Герцога де Валломбреза бережно посадили в портшез, после того как лекарь забинтовал и подвязал ему шарфом поврежденную руку. Рана, хоть и лишила его на несколько недель возможности владеть шпагой, сама по себе была неопасна; лезвие противника, не повредив ни артерий, ни нервов, прорезало только мягкую часть руки. Конечно, рана его горела, но куда сильнее кровоточила его гордость. И когда его черные брови судорожно подергивались от боли, на бледном лице появлялось выражение холодного бешенства, а пальцы здоровой руки скребли бархатную обивку портшеза. Не раз во время пути он поворачивал голову и бранил носильщиков, хотя они старались шагать как можно ровнее, выбирая дорогу поглаже, во избежание малейшего толчка, что не мешало раненому обзывать их «олухами» и грозить им плетьми за то, что они, по его словам, трясут его, как горох в решете.
По прибытии домой, он не пожелал лечь в постель, а прилег на софу, опершись о подушки; ноги ему укрыл стеганым шелковым одеялом Пикар — камердинер, которого немало удивил и озадачил плачевный вид побежденного хозяина, совершенно необычный для такого превосходного фехтовальщика, каким был молодой герцог.
Сидя на складном стуле подле своего друга, кавалер де Видаленк каждые четверть часа подносил ему ложку микстуры, прописанной лекарем. Валломбрез упорно молчал, но несмотря на внешнее спокойствие, видно было, что в нем клокочет глухая злоба. Наконец ярость его прорвалась в гневной тираде:
— Можешь ты вообразить, Видаленк, чтобы этот тощий облезлый аист, которому пришлось улепетнуть из своего полуразрушенного жилья, где он подыхал с голоду, как-то ухитрился проколоть меня своим клювом? Ведь я же не раз мерился силами с искуснейшими мастерами нашего времени и неизменно возвращался после поединка без единой царапинки и, наоборот, частенько оставлял какого-нибудь вертопраха в беспамятстве, замертво на руках у его секундантов.
У самых счастливых и умелых случаются полосы незадач, — философски заметил Видаленк. — Лик капризницы Фортуны переменчив: то она улыбается, то хмурится. До сей поры у вас не было повода на нее сетовать, она пригрела вас на груди, как первейшего своего баловня.
— Стыдно подумать, что какой-то смехотворный шут, горе-дворянчик, который терпит затрещины и тумаки в пошлых фарсах на подмостках театра, взял верх над герцогом де Валломбрезом, доселе не знавшим поражений, — продолжал Валломбрез. — Не иначе как под личиной фигляра скрывается настоящий бретер по ремеслу.
— Его происхождение вам известно и удостоверено маркизом де Брюйером, — возразил Видаленк. — Тем более удивляет меня его невиданное умение владеть шпагой, — она превосходит все доселе известное. Ни Джироламо, ни Парагуанте не обладают таким верным ударом. Я внимательно следил за ним во время поединка и скажу — тут растерялись бы и самые наши знаменитые дуэлисты. Лишь благодаря вашей ловкости и урокам неаполитанца вам удалось избежать тяжелого увечья. При таких обстоятельствах поражение стоит победы. Марсильи и Дюпорталь, хоть и кичатся своим мастерством и входят в число лучших фехтовальщиков города, с таким противником, без сомнения, остались бы на поле боя.
— Поскорее бы зажила моя рана, — помолчав, вновь заговорил герцог, — мне не терпится вызвать его снова и взять реванш.
— Это было бы очень опрометчиво, и я готов всячески отговаривать вас, — возразил кавалер. — Ваша рука, чего доброго, еще не будет достаточно тверда, что уменьшит для вас возможность победы. Сигоньяк — опасный противник, наудачу связываться с ним нельзя. Он знает теперь ваши приемы, а первая победа придаст ему уверенности и удвоит его силы. Честь же ваша удовлетворена, ибо встреча была нешуточная, на том и успокойтесь.
В душе Валломбрез сознавал резонность этих доводов. Сам он достаточно обучался фехтованию, считал себя отличным дуэлистом и ясно видел, что шпаге его, как бы ни была она ловка, никогда не коснуться груди Сигоньяка при той безукоризненной обороне, о которую разбились все его усилия. Как ни возмущался он, но вынужден был признать это необъяснимое превосходство. Так же понимал он про себя, что барон, не желая его убивать, нанес ему именно такую рану, которая не позволяла продолжать поединок. Подобное великодушие тронуло бы человека менее высокомерного, в нем же оно лишь возмущало гордыню и растравляло все обиды. Он побежден! Эта мысль доводила его до неистовства. Он сделал вид, что принимает советы друга, но по мрачному и гневному выражению его лица нетрудно было угадать, что в уме его зреют черные планы, планы мщения, которое бьет наверняка, когда оно подогрето ненавистью.
— Хорош я буду в глазах Изабеллы, когда предстану перед ней с проколотой ее любовником рукой, — сказал он, смеясь деланным смехом. — Изувеченный Купидон не может рассчитывать на успех у граций.
— Забудьте эту неблагодарную особу, — заметил Видаленк. — В конце концов, не могла же она предвидеть, что ею вздумает плениться герцог. Верните свои милости бедной Коризанде, которая любит вас всей душой и по целым часам плачет у ваших дверей, как выгнанная собачонка.
— Не произноси ее имени, Видаленк, если хочешь, чтобы мы остались друзьями! — вскричал герцог. — Рабское обожание, которое ничем не оскорбляется, мне противно и докучно. Мне нужна надменная холодность, своенравная гордыня, неприступная добродетель! О, как восхищает и чарует меня эта строптивая Изабелла! Как я благодарен ей за то, что она презрела мою любовь, которая, конечно, уже прошла бы, будь она принята по-иному. Женщина с низменной и пошлой душой не стала бы в ее положении отвергать ухаживания отличившего ее вельможи, который не так уж дурен собой, если верить свидетельству местных дам. К моей страсти примешивается своего рода уважение, а я не привык питать его к женщинам; но как устранить этого захудалого дворянчика, этого окаянного Сигоньяка, чтоб его черт побрал?
— Дело нелегкое, тем более теперь, когда он будет начеку, — ответил Видаленк. — Но, допустим, удастся его устранить, все равно останется любовь к нему Изабеллы, а вам лучше, чем кому-либо, известно, как упорны женщины в своем чувстве, — вы от этого достаточно натерпелись.
— Лишь бы только мне посчастливилось убить барона! — продолжал герцог, отнюдь не убежденный доводами друга. — С девицей я бы справился мигом, как бы она ни разыгрывала скромницу и недотрогу. Ничто не забывается скорее, чем вздыхатель, приказавший долго жить.
Кавалер де Видаленк был иного мнения, но счел неуместным затевать по этому поводу спор и подливать масла в огонь, переча вспыльчивому нраву Валломбреза.
— Главное, поправляйтесь, а потом мы все обсудим, разговоры только утомляют вас. Попробуйте подремать и поменьше волноваться; лекарь разбранит меня и назовет плохой сиделкой, если я не буду настаивать, чтобы вы дали себе покой, как телесный, так и душевный.
Сдавшись на эти доводы, раненый закрыл глаза и вскоре уснул.
Сигоньяк и маркиз де Брюйер спокойно вернулись в «Герб Франции», где, как люди благовоспитанные, словом не обмолвились о дуэли; однако если у стен, как говорится, есть уши, у них есть и глаза: они видят не хуже, чем слышат. В уединенном, казалось бы, уголке не один пытливый взгляд следил за всеми перипетиями поединка. Праздная провинциальная жизнь во множестве порождает незримых или малозаметных мух, которые вьются вокруг тех мест, где что-то должно произойти, а потом, жужжа, разносят повсюду свежую новость. К завтраку весь Пуатье уже знал, что герцог де Валломбрез ранен на дуэли каким-то неизвестным. Сигоньяк жил в гостинице совершенным затворником, и публика знала только его маску, а не лицо. Эта тайна подзадоривала любопытство, и деятельные умы давали волю воображению, стараясь раскрыть имя победителя. Не стоит перечислять множество самых фантастических гипотез, — каждый усердно трудился над своей, опираясь на самые нелепые и легковесные выводы, но никому и в голову не пришла несуразная мысль, что победителем был тот самый капитан Фракасс, который вызвал накануне столько смеха своей игрой. Слишком уж чудовищным и немыслимым делом была дуэль между важным вельможей и комедиантом, чтобы у кого-нибудь могла зародиться подобная догадка. Кое-кто из местного высшего света посылал в особняк Валломбреза справиться о здоровье герцога, втайне надеясь на обычную словоохотливость лакеев; но лакеи были немы, как прислужники в серале, у которых вырезан язык, — им попросту не о чем было рассказывать.
