой, начала с шипением скручиваться, подобно шерсти в огне. Как известь в воде, стал скручиваться и шипеть ужасный черный набухший паук на лице несчастной женщины; Кристина съеживалась вместе с ним, и ее шипение слилось с шипением паука. И вот уже паук сидит, сочась ядом, на ребенке и злым взглядом пронизывает пастора. А тот продолжает кропить святой водой, и паук шипит все сильнее, как вода на раскаленном камне; все громаднее становится паук, все сильнее оплетает он своими мохнатыми конечностями тело ребенка, и все сильнее сочится ядом взгляд паука, устремленный на священника. И тогда пастор, вдохновленный пламенной верой, схватил паука бесстрашной рукой. Словно раскаленные шипы пронзили ее, но он невозмутимо сжал чудовище, отбросил его в сторону, взял ребенка и быстро отправился в деревню, чтобы вернуть дитя матери.

Лишь только закончилась схватка, наступило перемирие и на небе: тучи заспешили в свои темные убежища, мягким светом звезд осветилась долина, в которой еще недавно так неистово бушевала буря. Сильно запыхавшись, пастор подошел к дому, в котором совершилось злодейство над матерью и ребенком.

Мать все еще не приходила в себя: пронзительный крик лишил ее остатков сил; рядом с ней молилась старуха, не утратившая веры в превосходство сил Добра над Злом. Вместе с ребенком пастор вернул матери жизнь. Когда, очнувшись, она увидела свое дитя, ее переполнило такое счастье, которое знакомо лишь ангелам на небесах. И уже на руках матери пастор крестил ребенка во имя Отца, Сына и Святого Духа. Теперь силы тьмы не были властны над ним, если только он сам не подчинится им добровольно. Но от этого его уберег Господь, в чьей власти теперь находилась его душа — ведь тело его было отравлено пауком.

А душа ребенка вскоре покинула тело, которое все было словно испещрено ожогами. Долго еще рыдала мать, но именно там, куда возвращается каждая часть: к Богу — душа, в землю — плоть, — там она и находит свое утешение, чья раньше, а чья и позже.

Как только пастор совершил святой обряд, он вдруг ощутил странное щекотание в руке, которой он отшвырнул паука. Глянув, он увидел, что рука покрыта маленькими черными пятнышками, которые прямо на глазах увеличивались и набухали, и смертельный ужас закрался в его сердце. Он осенил крестным знамением женщину, охваченную горем, и заторопился домой: как подобает настоящему воину, он хотел отнести священное оружие — дароносицу — туда, где ему надлежит быть, чтобы оно могло послужить и другим. Рука сильно распухла, черные нарывы вздувались все больше и больше. Смертельную слабость почувствовал пастор во всем теле, но не поддавался ей.

Когда он вышел на крутой подъем дороги, то увидел Ханса, оставленного Богом отца, которого не видел с того момента, как покинул на этом месте. Теперь крестьянин лежал на спине прямо посередине дороги. Его лицо почернело и чудовищно распухло, а на лбу восседал паук — громадный, черный, жуткий. Когда священник подошел ближе, паук вздыбился, взъерошились волосы на его спине, и дьявольские глаза, сочась злобой, уставились на пастора; паук вел себя как кошка, собирающаяся прыгнуть и вцепиться в лицо смертельному врагу.

Но тут пастор начал читать грозное святое изречение и занес над пауком распятие, — и паук мгновенно сжался, соскользнул с черного лица, встав на свои длинные ноги, и затерялся в шуршащей траве. Только после этого священник решительно направился в сторону своего дома, где сложил распятие и святые дары на их место. И пока дикая боль не вырвала из жизни его тело, умиротворенная душа пастора готовилась к встрече, с Богом, во имя Которого она вела этот жестокий бой. И Бог не заставил ее ждать слишком долго.

Но что же происходило в долине? Что делали в это время люди?

С того момента, когда Кристина с похищенным ребенком на руках спустилась с гор на встречу с дьяволом, отчаянный ужас поселился в сердцах людей. В то время, когда бушевала гроза, крестьяне тряслись в смертельном испуге, так как сердца их знали, что если их и поразит Божья десница, то они это заслужили. Когда же гроза миновала, всю деревню облетела весть, что пастор вернул матери дитя и окрестил его, а Кристины нигде нет. Занимающаяся заря выхватила из тьмы бледные лица людей, понявших, что теперь- то и должно случиться самое ужасное. Тут пришло известие, что, покрывшись черными нарывами, умер пастор; был найден Ханс с обезображенным лицом, а о жутком черном пауке, в которого якобы превратилась Кристина, вообще рассказывали что-то совсем странное и непонятное.

Стоял прекрасный день уборочной страды, но никто не подумал выйти в поле; люди старались держаться вместе, как всегда бывает после того, как случается большое несчастье. Только сейчас люди почувствовали своими дрожащими душами, что это такое — пытаться откупиться от земных тягот и невзгод ценой бессмертной души; поняли, что на небе есть Бог, Который всегда отомстит за несправедливость, причиненную бедным, беззащитным детям. Так дрожали жители долины от страха и стенали, и плакали, но никто не решался возвращаться домой. Они попрекали друг друга, и каждый пытался доказать свою невиновность, и каждый призывал наказать виноватого, но ни один из них не винил себя. И если бы в разгар этих споров они смогли выбрать себе новую невинную жертву, ни у кого бы не дрогнула рука совершить злодеяние в надежде спасти себя и собственный дом.

Тут кто-то в середине толпы дико вскрикнул: ему показалось, будто он наступил на раскаленный шип, и огонь разливается по всему телу. Толпа расступилась, и все взгляды обратились на ногу, которую кричащий обхватил рукой. На ноге сидел громадный черный паук и злорадно таращился остановившимся ядовитым взглядом. В первую секунду у людей застыла кровь в жилах и перехватило дыхание. Они словно остолбенели. Паук же спокойно стал оглядываться по сторонам, в то время как нога крестьянина на глазах чернела. Затем страх согнал оцепенение с людей — и толпа бросилась врассыпную. Но с удивительным проворством паук сорвался с места и бросился вслед за бегущими. Настигая очередную жертву, он хватал ногу или впивался в пятку, и огонь тут же разливался по телу, а жуткие вопли несчастных еще больше подстегивали бегущих впереди. В смертельном ужасе мчались люди быстрее ветра к своим домам, и каждому мерещился паук за спиной; вбежав в дом, они запирали двери, но, казалось, нет спасения от вездесущего паука.

Потом паук внезапно исчез. Больше не доносились душераздирающие вопли. Когда люди были вынуждены выходить из дому в поисках пищи для себя или чтобы задать корм скоту, смертельный страх не покидал их. Ведь никто не знал, где скрывается паук, он мог быть где угодно, — он был вездесущим. Но именно самые осторожные вдруг находили паука уже сидящим на руке или ноге, либо он уже карабкался по их лицу. Черный, гигантский, сидел он на носу и смотрел в глаза жертве, а огненные иглы вонзались в ее плоть, адский огонь поглощал ее, и человек в муках испускал дух.

Так паук то исчезал, то появлялся в самых разных местах: то он обнаруживался в долине, то высоко в горах; он шипел в траве, сваливался с потолка, возникал из-под земли. Люди не знали, как укрыться или избежать встречи с ним, он был везде и нигде; и спящие, и бодрствующие были бессильны спастись от него. Паук не щадил ни ребенка в колыбели, ни старца на смертном одре. Это было подобно неслыханному дотоле мору, и страшнее самого мора был невыразимый ужас перед пауком, который был везде и нигде, который обнаруживался глядящим тебе в глаза и несущим смерть в момент, когда ты чувствовал себя в наибольшей безопасности.

Весть об этом кошмаре, естественно, быстро достигла замка и вселила ужас в души его обитателей. Это послужило причиной целого ряда ссор и стычек, ограниченных лишь строгими правилами ордена.

Сам фон Штоффельн опасался, что их может постичь та же участь, что и животных в долине, о чем ему когда-то рассказывал пастор, но только сейчас эти слухи его не на шутку встревожили. Пастор предупреждал, что все горе, причиненное крестьянам, обернется и против их господина, во что фон Штоффельн никогда не мог поверить, считая, что Бог различает рыцаря и крестьянина, иначе не создал бы их такими разными. Но теперь ему стало страшно, что могут сбыться слова пастора, поэтому он сурово отчитал своих дружинников, угрожая им возмездием за их легкомысленные насмешки. Те, в свою очередь, не считали себя виноватыми, и каждый сваливал вину на другого, но все были единодушны в том, что это должно волновать в первую очередь фон Штоффельна, так как во всем был виноват он один. Кроме того, все думали также и о молодом польском рыцаре, больше всех подстрекавшем фон Штоффельна к строительству замка и безумной затее с буками. Тот был еще совсем юным, но в то же время и самым отчаянным; и если требовалось какое-нибудь дерзкое предприятие, без него никогда не обходилось: подобно язычнику, он не боялся ни Бога, ни черта.

Молодой поляк догадался, о чем думают все остальные рыцари, хоть и не решаются ему сказать прямо. Заметил он и их скрываемый пока страх. Поэтому он издевался над ними, говоря в лицо, что, дескать, если они боятся паука, что же тогда делать с драконом? И как-то, вооружившись до зубов, он поскакал в долину, самонадеянно решив не возвращаться до тех пор, пока его конь не растопчет, или его рука не придушит паука. Вокруг него прыгали свирепые псы, на руке сидел сокол, к седлу была приторочена пика.

Наполовину со страхом, наполовину со злорадством наблюдали из замка его мнимые друзья-рыцари, как он спускается в долину, и с нетерпением стали ожидать возвращения отважного юнца. А тот уже скакал по опушке елового леса к ближайшему хутору, зорко осматривая местность. Увидев дом и людей возле него, он кликнул собак, снял с головы сокола колпачок и вынул из ножен кинжал. Сокол, щурясь от света, посмотрел на хозяина, дожидаясь знака, но вдруг снялся с перчатки и взмыл в воздух, а прибежавшие на зов псы взвыли и бросились наутек. Напрасно рыцарь метался взад и вперед и звал их: собак он больше не увидел. Тогда он поскакал к людям, надеясь хоть что-нибудь выведать у них. Те стояли и ожидали его приближения. Когда же он подъехал ближе, крестьяне вдруг завопили и побежали кто к лесу, кто к ущелью, поскольку все увидели, что на шлеме рыцаря сидит черный, огромных размеров паук, ядовито и злорадно таращась на них. Рыцарь, не подозревая, что предмет своих поисков он носит на себе, распаленный гневом, гнал коня вслед за бегущими и кричал, кричал все яростнее, бешено нахлестывая коня, пока не сорвался вместе с ним в долину с отвесной скалы. Там потом были найдены его тело и шлем: паук расплавил шлем и впился в мозг рыцаря, опаляя его адским огнем до тех пор, пока того не настигла смерть.

Смертельный ужас охватил обитателей замка. Они позакрывали все окна и двери, но не стали чувствовать себя уверенней; они искали избавителя, но долго не могли найти человека, который способен был бы увлечь их за собой. Наконец деньгами и посулами им удалось соблазнить одного приехавшего из далеких краев священника. Он вызвался со святой водой и молитвами выступить против злодея. Правда, для этого он не стал подкреплять себя молитвами и постом, а с раннего утра сидел в пиршественной зале и не считал ни кубков, ни кусков съеденной дичи. Однажды, в разгар очередной попойки, все вдруг замерли, руки у сидевших за столом застыли в оцепенении, сжимая кубок или вилку, рты остались раскрытыми, а все взоры устремились в одну точку. Только фон Штоффельн продолжал тупо допивать свой кубок и рассказывать о каком-то своем геройском подвиге в стране язычников, не подозревая, что у него на голове сидит громадный паук и пялится на рыцарский стол. Когда разливающийся по жилам жар достиг его мозга, он вскрикнул, схватился руками за голову, — но паука уже на ней не было! С огромной скоростью пробежал он по лицам рыцарей, и никто из них не смог защититься. Один за другим вскрикивали они, пожираемые огненным жаром, а паук тем временем озирал этот кошмар, сидя на тонзуре священника, который, не желая расстаться с кубком, пытался вином загасить пламя, сжигавшее его. Паук оставался неуязвимым и все так же таращился с высоты своего трона на ужасное зрелище, пока последний рыцарь не испустил предсмертный крик.

В замке остались в живых лишь несколько слуг, которые никогда не издевались над крестьянами и с участием относились к их нуждам. Они и рассказали о случившемся в замке. Мысль о том, что рыцари поплатились за свои злодеяния, не утешила крестьян, их страх становился все сильнее и сильнее. Многие пытались бежать из долины, но именно они в первую очередь становились жертвами паука. Их трупы потом находили на дороге. Другие спасались бегством высоко в горах, но паук подстерегал их и наверху, где они уже чувствовали себя в безопасности. Чудовище изощрялось в злобе и дьявольском коварстве. Оно больше не ошеломляло неожиданными нападениями, не пронизывало внезапным смертельным огнем, а сидело перед человеком в траве или висело над ним на дереве и таращило на него свои страшные глаза. Человек, не выдержав, бросался бежать, а когда, обессилев, останавливался и опускал глаза, паук все так же сидел перед ним, злобно пялясь. Человек снова бежал и снова вынужден был останавливаться и переводить дух — и снова паук сидел перед ним. И только когда жертва, выбившись из сил, не могла уже бежать дальше, паук медленно подползал и умертвлял ее.

Кое-кто в отчаянии пытался сопротивляться: не бессмертный же он, — и, увидев паука в траве, бросал в него многопудовые камни, бил его киркой или топором, — но напрасно. Самый тяжелый камень не мог придавить паука, самый острый топор не брал его, и совершенно внезапно паук оказывался на лице охотившегося за ним человека, совершенно невредимый, и беспощадно убивал охотника. Бегство, сопротивление — все было напрасно. Безнадежное отчаяние наполнило души людей, населяющих долину и горы. Единственный дом пощадило чудовище, в единственном доме оно никогда не появлялось: это был дом, где жила Кристина и из которого она пыталась похитить дитя. Своего мужа Кристина подстерегла на отдаленном пастбище, где она излила на него свою бешеную ярость. Как это происходило, никто не видел, но там нашли его обезображенный труп: на лице мужчины застыло выражение невыразимой боли. Но в свой дом она не заходила: боялась ли она чего-то или решила в конце концов оставить его, никто не знал.

Но и в этом доме поселился не меньший страх, чем в остальных домах поселка.

Благочестивая мать выздоровела и теперь боялась, но не за себя, а за своего преданного сына и его сестренку. Мать не спала ни днем, ни ночью, а верная бабушка делила ее заботы и бдения. Они вместе молились Богу, чтобы Он дал им силы бодрствовать, чтобы Он помог им спасти невинных детей.

В эти долгие бессонные ночи им часто казалось, что в темном углу сидит притаившийся паук или что он заглядывает в окно. Но тем истовее молили они Бога о помощи и защите. Женщины запаслись было оружием, но когда узнали, что ни камень, ни топор паука не берут, отказались от мысли убить его. Однако все более отчетливо у матери зрел план. Она думала схватить паука руками и так одолеть его. Ей казалось также, что если ей и не удастся раздавить паука, она, возможно, сможет схватить его, и если Бог даст, куда-нибудь запереть и таким образом обезвредить. Ей приходилось слышать о том, как знающие люди запирали духов в расщелине скалы или дерева, забивали в щель гвоздь — и дух оставался там до тех пор, пока кто-нибудь этот гвоздь не вытаскивал.

Внутренний голос побуждал ее поступить так же. Женщина долго обдумывала план избавления от паука. Она проделала щель в балке, находившейся ближе всего к ее правой руке, когда она сидела у колыбели, приготовила затычку, точно подходившую к щели, окропила ее святой водой и приготовила молоток. Днем и ночью молила она Бога дать ей силы для победы над чудовищем. Однако временами дух ее уступал плоти, и глубокий сон смыкал глаза, а во сне к ней приходило видение паука, пялящегося на золотые локоны ее сына, и тогда она прогоняла сон и ощупывала руками волосы мальчика. Никакого паука она не обнаруживала, а на личике ребенка играла улыбка: так улыбаются дети, когда видят во сне своего ангела. Матери же казалось, что изо всех углов сверкают ядовитые глаза паука, и сон подолгу не приходил к ней.

И вот однажды, после долгого бдения, она заснула. Ей стало сниться, будто погибший благочестивый пастор возник перед ней откуда-то издалека и закричал: «Женщина, проснись, враг пришел!» Трижды он звал ее, и только на третий раз разорвала она оковы сна, и когда с трудом подняла тяжелые веки, то увидела, как по кроватке медленно карабкается набухший ядом паук и приближается к лицу ее мальчика. И тогда, с именем Бога на устах, она быстро схватила паука. Лавина огня обрушилась на нее, прошла по руке и достигла сердца, но материнская верность и любовь помогли ей сжать пальцы в кулак, а Бог дал ей силы вытерпеть все это. Преодолевая смертельные муки, она сунула паука в приготовленную щель, а другой рукой вставила туда затычку и надежно забила ее молотком.

В щели все кипело и бурлило подобно тому, как вихри спорят с морской стихией, дом шатался и скрипел, но затычка сидела крепко, и паук остался запертым. Верная мать еще успела порадоваться спасению своего ребенка, поблагодарила Бога за Его милость и умерла. Но материнская верность заглушила ее страдания, а ангелы проводили ее душу к престолу Господню, где она встретилась с душами тех героев, которые отдали свои жизни за других.

Так было покончено с черной смертью. Жизнь и спокойствие вернулись в долину. Черного паука никто больше не видел, потому что он остался сидеть запертым в той щели, в которой он сидит еще и сейчас.

<…>

Зная, что паук заперт, люди снова обрели уверенность в будущем. Им казалось, что они живут в раю и что их окружает высшее блаженство. Так продолжалось довольно долго. Люди душой стремились к Богу и избегали дьявола, да и новоприбывшие в замок рыцари, боясь кары Божией, хорошо обращались с подданными и даже помогали им.

Но на дом с пауком все смотрели с каким-то трепетным страхом, почти как на церковь. Правда, сначала людям становилось не по себе, когда они глядели на темницу ужасного паука и думали о том, как легко ему оттуда освободиться, и тогда снова с сатанинской силой разразится несчастье. Но уже довольно скоро все убедились в том, что Божья власть сильнее власти сатаны. В знак признательности матери, которая приняла за них смерть, односельчане помогли ее детям и бесплатно построили им хутор, чтобы они могли сами на нем работать, когда вырастут. Рыцари хотели дать им средства на постройку нового дома, чтобы они не боялись, что паук в любую минуту может освободиться из своего плена. Многие соседи, которым чудовище продолжало внушать ужас, также вызвались им помочь. Только старая бабушка не соглашалась. Она говорила внукам: «Паук заточен здесь именем Бога Отца, Сына и Святого Духа, и пока с этими тремя святыми именами за этим столом будут есть и пить, вам нечего бояться паука, и никакой случай этого не изменит. Здесь, за этим столом, позади которого заперт паук, вы никогда не забудете, как нуждаетесь в Боге и как могуществен Он; пусть паук напоминает вам о Боге и пусть станет, назло дьяволу, вашим спасением. Оставите вы Бога — не пройдет и ста часов, как вас найдет паук или сам дьявол». Услышав это, дети остались в доме и выросли здесь в страхе перед Богом, и была над домом Божья благодать.

Мальчик, который был так же предан своей матери, как и она ему, вырос и стал статным мужчиной, угодным Богу и снискавшим милость у рыцарей. Поэтому он был щедро одарен земными благами, но не забывал о Боге и никогда не скряжничал: помогал ближним в их нуждах так, как желал бы, чтобы ему помогали в крайней нужде, а где его помощи было недостаточно, там он с еще большим рвением выступал как защитник перед Господом и людьми. Бог послал ему в жены умную женщину, и они жили в счастье, поэтому и дети их росли богопослушными. Дожили они оба до глубокой старости и умерли спокойной смертью. А их семья процветала в любви к Господу и в добродетелях.

Да, над всей долиной простерлась благодать Божья, и удача была и в поле, и в стойле, и был мир между людьми. Ужасный урок остался в памяти людей, и они жили в Боге; что бы они ни делали, делали они во имя Его, и там, где можно было помочь ближнему, никто не медлил и помогал. От людей, живших в замке, сельчанам не было никакого зла, а, напротив, много было хорошего. Все меньше там оставалось рыцарей, поскольку жестокие войны в стране язычников требовали каждой руки, способной держать оружие. Тем же, кто остался в замке, напоминанием служил зал мертвых, в котором паук испробовал свою силу на рыцарях. Зал мертвых напоминал живущим о том, что Бог одинаково грозен для тех, кто отошел от Него, будь он крестьянин или воин.

