Слишком утомительно и скучно было бы этап за этапом описывать весь путь до великого города Парижа, который проделала повозка комедиантов, тем более что в дороге и не произошло ничего примечательного. Актеры сколотили кругленькую сумму и путешествовать могли без задержек, меняя лошадей и проделывая большие перегоны. В Type и в Орлеане труппа останавливалась и давала по нескольку представлений, и сбор с них удовлетворил Ирода, в качестве директора и казначея более всего чувствительного к денежному успеху. Блазиус перестал тревожиться и сам уже посмеивался над страхами, которые внушал ему мстительный нрав Валломбреза. Но Изабелла все еще дрожала, вспоминая неудавшееся похищение, и хотя комнату на постоялых дворах она теперь делила с Зербиной, ей не раз виделось во сне, что дикарка Чикита высовывает встрепанную голову из темной дыры слухового окошка и скалится всеми своими белыми зубами. В испуге она с криком просыпалась, и подруга едва могла ее успокоить. Ничем внешне не выказывая своего беспокойства, Сигоньяк непременно старался ночевать в соседней комнате и спал одетым, положив шпагу под подушку, на случай ночного нападения. Днем он в качестве дозорного по большей части шагал пешком впереди фургона, особенно если по краям дороги попадались кусты, изгороди, обломки стен или заброшенные жилища, удобные для засады. Завидев кучку путников, подозрительных на вид, он отступал к фургону, где Тиран, Скапен, Блазиус и Леандр составляли внушительный гарнизон, при том что из двух последних один был стар, а другой — труслив, как заяц. Случалось, что в качестве опытного полководца, умеющего предвосхитить обходные маневры врага, он держался в арьергарде, ибо опасность могла явиться и оттуда. Но все предосторожности были излишни и чрезмерны, — никто ни разу не захватил актеров врасплох, то ли потому, что герцог не успел составить план нападения, то ли отказался от своей прихоти, а возможно, что и незажившая рана сковывала его отвагу.
Зима выдалась не очень суровая. Актеры были сыты и, запасшись у старьевщика теплой одеждой, более надежной, чем театральные саржевые плащи, не ощущали холода, а северный ветер разве что не в меру румянил щеки молодых актрис, не щадя даже изящных носиков. Хотя без этих зимних прикрас и можно было обойтись, они не портили молодых лиц, потому что хорошеньким все на пользу. А у маститой дуэньи Леонарды кожа была вконец испорчена сорока годами гримировки, и ей уж ничто не могло повредить. Самый свирепый аквилон был бессилен перед ней.
Наконец под вечер, часов около четырех, фургон приблизился к столице со стороны Бьевры, переехал речку по однопролетному мосту и покатил вдоль Сены — славнейшей из рек, которой выпала честь своими водами омывать дворец наших королей и множество других строений, знаменитых на весь мир. Клубы дыма из печных труб собирались у горизонта в гряду рыжеватого, полупрозрачного тумана, за которым красным шаром, лишенным венчика лучей, закатывалось солнце. Из этого марева выплыли, развертываясь широкой перспективой, серо-лиловые очертания домов, дворцов, церквей. На другом берегу реки, за островом Лувье виднелся бастион Арсенала, монастырь селестинцев и почти напротив — стрелка острова Нотр-Дам. За Сен-Бернарскими воротами зрелище стало еще великолепнее. Прямо перед путниками выросла громада собора Парижской богоматери с контрфорсами заалтарного фасада, похожими на ребра гигантских рыб, с двумя четырехугольными башнями и тонким шпилем на пересечении двух нефов. Колоколенки поскромнее поднимались над крышами, указывая на другие церкви и часовни, втиснутые в скопище домов, и врезали свои черные зубцы в светлый край неба. Но грандиозное здание собора всецело приковывало к себе взгляды Сигоньяка, никогда еще не бывавшего в Париже.
Повозки с различными съестными припасами, всадники и пешеходы, во множестве с шумом и гамом сновавшие во все стороны по набережным и ближним улицам, куда, чтобы сократить путь, временами сворачивал фургон, — все это оглушало и ошеломляло барона, привыкшего к пустынному простору ланд и к мертвой тишине своего ветхого замка. Ему казалось, будто мельничные жернова ходят у него в голове, и он пошатывался, как пьяный. Вот над дворцовыми фронтонами вознесся шпиль Сент-Шапель и засиял своим филигранным совершенством в последних лучах заката. Зажигались огни и красными точками усеивали темные фасады домов, а река отражала их на своей черной глади, растягивая в огненных змей.
Вскоре на набережной из полумрака выступили контуры церкви и монастыря Великих Августинцев, а на площадке Нового моста Сигоньяк разглядел в темноте по правую руку от себя смутные очертания конной статуи, изображающей славного короля Генриха IV; но фургон свернул на улицу Дофина, недавно проложенную по монастырской земле, и всадник с конем скоро скрылись из глаз.
На улице Дофина, в дальнем ее конце, близ ворот того же названия находилась большая гостиница, где случалось останавливаться посольствам из неведомых экзотических стран. Обширный трактир мог сразу вместить многочисленных постояльцев. Для лошадей всегда находилась охапка сена, а для седоков — свободная постель. Эту гостиницу Ирод и наметил как самую подходящую для размещения своей театральной орды. Благополучное состояние кассы позволяло такую роскошь, — роскошь отнюдь не бесполезную, ибо она поднимала престиж труппы, показывая, что тут собрались не проходимцы, жулики и дебоширы, которых нужда вынудила взяться за неблагодарное ремесло провинциальных фигляров, а настоящие актеры, честно зарабатывающие себе на жизнь своим талантом. Что это возможно, явствует из «Комической иллюзии, пьесы господина Пьера де Корнеля, прославленного поэта.
Кухня, куда вошли актеры в ожидании, пока им отведут комнаты, по размерам своим была, очевидно, рассчитана на аппетиты Гаргантюа или Пантагрюэля. Целые деревья пылали в огромном очаге, зиявшем, подобно огнедышащей пасти, какою изображался ад в знаменитых действах на соборной площади города Дуэ. На вертелах, расположенных в несколько этажей, которые вращала собака, точно бешеная крутясь в колесе, золотились целые низки гусей, пулярок, молодых петушков, жарились четверти бычьих туш, телячьи окорока, не говоря уж о куропатках, бекасах, перепелах и прочей мелкой дичи. Поваренок, сам наполовину изжаренный, весь в поту, хотя одет он был в холщовый балахон, поливал всю эту живность черпаком, а опорожнив его, вновь погружал в противень, — поистине труд Данаид, ибо сок тут же стекал снова.