Богатство, высокомерная красота Валломбреза, его успех у женщин породили немало лютой зависти, которую никто не смел обнаружить открыто, но неудача его подстрекнула глухое злорадство. Впервые в жизни ему не повезло, и все, кого оскорбляла его заносчивость, радовались столь чувствительному удару по его самолюбию. Завистники не переставали прославлять отвагу, ловкость и благородную наружность победителя, которого никогда не видели в лицо.
Почти все дамы имели веские поводы роптать на обращение молодого герцога, ибо он был из породы жрецов, по злобной прихоти оскверняющих тот алтарь, на котором сами курили фимиам. Теперь же эти дамы восторгались тем, кто отомстил за их тайные обиды. Они охотно увенчали бы его миртами и лаврами; исключаем из их числа нежную сердцем Коризанду, которая чуть не лишилась рассудка, открыто плакала, услышав злую весть, и, рискуя быть изгнанной с позором, нарушила запрет и умудрилась повидать если не самого герцога, — его оберегали очень строго, — то хотя бы кавалера де Видаленка, более мягкого и жалостливого по натуре; и ему еле-еле удалось успокоить любовницу, не в меру сострадательную к бедам неблагодарного предмета своей страсти.
Но так как в нашем подлунном земноводном мире ничто не остается тайным, то вскоре, со слов дядюшки Било, получившего сведения из первых рук, от Жака, камердинера маркиза, который слышал разговор Сигоньяка и своего хозяина во время ужина у Зербины, — стало известно, что неведомый герой, победитель молодого герцога де Валломбреза, был капитан Фракасс, или, вернее говоря, некий барон, по причинам любовного характера вступивший в бродячую труппу Ирода. Фамилию его Жак позабыл, окончание у нее было на «ньяк», обычное для Гасконии, но за дворянство он ручался.
Эта история, достоверная при всей своей романтичности, имела в Пуатье большой успех. Всех заинтересовал безымянный дворянин, храбрец и превосходный фехтовальщик. И когда па сцене появился капитан Фракасс, не успел он открыть рот, как долгие рукоплескания дали ему понять, что он пользуется всеобщей симпатией. Даже самые знатные и чванные дамы, не стесняясь, махали ему платками. На долю Изабеллы тоже выпали более громкие, чем обычно, хлопки, смутив молодую скромницу и вогнав ее в краску, проступившую даже сквозь румяна. Не прерывая игры, она в ответ на эти знаки одобрения слегка присела и грациозно кивнула головой.
Ирод от радости потирал руки, и его широкое белесое лицо сияло, как полная луна, ибо сбор был огромный, и касса чуть что не трещала от наплыва звонкой монеты, — ведь каждому хотелось посмотреть на знаменитого капитана Фракасса, актера и дворянина, доблестного поборника красоты, который не испугался ни палок, ни шпаг и не побоялся помериться силами с герцогом — грозой отважнейших дуэлистов. Зато Блазиус не ждал ничего хорошего от этого успеха; его не без основания страшил мстительный нрав Валломбреза, который непременно найдет повод расквитаться за все и чем-нибудь насолить труппе. «Горшку с котлом не биться, — пусть сразу и не разлетится, а глине с чугуном все равно не сравниться», — говорил он. В ответ Ирод, полагаясь на поддержку Сигоньяка и маркиза, обзывал его тряпкой, трусом, трясуном.
Если бы Сигоньяк не был по-настоящему влюблен в Изабеллу, он смело мог бы изменить ей, и не один раз, ибо многие красавицы слали ему нежные улыбки, невзирая на его несуразный наряд, на картонный нос, выкрашенный киноварью, и на комическую роль, мало пригодную для романтических мечтаний. Даже успех Леандра потерпел урон. Тщетно щеголял он своими выигрышными данными, пыжился, как мохноногий голубь, навивал па палец букли парика, показывая знаменитый алмаз, скалил зубы до самых десен; впечатления он больше не производил и, конечно, не помнил бы себя от досады, если бы дама в маске не была на своем посту, лаская его взором и отвечая на его взгляды ударами веера о барьер ложи и другими знаками любовного взаимопонимания. Недавняя победа врачевала легкий укол, нанесенный самолюбию, а радости, какие сулила ему ночь, служили утешением за вечер, в который звезда его потускнела.
Когда актеры вернулись в гостиницу, Сигоньяк проводил Изабеллу до порога ее комнаты, и молодая актриса, против своего обыкновения, позволила ему войти. Служанка зажгла свечу, подбросила дров в камин и деликатно удалилась. После того как за ней опустилась портьера, Изабелла сжала руку Сигоньяка с такой силой, какую трудно было предположить в ее тонких и хрупких пальцах, и приглушенным от волнения голосом произнесла:
— Поклянитесь, что больше не будете драться из-за меня. Поклянитесь в этом, если любите меня так, как говорите.
— Такую клятву я дать не могу, — ответил барон. — Если какой-нибудь наглец осмелится проявить к вам неуважение, конечно, я покараю его должным образом, будь он герцог или принц крови.
— Но ведь я всего лишь бедная комедиантка, которая обречена сносить обиды от первого встречного. По мнению света, увы, с избытком оправданному театральными нравами, — каждая актриса непременно и куртизанка. Стоило женщине вступить на подмостки, как она уже принадлежит толпе: жадные взгляды разбирают ее прелести, проникают в тайны ее красоты, и каждый мысленно обладает ею как любовницей. Первый встречный, зная ее, считает себя ее знакомым и, проникнув за кулисы, оскорбляет ее стыдливость бесцеремонными признаниями, которые она и не думала поощрять. Если она благонравна, ее целомудрие толкуют как притворство или меркантильный расчет. Все это надо терпеть, раз изменить ничего нельзя. Отныне положитесь на меня: сдержанным поведением, резким словом, холодным взглядом я сумею противостоять дерзости вельмож, вертопрахов и хлыщей всякого рода, которые теснятся вокруг моего туалетного стола или скребутся в дверь моей уборной во время антрактов. Удар планшеткой по осмелевшим пальцам, поверьте мне, стоит удара вашей рапиры.
— Но мне-то позвольте считать, прелестная Изабелла, что шпага благородного человека может кстати послужить поддержкой планшетке честной девицы, и не лишайте меня звания вашего рыцаря и защитника.
Изабелла по-прежнему держала руку Сигоньяка и нежным взглядом своих голубых глаз, полных немой мольбы, пыталась вынудить у него желанную клятву; но барон отказывался ей внять, в вопросах чести он был непримирим, как испанский идальго, и скорее согласился бы претерпеть тысячу смертей, нежели допустить малейшее непочтение к его возлюбленной; он хотел, чтобы Изабеллу на подмостках уважали так же, как герцогиню в светской гостиной.
— Послушайте, обещайте мне не подвергать себя впредь опасности по всяким ничтожным поводам, — попросила молодая актриса. — С каким трепетом, с какой тревогой ждала я вашего возвращения! Я знала, что вы отправились драться с этим герцогом, о котором никто не говорит без страха. Зербина все мне рассказала. Как вы беспощадно терзаете мое сердце! Мужчины забывают о нас, бедных женщинах, когда затронута их гордость; они неумолимо идут своим путем, не слыша рыданий, не видя слез, они слепы и глухи в своей жестокости. А вы знаете, что, если бы вас убили, я тоже умерла бы?..
