В тот день я никого не принимал; еще с утра твердо решив ничего не делать, я хотел без помех предаться этому важному занятию. Зная, что докучный посетитель (они бывают не только в комедиях Мольера) не потревожит меня, я все устроил так, чтобы не спеша, вволю насладиться своим излюбленным удовольствием.

Яркое пламя пылало в камине; сквозь сомкнутые занавески пробивался мягкий рассеянный свет, подушки — а их было с полдюжины — устилали ковер, и я уютно разлегся у огня, поодаль от вертела с жарким, и, покачивая ногой, смотрел, как приплясывает, свисая с носка, широкая марокканская туфля — желтая, расшитая блестками, затейливого фасона; кот, подобно коту пророка Магомета, прикорнул у меня на рукаве, и я бы не пошевелился ни за какие блага.

Глаза мои, уже затуманенные восхитительной дремой, которая охватывает тебя, когда не хочется думать, рассеянно блуждали, глядя и не глядя, по прекрасному эскизу Камилля Рокплана «Кающаяся Магдалина в пустыне», строгому рисунку пером д’Алиньи, большому полотну четырех неразлучных — Фешера, Сешана, Диетерля и Деплешена, — всему этому богатству и славе моего жилья, обители поэта; ощущение действительности мало-помалу покидало меня, и я все глубже погружался в волны бездонного моря небытия, где столько восточных мечтателей потопили разум, уже подточенный гашишем и опиумом.

В комнате царила нерушимая тишина; я заранее остановил часы — не хотелось слышать, как тикает маятник, как бьется этот пульс вечности, ибо, упиваясь бездельем, я не переношу бессмысленную и лихорадочную суетню желтого медного диска, который снует из угла в угол по клетке, беспрерывно двигается, не продвигаясь ни на шаг.

И вдруг — пронзительный звонок: «дзинь, дзинь» — резкий звук, невыносимо звонкий, ворвался в безмятежный покой, — так капля расплавленного олова с треском упала бы в сонное озеро; я вздрогнул, выпрямился и, забыв про кота, что свернулся клубком на моем рукаве, вскочил, словно подброшенный пружиной, посылая ко всем чертям безмозглого привратника, который пропустил кого-то вопреки приказу; затем снова сел. Но едва я пришел в себя от нервного потрясения и поправил подушки, на которые облокачивался, меня снова потревожили: за дверью послышались чьи-то уверенные шаги.

Дверь приоткрыли, и в щель просунулась лохматая голова Адольфо Франческо Пержиаллы, — разбойника-абиссинца, в услужение к которому я попал из-за тщеславного желания иметь слугу-негра. Белки его глаз сверкали, приплюснутый нос распластался до невероятия, толстые губы растянулись в широкой улыбке, которая должна была изображать лукавство, зубы оскалились, как у ньюфаундленда. Он готов был выскочить из своей черной кожи, лишь бы поскорее заговорить, и строил невообразимые гримасы, стараясь привлечь мое внимание.

— В чем дело, Франческо? Хоть целый час вращайте своими эмалевыми глазами, как бронзовый негр, в животе у которого запрятаны часы, все равно я так ничего и не пойму. Довольно пантомимы. Постарайтесь рассказать на любом наречии, что происходит и кто вторгся в самые недра моего ничегонеделания?

Надобно вам сказать, что Адольфо Франческо Пержиалла-Абдула-Бен-Мухамед, абиссинец по рождению, некогда магометанин, а ныне христианин, знал все языки на свете, но вразумительно не говорил ни на одном. Начинал он по-французски, продолжал по-итальянски, а кончал по-турецки или арабски, особенно когда по ходу разговора оказывался в затруднительном положении, если, скажем, речь заходила о бутылке бордо, ямайского ликера или лакомства, безвременно исчезнувших. По счастью, у меня есть друзья-полиглоты, и в таких случаях мы сначала гоняем его по Европе, пока он не вычерпает все, что может, из итальянского, испанского и немецкого, и не удерет от нас в Константинополь, перейдя на турецкий, но тут за него берется Альфред, и Франческо, видя, что его припирают к стенке, перепрыгивает в Алжир, а здесь его перехватывает Эжен, заставляет перебрать все диалекты арабского — от выспреннего книжного языка до просторечья; тогда он очертя голову бросается в бамбара, в галла и прочие диалекты внутренних областей Африки, и только Абади, Конб и Гамузье могут с ним справиться. Но на этот раз он бойко ответил на испанском — весьма посредственном, но вполне вразумительном.

— Uno mujer muy bonita con su hermana quien quiere hablar á usted.

— Проси их войти, если они молоды и красивы, а если нет, скажи, что я занят.

Плут, который прекрасно все понимал, исчез и мигом вернулся в сопровождении двух женщин, облаченных в широкие белые бурнусы с опущенными капюшонами.

Я самым учтивым образом придвинул дамам два кресла, но, заметив ворох подушек, они движением руки дали понять, что благодарят меня, и, сбросив бурнусы, уселись на ковер, скрестив ноги по восточному обычаю.

Той, что сидела против меня в солнечных лучах, проникавших в щелку между занавесками, — было, пожалуй, лет двадцать; другая, не такая красивая, казалась постарше; займемся же той, что красивее.

Она была одета на турецкий лад, и наряд был роскошный: зеленая бархатная курточка, вся изукрашенная вышивкой, обхватывала ее тонкий стан, газовая полосатая блузка с полукруглым вырезом, застегнутая на две алмазные пуговицы, не скрывала грудь, белоснежную и превосходно выточенную; белый атласный платок в звездной россыпи блесток служил поясом, широкие пышные шаровары доходили до колен, бархатные гетры, расшитые на албанский манер, обтягивали ее стройные изящные ножки, а прелестные обнаженные ступни прятались в крохотных туфельках из стеганого марокена, расшитых золотым тканьем; оранжевый кафтан, затканный серебряными цветами, пунцовая феска, украшенная длинной шелковой кистью, дополняли наряд, весьма неподходящий для визитов в Париже в тот злополучный 1842 год.