Так в счастье и благодати прошло много лет, и об этой счастливой долине все вокруг заговорили. Прочны были их дома, полны запасов амбары, в сундуках хранилось немало денег, лучшего скота, чем у них, не было нигде, а дочерей их знали по всей стране и их сыновей охотно принимали повсюду. И эта слава не увяла за одну ночь, как куст Ионы, но умножалась из поколения в поколение, потому что сыновья, как и их отцы, из поколения в поколение жили в богобоязненности и порядочности. Но подобно тому, как в грушевом дереве, которое больше всех удобряют и которое щедрее всех плодоносит, заводится червь и пожирает его, так что оно сохнет и погибает, так и в людях, на которых щедрее всех сыплется благодать Божья, бывает, заводится червь, грызет их и ослепляет, так что они забывают за благодатью и самого Бога, за богатством — Того, Кто им его послал, и становятся они как те израильтяне, которые забыли о Боге в погоне за золотым тельцом.

Так, по прошествии многих поколений, гордыня и чванство поселились в долине, а женщины-чужачки приносили их с собой и умножали. Одежды становились кричащими, их украшали драгоценными камнями. Даже над святынями в церкви осмелилась занести руку гордыня, и вместо того, чтобы за молитвой всем сердцем возноситься к Богу, их глаза чванливо пялились на золотые косточки четок. Так, на их богослужениях царили роскошь и гордыня, а их сердца стали глухи к Богу и к людям. Божьи заповеди никто не чтил, а над Его слугами и самой службой насмехались, так как там, где гордыня и богатство, там ищи и ослепленных, которые выдают свои прихоти за мудрость и эту «мудрость» ставят выше мудрости Божией. И так же, как раньше над ними издевались рыцари, они теперь сами издевались над прислугой и батраками, и чем меньше работали сами, тем больше взваливали работы на их плечи. А чем больше требовали они от работников своих и служанок, тем чаще обращались с ними, как с неразумными тварями, забывая о том, что и у тех тоже есть души, которые надлежит беречь. Где много денег и гордыни, там всегда начинают строить дома, один другого красивее. Все эти изменения затронули и этот дом, в то время как богатство его осталось прежним.

Почти двести лет прошло с тех пор, как был заперт паук; всю власть в этом доме взяла в свои руки одна сильная и хитрая женщина. Она была не из Линдау, но сильно напоминала так памятную всем Кристину. Приехала она из чужих краев, где царили чванство и высокомерие, и был у нее единственный сын — Кристен. Муж, не выдержав ее характера, умер. Сын был красивым юношей, имел хороший нрав и умел обращаться как с людьми, так и с животными. Мать очень его любила, но чувства свои скрывала, тиранила сына на каждом шагу и запрещала дружить с теми, кто ей не нравился. А он, хотя уже и стал к тому времени взрослым, все еще не смел пойти ни к товарищам, ни на ярмарку без матери. Когда она сама сочла его достаточно взрослым, то выбрала ему в жены женщину из своей родни, во всем похожую на себя. Теперь вместо одного тирана в доме их стало сразу двое, и оба были в равной степени чванливы и надменны, и это не могло не повлиять на Кристена. Но поскольку он был дружелюбным и смиренным, что было для него естественно, то уже скоро он понял, кто задает тон в доме.

Давно уже старый дом казался им бельмом на глазу, и они стыдились его, так как даже у соседей, не таких богатых, как они, дома были новые. Рассказы бабушек о пауке еще не стерлись из их памяти, иначе дом был бы уже давно разрушен, но пока даже соседи не позволили бы им сделать это. Однако все чаще обе хозяйки говорили о том, что запрет связан с обыкновенной человеческой завистью. К тому же в старом доме им становилось все неуютнее. Когда они сидели за столом, им мерещилось, что за их спинами будто бы довольно урчит кошка, или что щель тихо открывается и паук метит им в затылок. Их помыслы были недостаточно чисты, поэтому их страх перед пауком становился все сильнее. И в конце концов они нашли удобный повод для постройки нового дома, в котором, как им казалось, можно будет не бояться паука вовсе. А старый дом решили оставить прислуге.

Кристен неохотно согласился на это строительство: он помнил слова бабушки и верил в то, что счастье в семье неотделимо от дома, в котором она живет. Он не боялся паука, и ему казалось, что нигде его молитвы не были такими искренними, как здесь, наверху, за столом. Он сказал обеим хозяйкам все, что думал по этому поводу, но женщины вынудили его замолчать. А поскольку он уже попал к ним в рабство, то замолчал, но украдкой частенько лил горькие слезы. Там, выше того дерева, под которым мы сидели, и должен был встать дом, равных которому не было бы во всей округе.

В чванливом предвкушении того, как они утрут всем соседям нос новым домом, не понимая ничего в строительстве и не желая ждать ни дня, обе женщины мучили и подгоняли прислугу и животных, не давая им передыху ни в святые праздники, ни даже ночью. Не было такого соседа, помощью которого они бы были довольны, когда он, поработав на постройке их нового дома, как это было в те времена принято, возвращался домой, чтобы хоть немного заняться и своими делами.

Когда строительство уже подходило к концу и уже забивали первый шип в порог, из паза стали вырываться клубы пыли, подобные дыму от соломы, когда ее поджигают. Рабочие с сомнением качали головами, и кто про себя, а кто и вслух, стали говорить о том, что новый дом долго не простоит. Но женщины только посмеялись над этим и не придали никакого значения примете.

Когда же, наконец, дом был готов, семейство переселилось туда, обустроившись с невиданной роскошью, и закатило в честь новоселья пирушку, которая длилась три дня и о которой долго еще вспоминали во всем Эмментале.

Однако на протяжении этих трех дней в доме слышались странные звуки, похожие на довольное урчание кошки, когда ее поглаживают по спинке. Но все поиски этой кошки оказались тщетными. Многим становилось не по себе, и, несмотря на разгар веселья, люди потихоньку стали уходить домой. Только обе хозяйки нового дома остались глухи и слепы ко всему: им казалось, что этим новым домом они всем пустили пыль в глаза.

Поистине, что человеку до солнца, если он ослеп, и что ему до грома, если он глух. Так и женщины в этом семействе не могли нарадоваться новому дому, они становились с каждым днем все заносчивее, о пауке и не вспоминали, а вели в новом доме праздную, роскошную жизнь, с вином и угощением принимали гостей, бесконечно меняя наряды. Что им было до Бога: прежде всего они хотели утереть нос соседям.

Старый дом был полностью отдан прислуге, и она жила там, как хотела. Иногда Кристен ходил проверить, как там дела в старом доме, но и его мать, и его жена выходили из себя от этого и с руганью обрушивались на него. Так постепенно из старого дома ушел порядок, а за ним — и страх перед Богом. Так бывает везде, где нет хозяина! Когда нет хозяина за столом, когда не держит все под контролем хозяйский глаз, то скоро начинает всем заправлять какой-нибудь наглец, умеющий только произносить самые бесстыдные речи.

Так шли дела в старом доме, и вся прислуга вскоре стала напоминать свору дерущихся между собой кошек. Молиться они разучились, никто не чтил ни Божью волю, ни милость Его. Подобно тому как не знало границ высокомерие женщин-хозяек, не останавливалась ни перед чем и скотская дерзость слуг. Не стыдились осквернять они хлеб, овсяную кашу размазывали друг у друга на головах и даже по-скотски гадили в пищу, чтобы отбить у других охоту к еде. Они дразнили соседей, мучили скот, насмехались над богослужением, не верили в силы небесные и издевались над проповедями пастора, который пытался их усмирить. Одним словом, они не боялись ни Бога, ни людей и с каждым днем вели себя все более и более разнузданно.

Как-то раз одному из слуг пришло в голову испугать или усмирить служанок пауком в щели. Он швырнул полную ложку овсяной каши в затычку и крикнул, что тварь там, внутри, верно, проголодалась — недаром же паук ничего не ел несколько сотен лет. Тут служанки дико завизжали и пообещали ему всего, что только будет угодно. Некоторым слугам даже стало не по себе.

Так как игру эту безнаказанно повторял то один, то другой, это уже ни на кого не действовало. Люди перестали бояться таких шуток. Тогда тот самый слуга, который первым пригрозил другим пауком, приставил к щели нож и, отвратительно ругаясь, дерзко заявил, что вынет затычку и посмотрит, что там внутри, если всем так хочется увидеть что- нибудь новенькое. Снова все пришли в ужас, а этот малый почувствовал себя хозяином и стал вытворять все, что в голову взбредало, особенно со служанками. Рассказывают, он был очень странным человеком; никто даже толком не знал, откуда он родом. Он мог быть кротким, как овечка, и свирепым, как волк; наедине с женщиной он был кротким агнцем, а в обществе других людей вел себя как разбойник и делал вид, будто всех ненавидит и на любого готов наброситься с кулаками или грязной бранью, но именно такие и нравятся больше всего женщинам. Поэтому служанки на людях изображали страх перед ним, однако наедине, говорят, выделяли его среди многих. К тому же у него были разные глаза, но никто не знал, какого они цвета. Словно ненавидя друг дружку, глаза эти всегда смотрели в разные стороны, однако, смиренно потупясь и опустив вниз свои длинные ресницы, он умело скрывал этот недостаток. Волосы этого парня прекрасно вились, но никто не мог сказать, рыжие они или белокурые: в тени они были белее льна, но под прямыми лучами солнца они казались рыжее любой беличьей шкурки. Как никто другой, мучил он животных, и те ненавидели его. Любой из слуг считал его своим другом, но каждого из них он умел настроить против остальных. Он один ублажал тиранок из верхнего дома, где бывал чаще других; в его отсутствие служанки распоясывались, и как только он замечал это, то втыкал свой нож в затычку и угрожал вытащить ее до тех пор, пока те не начинали молить о прощении.

Однако и к этой игре все вскоре привыкли и наконец стали говорить в ответ на его угрозы: «Сделай это, если можешь, но ведь ты не посмеешь!»

И вот однажды, когда приближалась святая рождественская ночь, все они решили в эту ночь хорошенько повеселиться.

Вечер святого дня они начали с ругательств, плясок и беспутных поступков; потом все уселись за стол, на котором стояло вареное мясо, пшеничная каша и прочая еда, которую удалось наворовать служанкам. Их разнузданность становилась все откровеннее: они оскверняли пищу и поносили все святыни. Пресловутый слуга поделил хлеб и выпил свое вино, изображая причастие, окрестил пса под печью и стал его дразнить, пока собравшиеся не перепугались, несмотря на всю свою дерзость. Затем он вонзил нож в щель с затычкой и, ругаясь, пообещал им показать кое-что другое. Когда ему не удалось запугать их, так как все это проделывалось уже не раз, да и вытащить ножом затычку было не так-то просто, он в дикой ярости схватил сверло и решился на самое страшное. Повторяя, что теперь все узнают, на что он способен, и так будут наказаны за свои насмешки, что волосы встанут дыбом, свирепыми рывками он вогнал сверло в затычку. Громко вскрикнув, все бросились к нему, но прежде чем кто-нибудь успел ему помешать, он засмеялся сатанинским смехом и сильно рванул сверло на себя.

Тут от чудовищного раската грома задрожал весь дом, грешник упал ниц, а из щели вырвалась огненная струя. Вслед за ней показался громадный, черный, сочащийся многовековым ядом паук и в ядовитой похоти уставился на богохульников, застывших в оцепенении, не в силах убежать от ужасного чудовища. Оно же, упиваясь злобой, медленно переползало по их лицам с одного на другое, впрыскивая в каждое жгучую смерть.

Весь дом вдруг задрожал от таких жутких воплей, какие не смогла бы издать даже сотня голодных волков. А вскоре похожие крики донеслись и из нового дома, и Кристен, возвращавшийся в то время через горы с праздничной службы, решил, что на дом напали грабители, и заспешил на помощь своим близким. Но встретил он не грабителей, а смерть жены и матери, на которую ясно указывали их распухшие и почерневшие лица. Тихо спали его дети, и их лица оставались румяными и здоровыми.

Страшное подозрение закралось в душу Кристена; он бросился в нижний дом и там увидал всю прислугу мертвой. Комната превратилась в покойницкую, жуткая щель была открыта, а в зверски обезображенной руке слуги он увидел сверло, и на его острие — злосчастную затычку. Кристен в отчаянии схватился за голову, повторяя: «Лучше бы меня на месте поглотила земля, чем увидеть такое!»

Теперь он знал все. Тут из-за печи что-то выползло и прижалось к нему; он в ужасе вздрогнул, но это был не паук, а маленький мальчик, которого он ради Христа приютил в доме и оставил на попечении бесстыдной прислуги, как это часто случается, когда детей берут Христа ради и отдают в лапы черту. Мальчик не участвовал во всех мерзостях, творимых прислугой, а испуганно сидел за печью, только его и пощадил паук. Теперь мальчик рассказал Кристену обо всем случившемся.

В то время как дитя рассказывало, отовсюду из других домов доносились крики ужаса. Разбухший, словно от многовекового предвкушения наслаждения, паук стремительно кружил по долине, выбирая в первую очередь самые роскошные дома, в которых перестали вспоминать о Боге.

Еще не рассвело, а весть о том, что старый паук вырвался на свободу и снова сеет смерть среди жителей, обошла все дома окрест. Говорили о том, что многие уже скончались, а с окраины долины уже доносятся вопли отмеченных печатью смерти. Можно было себе представить, какое горе постигло край, какой страх поселился во всех сердцах, какое Рождество встретили в Сумисвальде! О радости, которую обычно этот праздник несет с собой, никто и не вспомнил, и во всем виноваты были сами люди. Паук стал еще проворнее и ядовитее. Он появлялся то в самых оживленных, то в самых отдаленных местах поселка; его одновременно видели и в горах, и в долине.

Казалось, он знал, что час его недолог, или хотел сэкономить силы, но на этот раз он разделывался со многими зараз. Поэтому чаще всего подстерегал паук траурные процессии, сопровождающие покойников к церкви. То в одном, то в другом месте, а чаще всего в конце крутой дороги возле часовни появлялся он в толпе или вдруг прямо с гроба пучил застывшие свои глаза на провожающих. Люди кричали, пытаясь спастись, но один за другим падали на землю до тех пор, пока все участники процессии, застигнутые пауком, не начинали корчиться на дороге в предсмертных судорогах, так что вокруг гроба образовывалась гора трупов. Тогда люди перестали носить покойников в церковь; никто не хотел ни нести гроб, ни сопровождать его, и усопшие оставались лежать там, где их настигла смерть.

Отчаяние охватило всю долину. Ярость клокотала в сердцах оставшихся в живых, люди изливали ее в ужасных проклятьях в адрес Кристена, будто он один был во всем виноват. Все считали, что Кристен не должен был покидать старый дом и предоставлять прислугу самой себе. Теперь все поняли, что хозяин как-то обязан отвечать за своих слуг, наблюдать за их едой и молитвой, запрещать богопротивное поведение, безбожные речи и глумление над дарами Божьими. Тут уж все сразу излечились от чванства и высокомерия, все сразу стали благочестивыми, начали носить самые скромные одежды. Были извлечены на свет старые четки, и люди убеждали себя в том, что они всегда были такими и не совершили ничего плохого, в чем должны теперь убедить и Бога. Один только Кристен якобы был среди них безбожником, и поэтому все проклятия, как камни, сыпались на него со всех сторон. И хоть он был лучше всех их, но воля его зависела от воли женщин, подчинивших его себе. А подобная зависимость — большой грех для каждого мужчины, поэтому ему не уйти от суровой ответственности перед Богом за то, что он был не таким, каким его хотел видеть Господь. Кристен сам понимал это, поэтому не упорствовал в гордыне и раскаивался даже больше, чем был виноват. Но и это не примирило его с людьми, и они еще больше распалялись, доказывая, как велика должна быть его вина, если он так много на себя берет, так унижается и даже сам признается в собственном ничтожестве.

Тем временем Кристен дни и ночи молился, чтобы Бог отвратил зло, но с каждым днем оно становилось все страшнее. Бедняга чувствовал, что теперь его обязанность — исправить ошибку и принести в жертву самого себя, повторив тем самым поступок, совершенный его прародительницей.

Кристен переселился со своими детьми в старый дом, вырезал новую затычку для щели, окропил ее святой водой и произнес над ней молитвы. Потом положил рядом с затычкой молоток, сел подле детских кроваток и стал поджидать паука.

Долго он молился и бодрствовал, преодолевая тяжелый сон, но не падал духом и не колебался в своей решимости. Однако паук не появлялся. Его можно было встретить где угодно; поскольку же чума эта не отступала, все безумнее становилось отчаяние выживших.

В самый разгар этого кошмара одна из женщин поселка родила ребенка. Снова вернулся к людям старый страх, что паук отнимет у них некрещеное дитя в счет старой сделки. Женщина вела себя как безумная, и сердце ее было полно не надеждой на Бога, а ненавистью и местью.

Все жители долины помнили, как их предки убереглись от происков Зеленого Человека в день, когда должен был родиться ребенок, и как тогдашний пастор щитом встал между ними и их извечным врагом. Предлагали послать за пастором, но никто не захотел стать гонцом. Непогребенные мертвецы преграждали дорогу, и никто не верил в то, что посланный за пастором гонец уйдет даже самыми непроходимыми горными тропами от паука, который, казалось, был всевидящим. Никто не решался. Тогда муж женщины, ожидающей ребенка, решил наконец, что если паук выбрал себе жертву, то он ее настигнет как дома, так и в пути, так что если ждет его скорая смерть, то от нее никуда не уйти.

Мужчина этот отправился в путь, но час проходил за часом, а гонец так и не возвращался. Гнев и горестные стенания его жены становились все более невыносимыми: приближались роды. В безнадежном отчаянии сорвалась она с постели и, осыпая проклятиями Кристена, помчалась к его дому, где тот в это время молился рядом со своими детьми и ожидал схватки с пауком. Уже издали были слышны ее крики. Когда же она с ужасно искаженным лицом влетела в комнату, Кристен вскочил, не узнавая, кто перед ним: роженица или проклятая всеми Кристина в ее облике. Но тут женщину остановили начавшиеся схватки, и прямо на пороге дома Кристена она родила сына. Люди, бежавшие за ней, бросились врассыпную, предчувствуя самое ужасное. Кристен, почувствовав прилив сверхчеловеческой воли, взял на руки невинное дитя, бросил нежный взгляд на своих детей, после чего завернул новорожденного в теплую одежду, переступил через лежащую на пороге бесчувственную женщину и пошел по направлению к Сумисвальду. Он сам хотел отнести дитя в церковь и тем самым искупить вину, лежавшую на нем как на главе семьи, а в остальном решил положиться на волю Господа. Шагал он осторожно, потому что дорогу ему преграждали бесчисленные трупы. Почти сразу он услышал позади себя чьи-то легкие торопливые шаги — то был бедный мальчик, который, боясь оставаться один на один с безумной женщиной, побежал за приютившим его хозяином. Как иглой кольнуло в сердце Кристена, лишь только он вспомнил, что его собственные дети остались наедине с этой обезумевшей матерью ребенка, которого он нес в церковь. Но ноги сами несли его вперед, к святой цели.

Уже был почти преодолен крутой спуск и впереди замаячила часовня, когда внезапно его обдало жаром, что-то зашевелилось в зарослях — и перед ним возник паук. В кустах мелькнуло огненно-красное перо на чьей-то шляпе, и паук высоко вздыбился, словно готовясь к прыжку. Кристен громко произнес имена святой Троицы, и из зарослей отозвался на его слова дикий крик, снова замелькало красное перо. Передав младенца на руки мальчику и вверив свою душу Господу, Кристен сильной рукой схватил паука, который сидел, словно пригвожденный к земле священными словами. По телу крестьянина разлился жар, но паука он не выпускал. Дорога была свободна, и все понявший мальчик поспешил с ребенком к пастору. Тем временем Кристен, изнемогая от огня, охватившего тело, как на крыльях несся домой. Боль в руке была чудовищной, паучий яд разливался по всему телу. Кровь будто превращалась в жидкое пламя. Силы покидали Кристена, дыхание прерывалось, но он не переставал молиться, стараясь удержать перед мысленным взором образ Божий и терпя адские муки. Уже виден был его дом, на пороге которого все так же лежала бедная мать, и вместе с болью росла в душе его надежда. Увидев Кристена без ребенка и подозревая предательство, пришедшая в сознание женщина бросилась навстречу ему, подобно тигрице, у которой отняли детеныша. Не обращая внимания на его знаки, мать кинулась к его протянутым вперед рукам. В приливе смертельного страха пришлось втащить полоумную мать в дом и там высвободить руки. Теряя последние силы, удалось Кристену затолкать паука в старую щель и холодеющими руками вбить затычку. Бог помог ему в этом. Взгляд умирающего остановился на детях: они улыбались во сне. Ему вдруг стало легко, будто чья-то невидимая рука погасила огонь в его теле, и в тихой молитве он смежил глаза. Люди, боязливо вошедшие, чтобы посмотреть на происходящее, увидели на его лице мир и покой. Не веря своим глазам, увидели они щель забитой, а женщину — обезображенной жуткой смертью. Селяне все еще стояли, не понимая, что произошло, когда вернулся мальчик с младенцем на руках в сопровождении пастора, который быстро окрестил дитя и собирался с распятием в руках и святыми дарами мужественно вступить в такой же бой, в каком пал его предшественник, победив врага. Но Господь не принял этой жертвы от пастора: бой с честью выдержал другой человек.