Дрожь в голосе и слезы, выступившие на глазах Изабеллы при одной мысли об опасности, которой подвергался Сигоньяк, доказывали правдивость ее слов.
Несказанно тронутый этой искренней любовью, барон де Сигоньяк свободной рукой обнял Изабеллу за талию, и она не воспротивилась, когда он привлек ее к себе на грудь и коснулся губами ее склоненного лба, чувствуя у своего сердца прерывистое дыхание молодой женщины.
Так пробыли они несколько минут молча в невыразимом упоении, которым не преминул бы воспользоваться менее почтительный любовник, но Сигоньяку претило злоупотребить целомудренной покорностью, порожденной страданием.
— Утешьтесь, дорогая Изабелла, — с ласковой шутливостью сказал он, — мало того что я не умер, я даже ранил своего противника, хотя он и слывет недурным дуэлистом.
— Я знаю, что у вас благородная душа и твердая рука, — отвечала Изабелла. — Недаром я люблю вас и не боюсь в этом сознаться, понимая, что вы не употребите во зло мою откровенность. Когда я увидела вас таким печальным и одиноким в угрюмом замке, где увядала ваша юность, мной овладела нежная и грустная жалость к вам. Счастье не пленяет меня, мне страшен его блеск. Будь вы счастливы, я боялась бы вас. Во время той прогулки по саду, когда вы раздвигали передо мной колючие ветки кустарника, вы сорвали для меня дикую розу, единственный подарок, который могли сделать мне, — прежде чем спрятать ее за корсаж, я уронила на нее слезу и молча, взамен розы, отдала вам свою душу.
Услышав эти нежные слова, Сигоньяк хотел поцеловать прекрасные уста, произнесшие их; Изабелла высвободилась из его объятий без пугливого жеманства, но с той кроткой решимостью, которую порядочный человек не смеет неволить.
— Да, я люблю вас, — продолжала она, — но по-иному, чем обычно любит женщина; главное для меня — забота о вашей чести, а не собственное наслаждение. Я согласна, чтобы меня считали вашей любовницей, — это единственная причина, могущая оправдать ваше пребывание в труппе бродячих актеров. Что мне до злобных сплетен! Лишь бы я сама сохранила уважение к себе и сознание своей чистоты. Если бы моя девичья честь была запятнана, я не перенесла бы позора. Без сомнения, дворянская кровь, текущая в моих жилах, внушает мне эту гордость, смешную — не правда ли? — в комедиантке. Но, что поделаешь, такая я уродилась.
Как ни был робок Сигоньяк, молодость взяла свое. Эти пленительные признания ничуть не удивили бы самоуверенного фата, его же они переполнили сладостным опьянением и затуманили ему голову. Обычно бледные щеки его запылали, в глазах засверкали огненные искры, в ушах звенело, а сердце, казалось, стучит у самого горла. Конечно, он не подвергал сомнению целомудрие Изабеллы, но полагал, что тут малейшее дерзание восторжествует над ее стыдливостью. Он слышал, что час увенчанной любви бьет лишь раз. Девушка стояла перед ним в ореоле своей сияющей красоты, словно сквозь прекрасную оболочку светилась ее душа, словно это был ангел на пороге любовного рая; он сделал к ней шаг и в судорожном порыве прижал ее к себе.
Изабелла не пыталась сопротивляться, но, откинувшись назад, чтобы избежать поцелуев молодого человека, она обратила к нему взор, полный скорби и укоризны. Прозрачные слезинки, воистину жемчужины невинности, покатились из ее прекрасных голубых глаз по внезапно побелевшим щекам и закапали на губы Сигоньяка, грудь напряглась от сдерживаемых рыданий, потом все тело обмякло, казалось, девушка близка к обмороку.
Барон в смятении опустил ее в кресло, упал перед ней на колени и, сжимая ее покорные руки, молил о прощении, объяснял свой поступок порывом молодости, потерей самообладания, каялся в нем и клялся его искупить безусловным послушанием.
— Вы сделали мне очень больно, — со вздохом промолвила наконец Изабелла. — Я так доверилась вашей деликатности! Неужели недостаточно было вам моего признания в любви? Ведь из самой откровенности его вы могли заключить, что я решилась не уступать своему влечению. Мне казалось, что вы позволите любить себя, как мне хочется, не смущая мою нежность низменными посягательствами. Вы отняли у меня эту уверенность; в слове вашем я не сомневаюсь, но слушаться своего сердца больше не могу. А мне так отрадно было вас видеть, вас слушать, читать ваши мысли по глазам! Я хотела делить с вами горести, предоставив радости другим. В толпе грубых, циничных, распутных мужчин нашелся один, думалось мне, который верит в целомудрие и способен уважать предмет своей любви. Я, презренная актерка, вечно преследуемая пошлыми домогательствами, мечтала о чистой привязанности. Я хотела лишь одного — довести вас до порога счастья, а затем снова скрыться в безвестности. Как видите, я не была чересчур требовательна.
— Прелестная Изабелла, от каждого сказанного вами слова я все сильнее чувствую недостойность своего поведения! — вскричал Сигоньяк. — Я не понял, что у вас ангельское сердце и что я должен целовать следы ваших ног. Но отныне вам нечего меня бояться; супруг сумеет сдержать пыл любовника. У меня есть только мое имя — такое же чистое и незапятнанное, как вы сами. Я предлагаю его вам, если вы удостоите принять его.
Сигоньяк все еще стоял на коленях перед Изабеллой; при этих словах девушка наклонилась к нему и, обхватив его голову руками, в приливе самозабвенной страсти, запечатлела на его губах торопливый поцелуй; затем поднялась и сделала несколько шагов по комнате.
— Вы будете моей женой, — повторил Сигоньяк, опьяненный прикосновением ее уст, свежих, как цветок, жгучих, как пламя.
— Никогда, никогда! — с необычайным воодушевлением ответила Изабелла. — Я покажу себя достойной такой чести, отказавшись от нее. Ах, друг мой! В каком блаженном упоении утопает моя душа! Значит, вы меня уважаете! Вы решились бы с гордо поднятой головой ввести меня в залы, где развешаны портреты ваших предков, в часовню, где покоится прах вашей матери? Я безбоязненно выдержала бы взгляд умерших, которым ведомо все, и девственный венец не был бы ложью на моем челе.
— Как! Вы говорите, что я любим вами, и отвергаете меня и как любовника и как мужа? — воскликнул Сигоньяк.
Вы предложили мне свое имя, этого для меня достаточно. Я возвращаю его вам, на несколько мгновений удержав в своем сердце. Миг один я была вашей женой и никогда не буду больше ничьей. Целуя вас, я мысленно говорила «да». Но это величайшее на земле счастье не для меня. Вы, дорогой мой друг, совершили бы большую ошибку, связав свою судьбу с жалкой комедианткой, которой свет всегда ставил бы в укор театральное прошлое, как бы честно и беспорочно оно ни было. Вам были бы мучительны холодные и презрительные мины, которыми встречали бы меня знатные дамы, а вызвать этих злобных гордячек на дуэль вы бы не могли. Как последний отпрыск знатного рода, вы обязаны вернуть ему величие, отнятое немилостивой судьбой. Когда брошенный мною нежный взгляд принудил вас покинуть родной замок, вы помышляли лишь о пустой любовной интрижке, и это вполне естественно; я же, заглядывая в будущее, думала совсем о другом. Я видела, как вы, побывав при дворе, возвращаетесь домой в великолепной одежде, с назначением на почетную должность; замок Сигоньяк приобретает прежний блеск; мысленно я срывала с его стен плющ, обновляла черепицы на кровлях старых башен, водворяла на места выпавшие камни, вставляла стекла в рамы, золотила стертых аистов на вашем гербе и, проводив вас до границы ваших владений, исчезала с подавленным вздохом.