Лицо же ее отличалось той непогрешимой красотой, которую встречаешь на востоке. На матово-белом фоне, подобном неотшлифованному мрамору, как два черных цветка таинственно цвели прекрасные глаза, ясные и бездонные, они смотрели из-под удлиненных век, подкрашенных хною. Казалось, гостья была чем-то озабочена; одной рукой она держалась за ногу, как это принято на Востоке, а другой поглаживала косу, отягченную просверленными посредине цехинами, лентами и султанами из жемчуга.

Ее спутница, одетая не так роскошно, сидела молча и неподвижно. Вспомнив, что в Париже сейчас находятся баядерки, я принял ее за танцовщицу из Каира, — знакомую моего друга Доза, египтянку, которая, прослышав, какой прием я оказал прекрасной Амани и ее спутницам-смуглянкам Сандируне и Рангуне, явилась ко мне, журналисту, заручиться покровительством.

— Сударыни, чем могу быть полезен? — обратился я к ним, поднося руки к ушам и пытаясь изобразить почтительный салям.

Красавица турчанка возвела очи к потолку, потом, озадаченно взглянув на сестру, уставилась в ковер. Она не понимала ни слова по-французски.

— Эй, Франческо, плут, прощелыга, бездельник, сюда, обезьянье отродье, хоть раз в жизни окажи услугу!

Франческо не спеша приблизился, напустив на себя важность.

— Раз ты так скверно говоришь по-французски, значит, должен хорошо говорить по-арабски и сейчас будешь играть роль толмача для этих вот дам и меня. Возвожу тебя в сан переводчика; прежде всего спроси у прекрасных чужестранок, кто они, откуда явились и что им угодно.

Умолчу о том, какие рожи корчил Франческо, и приведу разговор так, будто шел он по-французски.

— Сударь, — молвила красавица турчанка устами переводчика-негра, — вы — литератор и, должно быть, читали арабские сказки «Тысяча и одна ночь», которые не перевел, а довольно неуклюже пересказал милейший господин Галлан, и имя Шахразады вам небезызвестно?

— Прекрасной Шахразады, жены хитроумного султана Шахрияра, который, дабы избежать измены, по вечерам женился, а по утрам повелевал обезглавить супругу? Знаю превосходно.

— Так вот, я — султанша Шахразада, а это моя любезная сестра Динарзарда, твердившая еженощно: «Сестрица, пока не рассветет, расскажи одну из тех дивных сказок, которые ты знаешь».

— Счастлив вас видеть, хотя ваше появление почти неправдоподобно; так чем же я, бедный поэт, обязан высокой чести принимать султаншу Шахразаду и ее сестру Динарзарду?

— Дело в том, что мне пришлось рассказывать каждый вечер, и в конце концов запас сказок истощился; я все поведала, что знала, исчерпала весь мир чудесного — вампиры, джинны, чародеи и чародейки оказали мне большую услугу, но все иссякает, даже невероятное, и достославный султан — тень падишаха, свет света, луна и солнце Полуденного царства — стал зловеще зевать и теребить рукоятку сабли; нынче утром я рассказала ему последнюю историю, и мой великий повелитель смилостивился и пока еще не приказал меня обезглавить; с помощью ковра-самолета, четырех факарденов я и примчалась сюда, разыскать сказку, повесть или новеллу к завтрашнему утру, к тому часу, когда по призыву сестры Динарзарды я рассказываю что-нибудь великому Шахрияру, вершителю моей судьбы; глупец Галлан в обман ввел весь свет, утверждая, будто после тысячи и одной ночи султан, очарованный сказками, помиловал меня; ничуть не бывало: он все больше и больше жаждет сказок, и только любопытство может противоборствовать его жестокости.

— Ваш султан Шахрияр, бедненькая моя Шахразада, здорово смахивает на нашу публику: только перестанешь ее забавлять, как она хоть и не обезглавливает нас, зато просто о нас забывает, что ничуть не менее жестоко. Ваша участь меня трогает, но что я могу для вас сделать?

— У вас, вероятно, есть под рукой какие-нибудь фельетоны, истории. Дайте мне что-нибудь!

— О чем вы просите, прекрасная султанша? У меня нет ни строчки, — ведь я работаю, когда есть нечего, ибо, как сказал Персий: «Fames facit poëtrias picas». А пока денег мне хватит на три обеда. Пойдите к Карру, если вам удастся проникнуть к нему сквозь рой пчелок, жужжащих и бьющих крыльями около подъезда и перед окнами; его сердце хранит изящные любовные истории — он поведает вам о них в свободную минуту — между уроком бокса и призывом охотничьего рога; или подождите, пока Жюль Жанен закончит несколько столбцов фельетона и тогда на ходу сымпровизирует такую историю, какая вашему султану Шахрияру и не снилась.

Бедняжка Шахразада возвела свои миндалевидные очи, подкрашенные хною, к потолку, взгляд ее был таким нежным, блестящим и умоляющим, что я растрогался и принял великое решение:

— Хорошо. Есть у меня один сюжетик — я собирался сделать рассказ; я сейчас, сударыня, его продиктую, а вы переведете его на арабский язык, расцветив всеми недостающими красками и перлами поэзии. Заглавие уже найдено, назовем нашу сказку: «Тысяча вторая ночь».

Шахразада взяла листок бумаги и стала быстро-пребыстро писать справа налево, по восточному обычаю. Нельзя было терять времени: ей надо было в тот же вечер очутиться в столице Самаркандского царства.

Жил-был в Каире, на площади Эсбекик молодой человек по имени Махмуд-Бен-Ахмед.

Родители его умерли уже несколько лет назад, завещав ему наследство, хотя и скромное, но такое, что трудиться не покладая рук ему не пришлось; иные попытались бы нагрузить товарами корабли или пристроить верблюдов, навьюченных драгоценными тканями, к каравану, что направляется из Багдада в Мекку; а Махмуд-Бен-Ахмед предпочитал жить спокойно, и не было у него большего удовольствия, чем покуривать кальян, лакомиться шербетом и уничтожать засахаренные фрукты из Дамаска.

Был он статен и хорош собою, но любовных приключений не искал и не раз отвечал тем, кто советовали ему жениться и сватали богатых и пригожих невест, что время еще не пришло и обзаводиться женою он не намерен.