Долго еще не могли оценить люди все величие подвига, совершенного Кристеном. Когда к ним, наконец, вернулись вера и знание, они вместе с пастором стали молиться Богу и благодарить Его за то, что Он вновь вернул их к жизни, а также за мужество, внушенное Кристену. Они просили Господа простить им их несправедливость и решили похоронить Кристена с почестями. А память о нем, как о святом, навсегда осталась в их сердцах.

Крестьяне долго не могли осознать, как могло случиться, что этот кошмар, леденивший их души, вдруг исчез и снова можно радостно смотреть на голубое небо, не боясь паука. Они заказали отслужить много обеден и задумали один общий поход в церковь. День, когда все жители долины отправились в церковь, был праздничным, празднично было и во многих сердцах; люди раскаивались в прошлых грехах, давали обеты, и с того дня не появлялось и следа высокомерия на их лицах.

После того как в церкви и на кладбище было пролито много слез по погибшим, все пришедшие на похороны — а пришли все, кто мог самостоятельно ходить, — зашли вместо поминок перекусить в трактир. Как обычно, женщины и дети сели за дубовый стол, а все взрослые мужчины разместились за знаменитым круглым столом, который до сих пор хранят в Сумисвальде. Он был сохранен в память о том, что когда-то на месте нынешних двух тысяч жителей жили только две дюжины людей, и о том, что судьбы нынешних двух тысяч тоже находятся в руке Того, Кто спас когда-то две дюжины. В те времена еще не тратили много времени на поминки: слишком полны были сердца, чтобы в них еще оставалось много места для выпивки и закуски.

Когда люди вышли из деревни и поднялись в горы, то увидели зарево на небе. Вернувшись же обратно, нашли новый дом Кристена сгоревшим дотла. Как это случилось, никто — не знает и поныне.

Но никто не забыл, что сделал для них Кристен, и в память о нем отблагодарили его детей. Их растили веселыми и послушными в самых праведных семьях; никто не позарился на их состояние, хоть никто и не требовал отчета в надзоре за ним. Дети выросли честными, богобоязненными людьми, которым суждены были все блага в жизни, а еще больше — на небесах. И так повелось в этой семье, что никто не боялся больше паука, зато все почитали Бога, и так это было и будет, как угодно Богу, до тех пор, пока стоит этот дом и пока дети будут в мыслях и делах своих подражать родителям.

Гюстав Доре. Иллюстрация к «Божественной комедии» Данте.

 

М. Р. Джеймс

ЯСЕНЬ

Пер. В. Волковского

Всякому, кто когда-либо путешествовал по Восточной Англии, знакомы небольшие помещичьи дома, какими изобилует этот край — не слишком внушительные, сыроватые здания, выстроенные обычно в итальянском стиле и окруженные парками в 80-100 акров. Я всегда находил особую привлекательность в их дубовых изгородях, благородных деревьях, поросших камышом озерах и линиях отдаленных лесов. А еще меня очаровывают портики с колоннами, скорее всего пристроенные к сложенным из красного кирпича зданиям времен королевы Анны в конце восемнадцатого века, тогда же, когда их оштукатурили для большего соответствия «греческому» стилю, и большие холлы под высокими потолками, в каждом из которых непременно находится галерея и маленький орган. А что уж говорить о старинных библиотеках, где можно найти что угодно, начиная от Псалтыри 13 в. и кончая томиком Шекспира in quarto. Милы мне и висящие на этих стенах картины, а больше всего, пожалуй, нравится мысленно представлять себе, какова могла бы быть жизнь в таком доме сразу после его постройки, в пору процветания сельских сквайров, как, впрочем и в наши дни, когда денег у них поубавилось, а разнообразия и соблазнов в жизни стало больше. Признаюсь, я бы очень хотел обзавестись таким домом, вкупе с состоянием, позволяющим содержать его и, пусть скромно, принимать в нем друзей.

Но это всего лишь отступление, связанное с моим намерением поведать вам о любопытной серии событий, приключившихся как раз в таком доме, какой я попытался описать. Называется он Кастигхэм-холл и находится в графстве Суффолк. Надо полагать, с той поры усадьба претерпела немало перемен, однако основные, поминавшиеся мною выше ее черты — итальянский портик, оштукатуренное квадратное здание, которое внутри куда старше, чем снаружи, а также окаймленный лесами парк и озеро — остались прежними. Правда, одна особенность, отличавшая эту усадьбу от десятков ей подобных, исчезла. Прежде, взглянув на дом из парка с правой стороны, можно было увидеть величественный, могучий ясень, росший так близко к зданию, что ветви почти касались стены. Я полагаю, он рос там по меньшей мере с тех пор, как разобрали стены, засыпали крепостной ров и Кастигхэм-холл превратился из укрепленного замка в елизаветинский дом, приспособленный для жилья, а не для обороны. И уж во всяком случае, в 1690 году ясень несомненно высился на том месте.

В означенный год местность, где располагается Холл, стала ареной ряда процессов над ведьмами. По моему мнению, пройдет немало времени, прежде чем мы сумеем серьезно разобраться в реальных (если таковые вообще имелись) основаниях всеобщего страха перед ведьмами, имевшего место в старые времена. Действительно ли люди, обвиненные в колдовстве, воображали, будто обладают сверхъестественными способностями и имели ли желание (не говоря уж о возможности) вредить с помощью оных своим близким, или же все их признания просто-напросто добыты охотниками за ведьмами с помощью жестоких пыток — этот вопрос, как мнится мне, пока не решен. А стало быть, я не могу отбросить все рассказы о ведьмах как чистую выдумку. Что же до моего собственного, то достоверен ли он — пусть решает читатель.

Свою жертву аутодафе принес и Кастигхэм. Звали ее Мазерсоул, и отличие этой женщины от большинства обычных деревенских колдуний заключалось в том, что она была малость позажиточнее. Некоторые достойные, уважаемые в приходе фермеры даже выступили в защиту обвиняемой, ручаясь за ее благонравие и набожность. Но решающими при вынесении присяжными вердикта — и роковыми для миссис Мазерсоул — стали показания тогдашнего владельца Кастигхэм-холла — сэра Мэтью Фелла. Он засвидетельствовал, что трижды в полнолуние видел из окна, как обвиняемая собирала побеги «с ясеня перед моим домом». Женщина взбиралась на дерево в одной сорочке и срезала веточки причудливо искривленным ножом, что-то бормоча, словно разговаривая сама с собой. Во всех трех случаях сэр Мэтью предпринимал попытки задержать ее, но всякий раз вспугивал случайным шумом и, спустившись в сад, видел лишь убегающего в направлении деревни зайца.

В третий раз он со всей прыти погнался за зайцем, след которого привел его к дому миссис Мазерсоул. Правда, потом ему пришлось добрую четверть часа барабанить в ее дверь, а когда она, заспанная и весьма рассерженная, появилась наконец на пороге, ночной гость не смог найти вразумительного объяснения своему внезапному визиту.

Прежде всего, данные показания (хотя и другие прихожане приводили свидетельства хоть и не столь поразительных, но все же необычных поступков обвиняемой) послужили основой для признания миссис Мазерсоул виновной и вынесения ей смертного приговора. Через неделю после суда она, вместе с еще пятью или шестью несчастными, была повешена в Бери Сент-Эдмундс.

Сэр Мэтью Фелл, являвшийся в ту пору заместителем шерифа, присутствовал на казни. Пасмурным мартовским утром, под моросящим дождичком, телега с приговоренными катилась по поросшему грубой травой склону к вершине холма у Наргейта, где стояла виселица. Остальные осужденные, будучи, наверное, сломленными, выглядели безучастно, но миссис Мазерсоул, как в жизни, так и в смерти, оказалась женщиной совсем иного нрава. Ее, пользуясь выражением современника, правописание коего я сохраняю, «ядовитая ярость так подействовала не токмо на зрителей, но даже на палача, что все присутствовавшие и видевшие ее единогласно узрели в ней живое воплощение безумного Дьявола. Не оказав явного сопротивления служителям закона, оная ведьма, однако воззрилась на возложивших на нее руки со столь лютой злобой, что — как признался мне позднее один из них, — одно воспоминание об этом заставляло его внутренне содрогаться и шесть месяцев спустя».

Однако при этом, по свидетельству очевидцев, она не произносила никаких слов, кроме единственной, но тихонько повторенной несколько раз фразы, казавшейся лишенной смысла: «В Холл наведаются гости».

То, как пошла на смерть приговоренная, не оставило равнодушным сэра Мэтью, который, возвращаясь домой в компании викария своего прихода, завел с ним об этом беседу. Не будучи слишком рьяным охотником за ведьмами, сэр Мэтью давал показания без особой охоты, однако и тогда, и впоследствии заявлял, что описывал лишь виденное собственными глазами и не мог под присягой погрешить против истины. Ему, человеку добродушному и дружелюбному, вся эта история была глубоко неприятна, однако он считал участие в процессе своим долгом, каковой и был им исполнен. Все это он изложил викарию и получил от последнего заверения в том, что так на его месте поступил бы всякий добропорядочный и благоразумный человек.

Спустя несколько недель, в майское полнолуние, викарий и сквайр повстречались в парке и пешком направились к Холлу. Леди Фелл в те дни находилась у своей опасно больной матушки, и сэр Мэтью, оставшийся дома один, легко уговорил викария мистера Кроума отужинать вместе с ним.

По пути беседовали преимущественно о делах приходских и семейных, что, кстати, навело сэра Мэтью на (увы, оказавшуюся весьма своевременной) мысль составить завещательные распоряжения относительно своих владений.

Примерно в половине десятого мистер Кроум собрался домой, и хозяин вышел его проводить. Когда, свернув по посыпанной гравием дорожке, они увидели перед собой ясень (росший, как я уже указывал, возле самого дома), сэр Мэтью остановился и недоуменно пробормотал:

— Что это там снует по стволу ясеня то вверх, то вниз? Неужто белка? Так ведь вроде не та пора!

Взглянув в сторону дерева, викарий и впрямь увидел взбегавшее по стволу существо. Какого оно цвета, сказать было трудно, поскольку лунный свет позволил заметить лишь очертания, но одно врезалось в память викария отчетливо. Он был готов поклясться, что, сколь бы нелепо это ни звучало, белка это или другая тварь, только ног у нее всяко больше четырех.

Впрочем, смешно было бы делать какие-то выводы на основании промелькнувшего в потемках видения. Собеседники распрощались, а если им и довелось после того встретиться, то не раньше чем лет этак через десяток.

На следующий день имевший обыкновение спускаться к завтраку в шесть утра сэр Мэтью не появился ни в названный час, ни в семь, ни в восемь. Встревожившись, слуги решились наконец постучать в дверь спальни, но отклика не последовало. Опущу рассказ о том, как они стучали все громче, звали хозяина во весь голос и, в конце концов, осмелились открыть дверь снаружи. Ну а когда открыли-то (о чем вы уже, наверное, догадались) обнаружили сэра Мэтью мертвым. Он почернел и распух. Видимых следов насилия в спальне не имелось, но окно было открыто.

Кто-то из слуг побежал за священником, а последний послал известить коронера. Мистер Кроум поспешно явился в Холл, и его тут же провели в комнату, где лежал покойный. Как свидетельствуют найденные впоследствии заметки, викарий искренне уважал сэра Мэтью и глубоко скорбел о его кончине. Но приведенный ниже отрывок из них переписан мною потому, что позволяет пролить некоторый свет на ход событий, а заодно служит свидетельством распространенных убеждений того времени.

«Никаких следов Насильственного проникновения в Спальню не имелось. Окно было открыто, но мой бедный Друг обычно и не закрывал его в это Время Года. Маленькая порция эля, обычного его Вечернего Напитка, так и осталась не выпитой в серебряном кубке емкостью около пинты. Лекарь из Бери, некий мистер Хождинкс, исследовал содержимое кубка, однако, как присягнул впоследствии перед Коронером, не смог обнаружить там признаков яда, в то время как из-за сильного Вздутия и Почернения Тела, соседи, естественно, только и толковали, что об Отравлении. Тело оказалось очень сильно Изуродованным, ибо лежало в Постели, будучи немыслимо скрюченным, каковой факт дал основание Предположить, что мой достойный Друг и Покровитель испустил дух в великих Муках и Страданиях. Что покуда остается необъясненным — и что служит для меня Аргументом, свидетельствующим об Изощренном Замысле Свершителей сего Варварского Убийства — так это беда, приключившаяся с женщинами, коим надо было обмыть тело и подготовить к отпеванию. Будучи уважаемыми и сведущими в своем Скорбном Ремесле особами, обе явились ко мне в великом Волнении и Боли, Душевной и Телесной, и заявили, каковое заявление полностью подтвердилось при первом Осмотре, что едва коснулись они груди Покойного, как ощутили в своих Ладонях жгучую боль, а вскоре и все Руки их несоразмерно распухли. Впоследствии боли не прекращались несколько недель, препятствуя исполнению ими своего Долга, хотя на Коже никаких повреждений не было.

Узнав об этом, я послал за все еще находившимся в усадьбе Лекарем, и мы провели Тщательнейшее, елико было возможно посредством Маленькой Хрустальной Линзы, Исследование состояния Кожи на той части Тела, но имеющийся Инструмент не позволил нам обнаружить ничего заслуживающего Внимания, кроме пары маленьких Уколов или Проколов. Памятуя о Кольце Папы Борджиа и иных образчиках Ужасного Искусства Итальянских Отравителей прошлого века, можно предположить, что сквозь сии Точки и попал в Тело Яд.

Это все, что можно сказать о Симптомах, явленных на Кадавре. Все же прочее есть не более чем результат моего собственного Опыта, отчет о каковом будет оставлен Потомству для вынесения суждения о его Ценности. На Столе рядом с Постелью лежала маленькая Библия, к коей Друг мой, щепетильный как в Малых Делах, так и в Значительных, — прибегал и отходя ко сну, и по Пробуждении, дабы прочесть Избранные Строки. И взявши Ее — не без Слезы, должным образом оброненной, Помыслил я, что ныне он соприкоснулся уже и не с Выдержками, но с Подлинником во всем Его Величии. И тут мне пришло на Ум, что в минуту Бессилия мы склонны хвататься за любой самый слабый Лучик надежды, сулимой нам Светом, и испытывать хоть и признаваемую иными Предрассудком, но исстари существующую практику Гадания на Писании, примером обращения к коей служит случай с покойным его Священным Величеством Благословенным Мучеником Королем Карлом и лордом Фоклендом, о чем нынче много толкуют.

Итак, трижды провел я Опыт, открывая Книгу и кладя Палец свой на выбранные наугад строки, и получил следующее.

В первом случае — Евангелие от Луки, гл. XIII, Стих 7: “Сруби его”.

Во втором — Книга Пророка Исайи, глава XIII, стих 20: “Не заселится никогда и рода родов не будет жителей в нем”.

И в третьем — Книга Иова, глава XXXIX, стих 30: “Птенцы его пьют кровь и где труп, там и он”».

Пожалуй, это все выдержки из записей мистера Кроума, которые следовало процитировать. Сэра Мэтью Фелла подобающим образом положили в гроб и похоронили, а проповедь, прочитанная над его могилой мистером Кроумом в следующее воскресение, была напечатана под названием «Неисповедимый Путь, или Опасность для Англии Злоумышлений Антихриста». Она выражала точку зрения викария, совпадавшую с весьма распространенным в округе мнением и сводившуюся к тому, что бедный сквайр пал жертвой возобновивших свои заговоры и козни папистов.

Титул и владения усопшего унаследовал его сын, также Мэтью. На этом первый акт кастигхэмской трагедии завершился. Стоит, пожалуй, упомянуть, что (чему едва ли стоит удивляться) новоиспеченный баронет никогда не ночевал в спальне, ставшей местом кончины его отца. В ней вообще не спал никто, кроме случайных гостей. Сэр Мэтью Второй скончался в 1735 г., и время его хозяйствования не было отмечено ничем особенным, кроме разве что постоянно возраставшего падежа скота да и всей живности в имении.

Те, кого интересуют подробности, могут заглянуть в «Джентльмен Мэгэзин» за 1722 г., где приведены факты, сообщенные самим баронетом. Он положил конец падежу очень простым способом: заметив, что жертвами странного мора никогда не становились животные, ночевавшие под крышей, он велел на ночь загонять всю скотину в сараи и стойла. После этого гибнуть продолжали лишь дикие зверушки и птицы. У окрестных фермеров это явление получило название «кастигхэмского недуга», но, в силу отсутствия каких-либо (помимо неспособного пролить на что-либо свет ночного характера заболевания) достоверных сведений о его симптомах, я не стану распространяться на сей счет больше.

Как мною уже указывалось, второй сэр Мэтью умер в 1725 г., и ему, как и надлежало, наследовал его старший сын, сэр Ричард. Именно при нем у северной стены приходской церкви соорудили большую семейную церковную скамью. Размах строительных планов сквайра оказался таковым, что ради их воплощения пришлось потревожить несколько находившихся по ту сторону здания могил. Среди последних оказалась и могила миссис Мазерсоул, точное местоположение коей известно нам благодаря отметкам на плане церкви и кладбища, сделанным мистером Кроумом.

Весть о предстоящей эксгумации знаменитой ведьмы вызвала в деревне немалый интерес. Каковой сменился изрядным удивлением, когда выяснилось, что внутри целехонького, неповрежденного гроба не было ни тела, ни костей, ни даже трухи или пыли. Объяснения этому феномену не находилось: в воскрешение как-то не верилось, а похищать тело имело смысл разве что ради изучения оного в анатомическом кабинете.

Этот случай возобновил интерес к процессам над ведьмами, о которых не вспоминали уже лет сорок, а приказ сэра Ричарда сжечь гроб, хотя он и был выполнен беспрекословно, многие сочли рискованным.

Для меня пагубный характер новаторских устремлений сэра Ричарда представляется несомненным. До него Холл представлял собой прекрасное здание из красного кирпича, но сэру Ричарду довелось путешествовать по Италии, где он заразился итальянским вкусом, и, располагая большими средствами, нежели его предшественник, решил оставить на месте унаследованного им английского дома итальянское палаццо. В результате кирпич скрылся под тесаным камнем и штукатуркой, прихожая и гостиные украсились холодным римским мрамором, на дальнем берегу озера воздвигли копию храма Сивилл в Тиволи, и Кастигхэм приобрел совершенно новый, по моему разумению, куда менее привлекательный вид. Однако в ту пору облик усадьбы вызывал восхищение и был взят за образец многими окрестными сквайрами.

Как-то поутру (дело было в 1745 г.) сэр Ричард пробудился после беспокойной ночи. Из-за сильного, задувавшего в дымоход ветра камин в спальне постоянно дымил, а затушить его вовсе было нельзя из-за холода. Вдобавок еще и за окном что-то дребезжало так, что никто в доме не имел и минуты покоя. Мало того, именно сегодня ожидалось прибытие нескольких важных гостей, рассчитывавших на добрую охоту, между тем как опустошение среди обитавшей во владениях сэра Ричарда дичи достигло таких размеров, что это ставило под угрозу его репутацию владельца охотничьих угодий. Но главное заключалось в ином: баронет просто чувствовал, что не может спать в этой комнате, хотя и не понимал, в чем, собственно, причина.

Поразмышляв на эту тему за завтраком, он принялся методично осматривать дом, выбирая комнату, которая лучше всего могла бы подойти на роль новой спальни. Это удалось далеко не сразу. В одной его не устраивало окно, выходящее на восток, в другой — северная сторона, в третьей — то, что мимо без конца сновали слуги. Нет, ему требовалась спальня с окном на запад, чтобы солнце не будило его спозаранку, к тому же такая, чтобы находилась подальше ото всех хозяйственных помещений. В конце концов, отчаявшись угодить хозяину, экономка сказала:

— Боюсь, сэр Ричард, что только одна комната во всем доме отвечает вашим требованиям.

— И какая же? — поинтересовался баронет.

— Западная спальня сэра Мэтью.

— Вот и прекрасно. Пусть мне сегодня же приготовят там постель. Пойду на нее взгляну, — и он устремился вперед.

— Но, сэр Ричард, там никто не спал целых сорок лет. В ней и воздух-то, наверное, тот же, что при покойном сэре Мэтью, — тарахтела домоправительница, поспевая за ним.