— Ваша мечта осуществится, благородная Изабелла, но иначе, чем вы говорите, развязка не будет столь печальна. Вы первая, об руку со мной, переступите порог дома, который навеки избавится от трений запустения и козней злого рока.
— Нет, нет, то будет какая-нибудь прекрасная знатная и богатая наследница родовитой фамилии, во всем достойная вас, чтобы вы с гордостью представили ее друзьям и никто бы не мог, злобно ухмыляясь, сказать: «Мне случалось освистать эту особу или похлопать ей».
— Какая жестокость, показав себя столь достойной любви, столь совершенной, отнять у влюбленного всякую надежду! — воскликнул Сигоньяк. — Открыть мне небо и тотчас вновь закрыть его передо мной! Ничего не может быть бесчеловечнее! Но я заставлю вас переменить решение!
— Лучше не пытайтесь, оно непоколебимо, — возразила Изабелла ласково, но твердо. — Отступив от него, я бы стала себя презирать. Довольствуйтесь же самой чистой, самой искренней, самой преданной любовью, какою когда-либо билось женское сердце, но не требуйте ничего больше. Неужто так тягостно быть любимым простушкой, которую многие, по причине дурного вкуса, находят привлекательной, — с улыбкой добавила она, — сам Валломбрез гордился бы этим.
— Всецело отдать себя и наотрез отказать в своей близости, бросить в одну чашу нечто столь сладостное и столь горькое, мед и полынь, — вы одна способны на такое противоречие.
Да, во мне много странностей, — согласилась Изабелла, — это я унаследовала от матери. Надо мириться со мной, какая я есть. А если вы будете настаивать и терзать меня, я найду себе укромное пристанище, где вы меня никогда не найдете. Итак, все решено. Время позднее — ступайте к себе в комнату и переделайте для меня стихи в той пьесе, которую нам предстоит скоро играть: они не подходят ни к моей наружности, ни к моему характеру. Я ваш маленький друг, будьте моим большим поэтом. С этими словами Изабелла достала из ящика бумажный свиток, перевязанный розовой ленточкой, и вручила его барону де Сигоньяку.
— А теперь поцелуйте меня и уходите, — сказала она, подставляя ему щеку. — Вы будете работать для меня, а всякий труд требует вознаграждения.
Воротясь к себе, Сигоньяк долго не мог успокоиться, так взволновала его эта сцена. В одно и то же время он испытывал отчаяние и восторг, сиял и хмурился, был вознесен на небеса и низвергнут в ад. Он плакал и смеялся, во власти самых разноречивых и бурных ощущений: он был окрылен радостным сознанием, что его любит девушка, прекрасная лицом и благородная сердцем, и глубоко удручен уверенностью, что никогда ничего не добьется от нее. Мало-помалу душевная буря улеглась, и к нему вернулось спокойствие. Он перебирал в памяти все сказанное Изабеллой, и нарисованная ею картина восставшего из руин замка Сигоньяк явилась его разгоряченному воображению в самых ярких и живых красках. Ему словно бы привиделся сон наяву.
Фасад дома сиял на солнце белизной, а заново вызолоченные флюгера сверкали на фоне голубого неба. Одетый в богатую ливрею Пьер стоял между Миро и Вельзевулом под гербом портала в ожидании своего господина. Над трубами, бездействовавшими столько времени, вился веселый дымок, показывая, что дом полон многочисленной челяди и довольство вновь воцарилось в нем.
А сам он, барон де Сигоньяк, в изящном и пышном костюме, на котором сверкало и переливалось золотое шитье, вел к жилищу своих предков Изабеллу, чей царственный наряд был заткан гербами, судя по цветам и эмалям, принадлежавшими одному из знатнейших домов Франции. На голове ее блистала герцогская корона. Но молодая женщина не стала от этого спесивее, она была по-прежнему мила и скромна, а в руке держала ту маленькую розу — подарок Сигоньяка, несмотря на время не утратившую свежести, и на ходу вдыхала ее аромат.
Когда молодая чета приблизилась к замку, почтенный и величавый на вид старец с орденскими звездами на груди, лицом совершенно незнакомый Сигоньяку, выступил из-под портала, очевидно с намерением приветствовать новобрачных. Но каково было удивление барона, когда подле старца он увидел молодого человека весьма горделивой осанки, чьих черт он сперва не разглядел, но потом как будто узнал в нем герцога де Валломбреза. Молодой человек дружелюбно, безо всякого высокомерия, улыбался ему. Вилланы восторженно восклицали: «Да здравствует Изабелла, да здравствует Сигоньяк!»
Сквозь гул приветственных кликов послышался звук охотничьего рога; вслед за тем из чащи на лужайку, подстегивая строптивого иноходца, выскочила амазонка, чертами очень схожая с Иолантой. Она потрепала рукой шею коня, сдержала его аллюр и медленно проехала мимо замка, — Сигоньяк невольно проводил взглядом блистательную наездницу, чья бархатная юбка раздувалась крылом, но чем дольше он смотрел, тем бледнее и бесцветнее становилось видение. Теперь оно стало прозрачным, как тень, и сквозь его полустертые очертания проступал окрестный ландшафт. Иоланта испарилась, как смутное воспоминание перед живым образом Изабеллы. Настоящая любовь развеяла первые юношеские грезы.
И правда, в своем ветхом замке, где глазу не на чем было отдохнуть от зрелища опустошения и нищеты, барон влачил мрачное, дремотное существование скорее призрака, нежели живого человека, пока не встретил впервые Иоланту де Фуа, которая охотилась среди пустынных ланд. До тех пор он видел лишь крестьянок, обгоревших до черноты, и чумазых пастушек — самок, а не женщин; чудесное видение ослепило его, словно он глядел на солнце. Даже когда он закрывал глаза, перед ним все время витало лучезарное лицо, казалось, принадлежавшее обитательнице другого мира. Иоланта и в самом деле была бесподобно хороша и способна пленить куда более искушенного ценителя, нежели бедный дворянчик, разъезжающий на тощем одре в непомерно широкой отцовской одежде. Но по улыбке, вызванной у Иоланты его смехотворным облачением, Сигоньяк понял, как нелепо питать малейшую надежду в отношении этой дерзкой красавицы. Он избегал встреч с Иолантой или старался смотреть на нее, не будучи замеченным ею, откуда-нибудь из-за дерева или плетня у проселочной дороги, по которой она обычно проезжала с целой свитой поклонников, казавшихся барону в его самоуничижении безжалостно красивыми, великолепно разодетыми и неподражаемо галантными. В такие дни он возвращался к себе в замок с отравленной горечью душой, бледный, измученный, пришибленный, как после тяжкой болезни, и часами просиживал в углу у очага, не произнося ни слова, опершись подбородком на РУКУ.
С появлением в замке Изабеллы обрела цель та смутная жажда любви, которая терзает юность, заполняя долгие досуги погоней за химерами. Обаяние, доброта, скромность молодой актрисы затронули самые нежные струны в душе Сигоньяка и внушили ему подлинную любовь. Изабелла залечила рану, нанесенную презрением Иоланты.
Очнувшись от несбыточных мечтаний, Сигоньяк пожурил себя за леность и не без усилия сосредоточил внимание на пьесе, которую дала ему Изабелла, попросив подправить некоторые места. Он вычеркнул стихи, не соответствующие образу молодой актрисы, и заменил их другими; он заново переделал любовный монолог героя, сочтя его холодным, натянутым, высокопарным, слишком уж книжным. Текст, что он написал взамен, бесспорно, звучал искреннее, пламеннее, нежнее; мысленно барон адресовал его самой Изабелле.
Работа его затянулась далеко за полночь, но оказалась успешной, так что он и сам остался доволен, и наутро был вознагражден ласковой улыбкой Изабеллы, которая тотчас же принялась заучивать стихи, переделанные ее поэтом, как она называла его. Ни Арди, ни Тристан не могли бы ей так угодить.