Махмуд-Бен-Ахмед получил хорошее образование: он бегло читал самые древние книги, писал красивым почерком, знал наизусть строфы из Корана, толкования комментаторов и на память, не пропуская ни строчки, читал «Муаллаки» знаменитых поэтов, стихи которых вывешены у ворот мечетей; был он отчасти и сам поэт и охотно сочинял звучные и рифмованные строфы, которые декламировал с изяществом и приятностью под музыку своего сочинения.

Махмуд-Бен-Ахмед столько курил свой кальян и столько мечтал в вечерней прохладе на мраморных плитах террасы, что стал несколько экзальтированным: он лелеял мечту стать возлюбленным пери или, на худой конец, принцессы королевской крови. Вот она, таинственная причина, заставлявшая его с таким равнодушием отказываться от сватовства и от предложений торговцев невольницами. Сносил он только общество своего двоюродного брата Абдул-Малека, мягкого и застенчивого молодого человека, разделявшего, казалось, его скромные вкусы.

Однажды Махмуд-Бен-Ахмед отправился на базар купить несколько флаконов атар-гуля и прочих константинопольских снадобий, в которых нуждался. На узкой-преузкой улочке повстречались ему крытые носилки, завешанные блекло-красным бархатным пологом; несли их два белых мула, впереди шествовали зебеки и евнухи в богатом одеянье. Он отступил к стене, пропуская шествие, но, хотя отпрянул стремительно, все же успел заметить через щелку между занавесками, разлетевшимися от порыва шального ветра, неописуемую красавицу, восседавшую на парчовых подушках. Красавица, доверясь непроницаемому занавесу, вообразив, что находится в укрытии от дерзких взглядов, из-за жары откинула покрывало. То было одно лишь мгновение, но и этого было достаточно, чтобы вскружить голову бедному Махмуд-Бен-Ахмеду: кожа на лице у дамы была ослепительная, белоснежная, брови — словно нарисованы кистью художника, рот — как цветок граната, приоткрываясь, он обнажал двойной ряд жемчужин Востока, и был этот жемчуг чище и прозрачнее, чем тот, что украшал браслеты и ожерелья любимой султанши; весь облик ее был обворожителен, величав и дышал несказанным благородством и царственностью.

Махмуд-Бен-Ахмед, зачарованный такой совершенной красотою, застыв в неподвижности и забыв, что вышел из дому за покупками, вернулся к себе с пустыми руками, унося в сердце чудное видение.

Всю ночь он думал о красавице незнакомке и, только поднялся, стал сочинять в честь ее длинное лирическое стихотворение, в котором расточались цветистые и наигалантнейшие сравнения.

Не зная, как быть, он закончил и переписал стихотворение на изысканном листе папируса, тщательно выведя прописные буквы красными чернилами, а заставки — золотом, вложил свиток в рукав и вышел, собираясь показать стихи своему другу Абдуле, от которого не скрывал ни единого своего помысла.

Шел он к дому Абдулы базаром и заглянул в лавку торговца благовониями — купить несколько флаконов атар-гуля. Там он застал прекрасную незнакомку, закутанную в длинное белое покрывало, — виднелся лишь левый глаз, и по единственному левому глазу Махмуд-Бен-Ахмед тотчас же узнал красавицу из паланкина. Его охватило такое волнение, что ему пришлось прислониться к стене.

Дама под белым покрывалом приметила, в какое смятение пришел Махмуд-Бен-Ахмед, и предупредительно спросила, что с ним, уж, случайно, не дурно ли ему?

Торговец, дама и Махмуд-Бен-Ахмед прошли в комнату за лавкой. Негритенок принес ему на подносе стакан ледяной воды, и Махмуд-Бен-Ахмед выпил несколько глотков.

— Почему вид мой произвел на вас такое сильное впечатление? — спросила она ласковым-преласковым голосом, и в тоне ее сквозило нежное участие.

Махмуд-Бен-Ахмед поведал ей, как он увидел ее возле мечети султана Хассана в тот миг, когда полог ее носилок чуть раздвинулся, и что с той поры он умирает от любви.

— Неужели ваша страсть родилась так внезапно? А я и не полагала, что любовь приходит так быстро. Я действительно та самая женщина, которую вы вчера встретили; я отправилась в баню на носилках — стояла удушливая жара, вот я и откинула покрывало. Но вы меня плохо разглядели, не так уж я хороша, как вы говорите.

С этими словами она откинула покрывало и открыла лицо, сияющее красотой до того совершенной, что даже зависть не могла бы найти ни малейшего недостатка.

Можете судить сами и вообразить, в какой восторг впал Махмуд-Бен-Ахмед от ее благосклонности. Он рассыпался в комплиментах, достоинством которых, довольно редким для комплиментов, была их неподдельная искренность и то, что они не грешили преувеличениями. Пока он говорил с большим жаром и пылом, свиток, на котором были начертаны стихи, выскользнул из рукава и упал на пол.

— А что это за бумага? — спросила дама. — По-моему, почерк очень хорош, и, видно, умелая рука.

— Это стихи, — весь вспыхнув, ответил молодой человек. — Нынче ночью я их сочинил в часы бессонницы. Я попытался прославить в них ваши совершенства; но копия далека от оригинала, в моих стихах нет алмазного блеска, а он необходим для воспевания блеска очей ваших.

Незнакомка внимательно прочла стихи и, пряча их за пояс, произнесла:

— Хоть лести в них и много, но, право, написаны они недурно.

Затем она опустила покрывало и вышла из лавки, промолвив тоном, пронизавшим сердце Махмуд-Бен-Ахмеда:

— Иногда, возвращаясь из бани, я захожу в лавку к Бедредену купить масла и шкатулки с благовониями.

Торговец поздравил Махмуд-Бен-Ахмеда с успехом и, уведя его в глубь лавки, шепнул на ухо:

— Молоденькая госпожа не кто иная, как принцесса Айша, дочь калифа.