Вокруг длинного дубового стола, где изготовлялись кушания, суетился целый отряд поваров, рубщиков и поварят, из чьих рук помощники повара принимали нашпигованную, связанную и сдобренную специями птицу и относили к накаленным добела, сыплющим искры печам, скорее подходившим для кузницы Вулкана, нежели для кулинарной лаборатории, тем более что и повара в огненном чаду смахивали на циклопов. Вдоль стен сверкала грозная кухонная батарея из красной меди и латуни; котелки и кастрюли всех размеров, посудины для рыбы, где смело можно было уварить Левиафана, формы для сладких пирогов в виде башен, куполов, пагод, шлемов и сарацинских тюрбанов, словом, все наступательные и оборонительные орудия, какие должен содержать арсенал бога Гастера.
Поминутно из буфета появлялась дюжая служанка, румяная и толстощекая, как на картинках фламандских мастеров, с корзинами, полными провизии, на голове или на упертой в бок руке.
«Дай мне мускатного ореха!» — требовал один. «Щепотку корицы!» — кричал другой. «Подбавь сюда всех четырех пряностей! Подсыпь соли в солонку! Гвоздики! Лаврового листа! Ломтик свиного сала, да потоньше! Раздуй эту печь — плохо греет! А эту погаси — так и пылает, все обуглится, как каштаны на горячей жаровне… Подлей навара в бульон! Разбавь соус, смотри, как загустел. Белки не поднимаются, бей их, бей, не жалей! Обваляй окорочек в сухарях! Сними гуся с вертела, он совсем готов! А эту пулярку поверни еще разок-другой! Живее, живее, давай сюда говядину! Она должна быть с кровью! Телятину и цыплят не трогай!
Так и запомни, постреленок! Поварское дело — не шутка. Это дар божий. Отнеси суп-жюльен в шестой номер. Кто наказывал перепелку в тесте? Скорее поверни шпигованного зайца!»
Так посреди веселого гула существенные замечания перемежались остротами, более соответствующими своему назначению, нежели те замороженные соленые словца, которых наслушался Панург во время таяния полярных льдов, ибо тут они прямо относились к какому-нибудь кушанию, приправе или пряному лакомству.
Ирод, Блазиус и Скапен, любители поесть, прожорливые, как кошки богомольной ханжи, только облизывались, слушая эти смачные, аппетитные речи, и уверяли, что ставят их во сто крат выше, чем краснобайство Исократа, Демосфена, Эсхина, Гортензия, Цицерона и прочих болтунов, чей пафос подобен вываренным костям без капельки мозговой субстанции.
— Меня так и тянет расцеловать в обе щеки толстяка повара, жирного и пузатого не хуже монаха, — сказал Блазиус. — С каким победоносным видом распоряжается он горшками и кастрюлями! Ни один полководец в огне битвы не сравнится с ним!
В ту минуту, как слуга объявил актерам, что комнаты их готовы, новый гость вошел в кухню и приблизился к очагу; это был мужчина лет тридцати, высокого роста, поджарый, мускулистый, с неприятным выражением довольно красивого лица. Отблеск пламени обрисовывал его профиль яркой каемкой, меж тем как вся физиономия скрывалась в тени. Световой блик обнаруживал злые и зоркие глаза, полуприкрытые выпуклыми надбровными дугами, орлиный нос, изогнутый на конце в виде клюва над густыми усами, тонкую нижнюю губу, почти непосредственно переходившую в тяжелый обрубленный подбородок, как будто природе недостало материала, чтобы толком вылепить его. Гладкий воротник из крахмального холста открывал тощую шею, где от худобы выпирал кадык, который, по утверждению старух, является четвертушкой рокового яблока, застрявшего в глотке Адама и по сей день не проглоченного кое-кем из его потомков. Наряд незнакомца состоял из темно-серого суконного полукафтана, надетого поверх куртки буйволовой кожи, из коричневых штанов и войлочных сапог, собиравшихся спиралью выше колен. Комки грязи, частью сухие, частью свежие, служили отметинами долгого пути, а почерневшие от крови колесики шпор доказывали, что всадник понукал усталого скакуна, не щадя его боков. Длинная рапира с кованой чашкой весом не меньше фута висела на широком кожаном поясе, туго стянутом при помощи медной пряжки вокруг тощего стана приезжего. Одежду его дополнял темный плащ, который он вместе со шляпой сбросил на скамью. Трудно было определить, к какому сословию принадлежит незнакомец: он не походил ни на торговца, ни на буржуа, ни на солдата. Скорее всего его можно было отнести к разряду тех малоимущих и захудалых дворян, которые поступают на службу к вельможам и всецело входят в их интересы.
Сигоньяк, не увлеченный, подобно Ироду или Блазиусу, тайнами кулинарного искусства и не занятый созерцанием съестных чудес, не без любопытства поглядывал на долговязого путешественника, показавшегося ему знакомым, хотя барон и не мог бы сказать, где и когда им довелось встретиться. Тщетно рылся он в памяти, — усилия его были бесплодны. И тем не менее смутное чутье подсказывало ему, что не впервые он сталкивается с этим загадочным незнакомцем, который, очевидно, заметив совсем нежелательное для него внимание барона, повернулся спиной к зале и сделал вид, будто греет руки, склонившись над очагом.
Так и не вспомнив ничего определенного и поняв, что более пристальное наблюдение может повести к бессмысленной ссоре, барон последовал за комедиантами, которые разошлись по своим комнатам, а затем, наспех приведя себя в порядок, сошлись снова в сводчатой столовой, где подан был ужин, которому они, истомившись голодом и жаждой, в полной мере отдали должное. Блазиус, прищелкивая языком, похваливал вино и подливал себе рюмку за рюмкой, не забывая и товарищей, ибо не был из числа тех эгоистических выпивох, которые совершают возлияния Бахусу в одиночестве: ему не менее нравилось поить других, чем пить самому; Тиран и Скапен не отставали от него. Леандр боялся чрезмерным потреблением спиртного повредить белизне своего лица и расцветить себе нос чирьями и прыщами — украшениями, мало подходящими для первого любовника труппы. Барона же долгое вынужденное воздержание в замке Сигоньяк приучило к чисто кастильской трезвости, и отступал он от нее с неохотой. А кроме того, его тревожил появившийся на кухне приезжий, который казался ему подозрительным по непонятной причине, ибо что может быть естественнее, чем появление нового постояльца в зарекомендовавшем себя трактире.