На вечернем представлении наплыв публики был больше, чем накануне, и зрители чуть было не задавили швейцара, порываясь протиснуться все разом, из страха не найти в зале места, хоть они и заплатили за билеты. Слава капитана Фракасса, победителя Валломбреза, росла час от часа, принимая фантастические, баснословные размеры; ему охотно приписали бы деяния Геркулеса и подвиги всех двенадцати рыцарей Круглого стола. Некоторые молодые дворяне из числа врагов герцога намеревались свести дружбу с отважным дуэлистом и, сложившись по шесть пистолей на брата, устроить в его честь пирушку в кабачке. Многие дамы, сочиняя пылкие любовные послания, адресованные ему, побросали в огонь не один неудачный черновик. Словом, он вошел в моду. Он был у всех на языке. Внезапный успех мало радовал его, он предпочел бы по-прежнему пребывать в безвестности, но уклониться от этой шумихи не мог. Значит, надо было терпеть; на минуту ему пришло в голову попросту спрятаться, больше не показываться на сцене. Однако, представив себе, в какое отчаяние придет Тиран, ошеломленный огромными сборами, он отказался от своего намерения. Разве благородные комедианты, поддержавшие его в нужде, не имели права пожинать теперь плоды его непрошеной популярности? Итак, он смирился, надел свою маску, опоясался мечом, перекинул плащ через плечо и стал ждать, когда помощник режиссера позовет его на выход.
Так как сборы были отличные и публика многочисленная, Ирод показал себя щедрым директором, распорядившись удвоить количество свечей, и зала вспыхнула огнями не хуже, чем на придворном спектакле. Надеясь пленить капитана Фракасса, местные дамы явились во всеоружии, как говорят в Риме — in fiocchi. Ни один алмаз не остался в футляре, все это сверкало и переливалось на персях, более или менее белых, на головках, более или менее красивых, но одинаково одушевленных горячим желанием понравиться.
Пустовала одна только ложа, очень выгодно расположенная на самом виду, и все взоры с любопытством обращались к ней. Дворяне и горожане, занявшие свои места за час до начала, удивлялись, почему замешкались обладатели ложи. Ирод, глядя в щелку занавеса, медлил с тремя традиционными ударами, должно быть, дожидаясь, чтобы пожаловали эти пренебрежительные спесивцы, ибо ничто так не раздражает на театре, как запоздалые зрители, которые, войдя, двигают стулья, шумно усаживаются и отвлекают внимание от сцены.
Когда занавес уже поднимался, место в ложе заняла молодая женщина, а подле нее с трудом опустился в кресло пожилой господин, весьма благообразной и патриархальной наружности. Длинные седые волосы пышными завитками ниспадали с густых еще висков, но на темени уже блестела плешь цвета слоновой кости. Обрамленные серебристыми прядями щеки, то ли от жизни на свежем воздухе, то ли от раблезианского поклонения Бахусу, приобрели багровую окраску. Все еще черные кустистые брови нависали над глазами, которые, несмотря на годы, не утратили живости и временами резво поблескивали в кольцах темных морщинок. Вокруг чувственного толстогубого рта топорщились наподобие запятых усы и бородка-эспаньолка, вполне заслуживающая названия коготка, которое в старинном героическом эпосе неизменно присваивается бороде Карла Великого; двойной подбородок переходил в тучную шею, и общий облик был бы довольно заурядным, если бы его не облагораживал взгляд, не допускавший сомнений в родовитости старца. Воротник венецианского гипюра был откинут на камзол из золотой парчи, ослепительно-белая сорочка, вздутая на объемистом животе, спускалась, покрывая пояс, до коричневых бархатных панталонов; плащ того же цвета, отороченный золотым галуном, был небрежно наброшен на спинку кресла. Не составляло труда узнать в этом старце дядю-опекуна, низведенного на роль дуэньи капризной племянницей, в которой он души не чаял. При виде их обоих — ее, стройной и грациозной, и его, грузного и хмурого, — приходило на ум сравнение с Дианой, которая таскает на поводу старого прирученного льва, когда он предпочел бы спать в своем логове, вместо того чтобы плестись за ней повсюду, но принужден покоряться.
Изысканный наряд молодой девушки свидетельствовал о ее богатстве и высоком положении. Платье цвета морской волны, который могут позволить себе лишь блондинки, уверенные в цвете своего лица, оттеняло снежную белизну целомудренно приоткрытой груди, а алебастрово-прозрачная шея, как пестик из лепестков лилии, выступала из плоеного ажурного воротника. Серебристая парчовая юбка переливалась на свету, а индийские жемчужины вспыхивали блестящими точками по краю платья и по вырезу корсажа. Волосы, завитые в букольки на висках и на лбу, напоминали при огнях живое золото; чтобы достойно описать их, понадобилось бы по меньшей мере двадцать сонетов со всеми итальянскими concetti и с испанскими agudezas в придачу. Вся зала была заворожена красотой девушки, хотя она еще не снимала маски, но то, что было видно, служило порукой за остальное; чистая, нежная линия подбородка, безупречные очертания ярко-малиновых губ, выигрывавшие от соседства с черным бархатом, продолговатый изящный и тонкий овал лица, совершенная форма миниатюрного ушка, как будто выточенного из агата самим Бенвенуто Челлини, — достаточно перечисленных прелестей, чтобы вызвать зависть даже у богини.
Вскоре из-за жары в зале или из желания оказать смертным милость, которой они вовсе недостойны, молодая богиня сняла докучный кусок картона, наполовину скрывавший ее ослепительную красоту. Взорам зрителей предстали прекрасные глаза, светящиеся прозрачным лазоревым блеском между темным золотом длинных ресниц; не то греческий, не то римский нос и щеки, чуть тронутые румянцем, рядом с которым цвет самой свежей розы показался бы землистым. Это была Иоланта де Фуа.
Еще раньше, чем она сняла маску, ревнивые женские сердца почувствовали, что успех их сорван, а сами они обречены обратиться в дурнушек и древних старух.
Обведя спокойным взором потрясенную залу, Иоланта облокотилась о барьер ложи, оперлась щекой на руку и застыла в такой позе, которая прославила бы любого ваятеля, если бы только мастер, будь он грек или римлянин, мог вообразить себе что-либо похожее на этот образец небрежной грации и врожденного изящества.
— Сделайте милость, дядюшка, не вздумайте заснуть, — вполголоса сказала она старому вельможе, который тотчас же выпрямился в кресле и стал таращить глаза, — это было бы нелюбезно в отношении меня и противно законам старинной учтивости, которую вы не устаете восхвалять.
— Будьте покойны, милая племянница, когда мне окончательно прискучит пошлая и глупая болтовня этих фигляров, со всеми их страстями, до которых мне дела нет, я взгляну на вас, и сна как не бывало.
Пока Иоланта обменивалась с дядей этими замечаниями, капитан Фракасс, расставляя ноги циркулем, дошел до рампы и остановился с самым вызывающим и заносчивым видом, свирепо вращая глазами.
Бурные рукоплескания раздались со всех сторон при появлении общего любимца и на миг отвлекли внимание от Иоланты. Без сомнения, Сигоньяк не был тщеславен и в своей дворянской гордости презирал ремесло комедианта, на которое обрекла его нужда. Однако мы не беремся утверждать, что самолюбие его ничуть не было польщено таким шумным и горячим приемом: славе гистрионов, гладиаторов и мимов нередко завидовали люди, поставленные очень высоко, — римские императоры, кесари, владыки мира, не гнушавшиеся оспаривать на арене цирка или на театральных подмостках лавры певцов, актеров, борцов и возниц, хотя и так сами были многократно увенчаны, чему известнейшим примером служит Нерон Энобарб.
Когда рукоплескания утихли, капитан Фракасс окинул залу тем взглядом, каким актер неизменно проверяет, все ли места заняты, и старается угадать, веселое или мрачное расположение духа у зрителей, и на этом строит свою игру, позволяя себе большие или меньшие вольности.