Махмуд-Бен-Ахмед пришел домой совершенно одурманенный своим счастьем, хотя и не смел в него верить. И все же, как он скромен ни был, он признался себе, что принцесса Айша смотрела на него приветливо. Случай — этот величайший сводник — осуществил самые дерзкие его мечты. Как же он поздравлял себя, что не поддался уговорам друзей, убеждавших его жениться, и не пленился обольстительными достоинствами, которые ему описывали старухи, — достоинствами девиц на выданье, обладающих, как известно, глазами газели, лицом, подобным полной луне, волосами, что длиннее хвоста Аль-Борака — кобылицы пророка, устами, подобными красной яшме, дыханьем, подобным аромату мускуса и амбры, и целым множеством других совершенств, исчезающих вместе с брачным покрывалом; он был счастлив, что свободен от пошлых связей и может весь отдаться пылкой страсти.

Он метался и ворочался на диване, пытаясь заснуть, но так и не уснул: образ принцессы Айши огненной птицей сверкал на фоне заходящего солнца, уплывая и снова всплывая перед его глазами. Не найдя покоя, он поднялся на один из балконов своего дома, отделанный кедром с чудесной резьбою, тех балконов, что сооружают на наружных стенах зданий в восточных городах, стремясь насладиться на них свежестью и сквозным ветерком, что всегда гуляет по улицам; сон все не шел к нему — ведь сон подобен счастью: он бежит, когда его ищут; и чтобы успокоить душу созерцанием безмятежной ночи, Махмуд-Бен-Ахмед прихватил кальян и вышел на верхнюю террасу дома.

Свежий ночной воздух, красота неба, сплошь усыпанного золотыми блестками, — их было больше, чем на одеянии пери, и луна, показывающая свой серебристый лик, словно бледная от любви султанша, припавшая к зарешеченному оконцу садовой беседки, — все это оказало благотворное действие на Махмуд-Бен-Ахмеда, ибо был он поэтом и не мог остаться равнодушным к чарующему зрелищу, представшему его взорам.

С высоты перед ним расстилался Каир, будто один из тех рельефных планов, на которых гяуры воспроизводят крепостные стены. Террасы, обрамленные вазонами с сочной зеленью и пестревшие коврами, площади, где поблескивали воды Нила, ибо была пора разлива, сады, где выделялись купами то пальмы, то рожковые деревья, то индийские смоковницы; здания, словно островки, изрезанные узкими улочками, оловянные купола мечетей, изящные ажурные минареты, словно безделушки из слоновой кости, игра света и тени на углах дворцовых стен, — словом, все создавало картину, услаждающую взор. Пепельные оттенки песков, покрывающих равнину, сливались вдали с опаловыми отсветами на небосклоне, а три пирамиды Гизеха, смутно очерченные голубоватым светом, вырисовывались на самом горизонте исполинским каменным треугольником.

Сидя на изразцовом полу, обвитый мягкой и извилистой трубкой кальяна, Махмуд-Бен-Ахмед старался рассмотреть в прозрачных сумерках отдаленную громаду дворца, где почивала прекрасная Айша. Глубокая тишина царила над всей этой картиной, право, будто нарисованной, ибо ничто — ни дуновенье, ни шорох не свидетельствовало о том, что где-то тут есть живое существо, только внятно слышалось, как в кальяне Махмуд-Бен-Ахмеда белый дым с бульканьем пробивается из хрустального шара с водой, чтобы охлаждать затяжки. И вдруг в тишину ворвался пронзительный крик, крик несказанного отчаяния — так, должно быть, кричит на берегу ручья антилопа, чувствуя, что лев вот-вот вонзит когти ей в шею или пасть крокодила поглотит ее голову. Махмуд-Бен-Ахмед, испуганный таким тревожным, таким безнадежным воплем, мигом вскочил на ноги, невольно схватился за эфес ятагана и взмахнул клинком, выхватив его из ножен. Потом стал пристально всматриваться в ту сторону, откуда донесся крик.

Во тьме, на довольно далеком расстоянии, он все же увидел нечто удивительное и непонятное: фигуру в белом, а за нею свору преследователей в черном, диковинных страшных существ, которые мчались, яростно размахивая руками. Тоненькая фигурка в белом словно перелетала над крышами домов, но расстояние, разделявшее ее и преследователей, было так невелико, что за нее было страшно: казалось, вот-вот ее настигнут, если погоня продолжится и никто не поспешит на помощь. Махмуд-Бен-Ахмед решил сначала, что это пери, за которой гонится скопище вампиров, — как известно, они вонзают в трупы свои огромные, острые зубы, или джиннов с дряблыми перепончатыми крыльями, когтистых, как летучие мыши; он вынул из кармана комболуао — амулет из крапчатых семян алоэ — и стал произносить, как заклинания, девяносто девять имен аллаха. Не дойдя до двадцати, он остановился.

Нет, не пери, не сверхъестественное существо мчалось, перескакивая с террасы на террасу, перепрыгивая улицы в четыре-пять футов шириною, улицы, пересекающие скученные кварталы восточных городов. То была женщина, а джинны — просто-напросто зебеки и евнухи, разъяренные погоней.

Две-три террасы и улица еще отделяли беглянку от плоской крыши, где стоял Махмуд-Бен-Ахмед, но силы, казалось, ей изменяют; она судорожно повернула голову, взглянула через плечо и, увидя, что злые преследователи совсем рядом, сделала отчаянный прыжок, будто загнанная лошадь, в бок которой вонзается шпора, и перелетела через улицу, отделявшую ее от врагов.

В своем полете она коснулась Махмуд-Бен-Ахмеда; но луна скрылась за тучами, и беглянка даже не заметила его, — она бросилась на тот конец террасы, что выходил на другую улицу, пошире, чем та, первая, через которую она перемахнула. В отчаянии, понимая, что эту улицу ей не перепрыгнуть, она стала искать глазами уголок, где бы укрыться, и, обнаружив большую мраморную вазу, спряталась в ней, словно дух в чашечке лилии.