Обед прошел весело; разгоряченные вином и вкусной едой, довольные тем, что очутились наконец в Париже — обетованной земле для всех искателей счастья, обогретые комнатным теплом после долгих часов в промозглом фургоне, актеры предавались самым несбыточным мечтам. Мысленно они соперничали с труппой «Бургундского отеля» и театра «Марэ». Им рукоплескали, их носили на руках, приглашали ко двору, они заказывали пьесы искуснейшим драматургам, третировали поэтов, пировали в гостях у вельмож и стремительно богатели. Леандру грезились блистательные победы; он соглашался пощадить разве что королеву. Хоть и не беря в рот спиртного, он был пьян от тщеславия. После интриги с маркизой де Брюйер он считал себя совершенно неотразимым, и самомнение его не знало границ. Серафина предполагала хранить верность кавалеру де Видаленку лишь до тех пор, пока ей не попадется птица поважнее и попышнее. Зербина не строила никаких планов, довольствуясь своим маркизом, который намеревался прибыть в Париж вслед за ней. Тетка Леонарда по возрасту была вне игры, на худой конец могла служить лишь посланницей Иридой, а посему, отмахнувшись от суетных мечтаний, не упускала ни одного лакомого куска. Блазиус спешил подкладывать кушанья ей на тарелку и подливать вина в ее чарку, а старуха только радовалась его комическому усердию.
Изабелла раньше всех кончила есть и рассеянно лепила из хлебного мякиша голубку, обратив через стол исполненный чистой любви и ангельской нежности взгляд на своего обожаемого Сигоньяка. Ее щеки, побледневшие от утомительного пути, слегка порозовели в теплой атмосфере комнаты. Это придало ей неизъяснимую прелесть, и доводись молодому Валломбрезу увидеть ее сейчас, он обезумел бы от страсти.
А Сигоньяк с почтительным восхищением созерцал Изабеллу; душевные качества прекрасной девушки трогали его не меньше, чем внешние достоинства, которыми она была так щедро одарена; он не переставал жалеть, что избыток деликатности не позволил ей принять его руку и сердце. После ужина женщины удалились к себе, так же как Леандр и барон, оставив троих матерых пьяниц приканчивать початые бутылки, в чем они, по мнению подававшего им лакея, усердствовали не в меру, но серебряная монетка, сунутая щедрой рукой, вполне утешила его.
— Запритесь как можно лучше, — сказал Сигоньяк, провожая Изабеллу до дверей ее комнаты, — в гостиницах, где столько люда, надо принимать все меры предосторожности.
— Не бойтесь ничего, милый барон, — ответила молодая актриса, — моя дверь замыкается на тройной запор, все равно что дверь темницы. Кроме того, там есть еще засов длиной с мою руку; окно загорожено решеткой и не видно слухового окошка, которое темным оком смотрело бы со стены. У путешественников часто бывают ценные вещи, соблазнительные для жуликов, поэтому комнаты в гостиницах запираются наглухо. Сказочная принцесса в своей башне под охраной драконов не лучше защищена от грозящих ей опасностей.
— Порой все чары оказываются тщетными, и враг проникает в башню, невзирая на любые талисманы, кабалистические знаки и заклинания, — возразил Сигоньяк.
— Это случается оттого, что принцесса от любви или любопытства поощряет неприятеля, соскучившись сидеть в заточении даже себе во благо, — с улыбкой заметила Изабелла, — а я не принадлежу к таким принцессам. Итак, если не боюсь я — более пугливая, чем лань, что дрожит, заслышав звук рога и лай своры, — вам, в доблести равному Александру и Цезарю, и подавно надо быть спокойным: можете спать крепчайшим сном.
На прощание она поднесла к его губам хрупкую и нежную ручку, которая оставалась белой, как у герцогини, с помощью тальковой пудры, огуречной помады и особых перчаток. Когда она вошла к себе, Сигоньяк услышал, что ключ повернулся в замке, язычок защелкнулся и задвижка заскрежетала самым успокоительным образом; однако, когда он ступил на порог своей комнаты, по стене коридора, освещенного фонарем, мелькнула тень мужчины, который прошел совсем неслышно, хотя почти что задел его. Сигоньяк стремительно обернулся. Это был тот самый путешественник, что привлек его внимание на кухне, а теперь, верно, направлялся в указанную хозяином комнату. Ничего подозрительного тут не было. И тем не менее барон, делая вид, будто не может сразу попасть в замочную скважину, следил взглядом за таинственным незнакомцем, пока тот не скрылся за поворотом коридора.
Когда же вслед за тем особенно гулко захлопнулась дверь в затихавшей на ночь гостинице, барон удостоверился, что незнакомец, чьи повадки непонятным образом тревожили его, вошел в свою комнату, расположенную, очевидно, на другом конце гостиницы.
Не чувствуя ни малейшего желания спать, Сигоньяк сел за письмо своему верному Пьеру, которому обещал написать тотчас по прибытии в Париж. Он как можно яснее выводил буквы, ибо преданный слуга не отличался ученостью и читал только по-печатному. Письмо гласило:
«Добрый мой Пьер, вот я и в Париже, где, как говорят, я должен преуспеть и восстановить блеск моего рода, пришедшего в упадок, хотя, по правде сказать, я не вижу к тому способов. Но если счастливый случай приведет меня ко двору и если мне удастся получить аудиенцию у короля, подателя всяческих милостей, то, конечно, услуги, оказанные моими предками его предшественникам, будут мне зачтены. Его величество не потерпит, чтобы родовитая фамилия, разоренная войнами, угасла столь бесславно. А пока, не имея иных средств, я играю на театре и успел заработать этим ремеслом несколько пистолей, из коих часть пошлю тебе, как только случится верная оказия. Может, лучше было бы мне поступить солдатом в какой-нибудь полк; но стеснять свою свободу я не хотел, и тому, чьи предки привыкли главенствовать и кто ни от кого не получал приказов, претит повиноваться, как бы ни был он беден. Да и одиночество сделало меня нелюдимым и строптивым. Единственным примечательным происшествием за все время долгого пути была дуэль с неким герцогом, человеком злобным и весьма искусным фехтовальщиком, но я со славой вышел из этой схватки, благодаря твоим отличным урокам. Я насквозь проколол ему руку, и мне ничего не стоило бы уложить его на месте, ибо он слабее в обороне, нежели в нападении, будучи более горячим, чем осмотрительным, и менее стойким, чем быстрым. Несколько раз он оказывался незащищенным, и я смело мог бы отправить его на тот свет с помощью одного из неотразимых ударов, которым ты так терпеливо обучал меня во время наших схваток в сводчатой зале Сигоньяка, единственной, где пол достаточно крепок, чтобы выдержать упор ног, — тех схваток, которые мы затягивали без конца, чтобы скоротать время, размять пальцы и усталостью заработать себе крепкий сон. Словом, твой ученик не посрамил тебя и после этой, право же, нетрудной победы значительно поднялся в мнении общества. Если верить ему, я первостатейный фехтовальщик, настоящий мастер этого