— Не беда, проветрим. Давайте-ка, миссис Чиддок, откроем дверь да посмотрим, что это за спальня.

Воздух в комнате и вправду застоялся: там было темно и душно. В ней давно никто не бывал, к тому же именно это, обращенное к старому ясеню, крыло дома практически не затронула осуществленная хозяином перестройка.

— Миссис Чиддок, проветрите комнату как следует, уберите отовсюду пыль и пусть после обеда сюда перенесут мою кровать и спальные принадлежности, — распорядился сэр Ричард, подойдя к окну, распахнув ставни и впустив в спальню свет. — А в старой моей комнате разместите епископа Килмора.

— Сэр Ричард, — послышался неожиданно незнакомый голос. — Не соблаговолите ли вы уделить мне минуту внимания?

Обернувшись, баронет увидел на пороге мужчину в черном. Тот поклонился и продолжил:

— Прошу прощения за беспокойство, вы, наверное, меня не помните. Мое имя Уильям Кроум, и мой дед был здешним викарием во времена вашего деда.

— Сэр, — откликнулся баронет, — имя Кроум всегда будет служить пропуском в Кастигхэм. Я рад возобновить дружбу, длившуюся два поколения. Чем могу служить? Спрашиваю это, ибо и час вашего появления, и весь ваш вид указывают, что вы спешите.

— Что правда, то правда, сэр. Я действительно спешу, а сюда завернул проездом из Норвича в Бери Сент-Эдмундс, чтобы передать вам некоторые бумаги, недавно обнаруженные мною при разборе архива покойного деда. Сдается мне, в них есть кое-что, касающееся и вашей семьи.

— Весьма вам признателен, мистер Кроум. Не окажете ли вы мне честь пройти в гостиную и выпить стаканчик белого вина — мы могли бы посмотреть эти бумаги вместе… миссис Чиддок, а вы, как я уже сказал, займитесь проветриванием этой комнаты… Да, здесь умер мой дед… Да, из-за дерева тут, пожалуй, чуточку сыровато… Хватит, не желаю больше ничего слышать. Извольте выполнять, что вам сказано… Так что, мистер Кроум, пойдемте?

Они направились в кабинет. Пакет, доставленный мистером Кроумом (к слову, незадолго до того ставшим членом Совета Клэр-холл в Кембридже, а впоследствии выпустившим превосходное издание Polyaenus), содержал, помимо всего прочего, заметки, сделанные старым викарием по случаю смерти сэра Мэтью Фелла. Так сэр Ричард впервые столкнулся с загадочными Sortes Biblicae, о которых вы уже знаете, и они его основательно позабавили.

— Ладно, — промолвил он. — Один совет дедовской Библии звучит по крайней мере внятно: «Сруби его». Если имеется в виду ясень, то я этим советом воспользуюсь. Это источник сырости и сущий рассадник лихорадки.

В комнате находились книги, однако сэр Ричард еще только ожидал прибытия собранной им библиотеки, для которой оборудовалось специальное помещение, так что здесь их было немного.

Баронет оторвал взгляд от бумаг, поднял глаза на книжный шкаф и промолвил:

— Интересно, а эта Библия-пророчица все там же? Кажется, я ее вижу. Ну-ка…

Он пересек комнату и достал из шкафа толстую, небольшого формата Библию, разумеется, имевшую на следующем за титульным чистом листе сделанную от руки надпись «Мэтью Феллу от его любящей крестной Энн Элдус, 2 сентября 1659 г.».

— Было бы неплохо испытать Библию снова, мистер Кроум, — воскликнул баронет. — Ручаюсь, в книге Чисел мы найдем что-нибудь интересненькое… а хоть бы вот: «Ты станешь искать меня поутру, но всуе». А, каково? Ваш дед наверняка счел бы это первоклассным предсказанием. Ну а с меня хватит пророков, сказки все это. Но документы и вправду интересные, так что вам, мистер Кроум, я весьма благодарен. Понимаю, что вы очень спешите, но позвольте предложить хотя бы еще один стаканчик вина…

Радушие сэра Ричарда было вполне искренним, ибо ему весьма понравилась присущая нежданному визитеру манера держаться и говорить, однако тот и вправду торопился, так что на сем они распрощались.

После обеда прибыли иные гости — епископ Килмор, леди Мэри Херви, сэр Уильям Кентфилд и другие. В пять позвали к обеду, за ним последовали вино и карты, после чего все отправились спать.

Следующее утро, вместо того чтобы отправиться с остальными на охоту, сэр Ричард провел в беседе с епископом. Сей прелат, в отличие от большинства ирландских епископов той поры, не только посещал свою епархию, но жил там довольно продолжительное время. И вот, когда они прогуливались по террасе и разговаривали о возможных усовершенствованиях и переделках в усадьбе, он указал на окно в западном крыле и промолвил:

— Знаете ли, сэр Ричард, что вам нипочем не удалось бы заставить кого бы то ни было из моей ирландской паствы заночевать в этой комнате?

— Почему, милорд? — удивился баронет. — Это ведь, уже можно сказать, моя спальня.

— Ну, наши ирландские крестьяне верят, что спать близ ясеня не к добру, а у вас здоровенный ясень вымахал возле самого окна. Возможно, — епископ улыбнулся, — их предрассудок не столь уж нелеп: мне вот кажется, что, проведя там ночь, вы выглядите не больно-то свежим.

— Ясень тому виной или что другое, — признался сэр Ричард, — но спалось мне и впрямь неважно. Но ничего, дерево завтра же будет спилено.

— Полностью одобряю ваше решение. Вряд ли дышать таким сырым воздухом полезно для здоровья.

— Дело, пожалуй, не в воздухе, я ведь спал с закрытым окном. Просто всю ночь мешал какой-то скрип: не иначе как листья терлись о стекло. Ветви-то, наверное, дотянулись уже до самого окна.

— Это вряд ли, сэр Ричард, — возразил епископ. — Взгляните с этой точки — видите? Ни одна из ветвей не достанет до стекла. Ну, разве что в сильный ветер, но ведь ветра ночью не было. Между концом самой длинной ветки и окном будет не меньше фута.

— А ведь вы правы, милорд. Интересно, что же в таком случае скреблось в окошко? Да и пыль на внешнем подоконнике исчерчена какими-то следами.

Обсудив несколько гипотез, джентльмены сошлись на том, что скорее всего виной случившемуся крысы, которые взобрались на подоконник по плющу. То была догадка епископа, и сэра Ричарда она устроила.

День прошел безо всяких происшествий и закончился тем, что гости, пожелав хозяину и друг другу спокойной ночи, разошлись по спальням.

А теперь представим себе, что мы находимся в спальне сэра Ричарда. Свет потушен, сквайр лежит в постели. Комната расположена прямо над кухней, ночь снаружи тиха и тепла, так что окно распахнуто настежь.

В комнате почти нет света, но если вы вглядитесь во мрак, то вам может показаться, будто спящий сэр Ричард быстро, но совершенно бесшумно движет туда-сюда головой. А присмотревшись еще пристальнее, поймете, сколь же обманчива может быть темнота. Оказывается, у него несколько голов: круглые, лохматые, бурые, они мельтешат, иные даже на уровне его груди. Конечно, это всего лишь страшная иллюзия, но… бесшумно, словно кошка, нечто соскакивает с кровати, взбирается на подоконник и в мгновение ока исчезает снаружи. Вот и второе такое же существо… третье… четвертое… Теперь все в комнате недвижно.

Ты станешь искать меня поутру, но всуе .

Как и сэр Мэтью, сэр Ричард был найден в своей постели мертвым, опухшим и почерневшим.

Бледные, ошеломленные толпились под окном прознавшие об этом гости и слуги. Насчет причин смерти высказывались всяческие догадки — говорили и об итальянских отравителях, и о папских лазутчиках, и просто о зараженном воздухе, — а вот епископ Килмор молчал и смотрел на ясень. Его внимание привлек сидевший в развилке ветвей и с интересом высматривавший что-то в большом дупле белый котенок.

Неожиданно, стараясь нагнуться пониже, он сорвался с ветки и упал прямо в отверстие. Шум падения заставил многих поднять глаза.

Способность кошек издавать громкие крики известна большинству из нас, но такого истошного вопля, какой донесся из дупла старого ясеня, не слышал, наверное, никто. Затем внутри явственно послышалась какая-то возня. Леди Мэри Хэрви лишилась чувств на месте, а домоправительница, зажав уши, пустилась наутек.

Епископ Килмор и сэр Уильям Кентфилд остались на месте, хотя кошачий крик и на них подействовал так, что сэру Уильяму пришлось пару раз сглотнуть, прежде чем он смог наконец вымолвить.

— Чувствую, милорд, это не простое дерево. Там есть что-то внутри, и я намерен не откладывая выяснить, что именно.

Возражений не последовало. Принесли лестницу, один из садовников забрался наверх и заглянул в дупло, однако ничего путного не разглядел — разве что ему показалось, будто внутри что-то шевелится.

Тогда сэр Уильям распорядился раздобыть фонарь и спустить его в дупло на веревке.

— Мы должны докопаться до сути, милорд, — говорил он епископу. — Я готов поклясться своей жизнью, что тайна этих ужасных смертей сокрыта именно там.

Садовник поднялся по лестнице во второй раз и осторожно спустил фонарь в дупло, склонившись над ним сверху. Сначала все присутствующие увидели на его лице лишь желтоватый отблеск, а затем вдруг на нем появилось выражение невероятного ужаса и отвращения. Громко вскрикнув, садовник свалился с лестницы (к счастью, его успели подхватить на руки), а фонарь упал внутрь дерева.

Слуга был без чувств, и добиться от него связного рассказа удалось очень не скоро. Но до того времени многое прояснилось и так. Упав, фонарь, должно быть, разбился и поджег устилавшую дно дупла сухую древесную труху. Через несколько минут изнутри повалил дым, а там появились языки пламени. Дерево загорелось.

Зрители обступили его кольцом, держась на расстоянии нескольких ярдов, а сэр Уильям и епископ послали людей за топорами, вилами и всем прочим, что могло послужить оружием. Было очевидно, что какие бы твари не угнездились в стволе ясеня, пожар выгонит их наружу.

Так оно и вышло. Сперва над дуплом приподнялся горящий шар размером примерно с человеческую голову, но тут же упал обратно. Это повторилось пять или шесть раз, но в конце концов этот шар выскочил-таки наружу, свалился с дерева и упал на траву, где, спустя миг, затих. Подойдя к нему так близко, как только осмелился, я увидел перед собой мертвого паука — огромного, ядовитого, страшного, но всего лишь паука. По мере того как ствол прогорал все глубже, наружу выскакивали новые и новые мерзкие, покрытые серыми волосами твари.

Ясень горел весь день, пока остатки ствола не развалились на куски, и все это время люди убивали спасавшихся от огня тварей. Наконец, когда уже довольно давно ни один паук не высовывался, они осторожно подступили поближе и внимательно осмотрели корни.

«Внизу, — сообщал впоследствии епископ Килмор, — обнаружилась закругленная нора с двумя или тремя телами все тех же, видимо задохнувшихся от дыма, страшилищ». Но куда более любопытным мне представляется другое: у стенки этого логовища нашли скелет, а точнее сказать, обтянутый кожей костяк человеческого существа с сохранившимися черными волосами. Осмотр останков позволил установить, что они несомненно принадлежали женщине, умершей около полувека назад.

 

Эйнворт У. Вайвилль

ЧЕРНАЯ МАДОННА

Пер. В. Барсукова

Дома с запертыми ставнями, угрюмые, обреченные на разрушение. Дома, о которых повествуют странные истории. Истории о невероятных событиях. Они всегда воспламеняют воображение. Об одном таком доме я и расскажу.

Дом стоял на окраине небольшой деревни, прославившейся в годы революционной войны. Я задержался здесь и шаг за шагом восстановил его историю. У недоверчивых она вызовет улыбку, но людей мыслящих, как ранее меня, наведет на размышления о неисповедимых путях судьбы.

Дом несколько лет простоял пустым. Жители деревни избегали его. Нет, они не говорили, что там живут привидения, но сама жуткая история дома отпугивала всех, кто подумывал в нем поселиться.

Последними обитателями дома были два брата. Старший был высокий, угрюмый, с ястребиным носом, младший — приятный парень с темно-карими глазами и маленькими усиками. Худощавый. Оба были химиками — блестящими химиками, как мне говорили. Слуг они не держали, готовили и убирались сами. Они сломали перегородки и устроили в доме дорогостоящую лабораторию. Пузырьки, бутыли, сосуды. Реторты и электрические печи самой сложной конструкции. Ходили слухи, что они работали над важной химической проблемой, решение которой могло в корне изменить целую отрасль промышленности.

Старшего из братьев редко видели в деревне, но младший часто проезжал по улицам в дорогом автомобиле, направляясь в город. Иногда он останавливался и болтал с местными жителями. Говорил обо всем, что угодно, но никогда не упоминал свою работу и умело уходил от всех вопросов на эту тему. Главным в его жизни была работа, но имелось у него и хобби — зоология. Летом его часто видели в полях с длинным сачком. Странное сочетание увлечений.

В доме у них до поздней ночи горел свет. За занавесками виден был силуэт высокой фигуры. Вскоре после того, как братья поселились в деревне, из таинственного дома однажды ночью донесся приглушенный звук взрыва. Яркое пламя вырвалось из окон. Деревенские пожарные быстро потушили огонь. Для этого им пришлось войти в лабораторию, где произошел взрыв. То, что они увидели, обсуждала вся деревня, хотя братья и поспешили выпроводить пожарных — похоже, боялись, что те увидели слишком много. Некоторые начали подозревать в братьях фальшивомонетчиков.

Братья отремонтировали дом, и разговоры утихли. Следующее знаменательное происшествие было связано совсем с другим.

С гроздью бананов. Существо нашел среди бананов местный зеленщик. Это был волосатый паук с ярко-красным пятном на спине. Дело было в разгар зимы, и отвратительное создание от холода впало в спячку. Зеленщик решил, должно быть, что оно послужит хорошей рекламой. Он не убил паука, а посадил его в маленькую проволочную клетку с электрической лампой для подогрева.

В оценке рекламного потенциала паука зеленщик не ошибся. Паук отогрелся и стал ползать по клетке, ища выхода. Вся деревня приходила смотреть на паука, только и говорила о пауке, и наконец паук привлек внимание молодого химика: он ведь, как поясняли местные, «все ловил жуков и всякое такое».

Один взгляд на паука — и молодой человек затаил дыхание.

— Черная Мадонна, — прошептал он.

Деревенским это, понятно, ничего не сказало. Он объяснил. Выходило, что «черная Мадонна» — самый ядовитый паук, известный науке. Его укус почти неизбежно вызывает смерть.

Зеленщик покрылся холодным потом: он вспомнил, как беззаботно обращался с пауком. Паука, сказал он, нужно немедленно уничтожить. Молодой химик предложил купить паука, но только живьем. Зеленщик посомневался и согласился. В конце концов, чистый доход. Больше паука никто не видел.

Весна принесла холодные и яростные снежные бури, следовавшие одна за другой. Дом двух братьев оказался более или менее отрезан снежными заносами. Запоздалые путники говорили, что окна в нем горели ярко, как всегда.

Начиная с этого момента, мой рассказ будет представлять собой частично догадки, частично умозаключения, основанные на том, что стало известно позднее.

Вернувшись домой со своим пленником, молодой человек отнес паука к себе в комнату. Он наблюдал за пауком, держал его клетку в тепле и кормил пленника мошками. Паук чувствовал себя прекрасно. Но молодой ученый не забывал и о своих исследованиях.

Два брата шли к цели разными путями, независимо друг от друга. Старший любил работать по ночам, младший трудился днем. Об успехах исследований они не распространялись, и каждый держал подробности работы при себе. Странный метод, что и говорить.

Победил младший. Как-то, проработав всю ночь, старший брат проснулся далеко за полдень. Глаза у младшего сверкали. Да, случайно вышло. Только что получилось. Всемирная слава!

«Только что получилось! Случайно!» Эти слова травили душу старшего. Он чуть ли не возненавидел брата. Столько работы — и все впустую. Старший брат больше всего мечтал о славе, которую должен был принести успех.

Его брат ничего не замечал. Он был в восторге и не видел, какое выражение набежало на лицо старшего. Выражение, не предвещавшее ничего хорошего. Молодой химик запер свои записи в стол и направился к себе в комнату. Там он на миг протрезвел. Паук сбежал!

Он внимательно и тщательно обыскал всю комнату. Паука нигде не было. Форточка была приоткрыта, и молодой человек рассудил, что паук покинул комнату через окно. Ну что ж, он скоро погибнет от холода.

Старший брат допоздна не выходил из лаборатории. После первых жадных вопросов он, казалось, утратил всякий интерес к открытию. Утром он придет в себя и рассыпется в поздравлениях, подумал младший. Со старшим это бывало. Он иногда болезненно воспринимал поражение.

Старший медленно просматривал свои записи. Время от времени он выглядывал в окно, борясь с ужасным искушением. Вошел брат и сел за свой письменный стол. Глаза старшего уперлись ему в спину. Так легко! Спрятать тело, потом как-нибудь объяснить. Нет, нельзя о таком думать. Он стискивал кулаки, пока не побелели костяшки.

Прошло какое-то время. Младший встал, пожелал брату спокойной ночи и ушел к себе. Старший не знал, хватит ли у него решимости. Его охватило безумие. Он выжидал.

Несколько часов спустя дверь комнаты младшего тихо отворилась. В комнату прокралась высокая фигура. Нож действует бесшумно. Вскоре все было кончено.

Подвал с земляным полом стал отличной могилой. Старший вымыл руки. В его глазах блестела маниакальная радость. Теперь лучше подняться и удостовериться, что нигде в комнате не осталось пятен крови. Если человек срочно уезжает в город, он не оставляет пятен крови на простыне. Нужно вести себя осмотрительно!

Он быстро привел комнату в порядок. Когда выходил, по спине пробежал холодок. На спинке кровати висел старый свитер брата. Он спокойно надел свитер. Простудиться было бы лишним. Так, теперь записи.

Он стал аккуратно копировать записи брата своим почерком. Никто не придерется. Методичность ученого ненадолго подавила безумие. Он снова стал химиком.

Пока он работал, зашевелилось живое. Оно шевелилось в кармане старого свитера. К краю кармана потянулась волосатая нога. Может, привлекло тепло тела. Отвратительное существо начало медленно карабкаться по свитеру. Человек продолжал писать. Волосатые ноги медленно потянулись к воротничку. Человек не заметил. Затем паук почему-то свернул. Прополз по внутренней стороне руки, подрагивая в такт движениям. Добрался до манжеты, помедлил и спустился на пальцы. Человек выронил карандаш и выругался. В следующую секунду по его телу пробежала долгая дрожь, кровь отхлынула от лица, зрачки сузились и сделались меньше булавочных головок…

Жители деревни обнаружили его труп несколько дней спустя. Он сидел, глядя перед собой мертвыми глазами. На руке виднелись две крошечные красные точки, на столе были разложены доказательства его преступления.

 

Аноним

ЖЕНЩИНА-ПАУК

Я увидел Лидию Реминг в первый раз, когда она стояла в одной из парижских церквей рядом со своим женихом, и поразился ее замечательной красотой.

Никогда не приходилось мне видеть такой прелестной женщины.

Дивная фигура, прелестное лицо, очаровательные, глубокие глаза!

Бэском Кеннинг, жених, стоял подле нее у алтаря, окруженный толпой друзей.

Это был плотный молодой человек, — бедный студент, обладавший выдающимися способностями.

Ему завидовали, так как он женился на богатой женщине, и находили, что он сделал прекрасную партию.

Кеннинг был слишком ленив, чтобы усиленно работать, и желал посвятить себя исключительно живописи.

Луч солнца скользнул из окна и озарил лицо жениха: мне показалось, что он был очень бледен.

Невеста казалась прекрасным изваянием в своем роскошном наряде, лицо ее было неподвижно, только в больших глазах сверкали загадочные искорки.

Церемония ничем не отличалась от всех других церемоний подобного сорта.

Жених немного нервничал, но это было в порядке вещей.

Мой коллега, доктор Арман, взял меня под руку, и мы тихо пошли по улице.

Это был молодой врач, без практики.

Он был богат и посвящал все свое время наблюдениям над всевозможными случаями психоза и аномалии у различных субъектов.

— Кеннинг — славный молодой парень, — произнес доктор Арман, — мне очень жаль его!

Я был изумлен.

— Жалеть его? — возразил я, — у него очаровательная жена и богатство, чего же вам жалеть его?

Доктор Арман усмехнулся.

Мы подошли к писчебумажному магазину.

Мой коллега зашел туда, купил лист бумаги, написал несколько строк, запечатал бумагу в конверт и подал мне.