Разъяренные преследователи стремительно ворвались на террасу, казалось, это летят сами дьяволы. Страшные лица — у кого медно-красное, у кого черное, с длинными усами или безбородое; сверкающие глаза, руки, сжимающие кинжалы и дамасские сабли, ярость на грубых и кровожадных физиономиях на какой-то миг испугали Махмуд-Бен-Ахмеда, хотя он и был человеком храбрым, ловким в обращении с оружием. Они осмотрели пустую террасу и, не увидев беглянки, разумеется, решили, что она перепрыгнула и вторую улицу, и продолжали погоню, не обратив ровно никакого внимания на Махмуд-Бен-Ахмеда.

Когда вдали заглохли бряцание оружия и шум шагов по плитам террасы, из вазы показалось хорошенькое бледное личико беглянки — она оглянулась по сторонам, как испуганная антилопа; затем появились плечи, и вот она поднялась во весь рост — прекрасный пестик большого мраморного цветка; не видя никого, кроме Махмуд-Бен-Ахмеда, который улыбался и знаками показывал, что бояться ей нечего, она вышла из вазы и бросилась к молодому человеку с самым смиренным видом, умоляюще протягивая к нему руки.

— Пощадите, сжальтесь, господин мой, спасите меня, отведите в самый укромный уголок вашего дома, спрячьте от этих демонов, моих преследователей.

Махмуд-Бен-Ахмед взял ее за руку, и они спустились по лестнице с террасы; он тщательно закрыл за собой дверь и отвел беглянку в свою спальню. Он зажег лампу и тут только увидел, что беглянка молода, о чем он уже догадался по серебристому тембру ее голоса, и прекрасна, что его тоже не удивило, ибо при свете звезд он заметил, как строен ее стан. Очевидно, было ей не больше пятнадцати лет. Прелестное бледное лицо освещали огромные черные глаза, продолговатые, как миндаль, уголки их доходили до висков; точеный изящный носик придавал неизъяснимое благородство ее профилю и мог бы вызвать зависть самой прекрасной девушки с островов Хиоса или Кипра и соперничать красотою с профилем мраморных богинь, которым поклонялись древние греки — язычники. Шея была прелестна, белоснежна, и только на затылке краснела узенькая полоска с тончайший волосок или шелковую нить; крохотные капельки крови просачивались из этой алой линии. Одета она была просто — в курточку, украшенную шелковой тесьмой, муслиновые шаровары и пестрый пояс; грудь ее то поднималась, то опускалась под рубашкой из полосатого газа, — она все еще не могла отдышаться, еще не успела опомниться от страха.

Но вот она немного передохнула и успокоилась и, преклонив колени перед Махмуд-Бен-Ахмедом, рассказала весьма складно свою историю:

— Я была рабыней в серале богача Абу-Бекера и совершила проступок, передав любимой его жене селям-посланье из цветов от молодого эмира, прекрасного собою, с которым ее связывали узы любви. Султан, выведав о селяме, пришел в неслыханную ярость и повелел любимую его султаншу вместе с двумя кошками зашить в кожаный мешок и бросить в воду, а меня — обезглавить. Кизляру — начальнику евнухов поручили исполнить приказ, но я воспользовалась сумятицей и ужасом, обуявшим сераль из-за чудовищной казни, на которую обрекли бедняжку Нурмагаль, и, заметив, что дверь на террасу отворена, убежала. Побег обнаружился, и тотчас же черные евнухи, зебеки и албанцы, находящиеся на службе у моего господина, бросились за мной. Один из них, Мезрур, домогательства которого я всегда отвергала, гнался за мной по пятам с дамасской саблей и чуть-чуть не настиг меня — я даже почувствовала, как лезвие сабли коснулось кожи, и вот тут-то я закричала, и мой отчаянный вопль вы, должно быть, и услышали; ведь я подумала, сознаюсь вам, что пришел мой последний час. Но нет бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его; ангел Азраил еще не был готов отнести меня к мосту Алзиратскому. Теперь у меня только на вас одного надежда. Абу-Бекер могуществен, он прикажет меня разыскать, и если найдет, то на этот раз рука Мезрура не дрогнет и его дамасская сабля не ограничится царапиной на моей шее, — проговорила она с усмешкой, проведя рукой по еле заметной розовой полоске, нанесенной саблей зебека. — Сделайте меня своей рабыней. Я посвящу вам всю свою жизнь, которой я обязана вам. На мое плечо вы всегда сможете опереться, а волосами моими стирать пыль со своих сандалий.

Махмуд-Бен-Ахмед по натуре своей был весьма сострадательным человеком, как и все те, кто изучал литературу и поэзию. Лейла, — так звали беглянку-рабыню, — выражалась изысканным языком; она была молодой, красивой, да если б этого и не было, человеколюбие не позволило бы прогнать ее. Махмуд-Бен-Ахмед указал молодой рабыне на персидский ковер и ворох шелковых подушек в углу комнаты и на столик с финиками, засахаренными лимонами и сухим вареньем из константинопольских роз — легким ужином, к которому он, погруженный в свои думы, и не притронулся; кроме того, на блюдцах из японского фарфора стояли два кувшина для охлаждения воды, сделанные из пористой фиванской глины, сквозь которую едва проступали жемчужные капельки влаги. Устроив так на время Лейлу, он снова поднялся на террасу — докурить кальян и подыскать последнее созвучие к газели в честь принцессы Айши; за право попасть в эти двустишия подняли спор лилии Ирана, цветы Гюлистана, звезды и все небесные светила.