дела. Но довольно о дуэлях. Невзирая на впечатления новой жизни, я часто думаю о приюте моей печальной юности, жалком старом замке, который скоро совсем обрушится на могилы моих предков. Издали он уже не кажется мне невзрачным и угрюмым: бывают минуты, когда я мысленно брожу по его пустынным залам, смотрю на пожелтевшие портреты, которые долгое время были единственным моим обществом, слушаю, как хрустят у меня под ногами осколки оконных стекол; и грезы эти доставляют мне щемящую радость. С великим удовольствием повидал бы я также твое издавна знакомое загорелое лицо, освещенное в мою честь доброй улыбкой. И еще, — скажу не стыдясь, — мне бы очень хотелось послушать мурлыканье Вельзевула, лай Миро и ржание бедняги Баярда, который таскал меня на себе из последних сил, хоть я и не отличаюсь большим весом. Несчастливец, покинутый людьми, отдает часть своей души животным, чью преданность не отпугивают невзгоды. Живы ли они, славные любящие звери, видно ли, чтобы они вспоминали и жалели обо мне? Удается ли тебе уберечь их от голодной смерти в этом обиталище нищеты и урвать им какие-то крохи от твоего скудного стола? Постарайтесь все четверо дожить до того дня, как я вернусь к вам, — бедный или богатый, счастливый или отчаявшийся, — чтобы разделить со мною нищету или богатство и, по соизволению судьбы, вместе кончить наш век в том краю, где мы вместе страдали. Если мне суждено быть последним из Сигоньяков, да будет на то воля господня! В усыпальнице моих предков найдется для меня свободное место.Барон де Сигоньяк »
Барон скрепил письмо перстнем с печатью — единственной драгоценностью, которую сохранил от отца и где были вырезаны три аиста на лазоревом поле; подписав адрес, он спрятал послание в бумажник, чтобы отправить его, когда случится нарочный в Гасконию. Из замка Сигоньяк, куда перенесли его воспоминания о Пьере, он воротился мыслями к Парижу и настоящему положению вещей. Хотя час был уже поздний, за окном глухо рокотал большой город, который, подобно океану, не умолкает и тогда, когда представляется спящим. То раздавался топот копыт, то грохот кареты, постепенно затихая вдали; то загорланит песню запоздалый гуляка, то послышится звон скрестившихся клинков или вопль прохожего, на которого напали воры с Нового моста, или вой бездомной собаки, или еще какой-нибудь невнятный шум. Среди всех этих звуков Сигоньяк уловил шаги человека в сапогах, украдкой пробирающегося по коридору. Барон потушил плошку, чтобы его не выдал свет, и, приоткрыв дверь, различил в дальнем конце коридора мужскую фигуру, тщательно закутанную в темный плащ и направляющуюся в комнату того постояльца, что с первого взгляда показался ему подозрительным. Через несколько мгновений еще один субъект, у которого скрипели сапоги, хотя он старался ступать как можно легче, исчез в том же направлении. Не прошло и получаса, как третий молодец с довольно зверской рожей появился в неверном свете затухающего фонаря и свернул за угол коридора. Он был вооружен, как и двое первых, и длинная шпага поднимала сзади край его плаща. Тень от широкополой шляпы с черным пером скрывала его черты.
Странная процессия дюжих молодчиков порядком озадачила Сигоньяка, а то, что их было четверо, напомнило ему нападение на него в Пуатье по пути из театра после ссоры с герцогом де Валломбрезом. Его словно что-то осенило, и в человеке, привлекшем его внимание на кухне, он узнал того мерзавца, наскок которого мог оказаться роковым, если бы он, Сигоньяк, не был готов к отпору. Именно этот бездельник покатился, задрав копыта, после того как капитан Фракасс нахлобучил ему шляпу до плеч, угостив его ударами шпаги наотмашь. Остальные, по всей вероятности, были его соучастниками, обращенными в бегство мужественным вмешательством Ирода и Скапена. Какой случай или, вернее говоря, какой умысел свел их в том же трактире, где остановилась труппа, да еще в один вечер с ней? Надо думать, они следовали за актерами по пятам. Правда, Сигоньяк неусыпно был начеку, но легко ли распознать врага в конном путнике, который проскакал мимо, не останавливаясь и только бросив на вас рассеянный взгляд, каким обычно обмениваются в дороге? Ясно было одно — ненависть и любовь молодого герцога отнюдь не угасли и в равной мере требовали удовлетворения. А мстительность его стремилась уловить в те же сети Изабеллу и Сигоньяка. Бесстрашный от природы, барон не боялся для себя козней этих наемных бандитов, не сомневаясь, что их обратит в бегство один вид его клинка и шпага не придаст им больше храбрости, чем палка; опасался он какой-нибудь подлой и хитрой ловушки для молодой актрисы. Поэтому он принял соответствующие предосторожности и решил вовсе не ложиться спать. Зажегши все свечи, какие были в его комнате, он растворил дверь, чтобы сноп света из нее падал на противоположную стену коридора, куда как раз выходила дверь Изабеллы; потом спокойно сел, положив возле себя шпагу и кинжал, дабы в любую минуту иметь их под рукой. Долго прождал он, ничего особого не замечая. Два часа отзвонили уже куранты на «Самаритянке» и пробили соседние башенные часы у Великих Августинцев, когда в коридоре послышался легкий шорох, и вскоре по освещенному квадрату стены нерешительно и довольно смущенно прошмыгнул первый незнакомец, оказавшийся не кем иным, как Мерендолем, одним из бретеров герцога де Валломбреза. Сигоньяк стоял теперь на пороге своей комнаты, зажав в руке шпагу, явно готовый к нападению и к обороне, и вид у него был такой отважный, такой горделиво-победоносный, что Мерендоль прошел мимо, потупив голову и не проронив ни слова. Трое его спутников, гуськом следовавших за ним, испугались яркого света, посреди которого грозно пламенела фигура Сигоньяка, и бросились наутек, да так стремительно, что последний из них уронил клещи, которыми, очевидно, предполагалось взломать дверь капитана Фракасса, когда он будет спать. Барон насмешливо помахал им рукой, и вскоре во дворе застучали копыта выведенных из конюшни лошадей. Четверо мошенников, потерпев неудачу, улепетывали во всю мочь.
За завтраком Ирод обратился к Сигоньяку:
— Капитан, неужто вас не разбирает любопытство хоть немного осмотреться в этом знаменитейшем из городов мира, о котором идет такая громкая молва? Если вы не возражаете, я могу служить вам проводником и кормчим по рифам, подводным скалам, мелям, Еврипам, Сциллам и Харибдам этой пучины, опаснейшей для иноземцев и провинциалов; я же еще в отрочестве свел близкое знакомство с ней. А посему, взявшись быть вашим Палинуром, я не шлепнусь в воду, как тот, о ком повествует Вергилий Марон. Мы тут точно зрители на спектакле, ибо Новый мост для Парижа то же, что для Рима была Священная дорога, — место прогулок, встреч и диспутов для нувеллистов, зевак, поэтов, жуликов, воришек, фокусников, куртизанок, дворян, горожан, солдат и всякого прочего люда.