Вдруг барон застыл, как громом пораженный: огни свеч будто превратились в огромные солнца, затем показались ему черными кругами на ослепительном фоне. Головы зрителей, которые он раньше смутно различал у своих ног, расплылись в сплошной туман. Его с ног до головы обдало жаром, а вслед за тем — леденящим холодом. Ноги, как ватные, подогнулись под ним, и он словно погрузился по пояс в настил сцены; во рту пересохло, горло сжали железные тиски, как преступнику испанская гаррота, а из головы, будто птицы из раскрытой клетки, беспорядочной испуганной стаей, сталкиваясь и путаясь между собой, вылетели все слова, какие ему нужно было произнести. Хладнокровие, выдержка, память вмиг покинули барона. Казалось, незримая молния ударила в него, еще немного — и он упал бы замертво прямо на рампу. Он увидел в ложе ослепительную и невозмутимую Иоланту де Фуа, пристально смотревшую на него своими прекрасными синими глазами.
О, позор! О, проклятье! О, злая насмешка судьбы! Незадача, несносная для благородной души! В шутовском наряде, в низменной, недостойной роли увеселителя черни кривляться на глазах у столь надменной, столь заносчивой, столь высокомерной красавицы, когда хочется совершать перед ней возвышенные, героические, сверхчеловеческие деяния, дабы унизить ее и сломить ее гордыню! И не иметь возможности скрыться, исчезнуть, провалиться в самые недра земли! Первым движением Сигоньяка было бежать опрометью, продырявив заднюю декорацию головой, как баллистой; но у него на ногах словно оказались те свинцовые подошвы, в которых, как говорят, упражняются скороходы, чтобы обрести большую легкость… Он прирос к полу и стоял, раскрыв рот, растерянный, смятенный, к великому изумлению Скапена, который подумал, что капитан Фракасс забыл роль, и шепотом подсказывал ему первые слова монолога.
Публика, решив, что актер, прежде чем начать, ждет новых рукоплесканий, принялась опять бить в ладоши, топать ногами, словом, подняла такой шум, какого еще не слыхивали на театре. Это дало Сигоньяку время прийти в себя: сделав над собой героическое усилие, он вполне овладел своими способностями. «Что ж, будем хотя бы на высоте своего позорного положения, — внушил он себе, твердо становясь на ноги, — недостает еще, чтобы меня в ее присутствии освистали, забросали гнилыми яблоками и тухлыми яйцами. Быть может, она даже не узнала меня под этой гнусной личиной, — кто поверит, что один из Сигоньяков ходит обряженный в красное с желтым, как ученая обезьяна! Итак, смелей, не посрамим себя! Если буду хорошо играть, она мне похлопает, а это уже немалая победа, ведь на такую привередницу угодить нелегко».
Все эти соображения промелькнули в голове Сигоньяка быстрее, чем нам удалось их записать, ибо перу не поспеть за мыслью, и вот он уже произносил свой главный монолог с такими причудливыми раскатами голоса, такими неожиданными интонациями, с таким безудержным комическим задором, что публика разразилась восторженными криками, и даже сама Иоланта невольно улыбнулась, хоть и твердила, что не понимает вкуса в подобном шутовстве. Ее дядюшка, толстый командор, и не помышлял о сне, он выражал полное одобрение и хлопал в ладоши, не щадя своих подагрических рук. А несчастный Сигоньяк от отчаяния, казалось, старался преувеличенным кривлянием, шутовством и фанфаронством оплевать самого себя и довести издевательство судьбы до крайних пределов; с безумным, яростным весельем попирал он свое достоинство, дворянскую гордость, уважение к себе и память предков.
«Ты можешь торжествовать, злой рок, нельзя быть униженным сильнее, пасть глубже, чем я, — думал он, получая пощечины, щелчки и пинки, — ты создал меня несчастным! Теперь ты делаешь меня смешным! Ты подло выставляешь меня на позор перед этой гордой аристократкой. Чего же тебе надобно еще?»
Минутами гнев обуревал его, и он выпрямлялся под ударами Леандра с таким грозным и свирепым видом, что тот в страхе отступал, но тут же, опомнившись, снова входил в характер роли, дрожал всем телом, выбивал зубами дробь, трясся на хлипких ногах, заикался и, к вящему удовольствию зрителей, проявлял все признаки подлейшей трусости.
Такие резкие скачки поведения показались бы нелепыми не в столь многогранной роли, но публика приписывала их вдохновению актера, всецело слившегося с образом действующего лица, и очень их одобряла. Одной Изабелле было ясно, в чем причина смятения Сигоньяка, — в присутствии среди публики дерзкой охотницы, чьи черты очень прочно врезались ей в память. Играя свою роль, она украдкой поглядывала на ложу, где с высокомерным спокойствием уверенного в себе совершенства восседала гордая красавица, которую молодая актриса в смирении своем не смела назвать соперницей. Она находила горькую усладу в сознании ее неоспоримого превосходства, мысленно утешая себя тем, что ни одна женщина не могла бы сравниться в прелестях с этой богиней. Глядя на царственную красоту Иоланты, она понимала теперь безрассудную любовь, которую внушают иногда простолюдинам несравненные чары какой-нибудь юной королевы, явившейся народу в апогее славы во время публичной церемонии, — любовь, доводящую до безумия, до тюрьмы и казни.
А сам Сигоньяк дал себе слово не глядеть на Иоланту, чтобы в минутном порыве, потеряв над собой власть, не совершить какого-нибудь дикого поступка и публично не опозорить себя. Напротив, он старался найти успокоение, когда тому не препятствовала роль, подолгу глядя на кроткую и добрую Изабеллу. Буря в его душе стихала при виде ее прелестного личика, затуманенного налетом грусти из-за докучной тирании отца, который, по ходу пьесы, хотел насильно выдать ее замуж; любовь одной искупала презрение другой. Он вновь обретал уважение к себе, что давало ему силы продолжать игру.
Наконец пытка прекратилась. Когда по окончании пьесы Сигоньяк, задыхаясь, сбросил за кулисами маску, остальные актеры были поражены тем, как разительно изменился он в лице. Он был смертельно бледен и, точно безжизненное тело, упал на стоявшую рядом скамейку. Видя, что он близок к обмороку, Блазиус принес ему фляжку спиртного, сказав, что нет лучше средства в таких случаях, чем глоток-другой доброго вина. Сигоньяк жестом показал, что не хочет ничего, кроме воды.
— Вредная привычка, пагубная ошибка в диете, — заметил Педант, — вода пригодна только для лягушек, рыб и уток, но никак не для людей; по аптечному образцу на графинах с водой следовало бы писать: «Для наружного употребления». Я мигом отдал бы богу душу от одного глотка этого пресного пойла.
Доводы Блазиуса не помешали барону выпить целый кувшин. От свежей влаги он совсем пришел в чувство и уже не так растерянно оглядывался по сторонам.
— Вы играли превосходно и вдохновенно, — начал Ирод, приближаясь к Сигоньяку. — Но нельзя так растрачивать себя. Иначе вы быстро сгорите на этом огне. Искусство комедианта в том и состоит, чтобы, сохраняя внутреннее спокойствие, изображать лишь видимость чувств. Надо, чтобы подмостки горели под ним, а сам он был холоден и трезв, поднимая бурю страстей. Ни один актер так живо не передавал еще апломб, наглость и глупость хвастуна Матамора, а сумей вы повторить сегодняшнюю импровизацию, вам по праву надо бы отдать пальму первенства в комическом амплуа.
— Должно быть, я уж слишком хорошо вошел в свою роль! — с горечью ответил барон. — Я и сам чувствовал себя препотешным шутом в той сцене, когда Леандр продырявливает гитару о мою голову.
— Ваша правда, вы умудрились состроить донельзя смешную и свирепую гримасу. Даже столь гордая, знатная и рассудительная особа, как мадемуазель Иоланта де Фуа, соблаговолила улыбнуться. Я видел это собственными глазами.
— Я очень польщен, что мне удалось развлечь эту надменную красавицу! — весь вспыхнув, промолвил Сигоньяк.