Наутро, как только забрезжил свет, Махмуд-Бен-Ахмед обнаружил, что нет у него ни благовоний, ни подушечки с росным ладаном, ни циветты, а шелковый, весь расшитый золотом и усыпанный блестками кошелек, где он держал свои латакие, разорвался и пора уже заменить его другим — побогаче да поизысканнее. Еле выкроив время для омовения и для молитвы, которую он прочел, обернувшись к востоку, он вышел из дома, переписав стихи и уложив их в рукав, как в прошлый раз, но он уже и не думал показывать их своему другу Абдуле, а решил передать самой принцессе Айше, если встретится с ней на базаре или в лавке Бедредена. Муэдзины, взобравшись на балкон, опоясывающий минарет, возвещали еще только пятый час. На улицах виднелись лишь феллахи, которые погоняли своих ослов, нагруженных арбузами, ветками с финиками, курами, связанными за лапки, бараньими тушами, разрубленными пополам, — всем, что прихватили на рынок для продажи. Он очутился в квартале, где стоял дворец Айши, но ничего не было видно, кроме зубчатых стен, побеленных известью. Ни тени в трех-четырех оконцах, забранных деревянными решетками в частую клетку, — это позволяло челяди видеть все происходящее на улице, но не давало прохожему надежды проникнуть туда нескромным и любопытным взглядом. Восточные дворцы, в противоположность дворцам европейским, приберегают все свое великолепие для внутренней жизни и, так сказать, поворачиваются спиной к прохожему. Поэтому Махмуд-Бен-Ахмед не извлек пользы из своих наблюдений. На его глазах туда вошли и оттуда вышли только двое-трое черных рабов в богатых одеждах, важный, спесивый их вид говорил о том, что они кичатся своею службой в доме вельможи, при особе, достигшей высоких чинов. Наш влюбленный, глядя на толстые стены, тщетно старался распознать, с какой стороны покои Айши. Догадаться он так и не мог: ворота, скорее арка, сооруженная в форме сердца, были замурованы, и во двор вела только дверка, проделанная рядом, — словом, увидеть что-либо было невозможно. Махмуд-Бен-Ахмеду пришлось уйти, так ничего и не обнаружив; время шло, и его могли заметить. Тут он отправился к Бедредену и, чтобы приобрести его расположение, накупил всякой всячины, совсем ему ненужной. Он засиделся в лавке, расспрашивая хозяина о том, как идет торговля, выгодно ли он распродал шелка и ковры, доставленные последним караваном из Алепа, и пришли ли его корабли в порт без злоключений; словом, он прибегал ко всем обычным уловкам, к которым прибегают влюбленные; он все надеялся, что вот-вот появится Айша; но его ожидания не сбылись: в этот день она так и не пришла. И он вернулся домой опечаленный, уже называя ее жестокой и вероломной, будто она и в самом деле обещала быть в тот день у Бедредена и нарушила слово.

Войдя в спальню, он поставил свои туфли в нишу из резного мрамора, нарочно для этого устроенную рядом с дверью, снял кафтан из дорогой ткани (он надел его, чтобы стать еще привлекательней и во всем блеске появиться перед очами Айши) и растянулся на диване в тоске, близкий к отчаянию. Ему казалось, что все кончено, что грядет светопреставление, и он горько сетовал на судьбу, а все потому, что не встретил, как надеялся, женщину, которую не знал еще два дня назад.

Он закрыл глаза, чтобы лучше увидеть мечту своей души, и вдруг ощутил, что дуновение легкого ветерка холодит ему лоб; он открыл глаза и увидел Лейлу, она сидела подле него на полу и обвевала его маленьким опахалом из пальмовой коры, — такие опахала на Востоке дают прохладу и отгоняют мух. О девушке он совсем позабыл.

— Что с вами, любезный мой господин, — опросила она звонким и певучим голосом. — По всему видно — безмятежный покой мысли вас не услаждает. Вас тяготят какие-то заботы. Если б по воле вашей рабыни рассеялось облако печали, окутавшее ваше чело, она стала бы счастливейшей женщиной на свете и не завидовала даже султанше Айше, хоть та и дивно хороша собою и богата.

При этом имени Махмуд-Бен-Ахмед, лежавший на диване, вздрогнул, как больной, к ране которого случайно прикоснулись; он слегка приподнялся и бросил испытующий взгляд на Лейлу, лицо которой было спокойно и выражало одно лишь нежнейшее участие. Однако он покраснел так, будто проникли в тайну его любви. Лейла, не обращая внимания на изветливый и выразительный румянец, не знала, чем и утешить своего нового господина.

— Как же быть, чем рассеять мрачные мысли, одолевающие вас? Быть может, музыка развеет вашу печаль? Старуха рабыня, в прошлом одалиска прежнего султана, научила меня тайнам композиции. Я умею импровизировать стихи и аккомпанирую себе на гузле.

Промолвив это, она сняла со стены гузлу с декой из лимонного дерева, обегайками из слоновой кости, шейкой, инкрустированной перламутром, жемчугом и черным деревом, и заиграла с редкостным совершенством тарабуку и другие арабские напевы.

Голосом она владела, музыка звучала нежно, и при других обстоятельствах Махмуд-Бен-Ахмед — тонкий ценитель поэзии, слушал бы с наслаждением, но образ дамы, которую он встретил у Бедредена, завладел его умом и сердцем, и на песни Лейлы он не обратил никакого внимания.

Следующий день был для него счастливее вчерашнего, ибо он встретил Айшу в лавке Бедредена. Описать его радость было бы просто невозможно; только те, кто бывал влюблен, поймут это. На мгновение он стал безгласным, бездыханным, глаза его заволокло туманом. Айша — а она приметила его волнение — была довольна и заговорила с ним приветливо, ибо ничто так не льстит особам знатного происхождения, как робость, которую они тебе внушают; Махмуд-Бен-Ахмед пришел в себя и изо всех сил постарался понравиться, был он молод и пригож, изучил поэзию и изъяснялся изящнейшим на свете языком, и ему показалось, что он отнюдь не противен, и отважился попросить у принцессы свиданья в месте более удобном и надежном, чем лавка Бедредена.

— Знаю, — молвил он, — быть прахом на вашей дороге — вот самое большее, на что я пригоден, что расстояние между вами и мною не одолеешь и за тысячу лет, летя вскачь на породистом коне пророка, но любовь придает нам отвагу — так червю, влюбленному в розу, не запретишь признаться ей в любви.

Айша выслушала его без малейшего гнева и, устремив на него томный взор, произнесла:

— Завтра в час молитвы будьте в мечети султана Хасана, под третьим светильником, там вас встретит черный раб в одежде из желтого штофа. Он пойдет впереди, а вы последуете за ним.

С этими словами она опустила покрывало на лицо и вышла.