— Ваше предложение как нельзя более улыбается мне, милейший Ирод, — ответил Сигоньяк, — только предупредите Скапена, чтобы он оставался в гостинице и своим зорким лисьим взглядом следил за подозрительными прохожими и проезжими. Пусть не спускает глаз с Изабеллы. Мщение Валломбреза рыщет вокруг нас, придумывая способы расправиться с нами. Нынче ночью я столкнулся с теми четырьмя негодяями, которых мы неплохо отделали тогда в Пуатье. По-видимому, у них было намерение взломать мою дверь, напасть на меня сонного и расправиться со мной. Но так как я не спал, опасаясь ловушки для нашей юной приятельницы, план их был сорван; и, видя, что они разоблачены, мерзавцы сломя голову ускакали, вскочив на лошадей, которых оставили на конюшне оседланными под тем предлогом, что им надо уезжать чуть свет.
— Не думаю, чтобы они отважились на какую-нибудь вылазку днем. Помощь подоспела бы по первому зову, к тому же у них свежа в памяти первая трепка. Скапен, Блазиус и Леандр сумеют уберечь Изабеллу до нашего возвращения. А на случай какой-нибудь стычки или западни на улице я захвачу вам в помощь свою шпагу.
С этими словами Тиран опоясал свое мощное брюхо портупеей и пристегнул к ней длинную крепкую рапиру. На плечо он накинул короткий плащ, не стеснявший движений, а шляпу с красным пером надвинул до самых бровей; ибо, проходя по мостам, следует остерегаться северного или северо-западного ветра, который вмиг сдует шляпу в воду, к великому удовольствию пажей, лакеев и уличных мальчишек. Так объяснил Ирод, почему он нахлобучивает на лоб свой головной убор, а про себя благородный актер думал еще, что со временем дворянину Сигоньяку поставят в укор прогулку в обществе комедианта, а потому по мере возможностей старался скрыть свою физиономию, знакомую обывателям.
На углу улицы Дофина Ирод обратил внимание Сигоньяка на людей, которые толпились у паперти Великих Августинцев, покупая мясо, изымаемое у мясников по средам и пятницам, стараясь ухватить кусок подешевле. Показал он барону и нувеллистов, решавших между собой судьбы королевств, передвигавших по своему произволу границы, разделявших империи и слово в слово пересказывавших речи министров, произнесенные ими в тиши кабинетов. Тут же из-под полы продавались газетки, пасквили, памфлеты и другие писания. У всех представителей этого химерического мирка были испитые лица, безумные глаза и обтрепанная одежда.
— Не стоит зря задерживаться и слушать их бредни, если только вам не приспичило узнать последний указ персидского шаха или церемониал, установленный при дворе патера Жана. Пройдем несколько шагов, и мы увидим одно из прекраснейших зрелищ в мире, какого не изобразишь на театре ни в одной фантасмагории.
В самом деле панорама, развернувшаяся перед глазами Сигоньяка и его спутника, когда они пересекли узкий рукав реки, не имела и по сию пору не имеет равной себе в мире. На первом плане находился самый мост с изящными полукруглыми выступами над быками. Новый мост не был, подобно мосту Менял и мосту Сен-Мишель, загроможден двумя рядами высоких домов. Великий монарх, при ком он был построен, не пожелал, чтобы убогие и угрюмые строения заслоняли вид на пышный дворец, где обитают наши короли, ибо отсюда он открывается во всю свою ширь.
На площадке, образующей оконечность острова, добрый король со спокойствием Марка Аврелия гарцевал на бронзовом коне, водруженном на постамент, по углам которого извивались в оковах пленники из металла. Богато орнаментированная решетка кованого железа окружила памятник, предохраняя его цоколь от непочтительно-фамильярного обращения черни; ибо случалось, что уличные пострелы перелезали через решетку и даже пристраивались в седле позади благодушного монарха, особливо в дни королевских выездов или интересных казней. Строгий тон бронзы выпукло выступал в прозрачном воздухе на фоне далеких холмов, позади Красного моста.
На левом берегу, над крышами домов, поднимался шпиль Сен-Жермен-де-Прэ, старинной романской церкви, и виднелись высокие кровли большого, все еще не достроенного особняка Невера. Чуть дальше древняя Нельская башня, последний остаток дворца, подножием своим уходила в реку среди груды развалин и, невзирая на ветхость, гордыми очертаниями вырисовывалась на горизонте. А дальше расстилалась лягушатня и в голубоватой дымке, на самом краю неба, смутно виднелись три креста на вершине Мон-Валерьена.
На правом берегу великолепно раскинулся Лувр, освещенный и позлащенный веселыми лучами солнца, скорее яркого, чем горячего, как и подобает зимнему солнцу, зато придающего особую рельефность малейшим деталям пышной и вместе с тем благородной архитектуры дворца. Длинная галерея, соединяющая Лувр с Тюильри, была поистине превосходным устройством, позволяя королю пребывать попеременно где ему заблагорассудится — то в любезном ему городе, то на лоне природы, — а своей несравненной красотой, изящными скульптурами, фигурными карнизами, резными выступами, колоннами и пилястрами галерея эта могла соперничать с самыми совершенными творениями греческих и римских зодчих.
Начиная от угла, где находился балкон Карла IX, здание отступало от берега, давая место садам и мелким постройкам, словно грибы-паразиты лепившимся у подножия старого дворца. На набережной полукружьями вставали арки мостов, а немного ниже Нельской башни виднелась еще одна башня, сохранившаяся от Лувра времен Карла V и по-прежнему стоявшая у ворот между рекой и дворцом. Эти две старинные башни, сдвоенные по готической моде и расположенные наискось друг от друга, немало способствовали красоте картины. Они напоминали о временах феодализма и с достоинством занимали свое место между грациозными созданиями новой архитектуры, подобно антикварным креслам или старинному дубовому поставцу тонкой резной работы посреди новомодной мебели, украшенной накладным золотом и серебром. Эти реликвии ушедших веков придают городам почтенный вид, и уничтожать их никак не следует.
В конце Тюильрийского сада, там, где кончается Париж, можно было различить ворота Конференции, а дальше вдоль реки тянулись деревья Кур-ла-Рен — места, облюбованного для прогулок придворными и прочими знатными особами, которые щеголяют здесь своими выездами.
Оба берега, вкратце описанные нами, точно кулисы обрамляли оживленное зрелище реки, по которой туда и сюда сновали лодки, а с краев на якоре громоздились баржи, груженные сеном, дровами и прочими товарами. У набережной близ Лувра королевские галиоты привлекали взор резьбой, позолотой и яркими красками французских национальных флагов.