— Простите меня, — поспешил сказать Тиран, заметив, как он покраснел. — Успех, опьяняющий нас, бедных комедиантов по ремеслу, должен быть безразличен человеку вашего звания, стоящему выше самого лестного одобрения.
— Вы ничуть не обидели меня, благородный Ирод, — ответил Сигоньяк, протягивая Тирану руку. — Все, что ни делаешь, надо делать хорошо. Я лишь невольно вспомнил, что в юношеских своих мечтах сулил себе успехи иного рода.
Изабелла, переодевшись для следующей роли, прошла мимо Сигоньяка и, прежде чем выйти на сцену, бросила ему взгляд ангела-утешителя, исполненный такой нежности, сострадания и любви, что он выкинул из головы Иоланту и перестал чувствовать себя несчастным, — от этого божественного бальзама рана, нанесенная его гордости, затянулась хотя бы на время, ибо такого рода раны никогда не перестают кровоточить.
Маркиз де Брюйер находился на своем посту и, усердно хлопая Зербине во время представления, не преминул все же пойти поздороваться с Иолантой, которую давно знал и сопровождал иногда на охоту. Не называя барона, он рассказал ей о дуэли капитана Фракасса с герцогом де Валломбрезом, подробности которой в качестве секунданта одного из противников знал досконально.
— Вы напрасно скрытничаете, — заметила Иоланта, — я сразу угадала, что капитан Фракасс не кто иной, как барон де Сигоньяк. Я сама видела, как он уезжал из своей совиной башни за этой вертихвосткой, бродячей фигляркой, которая на сцене изображает из себя елейную скромницу, — добавила она с деланным смешком. — Кстати, он ведь побывал у вас в замке вместе с актерами. Судя по его глуповатому виду, я никак не ожидала, что он окажется отменным комедиантом и отважным дуэлистом.
Беседуя с Иолантой, маркиз оглядывал залу, которая отсюда, из ложи, была видна лучше, чем с его обычного места в оркестре, где ему удобней было наблюдать игру Зербины. Внимание его остановилось на замаскированной даме, которой он до сих пор не замечал, потому что сам все время сидел в первом ряду, спиной к зрителям, избегая оборачиваться и быть узнанным. Хотя дама была, можно сказать, вся окутана черными кружевами, в позе и облике таинственной красавицы что-то смутно напомнило ему маркизу, его супругу. «Ба! Ведь она должна сейчас быть в замке Брюйер, где я ее оставил», — мысленно воскликнул он. Как бы вознаграждая себя за то, что лицо у нее скрыто, незнакомка кокетливо положила на барьер ложи руку, и в этот миг на безымянном пальце сверкнул крупный алмаз, который имела обыкновение носить маркиза; озадаченный столь явной уликой, маркиз покинул Иоланту и ее вельможного дядюшку с намерением убедиться во всем на месте, проявив неожиданное, но, как оказалось, недостаточно стремительное рвение, ибо, когда он достиг цели, птичка уже выпорхнула из гнезда. Он спугнул даму, и она поспешила исчезнуть, что немало смутило и раздосадовало его, хоть он и был снисходительным супругом.
— Неужто она влюблена в этого Леандра, — пробормотал он, — счастье, что я авансом велел отдубасить его и могу считать себя удовлетворенным.
Эта мысль вернула ему обычную безмятежность, и он отправился за кулисы. Субретка уже удивлялась, почему он медлит, и встретила его с притворным гневом, которым подобного рода женщины подстегивают мужской пыл.
После спектакля Леандр, в свою очередь, обеспокоенный тем, что маркиза исчезла посреди представления, поспешил на Церковную площадь, где все эти дни его поджидал паж с каретой. Нашел он одного только пажа, который, вручив ему письмо и довольно увесистую шкатулку, так быстро скрылся в темноте, что актер мог бы счесть его появление плодом собственной фантазии, если бы не держал в руках послание и подарок. Окликнув чьего-то слугу, который с фонарем шел в один из соседних домов, чтобы проводить из гостей своего хозяина, Леандр нетерпеливой дрожащей рукой сломал печать и при свете фонаря, подставленного лакеем ему под нос, прочитал следующие строки:
«Дорогой Леандр, боюсь, что муж узнал меня в театре, невзирая на маску; он так пристально уставился в мою ложу, что я поспешила удалиться, дабы не быть застигнутой им. Осторожность, противница любви, предписывает нам не встречаться нынче ночью в павильоне. Вас могут выследить и, чего доброго, убить, не говоря уже об опасностях, которым я подверглась бы сама. В ожидании более счастливого и благоприятного случая не откажите принять эту золотую цепь в три ряда, которую вручит вам мой паж. Всякий раз, как вы будете ее надевать на шею, пусть она напоминает вам ту, что никогда не забудет и не разлюбит вас.Та, что для вас зовется просто Марией .»
«Увы, значит, кончился мой прекрасный роман, — подумал Леандр, сунув несколько мелких монет лакею, который светил ему фонарем. — А жаль! Ах, прелестная маркиза! Как долго бы я вас любил! — продолжал он про себя, когда лакей удалился. — Но завистливый рок воспротивился моему счастью! Будьте покойны, сударыня, я не наброшу на вас тень своей нескромной страстью. Жестокий муж не задумался бы извести меня и пронзить кинжалом вашу белоснежную грудь. Нет, нет, не надо смертоубийств; зверства хороши для трагедий, но не для обыденной жизни. Пусть сердце мое изойдет кровью, я не сделаю попытки вновь увидеть вас и удовольствуюсь тем, что буду лобызать эту цепь, менее хрупкую и более весомую, чем та, которая на миг связала нас. Сколько она может стоить? Не меньше тысячи дукатов, судя по ее весу! Как я прав, что тяготею к знатным дамам! Единственное неудобство в том, что, угождая им, рискуешь быть побитым палками или проткнутым шпагой. По правде говоря, приключение оборвалось вовремя, и горевать нам грешно». Горя нетерпением посмотреть, как будет блестеть и переливаться при огнях его золотая цепь, Леандр направился в «Герб Франции» довольно резвым шагом для получившего отставку любовника.
Вернувшись к себе в комнату, Изабелла заметила небольшой ларец, поставленный на видном месте, посреди стола, чтобы привлечь к себе самый рассеянный взгляд. Сложенная записка лежала под одной из ножек ларца, содержимое которого, очевидно, было весьма ценным, ибо и сам он представлял собой настоящее сокровище. Записка не была запечатана, и в ней дрожащей, еще неверной рукой было выведено: «Для Изабеллы».
Краска негодования залила лицо актрисы при виде даров, против которых устояла бы не всякая добродетель. Не поддавшись женскому любопытству и не открыв ларца, Изабелла позвала дядюшку Било, который еще не ложился, приготовляя ужин для компании знатных кутил, и приказала ему возвратить шкатулку владельцу, так как она не желает ни минуты держать ее у себя.
Удивленный трактирщик, пустив в ход божбу, такую же заветную для него, как Стикс для олимпийцев, принялся уверять, что понятия не имеет, кто принес ларец, хотя и догадывается о его происхождении. И действительно, герцог обратился к тетке Леонарде, полагая, что старая карга преуспеет там, где сам черт себе ногу сломит; она-то втихомолку и поставила драгоценный ларец на стол, воспользовавшись отсутствием Изабеллы. Но в данном случае мерзкая старуха торговала непродажным товаром, чересчур полагаясь на растлевающую власть драгоценных камней и золота, которой подпадают лишь низкие души.
— Унесите эту гнусную шкатулку отсюда, — потребовала Изабелла у Било, — и отдайте тому, кто ее прислал, а главное, не говорите ни слова капитану; хотя я не чувствую за собой никакой вины, он может выйти из себя и поднять шум, от которого пострадает мое доброе имя.
Дядюшка Било был потрясен бескорыстием молодой актрисы, которая даже не взглянула на украшения, способные вскружить голову любой герцогине, и с презрением отсылала их назад, словно щебень или пустой орех; уходя, он отвесил ей почтительный поклон, будто королеве, — так поразила его стойкая добродетель девушки.