— Прочитайте это через 6 месяцев! — сказал он, и мы простились.

Я вернулся в Париж поздней осенью, отправился на старую квартиру и начал распаковывать чемоданы. Когда я встряхнул свой черный сюртук, из кармана выпал забытый конверт.

Открыть его и прочитать было для меня делом одной минуты.

«Кеннинг умрет до наступления зимы», — было написано рукой доктора Армана.

— Какие глупости! — проворчал я по адресу доктора и бросил бумагу в огонь.

В этот самый вечер я отравился в ресторан «Трех братьев» и, от нечего делать, начал просматривать газеты.

Совершенно случайно глаза мои упали на траурные объявления и я прочитал:

«Во вторник 10 ноября скончался в Бигорре Бэском Кеннинг 29 лет от роду. Врачи определили полное истощение сил вместе с упадком нервной системы. Останки его преданы земле в Бигорре».

Я отправился к доктору Арману с газетой в кармане.

Он холодно встретил меня и сейчас же заговорил о смерти Кеннинга.

— Друг мой, эта прелестная женщина — ядовитый паук в образе человека. Конечно, она не виновата в этом, как неповинен и паук в своих злодеяниях, но мы убиваем ядовитых пауков, и Лидия Реминг должна быть убита.

Она — великолепная представительница типа человеческих пауков…

Я знал это уже давно, почти 3 года усиленно наблюдал эту физическую ненормальность, эту особенность несчастной женщины, эту ужасную аномалию, но остерегался начать процесс против нее, не имея положительных доказательств.

Здесь, в Париже, Лидия Реминг имела трех мужей.

Первый был русский, второй — американец-миллионер, третий — несчастный Кеннинг…

Все трое умерли от истощения сил и упадка нервов.

— Как вы объясняете это?

— Я решительно не могу объяснить себе, да и никто не сможет объяснить, я думаю. Это выше всякого понимания и идет вразрез всем физическим и духовным законам. Я знаю только одно, что подобное явление существует.

Тип женщины-паука, вероятно, существовал еще с первых времен появления нашей расы.

На этом основании создалось много легенд. Весьма возможно, что придет время, когда наука добьется возможности определять этот тип людей-пауков в младенческом возрасте и будет истреблять их раньше, чем они получат способности вредить окружающим!

Лидия Реминг была арестована в эту самую ночь. Красавица не встревожилась и не удивилась, оставаясь по-прежнему спокойной и даже не спросив о причине ареста. Все произошло в самой строгой тайне.

Лидия была помещена в частную санаторию, как страдающая легким помешательством, и окружена строгим надзором и наблюдением д-ра Армана и других врачей.

Они следили за ней и оберегали ее так тщательно, словно дикое животное редкой породы, умирающее в неволе ради прогресса науки и культуры.

Вскоре после заключения в санаторию, Лидия Реминг начала терять силы.

Ни обильное питание, ни дорогие вина не могли укрепить ее. Несколько раз производились опыты, причем один из врачей держал ее за руки. В таких случаях Лидия сейчас же оживлялась, в глазах ее загорался хищный блеск, щеки покрывались румянцем, а врач сейчас же слабел и лишался сил…

Очевидно, Лидия сознавала близость конца.

Она умерла в этом же году, исхудав, как тень.

Доктор Арман продолжает свои интересные наблюдения, разыскивая ненормальных субъектов человеческого рода.

 

Дон М. Лемон

ПАУК И МУХА

Пер. В. Барсукова

Из соседней комнаты донеслось негромкое восклицание. Роберт Нейл бросил книгу и поспешил туда. Он увидел, что жена с тревогой смотрит на свою левую руку, которую она держала перед собой, чуть выставив вперед.

— Ах! — заохала она. — Меня укусили!

— Укусили, Джулия?! Но кто?

— Жуткий черный паук!

Нейл взял руку жены в свою и осмотрел. На ладони виднелось небольшое красное пятно. Он осторожно поцеловал пострадавшую руку и обнял жену.

— Давай сделаем горячий компресс, чтобы снять воспаление. Через пять минут ты будешь в полном порядке.

— Ах, дорогой, это был такой ужасный, огромный черный паук! — сказала жена после того, как ее рука была обработана горячей водой и перебинтована мягкой лентой.

— Ерунда, Джулия! Всего лишь обычный домовой паук.

— Ну уж нет, дорогой, — настаивала жена. — Это был не обычный паук. Я слышала, как он пел на стене перед тем, как укусил меня.

— Пел?!

— Да, пел.

— Чепуха, милая!

— Но, дорогой, он на самом деле пел — или издавал певучий звук. Я сначала подумала, что к нему в паутину угодила муха и что это она производит крыльями такой звук. Потом я увидела, что никакой мухи не было, а странное пение издавал паук. И затем это ужасное насекомое прыгнуло мне на руку и укусило меня!

Роберт Нейл снова взял пострадавшую руку в свою и покрыл повязку поцелуями. Не то его поцелуи, не то смех и уговоры возымели действие: жена вернулась к домашним обязанностям и думать забыла об укусе паука.

Нейл, однако, осмотрел стену комнаты и нашел большого черного паука. Тот сидел в центре своей паутины и пел. Нейл раздавил существо, оставив на стене красное пятно. Пятно он, как мог, стер носовым платком, а платок после этого сжег.

Прошла неделя, и муж с женой совершенно забыли о случае с пауком. Нейл неожиданно вспомнил о нем, услышав, как поет в соседней комнате жена. Песенка была иностранная — и тем не менее, у милой певицы не было никаких причин повторять свистящие мелодичные нотки черного паука.

Нейл обозвал себя дураком и решил, что ему померещилось. Но не прошло и минуты, как он вошел в комнату жены и попросил ее спеть что-нибудь на родном языке. Он объяснил, что песенка ему не понравилась: голос жены не мог проявиться в ней во всей своей красоте.

Молодая супруга согласилась. Наклонившись, чтобы поцеловать ее в макушку, Нейл обнаружил среди блестящих черных локонов жены затаившегося черного паука. Содрогнувшись и ни слова не говоря жене, Нейл незаметно смахнул волосатое существо на пол и раздавил.

Затем он прошелся по всем комнатам и осмотрел все стены. Он охотился на пауков. Больших черных пауков, которые сидят посреди своей паутины и поют. Но он не нашел ни одного паука.

С неделю пауки не появлялись. И вдруг Нейл увидел на ковре черного паука. Паук взбежал по платью жены и спрятался в ее волосах. Жена в это время сидела за пианино и пела.

Роберт Нейл все понял. Голос жены, вернее, эта особая свистяще-певучая нотка — вот что привлекло паука. Черному волосатому созданию жена Нейла казалась одной из своих.

На следующее утро, тихо войдя в комнату, Нейл увидел жену у окна. Она склонила голову над носовым платком, лежавшим на маленькой полочке для нот, и к чему-то внимательно прислушивалась. Что бы это могло быть? Нейл незаметно подошел и поглядел через ее плечо. Под платком билась пойманная муха, и жена прислушивалась к жужжанию ее крыльев.

Роберт Нейл был храбрым человеком. Но сейчас, когда он тихо выбрался из комнаты и бросился на луга, его колени тряслись, как у испуганного ребенка.

Он вернулся через час. Жена сидела на веранде с книгой на коленях. Ее очаровательное личико казалось оживленным. Нейл посмотрел в ее обрадованные нежные глаза и назвал себя дураком и трусом. Нет, небеса не могли обречь это прекрасное юное создание на чудовищную судьбу, которой он страшился!

Нейл поцеловал ее приподнятое лицо. Притаилось ли в ее тяжелых черных локонах что-то черное и ужасное? Он не стал приглядываться и сел рядом с женой. Джулия начала подшучивать над ним.

— Дорогой, — сказала она, — жаль, что ты такой худой. Мне нравятся толстые мужчины.

— Как, Джулия? Плотские пристрастия?

— Ничего подобного, дорогой! Но тебе стоило бы быть упитанней. Помнишь Гарри Холла?

Нейл вспомнил, как жена однажды сравнила Холла с жирной мясной мухой. При этом воспоминании он невольно вскочил на ноги. Мухи и пауки!

— В чем дело, дорогой? Ты болен?

Нейл сел и, вцепившись в подлокотники плетеного кресла, попытался улыбнуться.

— Пустяки, Джулия. Мне показалось, к калитке кто-то подошел.

Джулия посмотрела на калитку. С чего бы это муж вообразил, что к ним явился гость? Помолчав, она встала и обвила мужа рукой.

— Дорогой, купи мне подарок.

— Какой, Джулия?

— Ты не будешь надо мной смеяться?

— Смеяться? Чепуха!

— Ну хорошо, дорогой. Я хочу гамак.

— Гамак?

— Да, гамак.

— Договорились! Что-нибудь еще?

— Нет, это все.

Назавтра Нейл вернулся из деревни с большим гамаком. Он повесил гамак на веранде в прохладной тени вьюнков, укрывавших веранду и стену дома. Час спустя он обнаружил, что гамак исчез.

Он немедленно допросил обеих служанок, но они клялись, что к гамаку не притрагивались. Спросить у жены? Но зачем ей уносить гамак? Нет! Гамак, видимо, украл какой- нибудь бродяга.

Нейл отправился в деревню и привез новый гамак, который повесил на то же место. После он спрятался за беседкой и стал ждать.

Вскоре на веранду вышла жена и увидела гамак. Она отвязала веревки и унесла гамак в дом. Нейл немного подождал и поспешил внутрь. Громко насвистывая, он осмотрел все комнаты. Гамака нигде не было. Не видно было и жены. Он перестал насвистывать и задумался. Чердак! Ну конечно! Жена поднялась на чердак. Нужно помочь ей повесить гамак.

Нейл поднялся по ступеням, но нашел дверь чердака запертой. Он прислушался. Внутри кто-то расхаживал, возился — и пел.

Жена вешала гамак. Два гамака! Джулия, никак, собирается устроить на чердаке вечеринку с гамаками! Когда все будет готово, она разошлет приглашения и…

— О Господи! — рыданием вырвалось у него. Пошатываясь, он спустился по лестнице и выбежал из дома.

Нейл бродил по лугам до темноты. Служанки оставили в гостиной зажженную лампу и ушли в деревню. Он прикрутил фитиль. Сидя в темной комнате, он ждал жену.

Неожиданно откуда-то сверху донесся звук — странное сочетание пения и свиста. Звук мгновенно сделался громче. Нейл попытался встать, но не смог. Затем, с усилием, все же поднялся на ноги. Он наугад шагнул вперед в темноте, стараясь не наткнуться на мебель. Шагнул еще раз. Побежал к двери, взлетел по ступеням и ворвался на чердак.

Чердак был погружен в кромешную тьму. Нейл ничего не видел и слышал — его внезапное появление, вероятно, заставило жену насторожиться.

Он замер и прислушался. Внезапно странное пение возобновилось, сперва тихо, затем все громче и отчетливей. Пение словно зачаровывало его и приковывало к месту.

Он услышал еще один звук. Что-то бегало вокруг него, обвивало его неподвижное тело тысячами тонких нитей, пеленало все туже и туже. Нити прилипали к его рукам и одежде, будто были покрыты клеем.

Его глаза стали понемногу привыкать к темноте. Звуки оборвались, белый туман вокруг превратился в клейкую сеть. Скованный по рукам и ногам, беспомощный, он увидел в дальнем конце чердака гамак, а в нем существо с двумя светящимися глазами на женском лице. Оно наблюдало за ним и ждало. Потом оно начало приближаться, подбираться все ближе и ближе — неслышно, не издавая ни звука, как паук подбирается к безнадежно запутавшейся в его паутине мухе.

Рекламный плакат (очевидно, имеющий отношение к распространенной цирковой и балаганной иллюзии, известной как «Спидора» — женщина с телом паука). Гамбург, 1922.

 

Евгений Цветков

ПАУК-ТЕЛЕПАТ

Солнышко. Куры за окном раскудахтались. По стене ползет паук-косиножка. Тонкими длинными ножками скребет невидимые трещинки и бугорки. Луч застыл в пыли. Пыль светится, пылинки плавают, мелькают…

Иван Федорович глядел прямо перед собой, медленно, с трудом просыпаясь. Обрывки сновидений еще неслись перед глазами и гасли. «Ба! — он резко поднялся. — Вот ерунда какая. Опять проспал».

Паучок стремительно метнулся наискось по стене и замер. Круглое, с фасеточками глаз тельце присело на гибких ножках. Бац! И темным комочком спутанной паутинки свалился ловкий, многоногий пришелец. Пылинки заметались в окоченевшем белом столбе. Вздохнул Иван Федорович, потянулся и зевнул. Куры дробно выстукивали кому-то телеграфную морзянку, заканчивая каждую фразу надсадным криком… «Когда же ты, Иван Федорович, наконец, отоспишься?» — сказал себе ласково Иван Федорович и спрыгнул с низкой кровати на дощатый пол. Вот уже неделю он здесь, у ласкового моря, в маленьком сарайчике, дышал и наливался здоровьем. И никак не удавалось Ивану Федоровичу подняться пораньше, до солнца и погулять по голому, пустынному пляжу и встретить это самое солнышко. Дело пустяковое, но ему оно казалось до чрезвычайности важным, И каждое утро, просыпаясь, он огорчался, видя солнечный луч в пыльном столбе. «Опять проспал! Вот незадача — говорил себе Иван Федорович. Теперь можно на пляж и не идти. Набьются так, что плюнуть негде не то, что сесть». Его нервы фронтовика не выдерживали атмосферы жарких, потных, разомлевших под солнцем тел. Потому на пляж он почти не ходил, а предпочитал прогуляться по окрестностям, где, конечно, не так было хорошо и море виднелось лишь вдалеке. Зато одиночество и покой окружали его, и это было главным. Старая контузия, да и нервотрепки мирных дней как-то незаметно подточили Ивана Федоровича. И вот пришлось все бросить и отправиться в этот тихий курортный городок. Он снял дощатый сарайчик за рубль в сутки и стал вести растительную жизнь…

«Нет, — твердо сказал себе Иван Федорович, — завтра я непременно встану и надышусь, налюбуюсь водичкой, пока эти все не слетелись на берег. Как мухи, чистые мухи, вялые, от жары… Его даже передернуло от такой мысли. Как же им самим не противно сидеть спиной к спине, прикасаться к чужим ногам… Человеку простор нужен». Иван Федорович вытащил папиросу, размял ее, закурил неторопливо и вышел во дворик…

— Как спалось, Иван Федорович? — пропела полногрудая хозяйка и сладко ему улыбнулась.

Иван Федорович смутился, откашлялся, промычал невнятно, что мол, хорошо выспался. Хозяйка была вдовая, и чем- то сильно ей Иван Федорович пришелся…

— А наши все давно на пляжу… — она выплеснула помои и прошла мимо него на летнюю кухоньку. Белые груди колыхнулись и проплыли мимо…

— Никак не могу пораньше встать, — Иван Федорович проводил глазами это великолепие, — может, разбудите меня завтра пораньше? Часиков в пять-шесть хорошо бы…

Она кокетливо улыбнулась, задышала: «Да лучше поспите, сил набирайтесь. А то мужик нынче совсем слабый пошел…»

— Ммда, — сказал Иван Федорович, — оно конечно. Как там насчет чайку?

— Кипит давно, вас ждет.

— «Хорошая баба, — подумал Иван Федорович, — хорошая». И от этой мысли в который раз за эту неделю закручинился.

— Да разбужу, разбужу, — она ловко вытерла блюдце, потом чашку, поставила на стол. — Садитесь, попейте. Бросьте вы эту соску с утра. Опять кашлять будете. Вчера всю ночь кашляли, — и, наливая чаю, добавила, вздохнув: — С радостью разбужу, во сколько хотите…

Хозяйка слово сдержала. Разбудила чуть свет. Иван Федорович ополоснул лицо и, быстро собравшись, вышел на пустые улочки. Пошел к морю. В светлеющем небе гасли звездочки. Луна бледнела. А на востоке горел розовым новый день. Пустынный пляж растянулся перед ним. С наслаждением вздохнул Иван Федорович душистый, не успевший остыть за ночь воздух. Ровным темным стеклом застыла гладь воды. Ни души. Неторопливо он пошел вдоль берега, обходя кабинки, валявшиеся обломки неизвестно чего…

Вот повернул Иван Федорович за большую скалу, что отгораживала одну часть бухты от другой и тут же увидел. Господи! Он остановился с замирающим сердцем. На песке, запрокинув голову, сладко изнемогая, раскинулась женщина. Прильнув к ее красивой чуть тяжеловатой груди, отчетливо белевшей на фоне загорелого тела, сидело членистоногое, в жестком темном панцире создание. Паук! Увеличенный до размеров большой собаки. Женщина жарко дышала, стонала в истоме.

В то же мгновение Иван Федорович почувствовал, что и чудище его заметило. Попятился Иван Федорович. И вдруг паук пропал, прямо на глазах превратился в мужчину. Стройное, красивое мужское тело ритмично двигалось… все быстрее… С перехваченным горлом, не в силах проглотить вязкую слюну, Иван Федорович тупо смотрел. Вот два тела слились.

«Фу ты, черт! — Иван Федорович быстро ретировался, нырнул проворно назад за скалу, из-за которой он так неуместно выскочил несколько секунд назад. — Фу ты, черт!» — снова сказал он, проворно ретируясь подальше.

Вроде бы его и не заметили. И в то же время смутное чувство возникло у него в душе. Ему казалось, будто теперь следит за ним кто-то. Вроде и не смотрит, а так подглядывает. В сердцах Иван Федорович сплюнул. Ну и гадость пригрезилась. Что-то совсем стареть стал, глаза не видят. Он огляделся вокруг. Пустынно. Утренний пляж ровно расстилался перед ним. Скала осталась далеко позади. Четыре утра. Все спит. Вода, песок охладелый, и кони Гелиоса, что вынесут через часок горячий шар.

Смутное ощущение подглядывающих глаз не покинуло его. «Фу ты, черт», — в третий раз произнес Иван Федорович, на этот раз в полнейшей задумчивости. Он постоял еще минуты три, потом довольно быстро пошел по длинной дуге, огибающей скалу…

Шел он быстро, но видно было, что погружен он весь в свою какую-то очень важную мысль. Время от времени Иван Федорович даже говорил негромко вслух: — Мм-да, да, да, — вроде сам себя в чем-то опровергал или убеждал.

Скала отодвинулась в сторону. Иван Федорович остановился. И, напрягая глаза, стал всматриваться. Ровно бледнел остывший за ночь пляж. Ветерок чуть сморщил блестящую темную гладь воды, полетел над голым песком.

Они были еще там. И, конечно, видеть его не могли. Почему же ему казалось все время, что чей-то злобный взгляд наблюдает за ним пристально и неотступно?

Еще зорче глянул Иван Федорович. Тело женщины почти сливалось с песком, чуть розовея под лучами зари. И ясно, отчетливо теперь на этой нежной розоватости он разглядел черное пятно. И в тот же миг понял, кто подглядывает за ним так жестко и нечеловечески. Паук-телепат. Вот кто! Мысль сверкнула. Он испугался и рассвирепел одновременно. И понял, что он единственный на земле знает о страшном пришельце-чудовище. Огромное чувство ответственности вытеснило страх. Не колеблясь больше, подхватил Иван Федорович камень побольше и потяжелее и быстро двинулся к скале.

Но чуть ступил он несколько шагов, как темное пятно исчезло, и вновь увидел он два сплетенных в любовной истоме тела.

Отступил назад. Появилось пятно. Опять шагнул вперед. Пятно исчезло.

«Вот оно как, подлец! Радиус действия, значит! Сто метров и баста, — радостно и зло подумал Иван Федорович. — И она его за красивого мужика принимает. Вся исходит, тает от страсти. А он внушил ей это и пьет кровушку преспокойно…»

Иван Федорович снова шагнул вперед и тут почувствовал, как в следящих за ним глазах что-то переменилось. Вроде налились они тяжестью, и эта тяжесть стала переливаться в него. Мысли затуманились, поползли во все стороны бессмысленные обрубки фраз. Он стал забывать, забывать… Что? Иван Федорович мотнул головой. Что он стал забывать?!

Быстро отступил, и в голове просветлело. «Вот оно что, подумал он, — окончательно учуял, гад! И не увидел бы я никогда, не захвати его врасплох. Присосался и на миг забылся, подлец. А кто с такого расстояния его разглядит, да еще на самой зорьке? Днем, наверно, прячется…»

Он поднял отяжелевшие веки и вздрогнул. По белому ровному пляжу, стремительно уменьшаясь, двигалось черное пятно. Почти бегом Иван Федорович бросился к скале… Красивое, еще теплое нагое тело застыло в последней истоме. Остановился он, как вкопанный, рукой провел по голове, будто шапку снял. Как-то сразу понял, что перед ним труп. «Вот так бы всем умирать», — мелькнула мысль.