Наш влюбленный не заставил себя ждать и отправился на свиданье; он стоял как вкопанный под третьим светильником, не решаясь отойти из страха, что его не найдет черный раб, который все не шел. Правда, Махмуд-Бен-Ахмед явился за два часа до назначенного срока. Наконец показался негр в одежде из желтого штофа; он направился прямо к колонне, возле которой стоял Махмуд-Бен-Ахмед. Раб внимательно оглядел его и еле заметным знаком пригласил следовать за собой.

Они вышли вдвоем из мечети. Черный раб шагал быстро, и по его воле Махмуд-Бен-Ахмеду пришлось петлять несчетное число раз в запутанном многослойном клубке каирских улиц. Молодой человек хотел было заговорить со своим проводником, но тот открыл большой рот, полный острых и белых зубов, и Махмуд-Бен-Ахмед увидел, что язык у него отрезан. Таким образом, проболтаться рабу было трудновато.

И вот наконец пришли они на совершенно безлюдную улицу, неведомую Махмуд-Бен-Ахмеду, хотя он был уроженцем Каира и воображал, будто знает все кварталы города; немой остановился у глухой стены, выбеленной известью. Он отсчитал шесть шагов от угла стены и стал с великим старанием что-то искать, без сомнения — потайную пружину, скрытую в щели между камнями. Вот он нашел пружину, нажал на нее, колонна сделала оборот, и взору открылся мрачный, узкий проход, куда и вошел немой в сопровождении Махмуд-Бен-Ахмеда. Сначала пришлось спуститься ступеней на сто с лишним, потом идти по длинному коридору. Махмуд-Бен-Ахмед, ощупывая стены, понял, что коридор вырублен в скальной породе, и по высеченным иероглифам догадался, что он попал в подземелье древнего египетского некрополя, которым воспользовались для устройства потайного хода. Далеко, далеко впереди брезжил слабый голубоватый свет. Свет этот проникал сквозь кружевную каменную резьбу, украшавшую залу, в которую упирался коридор. Немой нажал еще на одну кнопку, и Махмуд-Бен-Ахмед очутился в зале и увидел пол, выстланный белыми мраморными плитами, бассейн и водомет посредине, алебастровые колонны, стены, покрытые мозаикой, сделанной из смальты, изречениями, взятыми из Корана, вперемешку с орнаментом, изображающим цветы, и затейливыми узорами, свод, искусно выполненный и отделанный резьбой и напоминавший не то соты, не то сталактитовую пещеру; огромные пунцовые пионы в огромных мавританских вазах из белого и голубого фарфора дополняли картину.

В нише, вырубленной в стене, — нечто вроде алькова, — на ложе, среди подушек, восседала принцесса Айша без покрывала, прекраснее всех гурий четвертого неба.

— Итак, Махмуд-Бен-Ахмед, вы сочинили в мою честь новые стихи? — ласково спросила она, знаком приглашая его сесть.

Махмуд-Бен-Ахмед бросился на колени перед Айшой, достал из рукава папирус и с вдохновением стал читать газель; действительно, это было замечательное поэтическое творение. И пока он читал, ланиты принцессы вспыхнули и засветились, словно светильник из алебастра. Глаза ее искрились и лучились неописуемо ярко, тело ее словно стало прозрачным, а на ее трепещущих плечах смутно рисовались крылья, как у бабочки. На беду, Махмуд-Бен-Ахмед так увлекся чтением своих стихов, что не поднял глаза и не заметил происходившую метаморфозу. Когда он кончил, то перед ним сидела прежняя принцесса Айша и смотрела на него, насмешливо улыбаясь.

Как и все поэты, поглощенные собственными твореньями, Махмуд-Бен-Ахмед позабыл, что наилучшие стихи не стоят искреннего слова, взгляда, зажженного светом любви.

Пери, как и всех женщин, надо разгадать и завоевать именно в тот миг, когда они вот-вот воспарят в небеса, чтобы уже с них не спускаться. Не упустите удобный случай, не упустите пери — удержите ее за крылышки! Вот как становишься господином положения.

— И в самом деле, Махмуд-Бен-Ахмед, вы наделены редкостным поэтическим даром, и ваши стихи заслуживают того, чтобы написали их золотыми буквами и вывесили у дверей мечети рядом с самыми знаменитыми строками Фирдоуси, Саади и Ибн-Бен-Ома. Досадно только, что вы зачарованы были совершенством своих звучных рифм и не взглянули на меня, — вы бы увидели то, что вам вряд ли удастся еще увидеть. Самое пламенное ваше желание исполнилось, а вы и не заметили. Прощайте, Махмуд-Бен-Ахмед, мечтающий полюбить только пери!

Тут Айша встала с величественным видом, приподняла парчовую занавеску и исчезла.

Немой пришел за Махмуд-Бен-Ахмедом, проводил по той же дороге до того места, где его встретил. Махмуд-Бен-Ахмед, огорченный и удивленный такой развязкой, не знал, что и подумать; он терялся в догадках и все не мог найти причину недовольства принцессы: в конце концов он все приписал женскому капризу, — ведь женщина изменчива по любому поводу. И теперь понапрасну он ходил к Бедредену покупать росный ладан и кожу циветты — он больше ни разу не встретил принцессу Айшу; напрасно он подолгу простаивал у третьей колонны мечети султана Хасана — он больше ни разу не увидел черного слуги в одеянии из желтого штофа, и все это повергло его в безысходную тоску.

Лейла придумывала все новые и новые забавы, лишь бы развлечь своего повелителя: она играла на гузле; рассказывала волшебные сказки; украшала его покои букетами, и составлены они были так разнообразно и умело, что пленяли красою и благоуханием; порою она танцевала перед ним легко и грациозно, не хуже искуснейшей танцовщицы. Всякого другого на месте Махмуд-Бен-Ахмеда умиляла бы ее предупредительность и забота, но мысли его витали в других местах, и желанье найти Айшу не давало ему покоя. Часто бродил он вокруг дворца принцессы, но ему ни разу не удалось ее увидеть; никто не показывался за окнами — зарешеченными и наглухо затворенными; дворец стоял, словно гробница.