После его ухода лихорадочно возбужденная Изабелла распахнула окно, чтобы ночной прохладой остудить пылающий лоб и щеки. Сквозь купы деревьев на темном фасаде особняка Валломбрезов мерцал огонек, должно быть, в покоях раненого герцога. Улочка с виду была пуста. Тем не менее Изабелла изощренным слухом актрисы, привыкшей улавливать шепот суфлера, услышала сказанные вполголоса слова:
— Она еще не ложилась.
Недоумевая, что означают эти слова, она слегка высунулась из окна, и ей показалось, будто у стены притаились во мраке две человеческие фигуры, закутанные в плащи и неподвижные, точно каменные статуи на портале собора; расширенными от страха глазами она, несмотря на темноту, разглядела в другом конце улицы третью фигуру, очевидно, стоявшую на страже.
Заметив, что за ними следят, загадочные личности исчезли или спрятались ненадежнее, потому что Изабелла больше не видела и не слышала ничего. Устав караулить и решив, что она поддалась ночным кошмарам, молодая актриса бесшумно закрыла окно, заперла дверь на задвижку, поставила свечу возле своей кровати и легла, продолжая испытывать смутный страх, как ни старалась она убедить себя доводами разума. В самом деле, чего ей бояться в многолюдной гостинице, рядом с друзьями, когда дверь ее комнаты закрыта на задвижку и замкнута на тройной замок?.. Какое отношение имели к ней призраки, мелькнувшие у стены? Это были, конечно, воришки, поджидавшие добычу и потревоженные светом из ее окна.
Несмотря на столь здравые рассуждения, она никак не могла успокоиться. Если бы не опасения, что ее высмеют, она бы встала и пошла ночевать к кому-либо из товарок, но Зербина была не одна, Серафина ее недолюбливала, а Дуэнья внушала ей инстинктивную гадливость. Итак, она осталась у себя, во власти неизъяснимых страхов.
От малейшего скрипа мебели, еле слышного потрескивания оплывшей свечи, с которой не сняли нагара, она вздрагивала и глубже зарывалась под одеяло из боязни увидеть в темном углу какое-нибудь жуткое чудовище; потом, осмотрев комнату и не увидев ничего подозрительного или сверхъестественного, она понемногу овладела собой.
В одной из стен под самым потолком было пробито слуховое окошко, по всей вероятности, назначенное освещать темный чулан. При тусклом огоньке свечи это окошко на серой стене казалось исполинским зрачком, будто следившим за каждым движением молодой женщины. Изабелла не могла оторвать взгляда от этой темной глубокой дыры, загороженной, впрочем, решеткой из двух брусьев крест-накрест. Значит, с этой стороны бояться было нечего. Вдруг Изабелле почудилось, что там, в темноте, блестят два человеческих глаза. Вскоре через узкое отверстие у пересечения брусьев просунулась всклокоченная черная голова и выглянуло смуглое лицо; затем последовала худенькая рука, с трудом протиснулись плечи, обдираясь об острое железо, и девочка лет восьми — десяти ухватилась руками за край окна, вытянулась всем своим щуплым тельцем вдоль стены и бесшумно, как падает на землю перышко или снежинка, спрыгнула на пол.
Застывшая, окаменевшая от ужаса Изабелла не шевелилась, из чего девочка заключила, что она спит, но, подойдя к постели, чтобы убедиться, крепок ли ее сон, остановилась с выражением величайшего изумления на смуглом личике.
— Дама с ожерельем! — пролепетала она, дотрагиваясь до бус на своей худенькой, коричневой от загара шее. — Дама с ожерельем!
Изабелла, полумертвая от страха, в свою очередь, узнала девочку из харчевни «Голубое солнце» и с большой дороги по пути в замок Брюйер, где та подвизалась вместе с Агостеном. Она попыталась позвать на помощь, но девочка закрыла ей рот рукой.
— Не кричи и не бойся: Чикита сказала, что никогда не перережет тебе горло, — ты ведь подарила ей ожерелье, которое она хотела украсть.
— Но что тебе здесь понадобилось, на мое горе? — спросила Изабелла, немного успокоившись при виде этого слабого и немощного существа, которое не могло быть очень уж опасно; вдобавок маленькая дикарка питала к ней какую-то своеобразную благодарность.
— Мне надо отодвинуть засов, который ты задвигаешь каждый вечер, — заявила Чикита невозмутимейшим тоном, явно не сомневаясь в законности такого поступка. — Я тонкая и увертливая, как ящерица. Нет такой щели, в которую я бы не прошмыгнула.
— А зачем тебе велели отпереть дверь? Чтобы обворовать меня?
— Ну, нет! — с презрением возразила Чикита. — Это нужно, чтобы мужчины вошли в комнату и унесли тебя.
— Боже мой, я погибла! — простонала Изабелла, в отчаянии всплеснув руками.
— Нет, этого не будет, — поспешила уверить ее Чикита, — засова я не отодвину, а взломать дверь они не посмеют: на шум сбегутся люди и схватят их, — не такие они дураки!
— Но я бы стала кричать, цеплялась бы за стены, и меня бы услышали.
— Если в рот засунуть кляп, криков не слышно, а если человека завернуть в плащ, он не может пошевельнуться, — объяснила Чикита с гордостью художника, который посвящает профана в тайны своего искусства. — Это проще простого. А еще подкупили конюха, чтобы он открыл ворота…
— Кто задумал этот гнусный план? — спросила несчастная актриса, содрогаясь от одной мысли, какая опасность ей грозила.
— Тот знатный господин, что дал деньги, много-много денег! Вот сколько — полные пригоршни! — ответила Чикита, и глаза ее загорелись свирепым и алчным блеском. — Все равно, ты подарила мне жемчуг, и я им всем скажу, что ты не спала, что у тебя в комнате был мужчина и дело не выгорело. Тогда они уйдут. Дай поглядеть на тебя. Ты красивая, я тебя люблю, крепко люблю, почти как Агостена. Вон он где! — воскликнула она, заметив на столе найденный в фургоне кинжал. — Это нож, который я потеряла, нож моего отца. Оставь его себе, это добрый клинок:
Посмотри, надо повернуть кольцо вот так, а удар наносить снизу вверх, — так лезвие лучше входит в тело. Носи его всегда за пазухой, а когда злой человек вздумает тебя обидеть, — раз! — и ты вспорешь ему живот. — Свои слова девочка подкрепляла соответствующими жестами.
Урок обращения с кинжалом, данный посреди ночи полубезумной дикаркой из разбойничьей шайки, вся эта неправдоподобная ситуация произвели на Изабеллу впечатление кошмара, который тщетно пытаешься с себя стряхнуть.
— Крепко зажми нож в кулаке и держи его вот так. Никто тебе ничего не сделает. А теперь я ухожу! Прощай, помни Чикиту!
Маленькая сообщница Агостена пододвинула стул к стене, взобралась на него, встала на цыпочки, схватилась за перекладину, изогнулась, упершись ступнями в стену, и вспрыгнула на край окошка, через которое скрылась, напевая себе под нос нечто вроде песенки в прозе:
— Чикита сквозь щель прошмыгнет, пропляшет на зубьях решетки, а то и на битой бутылке, и даже ноги не поранит. Попробуй, поймай-ка ее!
Изабелла едва дождалась утра, ни на миг не сомкнув глаз, настолько взволновало ее странное происшествие; но остаток ночи прошел спокойно.
Однако же, когда девушка спустилась к завтраку в залу, все актеры были поражены ее бледностью и синевой вокруг глаз. Уступая настойчивым расспросам, она рассказала о ночном приключении. Взбешенный Сигоньяк собрался по меньшей мере предать огню и мечу дом герцога Валломбреза, которому, не задумавшись, приписал это подлое покушение.
— Мое мнение таково, — начал Блазиус, — надо срочно свернуть декорации и постараться сгинуть или спастись в океане, который зовется Парижем, ибо дело принимает плохой оборот.
Остальные согласились с Педантом, и отъезд был назначен на следующий день.