Женщина была очень красива. Тонкая кисть закинута за голову. Вторая рука, видно, в любовной остроте, скребла ноготками песок. Еще несколько минут назад эта остывающая плоть трепетала наслаждением, стонала, закрыв глаза и, запрокинув голову, кусала губку от мучительной неги. Безвольно раскинулись ее длинные загорелые ноги…

На шее, возле мягкой округлой ямки ключицы, чуть запеклась незаметная ранка.

Обалделый Иван Федорович страшным усилием воли отвел глаза. Тупым взором скользнул вдоль пляжа. Море все сильнее морщилось. Ветерок посвистывал, шелестел. Утренняя дрожь отгоняла сны. Не отдавая себе отчета в том, что делает, в глубокой задумчивости Иван Федорович повернулся и пошел от страшного, так сильно притягивающего места. Теперь он был сосредоточен на одной мысли, одном ощущении… «Найти и уничтожить! Ведь рассказать, никто не поверит! Еще в больницу упекут. Никто! Он один. Один на один. Только он знает, кто этот страшный пришелец. — Иван Федорович ни на миг не усомнился, что это пришелец. — Кто ж еще? Паук-телепат. Оживший бред, но фактам надо верить. Обнаружить и уничтожить! — по-военному сформулировал он главную свою и теперь единственную мысль. — И уничтожить! Но сначала надо найти!»

Иван Федорович даже остановился, но тут же разрешил и эту проблему. Нет ничего проще. Телепата надо искать как бы внутри себя! «Ты за мной следишь, но и я тебя чувствую, — со значением и вкусом по слогам произнес он и засмеялся. — Чувствую, подлец! Теперь мы с тобой связаны так, что не разорвать…» Он сосредоточился на этом ощущении чужих глаз, и ноги его сами повели.

Первыми тело обнаружили мальчишки. С криками и воплями примчались они на центральный пляж, устроили в городе переполох. Через несколько минут плотная густая толпа окружила скалу, кусок берега, где лежала мертвая женщина. Задние напирали, толкались. Передние молча глазели, не в силах отойти или оторвать взор от безвольной, страшной и прекрасной одновременно плоти. Любовь, истома, смерть слились в ней вместе. И каждый это ощущал. Странно притягивало, зачаровывало взгляд это раскинувшееся загорелое тело с белеющей нежной грудью. Не оторваться. Сладко начинал ныть позвоночник. «Вот наваждение, — думал участковый, не в силах отвести глаза, оторвать взгляд, медлил, не торопился закрыть простыней сладостную жуть.

— Вот наваждение, — снова пробормотал он и, одернув себя, наконец набросил на труп белое покрывало. Потом хрипло, но громко сказал:

— Расходитесь, расходитесь, граждане! Чего тут смотреть? Это вам не кино…

Буксуя в песке, подлетела «скорая». Тело под простыней положили осторожно на носилки, носилки сзади втолкнули в машину и, вгрызаясь резиной в пляж, «скорая» отъехала.

— Расходитесь, — теперь негромко сказал милиционер и сам первый пошел.

Толпа любопытствующих стала расползаться по розовой полосе пляжа. Горячее, брызжущее светом над слепящей водой, поднималось солнце.

Иван Федорович тоже постоял, посмотрел и вместе со всеми стал расходиться. Мысли его, по-прежнему, были сосредоточены на одном четком, военном: «Обнаружить противника и уничтожить!» И рассуждал он несложно, зато здраво:

«Я — один. Все равно мне никто не поверит. Мой противник — паук-телепат. Я увидел его потому, что захватил врасплох. Так его не увидишь. Жертв, видимо, у него много. Для женщин он — красавец-мужчина. Для мужчин — красавица-женщина. Значит, надо искать красавцев и красавиц и подглядеть, последить за ними издалека. Радиус действия телепатии паука не так уж велик. Смертный исход, скорее всего, случайность. Но именно на ней и попался пришелец, как всякий бандит, на чем-то он должен промахнуться, и промахнулся! Вопрос — как наблюдать издалека?» — спросил себя Иван Федорович лаконично и так же лаконично ответил сам себе:

— Надо купить подзорную трубу.

Он дождался, пока открылись магазины и стали продавать водку. Затем он купил бутылку и выпил стакан. Напряжение утра и ночи того требовало. Выпил одним духом. Стакан позаимствовал у автомата с газировкой. Ею же и запил водочную горечь. Натянутые до предела нервы в самом деле отпустили, и теперь он прямо и даже равнодушно-строго глянул в следившие за ним изнутри глаза. И увидел, как в них мелькнула растерянность и даже испуг. «Подожди, подожди!» — грозно и многообещающе пробормотал Иван Федорович и двинулся за трубой.

Шел двенадцатый час дня. Солнце жарило. Ослепительная слепящая гладь моря упруго волновалась под свежим ветерком и, шипя, брызгала пеной. Отдыхающие облепили берег. Плюнуть некуда. Разомлевший порядком от жары, водки и усталости Иван Федорович уютно и незаметно устроился в сторонке, на вершине одной из торчавших из сухого песка скал. Неторопливо скользил он теперь вооруженным подзорной трубой глазом по рядам отдыхающих тел. Он искал красавцев и красавиц. Обнаружив, брал их на заметку и смотрел дальше. Он был один на один с врагом и сейчас сознавал это особенно остро. Фронтовик, человек большой смелости, выдержки и долга, Иван Федорович ожил. Где-то в глубине души он откровенно радовался всему случившемуся. Он снова был на переднем крае, снова стал нужен всем. Чувство ответственности перед собой и миром не оставляло сомнений, и он скользил внимательным взглядом дальше.

Конечно, чужие, нечеловеческие глаза по-прежнему наблюдали за ним. Его противник знал обо всем, что бы Иван Федорович ни делал. Но у членистоногого злодея не было выхода. Хочешь пить кровь — соблазни. Хочешь соблазнить — будь красавцем или красавицей. И эту нехитрую логику жизни, в свою очередь, отчетливо понимал и чувствовал Иван Федорович. Одного он только боялся. Как бы паук не расширил свой радиус действия, внушения и силу. Тогда будет трудно.

В поле зрения окуляра трубы попадали ноги, лица. Вдруг Иван Федорович почувствовал, что чужие глаза, смотревшие за ним, стремительно приблизились. И не успел он еще как следует забеспокоиться, как неприятный резкий голос грубо рявкнул у него позади: «Подсматриваешь?!»

Иван Федорович ловко прыгнул в сторону, как в годы войны в разведке, и выпрямился. Перед ним стоял детина с удивительно маленькой на непропорционально массивных плечах головкой. Мокрые голубенькие глазки его зло поблескивали. А из обиженного ротика, кривляясь, выскакивали странные, злобные слова… Иван Федорович на миг замер и весь сосредоточился на себе.

Враг глядел в упор. Он! Конечно же, телепат может в любом обличьи предстать перед ним и… Дальше Иван Федорович не раздумывал.

Надо сказать, что все-таки не так прост он был. Войну прошел десантником, да и после служил, так сказать, в специальных частях. Только вот в последние годы оказался не у дел и пошел по административной части… А цель паука — ясна. Лишить его подзорной трубы. Это он сразу понял. Ровно легла его ладонь поперек шеи пришельца. Голубые, мокрые глазки затосковали, ротик искривился еще сильнее, и огромная туша рухнула. Рухнула и в тот же миг пропала.

Щелкнув яростно клешней, черное, жесткое тело скользнуло между камнями. С криком «А, гад!» Иван Федорович кинулся за ним, споткнулся и грохнул трубу о камень. Потом вроде очнулся.

— Вот дьявол! — выругался он, недоуменно глядя на высыпавшиеся осколки линз. — Ну, ничего. Тебе все равно не уйти…

Взгляд, наблюдавший изнутри, быстро удалялся. Сплюнув в сердцах, Иван Федорович направился в город.

Было три часа дня. Солнце все жгло, по-южному, сухоприятно. Ветер с моря стал сильней. Черная, блестящая, теперь в крупных складках поверхность воды там и тут закручивалась барашками пены. А на пляже, тягуче вспучиваясь зеленоватой пеной, тяжело ложились валы и, шипя миллионами пузырьков, растекались, пытаясь добраться до ног и одежды курортников, ошалелых и блаженных одновременно. Оглушенных визгом, шумом и грохотом волн.

«Отдыхающие, — томился про себя лейтенант, прислушиваясь к шуму волн и крикам. — Им что? А тут сиди. И все тебя дергают…» — лейтенант вздохнул.

Вентилятор жужжал чуть слышно. В отделении было пусто. Все ушли обедать, возбужденно обсуждая ночное происшествие. «А чего обсуждать! — думал лейтенант. — Садист и все. Мало их тут приезжает. Разве всех проверишь». Он повел тонкой жилистой шеей. Косая ровная прядь черных волос, как подбитое воронье крыло, свесилась набок. Он откинул слипшиеся волосы назад и блаженно прищурился под струей вентилятора. В этот момент лейтенант и заметил человека по ту сторону конторки.

«Странно, — подумал он, — странно, что так неслышно тот вошел, и я недоглядел…»

— Что вы хотите? — спросил лейтенант, и помимо воли глаза у него сузились и превратились в жесткие щелочки, а лицо затвердело маленькими бугорками.

Иван Федорович, — во всяком случае, потом, на очной ставке, лейтенант и на миг не усомнился, не колебался, что это был именно он — так вот, этот Иван Федорович смотрел несколько молчаливых секунд лейтенанту прямо в глаза, потом резко вскинул руку над прилавком и наставил на лейтенанта револьвер.

— Что?! — сказал он тихо, но очень отчетливо. — Загубили, подлецы!!

Лейтенант застыл камнем. «Псих!» — мелькнуло у него в голове.

— Гибралтар. Хуже будет, — пообещал посетитель мрачно и раздельно.

И тут лейтенант услыхал спасительные шаги у входа в отделение.

Иван Федорович проворно спрятал пистолет, шагнул стремительно к двери и вышел. Лейтенант сидел мгновение, потом встрепенулся и, как тигр, метнулся за ним следом. Выскочил на площадку перед отделением. Никого. Его коллега стоял и, покуривая, поглядывал на розовую распаренную мороженщицу через дорогу.

— Ты не видел, тут прошел? — схватил его за рукав лейтенант.

— Каво не видел? — лениво отозвался коллега, не отводя глаз от мороженщицы.

— Такой жилистый, в гимнастерке…

— Туда свернул, — ткнул «коллега» лениво пальцем в сторону тупичка, влево от отделения.

— Следуй за мной! — приказал лейтенант. Тот был всего лишь сержантом и обязан был следовать за ним.

— Ну! — грозно прикрикнул он и ринулся в проход, расстегивая на ходу кобуру. Из тупичка деться было некуда. Они вбежали в каменный проход. В тенистой прохладе было пусто. Тянуло сквознячком. Кошка, зло, испуганно мяукнув, стремительно скользнула у них между ног и сгинула.

— Никого, — сказал растерянно лейтенант. — Ты точно видел? — спросил он, каменея бугорками.

— Точно, — отозвался с вызовом сержант. — А что?

— Куда же он мог подеваться отсюда?

— А… его знает? — сержант загрустил, на лице у него было написано глубочайшее отвращение ко всему происходящему.

Лейтенант зло сбросил косую прядь со лба, посмотрел жестко и каким-то отвлеченным взглядом на сержанта и быстро пошел назад в отделение.

Сержант молча проводил его глазами.

* * *

— Этот, — уверенно отчеканил лейтенант и, казалось, не только лицо, а и весь теперь он сам затвердел мелкими бугорками антипатии и непримиримости. Глаза у него сузились, превратились в острые точки и кололи поникшего перед ним Ивана Федоровича.

Иван Федорович в самом деле сидел, как громом пораженный человек.

Только это он, поспав тревожно часок, вышел на улицу, как его тут же забрали, грубо втолкнули в коляску мотоцикла и привезли сюда.

Естественно, он не сопротивлялся. Иван Федорович был прежде всего человек дисциплины.

— Он, точно он, — детина с плаксивыми, мокрыми глазками злобно ткнул в сторону Ивана Федоровича увесистым кулаком. — Как врезал мне ни за что, ни про что. Подглядывал, высматривал, гад, кого еще зарезать…

— Хватит, хватит, — оборвал его лейтенант. — Вы свободны.

— Ууух, — зло промычал детина.

Иван Федорович сидел все так же понурившись, вроде не замечал никого. Он только один раз слегка вздрогнул и поднял голову, когда услыхал грудной, певучий голос своей хозяйки, у которой снимал сарайчик.

— Все маялся, просил разбудить пораньше, — торопилась она, раскрасневшаяся, сердитая.

«Хорошая баба, — вяло мелькнуло у него в голове. — Да что же она говорит такое? Вот дура!» И снова опустил голову.

А та тараторила: «Вот так и сидит, бывало. Я спрошу, чего, мол, на пляж не идете. Много, говорит, там больно людей. Значит, люди ему мешали. А в это утро я его разбудила. Он и пошел, — она всхлипнула. — Откуда же я знала, товарищ начальник, что такое может выйти? Откуда?»

— Вы ни в чем не виноваты, — строго сказал лейтенант, — продолжайте!

— А потом пришел и завалился спать. Я разок взглянула. Винищем несет. Потом встал, вышел, тут его и забрали, — она поджала губы и села, не глядя в сторону Ивана Федоровича.

Какой-то красавчик городил, будто видел его в четыре утра, бродившего, как зверь, по пляжу.

Иван Федорович поразился про себя, почему никто не спросил, а что делал этот красавчик там в четыре утра?

Сержант его тоже узнал. И еще какая-то уборщица что- то видела, что-то говорила, только что, он так и не понял. Лейтенант аккуратно и быстро все записывал. Давал прочитать свидетелю и требовал подписать. Свидетели подписывались. Каждый под своим листком показаний. Иван Федорович все не мог стряхнуть с себя какое-то удивительное оцепенение.

— Вы признаете все, что здесь говорилось? — жестким голосом, в котором звенел металл, спросил его лейтенант. — Признаете?

Тут Иван Федорович стал, наконец, приходить в себя. Поглядел мутным взором вокруг. Вот тут они все. И детина с плаксивыми глазками, косо вырезанными в маленькой головке. И неведомый ему красавчик, и его квартирная хозяйка… Он заглянул внутрь себя. Пристально всмотрелся.

В упор, с нечеловеческой злобой глядели на него глаза пришельца. «Вот она какая штука», — прошептал Иван Федорович.

— Что вы сказали? — рявкнул лейтенант. — Признаетесь?

Иван Федорович и бровью не повел. Внимательно он вглядывался в горящие внутри зрачки. «Вот она какая штука, — снова пробормотал он. — Нашел, значит, способ меня устранить. Враг, жестокий и коварный, о котором никто даже не подозревает… Конечно, что ему стоило раздробиться, и стать вот ими всеми, — он украдкой огляделся. — Все, все они тут проекция, наваждение проклятого паука! И ни одного человека поблизости. Никому не крикнешь. А крикнешь, ведь не поверят — садист, псих!»

— Где оружие? — снова рявкнул лейтенант…

…Злобно, торжествуя, в упор горят зрачки его врага!

— Ну, гад! — заревел Иван Федорович и кинулся на них.

* * *

Очнулся он в камере. Тревожно спросил себя: «Сколько прошло времени?» Но камера была без окошек, а рассеянный электрический свет о времени сказать не мог. Иван Федорович потер лоб. Голова болела. Тело ныло во многих местах. Видно, скрутили его без всяких церемоний. «Вот и отомстил тебе паучок-телепатик». Он скрипнул зубами. И ни одного человека рядом. Никого, кто бы поверил в страшную опасность. И не выберешься ты, Иван Федорович, теперь отсюда. Садист-убийца. Расстрел и готово дело — он застонал от бессилия и ярости.

— Где он тут у вас? — громыхнул за стеной голос.

Иван Федорович затаился. Теперь он глядел только внутрь себя, в самую глубину. Но прислушивался одновременно и к тому, что вокруг. Враг жестоко, нечеловечески глядел со всех сторон. Совсем рядом. «Господи, — машинально прошептали губы Ивана Федоровича, — неужели нет ни одного человека рядом? Никого. И никто не поверит». И дикая мысль зазмеилась, как трещина побежала, вспарывая воспаленную голову Ивана Федоровича: «А что, если все это вокруг, все, все вообще…» Он почувствовал, что сходит с ума, теряет над собой контроль, как тогда, когда он бросился на них, теряет всякое соображение и вот-вот в безумии начнет грызть руки…

— Нет, нет, нет! — судорожно забормотал он. — Нет! — застонал громко вслух. — Аааааа…

— Это точно, он и убил, товарищ полковник. Ишь, психует, — лейтенант уверенно, как человек, исполнивший трудное, но почетное дело, бросил взгляд в сторону камеры с Иваном Федоровичем.

— Санитаров вызвали?

— Так точно.

— А чем вы объясните, лейтенант, что пострадавшая, так сказать, была обнаружена в состоянии, — тут полковник то ли замялся непроизвольно, подыскивая слово, то ли намеренно сделал паузу… в состоянии удовольствия, — сказал он наконец. — Все о том говорит: и внешний осмотр, и поза, выражение лица, и экспертиза, что она испытывала в этот момент или только что до этого — оргазм…

Лейтенант чисто и прямо глядел в глаза начальнику, но молчал. Увы, это было самое слабое место в его версии с Иваном Федоровичем. Маньяк маньяком, а трудно представить, чтобы такая красивая, да к тому же, как выяснилось, очень приличная женщина польстилась на простоватого, жилистого Ивана Федоровича. И муж у нее оказался какой- то «шишкой». Сам полковник из-за этого примчался. Все это ровным частоколом стояло, топорщилось в черноволосой голове лейтенанта, а что там было за ним, разглядеть не удавалось, и он внутренне мучился, хотя и стоял на своем.

— А чем вы объясните, лейтенант, и другое? — тут полковник намеренно сделал паузу и, неожиданно сменив голос с увесистой громкости на тихий шепот, сказал: — Почему нет следов мужчины, а? Вы понимаете, о чем я говорю?

— Может, недозволенным занимались, — хрипловато ответил лейтенант и, сглотнув слюну, добавил: — Я так думаю, товарищ полковник.

— А в это время из нее кто-то кровь пил, а? Смерть ведь наступила от потери крови. С экспертизой не поспоришь…

* * *

Странная штука время. Порой пустые дни тянутся, как годы, и ничего не происходит. Месяц скользит за месяцем. Пусто. Вроде некто неторопливо натягивает и натягивает вселенскую рогатку событий, чтобы, выждав в какой-то миг, вдруг отпустить упругую резину времени. Чтобы бешено замелькали, пронеслись мимо нас события одно за другим, сразу, в один день и час перевернулись империи, умерли одни и возликовали другие. Черт знает сколько всего может случиться в такой день, когда скачет время.

Не прошло и двенадцати часов с того момента, как Иван Федорович, выйдя прогуляться по пустынному пляжу, увидел страшного паука. И вот он сидит в камере, и обвинили его уже во всем.

К четырем часам дня Иван Федорович понял, что не только вот эти: лейтенант, детина с плаксивыми глазами и кривым ротиком, хлыщ, уборщица, его хозяйка… — не только они — наваждение врага всех людей, страшного паука- телепата, гада и пришельца… Нет, не только, а и стены его тюрьмы, вся милиция, и, вообще, весь этот белый, а для него теперь ставший черным и страшным, — свет. Все! И случилось большое несчастье с ним, Иваном Федоровичем, потому что случайно увидел он недозволенное человеку видеть. Вроде как споткнулся, и на мгновение сверкнули сбоку глаза правды, озарили все вокруг, и в этом жестком, слепящем свете растворилась иллюзия. Страшно глядел со всех сторон на него беспощадный телепат, миллионами своих глаз, спрятанных в зыбких, дрожащих широтах реальности.

— Реальность, — горько повторяли губы Ивана Федоровича, — реальность! Вот как оно все обернулось. Вот как!

Закрыв глаза, застыв внутри, недвижно сидел Иван Федорович на цементном полу и не чувствовал холода, не ощущал сырости. Ничего. Только все глядел и глядел внутрь себя, в глаза этого гада-пришельца. Он не боялся его. Нет. Только одно было желание. Хотелось ему теперь поясней, поотчетливей разглядеть паука, чтобы хоть плюнуть в гнусную харю. «Умирать, так с музыкой!» — думал Иван Федорович и старался заглянуть в себя поглубже, попристальней.

* * *

Как раз в этот момент лейтенант и полковник кончили говорить и полковник прислушался.

— Что это он затих? — спросил он лейтенанта.

— Утомился орать, наверное, — отозвался тот и покрылся, весь затвердел бугорками.