Ближе к мосту, над остроконечными, точно у картонных домиков, коньками кровель, поднималась колоколенка церкви Сен-Жермен-л'Оксерруа. Когда Сигоньяк достаточно налюбовался этим видом, Ирод повел его к «Самаритянке». Хотя это место известно тем, что сюда сбегаются праздные зеваки и подолгу ждут, пока железный звонарь начнет отбивать время, все же и нам стоит последовать их примеру. Вновь прибывшему путешественнику не грех поротозейничать. Презрительно фыркать и смотреть волком на то, что привлекает народ, — значит показать себя не столько мудрецом, сколько дикарем.
Так оправдывался Тиран перед своим спутником, пока оба переминались с ноги на ногу у гидравлического сооружения и, в свой черед ожидая, чтобы стрелка привела в действие веселый перезвон, разглядывали позолоченного свинцового Христа, говорящего с Самаритянкой у закраины колодца, астрономический круг, изображающий пояс небесной сферы с шаром черного дерева, указующим течение солнца и луны, лепную маску, извергающую воду, взятую из реки Геркулеса с палицей, поддерживающего всю совокупность украшений, и полую статую, что служит флюгером, подобно Фортуне на Венецианской таможне или Вере на Хиральде в Севилье.
Наконец стрелка достигла цифры «X»: колокольчики зазвонили на самый веселый лад, тоненькими серебристыми и густыми медными голосами выпевая мотив сарабанды; звонарь поднял бронзовую руку, и молоток столько раз ударил по диску, сколько времени показывал циферблат. Этот хитроумный механизм, изобретенный фламандцем Линтлаэром, немало позабавил Сигоньяка, неглупого от природы, но совершенно не осведомленного о многих новинках, ибо он ни разу в жизни не выезжал из своей усадьбы, затерянной в глуши ланд.
— Теперь посмотрим в другую сторону, — сказал Ирод. — Там вид далеко не столь великолепен. Дома на мосту Менял очень ограничивают кругозор, и здания, которыми застроена набережная Межиссери, не стоит доброго слова; зато по башне Сен-Жак, по колокольне Сен-Медерик и по шпилям дальних церквей сразу виден столичный город. А на дворцовом острове и по берегу главного рукава, взгляните, как величавы выстроенные один в один кирпичные дома, связанные между собой поясом из белого камня. И как же удачно замыкает их старинная Часовая башня с островерхой кровлей, нередко весьма кстати прорезающая небесную мглу. А площадь Дофина, что размыкает треугольник своих строений как раз напротив бронзового короля, открывая взору дворцовые ворота, — разве не по праву прослыла она самой стройной и образцовой из площадей? А Сент-Шапель, церковь о двух ярусах, столь славная своими сокровищами и священными реликвиями, как грациозно возносит она свой шпиль над высокими черепичными кровлями со множеством слуховых окон в затейливых наличниках! Все это сверкает свежим блеском, ведь дома-то построены не так давно, — я ребенком играл в классы на занимаемой ими земле. Щедротами наших королей Париж день от дня становится красивее, к великому изумлению чужеземных гостей, которые, воротясь домой, рассказывают о нем чудеса, в каждый свой приезд находя его похорошевшим, выросшим, можно сказать, обновленным.
— Меня не столько удивляет величина, богатство и пышность как частных, так и общественных зданий, сколько необозримое количество людей, которые толпятся и снуют по здешним улицам, площадям и мостам, точно муравьи из развороченного муравейника, и по их беспорядочным движениям никак не поймешь, какую цель они преследуют. Даже не верится, что у каждого человека в этом несметном множестве есть комната, постель, все равно, худая или хорошая, и обед, хотя бы не на всякий день, без чего он умер бы лихой смертью. Какая уйма съестных припасов, сколько гуртов скота, сколько кулей муки и бочек вина надобно, чтобы накормить всех этих людей, скопившихся в одном месте, меж тем как у нас в ландах изредка встретишь человека-другого!
Количество народа на Новом мосту в самом деле могло поразить провинциала. Посередине в обе стороны тянулись вереницы запряженных парой или четверкой карет, одни из них, наново выкрашенные и позолоченные, обитые бархатом, с зеркальными стеклами на дверцах и лакеями на запятках, мерно покачивались на мягких рессорах, а краснорожие кучера в богатых ливреях еле сдерживали в этой толчее нетерпение своей упряжки; у других вид был менее блестящий — потускневший лак, кожаные занавески, расхлябанные рессоры и неповоротливые лошади, чью прыть приходилось поощрять кнутом, красноречиво говорили о скромном достатке хозяев. В одних сквозь зеркальные стекла видны были великолепно одетые царедворцы и кокетливо разубранные дамы; в других ехали стряпчие, медики и прочие ученые мужи. Между каретами попадались повозки, груженные камнем, досками или бочонками, и при каждом заторе грубияны возчики с дьявольским пылом поносили имя божие. Сквозь этот подвижной лабиринт пытались протиснуться всадники, но, как искусно они ни лавировали, ступицы колес нередко замазывали грязью их сапоги. Портшезы, собственные и наемные, старались держаться с краю, ближе к парапету, чтобы их не унесло общим потоком. Когда же через мост гнали стадо быков, сумятица доходила до предела. Рогатый скот, не двуногие, не мужья, проходившие в тот же час по Новому мосту, а настоящие быки в ужасе метались во все стороны, пригнув головы, спасаясь от преследования собак и палок погонщиков. Лошади при виде их пугались, шарахались, шумно выпуская ветры. Пешеходы разбегались, боясь, что бык поднимет их на рога, а собаки бросались под ноги самым нерасторопным, и те, теряя равновесие, падали носом в грязь. Одна дама, насурмленная и нарумяненная, в мушках, в стеклярусных блестках и в огненных бантах, по всему видимому жрица Венеры, вышедшая на промысел, споткнулась на своих высоких котурнах и опрокинулась навзничь, — ничем себе не повредив по привычке к такого рода падениям, как не преминули заметить зубоскалы, помогавшие ей подняться.
А то еще отряд солдат, направляясь на свой пост с развернутым знаменем и с барабанщиком впереди, вынуждал толпу потесниться и дать дорогу сынам Марса, не терпевшим препон.