Приятель его, Абдул-Малик, встревоженный душевным смятением Махмуд-Бен-Ахмеда, часто навещал его и, конечно, заметил изящество и красоту Лейлы, а была она, право, хороша собою, как Айша, и даже красивее, и он удивлялся слепоте Махмуд-Бен-Ахмеда, и если б не боязнь нарушить священные законы дружбы, он бы с радостью взял в жены молоденькую служанку. Меж тем Лейла, не теряя своей прелести, день ото дня становилась все бледнее и бледнее; ее большие глаза все удлинялись, румянец, подобный отблеску зари на ее ланитах, сменила бледность, подобная отсвету луны. И вот однажды Махмуд-Бен-Ахмед приметил, что она плачет, и спросил, отчего она льет слезы.

— О любезный мой господин! Я бы никогда не осмелилась сама признаться вам: да, я — бедная рабыня, подобранная из сострадания, люблю вас. Но кто я в глазах ваших? Знаю, у вас одно на уме — полюбить пери или султаншу; другой был бы рад, если б его искренне полюбила молодая, чистая сердцем девушка, и не терзал бы себя, грезя дочерью калифа или владычицей духов, взгляните на меня, вчера мне исполнилось пятнадцать лет, и я, пожалуй, так же хороша, как ваша Айша, о которой вы только и говорите, мечтая о ней вслух; правда, на лбу у меня не увидишь сверкающего магического карбункула или султана из перьев цапли; когда я выхожу, меня не сопровождает стража с мушкетонами, инкрустированными серебром и кораллами. И все же я умею петь, импровизировать на гузле, танцую, как сама Эминиш, но для вас я — просто преданная сестра. Как же мне быть, как тронуть ваше сердце?

Махмуд-Бен-Ахмед внимал речам Лейлы, и вдруг сердце его дрогнуло; однако он промолчал и, казалось, был во власти глубокого раздумья. Два противоречивых решения спорили в его душе: с одной стороны, нелегко отказаться от заветной мечты; с другой — он сознавал, что просто безумие отдать сердце женщине, которая поиграла им и бросила, осыпав насмешками, а меж тем в доме у него живет девушка, такая же молодая и прекрасная, как та, что он потерял.

Лейла, словно в ожидании приговора, все стояла на коленях, и две слезинки тихо катились по бледному лицу бедняжки.

— Ах, почему сабля Мезрура не довершила то, что начала, — воскликнула она, дотрагиваясь до своей белоснежной шеи.

И такая скорбь звучала в голосе молоденькой рабыни, что Махмуд-Бен-Ахмед растрогался, поднял ее и поцеловал в лоб.

Лейла вскинула голову, как обласканная голубка, и, встав перед Махмуд-Бен-Ахмедом, взяла его за руку и промолвила:

— Посмотрите на меня внимательно; не правда ли, я очень похожа на некую вашу знакомую?

Махмуд-Бен-Ахмед не удержался и воскликнул в изумлении:

— Да ведь это то же лицо, те же глаза, словом, точь-в-точь Айша. Как же так, отчего я раньше не замечал сходства?

— Раньше ваши взоры рассеянно скользили по лицу бедной рабыни, — с ласковой насмешкой отвечала Лейла.

— Пусть теперь Айша пришлет за мной негра в желтом одеянии с салямом любви — я вслед за ним не пойду.

— Так это правда? — спросила Лейла, и голос ее звучал мелодичнее, чем голос соловья, поющего розе о своей любви. — Но, право, вы слишком уж пренебрежительно относитесь к бедняжке Айше — ведь она так похожа на меня!

Вместо ответа Махмуд-Бен-Ахмед прижал молоденькую служанку к сердцу. Но как же был он изумлен, когда лицо Лейлы засветилось и на ее лбу засверкал магический карбункул, а над дивными плечами раскрылись крылья, словно сделанные из павлиньих перьев. Лейла и была пери!

— Милый мой Махмуд-Бен-Ахмед, я и не принцесса Айша, и не Лейла-рабыня. Настоящее мое имя Будрульбудур. Я — пери высшего ранга, о чем вы можете судить по карбункулу и крыльям. Однажды вечером я пролетала мимо вашей террасы и услышала, как вы мечтаете о том, чтобы вас полюбила пери. Честолюбивая ваша мечта мне понравилась. Невежественные смертные — грубые, погрязшие в земных утехах — не помышляют о таких изысканных радостях. Мне вздумалось испытать вас, и я обратилась и в Айшу, и в Лейлу, — хотелось увидеть, узнаете ли и полюбите ли вы меня в человеческом образе. Ваше сердце оказалось более прозорливым, чем ум ваш, и вы проявили больше доброты, чем гордыни. Преданную вам рабыню вы предпочли султанше; этого я от вас и ждала. Был миг, когда я, упоенная прелестью ваших стихов, чуть не выдала себя, но побоялась, что вы так и останетесь поэтом, влюбленным в воображаемый образ и свои рифмы, и я отступила, сделав вид, будто презираю вас. Вы пожелали жениться на рабыне Лейле — пери Будрульбудур постарается ее заменить. Лейлой я остаюсь для всех, для вас же одного я — пери, ибо я хочу вам счастья, а люди не простили бы вам, если б узнали, что вы наслаждаетесь счастьем более возвышенным, нежели их счастье. Я — фея, но вряд ли и мне удалось бы защитить вас от зависти и злобы человеческой.

Махмуд-Бен-Ахмед с восторгом принял все ее условия; сыграли свадьбу — и все было так, словно и в самом деле он женится на крошке Лейле.

Вот вкратце и вся история, которую я продиктовал Шахразаде при посредничестве Франческо.

— А понравилась ли султану ваша арабская сказка и что сталось с Шахразадой?

— С той поры я ее больше не видел.

Вероятно, Шахрияр, недовольный сказкой, в конце концов повелел отрубить бедной султанше голову.

Друзья, вернувшиеся из Багдада, рассказывали, что на ступени какой-то мечети сидит женщина, — безумная воображает, будто она Динарзарда из «Тысячи и одной ночи», и без конца твердит одну и ту же фразу:

— Сестрица, расскажи что-нибудь — ведь ты так хорошо умеешь рассказывать чудесные сказки!

И она ждет, внимательно прислушиваясь, но, так и не получив ответа, заливается слезами и прикладывает к глазам платок, расшитый золотом и запятнанный кровью.