— Подите поглядите, не сделал бы чего с собой…

Лейтенант встал, вышел, припав к окошечку, заглянул в камеру и тотчас вернулся.

— Сидит, закостенел, — сообщил он, усмехаясь.

— Ну, пусть посидит, — устало согласился полковник. — Когда должны приехать за ним?

— В шесть.

— Что ж придется ждать. А вы отдыхайте. Подите, пообедайте. Вы обедали сегодня?

— Нет еще, не успел вот с этим… — сказал лейтенант.

— Вот и пообедайте, — по-домашнему, по-отцовски предложил и разрешил полковник.

И лейтенант подумал: «Отчего бы ему вправду не пообедать». Есть хотелось сильно. Подумал и решил — «Пойду».

Он встал.

— Да, — остановил его полковник уже в дверях, — там послушайте, чего говорят. Слухов с этим делом не оберешься…

Лейтенант вышел пообедать. Шел пятый час дня. Ветер после полудня окреп. Из ровного стал порывистым, сильным. Потемнела и без того черная вода. Белые кружева протянулись вдоль берега. Заволновалось море. Набежали на пустынную голубизну неба откуда-то стремительные, напоминающие белые вычищенные когти облачка. Стали рвать небесный полог, пока не повалил из распоротой голубизны серый туман. Заволокло все, быстро, разом. А белые кружева на черной, поблескивающей, плотной воде вспучились, раздулись, закипели. Стальная рябь, как судорога, пробегала по еще лоснящимся бокам тяжелых волн…

Лейтенант едва удержал на голове фуражку. Крутнулся ветер и ловко швырнул горсть пыли в глаза. «А, черт! — выругался лейтенант, поминая лихом так резко и быстро сменившуюся погоду. — С утра какая голубизна была. Все одно к одному».

Он вывернул на площадку с ровными рядами грибков. Под грибками сидели люди. Над площадкой стоял ровный гул их голосов. Загорелые, набирающие силу отдыхающие пили. И, ясное дело, говорили только об одном. О странном убийстве. Слухов разбежалось во все стороны великое множество. И не мудрено, городок невелик. И что в нем? Жара, вода и слухи. А тут такое дивное событие. Секс, убийство, тайна… Что еще надо?

«Хорошо им», — устало и зло подумал лейтенант, вытягивая из форменного воротничка натуженную потную шею.

Налетел ветер, нагнал облака, но прохлады не принес. Наоборот, стало душнее.

«Эх, — вздохнул лейтенант. — Пьют, веселятся, а ты крутись, вертись…»

Он подумал, что скоро тоже уйдет в отпуск и уедет на север, к своим. Поохотиться. Что ему море? Это не дом. А вот лес, другое дело. Под ногами мох, листья. Только-только начинается осень. Утки… Эх! Да что говорить!

Он поискал взглядом официантку и прислушался к разговорам за соседними столиками. Разговаривали все довольно тихо. Тема была пикантной и не нуждалась в громкой акустике. Только за одним дальним столиком надрывался захмелевший толстяк, а его две компаньонши, молодые женщины, такие же толстые, визгливо хохотали. Но острый слух лейтенанта все же уловил обрывки фраз.

— Лесбиянка, ее подружка. Сразу же уехала. А муж с этой подружкой жил…

— В том все и дело, что экстаз. Только сердце не при чем. От потери крови…

«Откуда они все знают? — зло подумал лейтенант. — Болтают все много».

— Что она, девушка, что ли?

— Садист, усыпил и пипеткой…

— …А красивая баба, я вам доложу. Дух захватывает…

— Страшное дело, — неслось из-за другого столика, — моя дочка теперь говорит, что и днем побоится одна гулять. Хорошо, есть у нее такой приличный человек…

— Такие приличные и насилуют.

— Да нет, вроде хороший. А там, кто его знает?

От всех этих шелестящих разговоров лейтенант окончательно разозлился. «Что им до всего? — думал он. — Любопытствуют!»

В сердцах он быстро ел холодный борщ.

Небо из густо-серого стало темным. Грозные фиолетовые подпалины побежали по разбухшим, налитым влагою бокам.

— Вот-вот дождь будет, — сказал, взглянув на небо, здоровяк за соседним столом.

— Гроза. Сейчас врежет, — согласился с ним собутыльник.

И врезало. Крупные капли стеной повалились вниз и вскипели, схватившись с пылью и асфальтом. Запрыгали, заскакали сверкающие шарики. И четырехгранно, как в театре теней, угловато выступила небесная чернота в яркой беззвучной вспышке. Выступила и провалилась с оглушающим грохотом и треском в такое же черное, яростное море.

* * *

Иван Федорович, застыв, погружался в себя все глубже. Все ближе горели беспощадные глаза безумного пришельца. А мысль, как звонкая чистая сталь, рубила последние канаты надежды. «Весь мир иллюзия, наброшенная мне, как мешок, на голову этим гадом, — так думал Иван Федорович. — Сразу надо было догадаться. Тогда неясно, чем бы дело кончилось. Теперь конец. Я — единственный, кто знает, — в его руках. И есть ли еще люди вообще, кроме меня? Или это все и люди, все — галлюцинация моя? Как сон. Проснусь и все исчезнет?»

Так вопрошал себя бедный Иван Федорович и медленно, трудно, но неотступно двигался все дальше для последней схватки с врагом людей. Он понял теперь, где его надо искать и ловить.

«Пусть даже весь мир — вражеская пелена, — думал он, стискивая зубы. — Ничего, сдернем потихонечку, а там посмотрим, что под ней, там не укроешься от меня», — так думал Иван Федорович.

А гроза гремела вовсю. Гулко и глумливо небесный гогот катился в черных страшных тучах. Рвал их в клочья. Тяжелая стена воды валилась и валилась бесконечно. На улицах начался потоп. Кое-где стало заливать полуподвальные этажи. И так мрачно и тоскливо от этого всего, всех перемен и неожиданностей дня, стало на душе у лейтенанта, что и не описать. Нюх оперативного работника подсказывал ему, что не к добру вершится все это бесчинство. И происходит в мире нечто нехорошее, недозволенное… Только что? На этот вопрос лейтенант ответить не смог бы. Да и никто не смог бы. Поэтому лишь сильнее помрачнел лейтенант. Короткими перебежками, но все же успев промокнуть до нитки, добрался он до отделения. Отряхиваясь, как вымокшая собака, вскочил в дежурную часть.

— Что-то вы быстро вернулись, — встретил его голос полковника.

Три человека в штатском молча кивнули.

«А вот и санитары, слава Богу», — подумал лейтенант и машинально бросил взгляд на часы. Тут он заметил, видимо, первым во всем городе, что со временем творится несуразное. По часам на стене получалось, что он отсутствовал всего пять минут. Лейтенант тут же посмотрел на свой ручной хронометр. Действительно, прошло всего пять минут. Время явно растянуло свои секунды и замедлилось. Ошалело лейтенант уставился на полковника. Тот вроде дремал с открытыми глазами. И эти три фигуры в штатском тоже не двигались, сидели вялыми мухами.

— Да, лейтенант, с часами у вас нелады. Вообще отделению следовало бы подтянуться, — томно и протяжно проговорил полковник. Такого голоса лейтенант у своего шефа никогда не слыхал.

Удивился лейтенант. И те и другие часы сегодня сам по сигналу точного времени ставил.

— Давно ваш задержанный без сознания? — медленно спросил один из приехавших. — Не знаем, что делать. Это ваш подопечный. В таком состоянии не положено…

И снова поразился пообедавший лейтенант… «Что-то тут неладно», — мелькнуло в его черноволосой голове.

— Симулирует, наверно, — хрипловато выдавил он из себя и отметил, что голос его тоже переменился. Вроде тяжелее стал каждый звук, налился свинцом.

* * *

Со стороны Иван Федорович в самом деле казался человеком, находящимся в глубоком забытьи или обмороке. На самом деле еще никогда он так остро не чувствовал и не жил. Враг был обнаружен, и ему некуда было уйти. Теперь уже все быстрее Иван Федорович погружался в себя. «Врешь, гад, не уйдешь!» — скользнула яростная мысль. Впрочем, мысли, конечно, уже не было. А было некое ощущение, яростное, стремительное. — «Настигнуть и уничтожить! В пыль, прах, чтобы сгинула уродливая фантазия мерзкого пришельца и…» Тут Ивана Федоровича даже оторопь взяла.

Так, бывает, бежишь во сне за обидчиком, догоняешь, ликуешь и вдруг видишь, что не дорога под тобой, а тоненькая пленка, иллюзия мостика. А под ним пустота, бездна. И не обидчик, а ты оказываешься в западне. Ловкость и непринужденность сомнамбулы пропадает и судорожно до синевы и крови впиваются пальцы в ржавый карниз…

Удивительная мысль вдруг ужалила его: «Если все вокруг лишь бред и наваждение кошмарного паука, его телепатия и пелена, то кто же я сам? Кто я? Кто я на самом деле?!» — спросил, крикнул, но тут же задавил свой крик Иван Федорович. Потому что важнее было другое. — «Какая разница, кто ты? Уничтожишь врага людей, исчезнет мираж, тогда все и обнажится. Настоящее! И себя узнаешь», — подумал так и стало легко. Твердо и спокойно Иван Федорович стал погружаться в себя дальше. Туда, где в черноте бездны горели совсем уже отчетливо и ясно глаза пришельца, проникшего в наш тихий мир. Врага, внушившего нам все! И только он, Иван Федорович, на свою беду распознал случайно, увидел чудовище. И теперь хочешь не хочешь, обязан был сорвать пелену со своих глаз и глаз других… Тут снова его стукнуло: «Но, если этот гад мне все, все, весь мир внушил, то есть ли еще люди, кроме меня? Хоть один? В каком они обличье?» И опять черной змеей с горячим раздвоенным жалом заскакала мысль: «Кто я?!» Но вновь он превозмог себя и страх и двинулся дальше в глубину…

* * *

Неразбериха творилась в городке. И не только в городке. Во все стороны от Ивана Федоровича будто волна какая катилась. И там, где прокатывалась она, как-то незаметно наступали сумерки, время потихоньку замедлялось и до странности всем хотелось спать. Животные, так те прямо валились на землю, кого где волна заставала и, потянувшись раза два, замирали.

Правда, были такие очень жизнеспособные, которые замечали неладное и пытались выяснить, установить, дозвониться куда надо. Даже в самом городке было несколько звонков на местную метеостанцию. И в милицию звонили. Правда, это еще до того, как лейтенант возвратился в отделение. Спрашивали, что случилось и почему время останавливается? Один начальственным баском даже требовал и грозил. Но ответа вразумительного им никто не дал. А в одном захудалом отделении милиции, где-то на окраине, даже по матушке послали, решив, что пьяный звонит…

В это самое время хозяйка Ивана Федоровича места себе не находила. Первый испуг ее давно прошел, а природная доброта и здравый смысл взяли свое. И теперь переживала она ужасно. И какие только мысли не лезли ей в голову, одна страшнее другой.

«Сидит, — думала она в отчаянии, — в камере на цементном полу! Это с его радикулитом… Наговорила дура со зла! Приревновала».

— Да разве он мог такое сделать?! — горестно вопрошала она, заламывая руки и убиваясь перед соседкой, — Завтра же пойду к самому полковнику, в ноги бухнусь и все скажу, как есть. Не может быть, отпустит. А не отпустит, и на полковника найдем управу. Суд общественный соберем, на поруки возьмем, против людей не посмеет…

Соседка согласно кивала головой. Только делала она это как-то крайне замедленно. Судьба Ивана Федоровича ее не волновала и потому не было в ней того возбуждения, что в говорившей хозяйке Ивана Федоровича. Впрочем, и у той вместо бойкой привычной пулеметной очереди изо рта слова прямо выталкивались с какой-то натугой.

— Пойду, — снова сказала она и остановилась. — Что это так потемнело? — произнесла она медленно.

— У меня все часы встали, — вяло ответила соседка. — Может, запустили какую-нибудь гадость на Марс, а мы страдай, не знамши, — она зевнула, не скрываясь. — Пойдем спать. Завтра видно будет…

— Пойдем, — вдруг согласилась хозяйка Ивана Федоровича, разом утратив свой пыл, подчиняясь томительной тягости все сильнее сгущавшихся сумерек. Голос ее прозвучал одиноко и хрипло, а слова будто висли возле губ и застывали прямо в воздухе, не достигая другого… «Зря наговорила», — вяло шевельнулось у нее в голове, но ни досады, ни горечи она от этого не испытала. Дремота и приятная сладость разливалась по телу. Она прошла, заплетаясь ногами, в дом и опустилась на диван. Поглядела на ходики. Они по-прежнему показывали какой-то давно уже минувший час. — «Сотворилось что-то», — подумала она засыпая.

Неотступный образ Ивана Федоровича тут же возник перед ней совершенно ярко, как наяву. Она потянулась к нему своим большим добрым сердцем, даже руки протянула и со сладким замиранием в груди полетела, устремилась вся. Будто приподняло ее, и плавно заскользила душа румяной хозяйки к своему жилистому квартиранту, лепеча в странной дремоте никому уже не слышные, бессвязные слова оправдания…

Стеклянная стена дождя по-прежнему падала, рассыпаясь в пыль. Но, как ни странно, как будто медленней летели теперь капли. И ветер не шумел, затих почти и ощущался, в лучшем случае, лишь как беззвучный сквозняк. Синяя чернота сгустилась вверху и ровно замазала все небо и море. Горизонт исчез. Круг сжимался постепенно. Мир закукливался и все длинней казались секунды.

— Симулирует, — снова сказал лейтенант, но в этот раз еще медленней. Он ничего не мог поделать с языком. Куда подевалась былая быстрота и сметка? Удивительное он испытывал ощущение. Как будто мысли застывали, стекленели. Мозг цепенел и останавливался на том последнем, где стыли прозрачные сгустки слов.

Из скользкого, застывшего твердым стеклом лабиринта мысли выскальзывали на волю. Незримо они были связаны с одним источником, с одной точкой. Как яркая скатерть, стоит прищипнуть ее в середке и потянуть, складывается в нацеленное к одному. И обнажается ровное однотонное дерево стола. Так в городке вокруг темнело все, и сглаживалось море с пляжем, с небом. Стеклянные капли дождя все медленней летели. Ветки, листья таяли в воздухе, и воздух становился гуще, сливаясь в одно с предметами. Пестрая скатерка мира быстро сползала, съеживаясь, обнажая ровное, неразличимое…

Иван Федорович погружался все глубже. Совсем рядом горели глаза и образ того, кто все придумал и опутал душу Ивана Федоровича. И страстно хотелось ему посмотреть на пришельца в упор и хоть взглядом схлестнуться с врагом людей и мира. Кто сказал, что у бесконечной пропасти нет дна? А вечность никогда не кончается? Вот оно, дно, граница. В ней отражаешься, как в зеркале. И как в зеркале — где плоскость, что разделяет тебя от изображения? Но метафизикой Иван Федорович не занимался. Он шел и шел все глубже, все дальше. Шел навстречу страшному пауку-телепату, внушившему ему весь мир, навязавшему, как наваждение, все, что он знал, любил и понимал… А теперь все прочь! Все полетело к дьяволу, и он шел, чтобы схлестнуться с обидчиком, стягивая, сбрасывая последнюю пелену со своей души.

Лейтенант застыл осоловело. Вот душа его выскользнула легким ветерком из затвердевшего гладкого стекла рассудка и маленькой блестящей мушкой, прилипшей к паутине, устремилась в центр, где застыл создатель липких нитей. Сотни, тысячи легких душ на невидимых присосках стягивались в одно, и быстро сползал последний угол яркой скатерти с темного, ровного стола. Звуки густели и висли в однотонном плотном сумраке. Не черном и не белом. Дома, деревья растворялись в безлунной ночи. Дождь замер, лишь лениво, вяло шлепались беззвучно последние капли. И море стихло.

Вот Иван Федорович достиг последнего предела и попятился. Из небытия глядели глаза. Огромные, нечеловеческие, жесткие глаза. Но не взгляда испугался Иван Федорович. Нет!

Глаза были его собственные. Он и был пришельцем-чудищем. А Иван Федорович, родной и близкий до морщины и ломоты в пояснице, Иван Федорович оказался всего лишь последней его иллюзией. Иллюзией себя.

«Вот оно как обернулось, — пробормотал бывший Иваном Федоровичем. — Как вышло-то. За собой, значит, и гнался…»

Вздохнул он там, в самой глубине и, отбрасывая последнее, слился с глазами и стал собой. Изображение, образ Ивана Федоровича погас последним. Только вроде на прощанье еще шепнул он чисто человеческое: «Вот, мол, как оно вышло». Но звук немедленно застыл. И пришло молчание.

Николаос Гизис. Паучиха (1884).

 

Александр Рославлев

ПАУК

Это началось с первого же дня нашего сожительства. Утром Сергей ко мне переехал, а вечером я уже думал, как от него избавиться. У нас были поверхностно-приятельские отношения, и то, что я предложил ему поселиться вместе, произошло помимо моего желания… Он так стеснительно- вкрадчиво завел об этом разговор, что у меня не хватило решительности ему отказать.

Сергей привез с собой подушку в подранном ветхом пледе и пару облупившихся чемоданов. В одном у него находилось белье и все прочее для домашней надобности, что он с кропотливой аккуратностью попрятал в комод, а в другом — книги и коллекция пауков (Сергей был естественником). Разобравшись, он потер левой рукой шею, о чем-то подумал и сел на постель.

— Значит, будем жить.

— Будем, — отозвался я, заваривая чай.

— Ты, кажется, полторы ложки положил.

— А что?

— Богато.

Мутно-серые глаза его остановились на моей завертывавшей кран руке, и я ощутил в ней странную неловкость: она как будто потяжелела.

— Неудобно, что в квартире один ход.

— Отчего? Кухня в конце коридора.

— Дело не в кухне, а на случай пожара.

— Ерунда какая! Тебе какой?

— Я сам налью.

Он быстро подошел к столу и остановился, держа руки в карманах брюк.

Налив себе, я передал ему чайник.

Руки у него были торопливые; длинные тонкие пальцы не сгибались, а вернее, скрючивались. Он сел, несколько отодвинувшись от стола, наливал в блюдечко и тянул с него медленно, сосредоточенно.

— Священнодействуешь, — сказал я.

Не ответил.

Я глядел на него очень внимательно. Было в нем что-то такое, от чего я начинал испытывать некоторое беспокойство. Каждое сделанное им движение устремляло его всего…

Короткий пепельного цвета бобрик, втянутые, начисто выбритые щеки, некрасивые торчковатые уши.

Он казался мне мало похожим на того, каким я его знал до этих минут.

Высокий выпуклый лоб теперь был едва ли не больше всего лица…

«Положительно, он изменился, — думал я, — и как он сидит, — растопырился, сгорбился…»

У меня явилось желание ударить его по спине, чтобы он выпрямился…

— А ты довольно скучный собеседник, — заметил я после продолжительного молчания.

— Я и не обещал тебе быть веселым.

Когда мы отпили чай, я лег на постель, а Сергей поставил перед собой на стол ящик с пауками, снял с него стекло и стал приводить коллекцию в порядок…

Он еще больше растопырился и сгорбился. Тут-то у меня и мелькнуло поразившее своей верностью сравнение.

Это же паук…

Я даже ощутил нервный озноб, так разительно явно было его сходство с пауком.

То, как он шевелил пальцами, как порывисто двигался и вдруг застывал, как собирался в серый, словно пыльный комок, — все подчеркивало мое впечатление.

«У него тужурка совсем особого серого цвета», — думал я.

Словом, чем подробнее я его разглядывал, тем цельнее убеждался, что Сергей — паук.

Было похоже на то, что я схожу с ума.

Сделав с пауками, что было надо, он оделся и ушел.

Вернулся поздно ночью.

Я ждал его, но когда в коридоре послышались его осторожные, крадущиеся шаги, — притворился спящим.

Он вошел, чиркнул спичкой и, сейчас же погасив ее, бросил на пол.

Раздевался он очень проворно, часто затихая, прислушиваясь.

Лег и спросил вполголоса:

— Спишь?

Я промолчал.

Он лежал спокойно, словно затаившись, и это усилило мое внимание.

Прошло с полчаса, если не больше. Я находился в напряженном, смутном ожидании. Что-то должно было произойти, это чувствовалось совершенно ясно. Привыкшие к темноте глаза различали стоявший у постели стул, комод…

Я не решался глядеть в сторону Сергея и взглянул лишь в то мгновение, когда понял по странному шороху, что он ползет ко мне по полу.

Я приподнялся на локте. Сердце билось тяжело, испуганно. Невероятнее, страшнее всего было то, что я его не видел.

— Сергей! — крикнул я.

Шорох стих.

Та тяжесть от его взгляда, которую я почувствовал в руке, когда заваривал чай, теперь, как густая жидкость, разливалась по всему моему телу. Я не мог двинуться, пошевелиться.