— Все это дело обычное, — пояснил Ирод Сигоньяку, поглощенному невиданным зрелищем. — Попытаемся выбраться из давки и дойти до места, где ютятся самые интересные завсегдатаи Нового моста, странные фантастические персонажи, к которым стоит приглядеться. Ни один город, кроме Парижа, не производит таких чудаков. Они вырастают между камнями его мостовой, точно цветы или, скорее, бесформенные чудовищные грибы, для которых нет лучшей почвы, чем эта черная грязь. Ага! Вот как раз перигорец дю Майе, по прозванию «Поэт с помойки», он явился на поклон к бронзовому королю. Одни утверждают, будто это обезьяна, сбежавшая из зверинца, другие говорят, будто это верблюд, из тех, что привез господин де Невер. Окончательно вопрос не решен: я лично, судя по его неразумию, наглости и нечистоплотности, считаю его человеком. Обезьяны ищут на себе насекомых и творят над ними суд и расправу; он же этим себя не утруждает; верблюды вылизывают свою шерсть и посыпаются пылью, как ирисовой пудрой; кроме того, у них несколько желудков, и они пережевывают жвачку, на что никак не способен этот субъект, — у него зоб всегда так же пуст, как и голова. Бросьте ему подачку, он подберет ее, ворча и проклиная вас. Значит, он человек, ибо он неразумен, грязен и неблагодарен.
Сигоньяк достал из кошелька и протянул поэту белую монетку; тот, будучи погружен в глубокое раздумье, по обычаю людей с причудливым нравом и больной головой, сперва не заметил стоявшего перед ним барона, затем увидел его, стряхнул с себя праздные мечтания, судорожным жестом схватил монету и опустил в кармашек, пробурчав невнятное проклятие; потом, вновь подпав под власть демона стихотворства, стал перебирать губами, вращать глазами и корчить гримасы, не менее забавные, чем те, что Жермен Пилон изобразил на масках под карнизом Нового моста; при этом он потрясал пальцами, отмеряя стопы стихов, которые бормотал сквозь зубы, будто играл в считалку, к немалой потехе обступивших его ребятишек.
Обряжен этот поэт был еще несуразнее, чем чучело Карнавала, когда его тащат сжигать в первый день поста, и чем пугала в огородах и виноградниках, которыми отваживают прожорливых птиц. Глядя на него, можно было подумать, что это звонарь с «Самаритянки», или маленький Мавр на курантах Нового Рынка, или же бронзовый человечек, отбивающий молотком время на колокольне Сен-Поль, напялил на себя лохмотья из лавки старьевщика. Порыжевшая от солнца, слинявшая от дождя старая шляпа с жирной полоской вокруг тульи, с траченным молью петушиным пером вместо султана, более похожая на аптечную воронку, нежели на головной убор, доходила ему до бровей, вынуждая задирать нос, дабы видеть, потому что ее сальные поля отвисли ниже глаз. Камзол неописуемого достоинства и цвета отличался от своего обладателя более веселым нравом, скаля зубы на всех швах. Этот шутовской наряд просто умирал от смеха, а также и от старости, ибо был старше Мафусаила. Кромка грубого сукна играла роль пояса и перевязи, на которой держалась, взамен шпаги, рапира без пуговки, точно лемехом, скребя острием мостовую позади поэта. Желтые атласные штаны, некогда служившие каким-нибудь танцевальным маскам в интермедии, уходили в сапоги — один черный кожаный, какие носят ловцы устриц, другой белый сафьяновый с наколенником, один плоский, другой искривленный и со шпорой — слоистая подошва давно бы покинула его, если бы не тонкая веревка, несколько раз обмотанная вокруг ноги, подобно завязкам античных котурнов. Баракановая накидка, неизменная в любое время года, довершала наряд, какого постыдились бы последние побирушки и которым немало гордился наш поэт. Из-под складок накидки, рядом с рукоятью рапиры, предназначенной, должно быть, защищать своего владельца, высовывалась краюха хлеба.
Подальше, на одном из полукруглых выступов над быками, слепец, сопутствуемый толстой бабищей, служившей ему глазами, выкликал разудалые куплеты или, переходя на комически скорбный лад, тянул заунывную песню по жизнь, злодеяния и смерть знаменитого разбойника. Через несколько шагов наряженный во все красное рыночный шарлатан, зажав в кулаке козью ножку, мельтешил по эстраде, которая была украшена гирляндами клыков, резцов и коренных зубов, нанизанных на медную проволоку. Он разглагольствовал перед кучкой любопытных, утверждая, что берется без боли (во всяком случае — для себя) удалить самые крепкие и неподатливые корешки любым способом, на выбор, — ударом сабли или выстрелом из пистолета, если только пациент не предпочтет самую обычную операцию. «Я их не деру, — вопил он, — я срываю их, как цветы! Ну-ка, у кого гнилые зубы? Не бойтесь, входите в круг, я мигом вылечу вас».
Какой-то простолюдин с раздутой флюсом щекой отважился сесть на стул, и зубодер сунул ему в рот зловещие щипцы из полированной стали. Вместо того чтобы держаться за поручни, бедняга сам тянулся за своим зубом, которому не хотелось с ним расставаться, и фута на два поднялся над землей, чем очень позабавил зрителей. Резкий рывок окончил его пытку, и зубодер потряс над головами своим окровавленным трофеем.
Во время этой дурацкой сцены обезьянка, привязанная к эстраде цепочкой, идущей от кожаного пояса вокруг ее туловища, очень смешно передразнивала движения, крики и корчи пациента.
Это нелепое зрелище ненадолго заняло Ирода и Сигоньяка, которые предпочли задержаться возле продавцов газет и букинистов, расположившихся вдоль парапета. Тиран обратил внимание своего спутника на нищего в рубище, который уселся снаружи моста, на толще карниза, положил костыль и чашку возле себя и, тыкая свою засаленную шляпу под нос тем прохожим, что нагибались перелистать книжку или посмотреть на течение реки, терпеливо ожидал, чтобы они бросили ему медный или серебряный грошик, а если расщедрятся, более крупную монету, ибо он не гнушался никакой и без зазрения совести готов был спустить даже фальшивую.
— У нас только ласточки лепятся по карнизам, — заметил Сигоньяк. — А у вас их место занимают люди!
— Уподоблять эту мразь людям можно лишь из чистой учтивости, хотя по-христиански никого не следует презирать, — отвечал Ирод. — Впрочем, на этом мосту встретишь кого угодно, вплоть до порядочных людей, раз и мы с вами находимся тут. Согласно поговорке, его не пройдешь, не увидев монаха, белой лошади и шлюхи. Вот как раз поспешает долгополый, шлепая сандалиями, верно, и до лошади недалеко: да вот, ей-богу, — как нарочно, взгляните прямо — белая кляча делает курбеты, будто на манеже. Недостает только куртизанки. Долго ждать не придется. Вместо одной шествуют целых три: грудь оголена, румяна наложены, как колесная мазь, и смеются ненатурально, чтобы показать зубы. Поговорка не солгала.