— Сергей, слышишь, Сергей! Что ты делаешь…

— Что такое? — спросил он как бы со сна.

— Что ты ползаешь?

— То есть как ползаю?

— По полу…

— Ты пощупай себе голову, должно быть, у тебя жар?

Я глупо недоумевал.

— Я не спал и прекрасно слышал.

— Ну, спи, спи, после поговорим. Спать хочется.

Он шумно повернулся, давая этим понять, что не хочет говорить.

В голове путались самые несуразные мысли…

Надо было что-то предпринять, но я не знал, что…

Тяжести в теле уже не было, но выступил пот, и я чувствовал неодолимую слабость и желание заснуть.

— Слушай, Сергей!

— Что тебе, наконец, нужно! Будишь среди ночи…

— Мне кажется… Я не умею тебе объяснить…

— Ну, что ты пристал, — перебил он. — Если у тебя бессонница и растрепаны нервы, тогда обтирайся из ночь холодной водой и веди нормальный образ жизни. Обратись к доктору, наконец…

— Я зажгу лампу.

— Зажигай.

Лампу я не зажег и, несколько успокоенный его ответом, скоро заснул.

Когда я открыл глаза, в окно лучилось морозное солнце, и на крыше соседнего дома радостно белел и искрился выпавший за ночь снег.

Сергея уже не было.

Припоминая наш ночной разговор, я стал переодевать рубашку, и уже готов был согласиться с Сергеем, что я последнее время изнервничался, и потому все произошло, как вдруг заметил на руках и на груди прилипшие к телу серые волокна…

Паутина.

С непередаваемой растерянностью я снимал ее пальцем и разглядывал на свет.

За этим занятием меня застал Сергей.

Вид у него был утомленный.

— Что ты делаешь? — спросил он.

— Паутина какая-то пристала, не понимаю, откуда.

Он подозрительно промолчал.

Я ушел на лекции, оставив его разбиравшим письма, а, вернувшись, нашел его сидящим на комоде.

Он, видимо, не ожидал моего появления и очень смутился.

— Что это ты забрался…

— У меня глупая привычка… Я люблю сидеть, свесив ноги.

Я вынул коробку папирос и хотел закурить…

— Ты говорил, что бросил? — заметил он.

— Соблазнился… Десяток выкурю и опять брошу.

— Не люблю я дыма…

Паук, подумал я, настоящий паук. Ишь как сидит…

— Я открою форточку.

— Да уж, открой…

Сидел он на комоде довольно долго, и это неестественное положение его меня раздражало.

Я чувствовал, что мы друг другу мешаем. Мне некуда было идти, и ему, должно быть, тоже… Мы томительно молчали и избегали встречных взглядов.

Легли спать поздно, он, заметно, хотел меня пересидеть, но я пил крепкий чай и читал какой-то глупый роман, решив не ложиться хоть до утра, если он не ляжет раньше меня…

Лампу я оставил гореть, прикрутив немного фитиль. Свет ее меня успокоил, рассеял, и я скоро заснул.

Меня разбудил придушенный женский крик.

В комнате было темно.

За стеной билась и стонала старуха-хозяйка…

— Пусти! — о-о-ох! пусти!!..

— Сергей! Ты здесь, Сергей?

Никто не отозвался.

— Сергей!.. — и я стал шарить под подушкой спички. Дверь неслышно отворилась, и он ловко шмыгнул к своей постели.

Я встал, зажег лампу.

Сергей лежал спокойно и дышал ровно.

— Ты же не спишь, что ты притворяешься! — и я грубо дернул с его плеча одеяло.

Он поднял голову, повернулся ко мне лицом, и наши глаза встретились.

Никогда у меня не было такого ощущения ужаса, как в то мгновенье. На меня глядел паук — ничего человеческого не было в вытянутом, напряженном лице и мутном, синевато-поблескивавшем взгляде… Я ничего ему не сказал, оделся и просидел всю ночь за столом с помутненной головой, вздрагивая от каждого шороха.

Утром в комнату постучалась хозяйка с завязанной белым платком шеей. Она была крайне взволнована; по ее доброму полному лицу блуждал испуг.

— Съезжайте, Александр Степаныч. Не могу я вас больше держать…

— Почему, что такое случилось? — деланно удивился я.

— Съезжайте, сделайте милость, а то в полицию заявлю.

— Сергей, что ты об этом думаешь?

— Сумасшедшая баба. Что же тут думать. Надо съехать.

— И разъехаться, — добавил я.

— Хорошо, — безразлично согласился он. — Как хочешь.

Хозяйка постояла, пожевала губами, как бы намереваясь еще что-то сказать, но раздумала и ушла, поправляя на шее платок, из под которого краснело пятно, как бы от укуса.

 

Ганс Гейнц Эверс

ПАУК

Лилит

Господину Францу Загель, в Праге.

And a will therein lieth, which dieth not.
Glanville [8]

Who knoweth the mysteries of a will with its vigour?

Студент медицинского факультета Ришар Бракемон переехал в комнату № 7 маленькой гостиницы «Стевенс» на улице Альфреда Стевенса, № 6 после того, как три предыдущие пятницы подряд в этой самой комнате на перекладине окна повесились трое человек.

Первый из повесившихся был швейцарский коммивояжер. Его тело нашли только в субботу вечером; врач установил, что смерть наступила между пятью и шестью часами вечера в пятницу. Тело висело на большом крюке, вбитом в переплет окна в том месте, где переплет образует крест, и предназначенном, по-видимому, для вешания платья. Самоубийца повесился на шнурке от занавеси, окно было закрыто. Так как окно было очень низкое, то ноги несчастного коленями касались пола; он должен был проявить невероятную силу воли, чтобы привести в исполнение свое намерение. Далее было установлено, что самоубийца был женат и что он оставил после себя четверых детей; кроме того, было известно, что его материальное положение было вполне обеспеченное и что он отличался веселым и беззаботным нравом.

Второй случай самоубийства в этой комнате мало отличался от первого. Артист Карл Краузе, служивший в ближайшем цирке «Медрано» и проделывавший там эквилибристические фокусы на велосипеде, поселился в комнате № 7 два дня спустя. Так как в следующую пятницу он не явился в цирк, то директор послал за ним в гостиницу капельдинера. Капельдинер нашел артиста в его незапертой комнате повесившимся на перекладине окна — в той же обстановке, в какой повесился и первый жилец. Это самоубийство было не менее загадочно, чем первое: популярный и любимый публикой артист получал очень большое жалованье, ему было всего двадцать пять лет, и он пользовался всеми радостями жизни. И он также не оставил после себя никакой записки, никакого объяснения своего поступка. После него осталась только мать, которой сын аккуратно каждое первое число посылал 200 марок на ее содержание.

Для госпожи Дюбоннэ, содержательницы этой гостиницы, клиенты которой почти исключительно состояли из служащих в близлежащих монмартрских варьете, это второе загадочное самоубийство имело очень неприятные последствия. Некоторые жильцы выехали из гостиницы, а другие постоянные ее клиенты перестали у нее останавливаться. Она обратилась за советом к своему личному другу, комиссару IX участка, и тот обещал ей сделать все, что только от него зависит. И действительно, он не только самым усердным образом занялся расследованием причины самоубийства двух постояльцев, но отыскал ей также нового жильца для таинственной комнаты.

Шарль-Мария Шомье, служивший в полицейском управлении и добровольно согласившийся поселиться в комнате № 7, был старый морской волк, одиннадцать лет прослуживший во флоте. Когда он был сержантом, то ему не раз приходилось в Тонкине и Аннаме оставаться по ночам одному на сторожевом посту и не раз приходилось угощать зарядом лебелевского ружья желтых пиратов, неслышно подкрадывавшихся к нему во мраке. А потому казалось, что он создан для того, чтобы должным образом встретить «привидения», которыми прославилась улица Альфреда Стевенса. Он переселился в комнату в воскресенье вечером и спокойно улегся спать, мысленно благодаря госпожу Дюбоннэ за вкусный и обильный ужин.

Каждый день утром и вечером Шомье заходил к комиссару, чтобы сделать ему короткий доклад. Доклады эти в первые дни ограничивались только заявлением, что все обстоит благополучно и что он ничего не заметил. Однако в среду вечером он сказал, что напал на кое-какие следы.

На просьбу комиссара высказаться яснее он ответил отказом и прибавил, что пока еще не уверен, имеет ли это открытие какую-нибудь связь с двумя самоубийствами в этой комнате. Он сказал между прочим, что боится показаться смешным и что выскажется подробнее, когда будет уверен в себе. В четверг он вел себя менее уверенно и в то же время более серьезно, но нового ничего не рассказал. В пятницу утром он был сильно возбужден; сказал полушутя, полусерьезно, что как бы там ни было, но окно это действительно имеет какую-то странную притягательную силу. Однако Шомье утверждал, что это отнюдь не имеет никакого отношения к самоубийству и что его подняли бы на смех, если бы он еще к этому что-нибудь прибавил. Вечером того же дня он не пришел больше в полицейский участок: его нашли повесившимся на перекладине окна в его комнате.

На этот раз обстановка самоубийства была также до мельчайших подробностей та же самая, что и в двух предыдущих случаях: ноги самоубийцы касались пола, вместо веревки был употреблен шнурок от занавеси. Окно открыто, дверь не была заперта; смерть наступила в шестом часу вечера. Рот самоубийцы был широко раскрыт, язык был высунут.

Последствием этой третьей смерти в комнате № 7 было то, что в этот же день все жильцы гостиницы «Стевенс» выехали, за исключением, впрочем, одного немецкого учителя из № 16, который, однако, воспользовался этим случаем, чтобы на треть уменьшить свою плату за комнату. Слишком маленьким утешением для госпожи Дюбоннэ было то обстоятельство, что на следующий же день Мэри Гарден, звезда Opera-Comique, приехала к ней в великолепном экипаже и купила у нее за двести франков красный шнурок, на котором повесился самоубийца. Во-первых, это приносит счастье, а кроме того — об этом напишут в газетах.

Если бы все это произошло еще летом, так, в июле или в августе, то госпожа Дюбоннэ получила бы втрое больше за свой шнурок; тогда газеты целую неделю заполняли бы свои столбцы этой темой. Но в разгар сезона материала для газет более чем нужно: выборы, Марокко, Персия, крах банка в Нью-Йорке, не менее трех политических процессов — действительно, не хватало даже места. Вследствие этого происшествие на улице Альфреда Стевенса обратило на себя гораздо меньше внимания, чем оно того заслуживало. Власти составили короткий протокол — и тем дело было окончено.

Этот-то протокол только и знал студент медицинского факультета Ришар Бракемон, когда он решил нанять себе эту комнату. Одного факта, одной маленькой подробности он совсем не знал; к тому же этот факт казался до такой степени мелким и незначительным, что комиссар и никто другой из свидетелей не нашел нужным сообщить о нем репортерам. Только позже, после приключения со студентом, о нем вспомнили. Дело в том, что когда полицейские вынимали из петли тело сержанта Шарля-Мария Шомье, изо рта его выполз большой черный паук. Коридорный щелкнул паука пальцем и воскликнул:

— Черт возьми, опять это поганое животное.

Позже, во время следствия, касавшегося Бракемона, он заявил, что когда вынимали из петли тело швейцарского коммивояжера, то совершенно такой же паук сполз с его плеча. Но Ришар Бракемон ничего не знал об этом.

Он поселился в комнате № 7 две недели спустя после третьего самоубийства, в воскресенье. То, что он пережил там, он ежедневно записывал в свой дневник.

Дневник Ришара Бракемона, студента медицинского факультета

Понедельник, 28 февраля.

Вчера я поселился в этой комнате. Я распаковал свои две корзины и разложил вещи, потом улегся спать. Выспался отлично; пробило девять часов, когда меня разбудил стук в дверь. Это была хозяйка, которая принесла мне завтрак. Она чрезвычайно внимательна ко мне, — это видно было по яйцам, ветчине и превосходному кофе, который она сама подала мне. Я вымылся и оделся, а потом стал наблюдать за тем, как коридорный прибирает мою комнату. При этом я курил трубку.

Итак, я водворился здесь. Я прекрасно знаю, что затеял опасную игру, но в то же время сознаю, что много выиграю, если мне удастся напасть на верный след. И если Париж некогда стоил мессы — теперь его так дешево уж не приобретешь, — то я, во всяком случае, могу поставить на карту свою недолгую жизнь. Но тут есть шанс; прекрасно, попытаю свое счастье.

Впрочем, и другие также хотели попытать свое счастье. Не менее двадцати семи человек являлись — одни в полицию, другие прямо к хозяйке — с просьбой получить комнату; среди этих претендентов были три дамы. Итак, в конкуренции недостатка не было; по-видимому, все это были такие же бедняки, как и я.

Но я «получил место». Почему? Ах, вероятно, я был единственный, которому удалось провести полицию при помощи одной «идеи». Нечего сказать, хороша идея! Конечно, это не что иное, как утка.

И рапорты эти предназначены для полиции, а потому мне доставляет удовольствие сейчас же сказать этим господам, что я ловко провел их. Если комиссар человек здравомыслящий, то он скажет: «Гм, вот потому-то Бракемон и оказался наиболее подходящим».

Впрочем, для меня совершенно безразлично, что он потом скажет: теперь я, во всяком случае, сижу здесь. И я считаю хорошим предзнаменованием то обстоятельство, что так ловко надул этих господ.

Начал я с того, что пошел к госпоже Дюбоннэ; но она отослала меня в полицейский участок. Целую неделю я каждый день шатался туда, и каждый день получал тот же ответ, что мое предложение «принято к сведению» и что я должен зайти завтра. Большая часть моих конкурентов очень быстро отстала от меня; по всей вероятности, они предпочли заняться чем-нибудь другим, а не сидеть в душном полицейском участке, ожидая целыми часами. Что же касается меня, то мое упорство, по-видимому, вывело из терпения даже комиссара. Наконец он объявил мне категорически, чтобы я больше не приходил, так как это ни к чему не приведет. Он сказал, что очень благодарен мне, так же как и другим, за мое доброе желание, но «дилетантские силы» совершенно не нужны. Если у меня к тому же нет выработанного плана действия…

Я сказал ему, что у меня есть план действия. Само собой разумеется, что у меня никаких планов не было и я не мог сказать ему ни слова относительно моего плана. Но я заявил ему, что открою свой план — очень хороший, но очень опасный, — могущий дать те же результаты, какие дает деятельность профессиональных полицейских, только в том случае, если он даст мне честное слово, что сам возьмется за его выполнение. За это он меня очень поблагодарил и сказал, что у него совсем нет времени на что- либо подобное. Но тут я увидел, что имею точку опоры, тем более что он спросил меня, не могу ли я ему хоть как- нибудь раскрыть свой план.

Это я сделал. Я рассказал ему невероятную чепуху, о которой за секунду перед тем не имел ни малейшего понятия; сам не знаю, откуда мне это вдруг пришло в голову. Я сказал ему, что из всех часов в неделю есть час, имеющий на людей какое-то странное, таинственное влияние. Это — тот час, в который Христос исчез из своего гроба, чтобы сойти в ад, то есть шестой вечерний час последнего дня еврейской недели. Я напомнил ему, что именно в этот час, в пятницу, между пятью и шестью часами, совершились все три самоубийства. Больше я ему ничего не могу сказать, заметил я ему, но попросил обратить внимание на Откровение Святого Иоанна.

Комиссар состроил такую физиономию, словно что-нибудь понял, поблагодарил меня и попросил опять прийти вечером. Я был пунктуален и явился в назначенное время в его бюро; перед ним на столе лежал Новый Завет. Я также в этот промежуток времени занимался тем же исследованием — прочел все Откровение и — ни слова в нем не понял. Весьма возможно, комиссар был умнее меня, во всяком случае он заявил мне очень любезно, что, несмотря на мой неясный намек, догадывается о моем плане. Потом он сказал, что готов идти навстречу моему желанию и оказать мне возможное содействие.

Должен сознаться, он действительно был со мной крайне предупредителен. Он заключил с хозяйкой условие, в силу которого она обязалась целиком содержать меня в гостинице. Он снабдил меня также великолепным револьвером и полицейским свистком; дежурным полицейским было приказано как можно чаще проходить по маленькой улице Альфреда Стевенса и по малейшему моему знаку идти ко мне. Но важнее всего было то, что он поставил в мою комнату настольный телефон, чтобы я мог всегда быть в общении с полицейским участком. Участок этот всего в четырех минутах ходьбы от меня, а потому я очень скоро могу иметь помощь, если только в этом случится надобность. Принимая все это во внимание, я не могу себе представить, чего мне бояться.

Вторник, 1 марта.

Ничего не случилось ни вчера, ни сегодня. Госпожа Дюбоннэ принесла новый шнурок к занавеске из соседней комнаты — ведь у нее достаточно пустых комнат. Вообще она пользуется всяким случаем, чтобы приходить ко мне; и каждый раз она что-нибудь приносит. Я попросил ее еще раз рассказать мне со всеми подробностями о том, что произошло в моей комнате, однако не узнал ничего нового. Относительно причины самоубийств у нее было свое особое мнение. Что касается артиста, то она думает, что тут дело было в несчастной любви: когда он за год перед тем останавливался у нее, к нему часто приходила одна молодая дама, но на этот раз ее совсем не было видно. Что касается швейцарца, то она не знает, что заставило его принять роковое решение, — но разве влезешь человеку в душу? Ну, а сержант, несомненно, лишил себя жизни только для того, чтобы досадить ей.

Должен сказать, что объяснения госпожи Дюбоннэ отличаются некоторой неосновательностью, но я предоставил ей болтать, сколько ее душе угодно: как бы то ни было, она развлекает меня.

Четверг, 3 марта.

Все еще ничего нового. Комиссар звонит мне по телефону раза два в день, я отвечаю ему, что чувствую себя превосходно; по-видимому, такое донесение не вполне удовлетворяет его. Я вынул свои медицинские книги и начал заниматься; таким образом, мое добровольное заключение принесет мне хоть какую-нибудь пользу.

Пятница, 4 марта, 2 часа пополудни.

Я пообедал с аппетитом; хозяйка подала мне к обеду полбутылки шампанского. Это была настоящая трапеза приговоренного к смерти. Она смотрела на меня так, словно я уже на три четверти мертв. Уходя от меня, она со слезами просила меня пойти вместе с ней; по-видимому, она боялась, что я также повешусь, «чтобы досадить ей».

Я тщательно осмотрел новый шнурок для занавеси. Так, значит, на нем я должен сейчас повеситься? Гм, для этого у меня слишком мало желания. К тому же, шнурок жесткий и шершавый, и из него с трудом можно сделать петлю; нужно громадное желание, чтобы последовать примеру других. Теперь я сижу за своим столом, слева стоит телефон, справа лежит револьвер. Я не испытываю и тени страха, но любопытство во мне есть.

6 часов вечера.

Ничего не случилось, я чуть было не сказал — к сожалению! Роковой час наступил и прошел — и он был совсем такой же, как и все другие. Конечно, я не буду отрицать, что были мгновения, когда я чувствовал непреодолимое желание подойти к окну — о да, но из совсем других побуждений! Комиссар звонил по крайней мере раз десять между пятью и шестью часами, он проявлял такое же нетерпение, как и я сам. Но что касается госпожи Дюбоннэ, то она довольна: целую неделю жилец прожил в комнате № 7 и не повесился. Невероятно!

Понедельник, 7 марта.

Я начинаю убеждаться в том, что мне не удастся ничего открыть, и я склонен думать, что самоубийство моих троих предшественников было простой случайностью. Я попросил комиссара еще раз сообщить мне все подробности трех самоубийств, так как был убежден, что если хорошенько вникнуть во все обстоятельства, то можно в конце концов напасть на истинную причину. Что касается меня самого, то я останусь здесь так долго, как это только будет возможно. Парижа я, конечно, не знаю, но я живу здесь даром и отлично откармливаюсь. К этому надо прибавить, что я много занимаюсь; я сам чувствую, что вошел во вкус с моими занятиями. И, наконец, есть и еще одна причина, которая удерживает меня здесь.

Среда 9 марта.

Итак, я сдвинулся на один шаг. Кларимонда…

Ах, да ведь я о Кларимонде ничего еще не рассказал. Итак, она моя «третья причина», вследствие которой я хочу здесь остаться, и из-за нее-то я и стремился к окну в тот «роковой» час, а отнюдь не для того, чтобы повеситься. Кларимонда — но почему я назвал ее так? Я не имею ни малейшего представления о том, как ее зовут, но у меня почему- то явилось желание называть ее Кларимондой. И я готов держать пари, что ее именно так и зовут, если только мне удастся когда-нибудь спросить ее об ее имени.

Я заметил Кларимонду в первый же день. Она живет по другую сторону оч