Внезапно на другом конце моста поднялся шум, и толпа бросилась туда. Оказалось, там бретеры дрались на рапирах у подножия статуи, единственном просторном и свободном месте. Они кричали: «Бей, бей!» — и делали вид, будто с остервенением нападают друг на друга. Но их мнимые наскоки и учтиво сдержанные выпады напоминали театральные дуэли, где, сколько ни ранят и не убивают, мертвых не бывает. Они сражались двое против двоих и, казалось, пылали друг к другу неукротимой ненавистью, отстраняя шпаги секундантов, пытавшихся их разъединить. На самом деле эта притворная ссора имела целью вызвать скопление народа, чтобы мазурикам и карманникам легче было орудовать в толпе. И действительно, не один любопытный вмешался в сутолоку с богатым, подбитым плюшем плащом на плече и с туго набитым кошельком, а выбрался из давки в одном камзоле, растратив, сам того не ведая, все свои денежки. А бретеры, которые никогда и не думали ссориться, а, наоборот, спелись между собой, как истые воры на ярмарке, поспешили примириться, подчеркнуто благородным жестом потрясли друг другу руки и объявили, что честь их удовлетворена. Это, впрочем, не требовало больших усилий — честь у таких проходимцев не отличается чувствительностью.
По совету Ирода Сигоньяк не подходил близко к дуэлянтам и видел их только в промежутки между головами и плечами зевак. Тем не менее он как будто узнал в четырех бездельниках тех самых людей, чьи загадочные повадки наблюдал прошедшей ночью в трактире на улице Дофина, и тотчас же поделился своими подозрениями с Иродом. Но бретеры успели скрыться в толпе, и найти их было бы не легче, чем иголку в стоге сена.
— И дуэль-то, может статься, была затеяна, чтобы привлечь сюда вас, — предположил Ирод, — шпионы герцога де Валломбреза, надо полагать, неотступно следуют за нами. Один из бретеров сделал бы вид, что его стесняет или оскорбляет ваше присутствие, и, не дав вам обнажить шпагу, словно невзначай нанес бы смертельный удар, а его сообщники, в случае надобности, прикончили бы вас. Все это было бы приписано пустяковой ссоре и стычке. Ведь нельзя доказать, что это была предумышленная ловушка, никак нельзя.
— Мне несносно думать, что дворянин способен на такую низость, как устранение соперника руками наемных убийц, — сказал благородный Сигоньяк. — Если он не удовлетворен первым поединком, я готов снова скрестить с ним шпаги и драться до тех пор, пока один из нас не падет мертвым. Так принято поступать между людьми чести.
— Совершенно верно, — подтвердил Ирод. — Но герцог, несмотря на свою безумную гордыню, отлично знает, что исход поединка неизбежно будет для него роковым. Он отведал вашей шпаги и узнал, каково наткнуться на ее острие. Верьте мне, поражение вселило в него дьявольскую злобу, и в способах мести он не будет щепетилен.
— Если он не согласен на шпагу, можно драться верхом и на пистолетах, — сказал Сигоньяк, — тогда ему нечего ссылаться на мое превосходство как фехтовальщика.
Рассуждая таким образом, барон и его спутник дошли до Университетской набережной, и тут какая-то карета едва не задавила Сигоньяка, хотя он и поспешил отстраниться. Лишь благодаря своей худобе он не был расплющен об стену, до того прижала его карета, хотя по другую ее сторону на мостовой было просторно, и кучер, чуть-чуть натянув вожжи, мог миновать прохожего, которого, казалось, преследовал умышленно. Стекла в дверцах кареты были подняты, а занавески опущены изнутри; но если бы кто отодвинул занавески, то увидел бы великолепно одетого вельможу, у которого рука была подвязана черным шелковым шарфом. Несмотря на красноватый отсвет от задернутых занавесей, он был очень бледен, и узкие дуги черных бровей четко вырисовывались на матовой белизне его лица. Ровными жемчужными зубами он до крови закусил нижнюю губу, а его тонкие нафабренные усы топорщились, судорожно подергиваясь, как у тигра, выслеживающего добычу. Он был безукоризненно красив, но лицо его жестокостью своего выражения могло скорее внушить ужас, нежели любовь, особенно в данный миг, когда оно было искажено игрой злобных и дурных страстей. По этому портрету, схваченному в щелку между занавесками кареты, проносящейся во весь опор, всякий, разумеется, признал бы молодого герцога де Валломбреза.
«Опять неудача! — твердил он про себя, пока карета уносила его вдоль Тюильрийского сада к воротам Конференции. — А я ведь обещал кучеру двадцать пять луидоров, если он зацепит этого окаянного Сигоньяка и как бы нечаянно разобьет его о столб. Положительно, звезда моя закатывается; ничтожный деревенский дворянчик берет верх надо мной. Изабелла обожает его и ненавидит меня. Он побил моих наемников, он ранил меня самого. Пусть он неуязвим, пусть его хранит какой-нибудь амулет, — все равно он умрет, или я лишусь своего имени и герцогского титула».
— Гм! — протянул Ирод, глубоко вздохнув всей своей могучей грудью. — У лошадей, впряженных в эту карету, как видно, те же склонности, что и у коней Диомеда, кои топтали людей, разрывали их на части и питались их мясом. Вы не ранены, чего доброго? Этот чертов кучер отлично видел вас, и я готов прозакладывать наш лучший сбор, что он умышленно направил на вас свою упряжку, желая раздавить вас из какого-то умысла или ради тайной мести. В этом я твердо уверен. Вы не заметили, на карете был герб? Как дворянин, вы должны быть сведущи в благородной геральдической науке, и гербы виднейших фамилий вам, конечно, знакомы.
— Мне трудно что-либо сказать по этому поводу, — ответил Сигоньяк, — даже герольд в таком положении вряд ли разглядел бы, каковы цвета и эмали герба, а тем паче его разделы и эмблемы. Моя главная забота была увернуться от этой махины на колесах, а не то что разбирать, украшена ли она шествующими через щит или вздыбленными львами, леопардами, орлами или утками без клюва и без ног, золотыми гривнами, вырезанными крестами и прочими символами.
Досадное обстоятельство! — заметил Ирод. — Таким путем мы могли бы нащупать след и распутать нити тех черных козней, которые плетутся вокруг вашей персоны ибо нет сомнений, что от вас намерены избавиться quibuscumque viis, как сказал бы по-латыни педант Блазиус. Хотя доказательств тому нет, я не был бы удивлен, узнав, что карета принадлежит герцогу де Валломбрезу, который желал доставить себе удовольствие, проехав по телу своего врага.
— Как могла у вас родиться подобная мысль, сеньор Ирод! — воскликнул Сигоньяк. — Столь подлый, гнусный, злодейский поступок слишком уж низок для дворянина высокого рода, каковым, несмотря ни на что, является Валломбрез. К тому же, когда мы покидали Пуатье, он оставался там, у себя дома, далеко еще не оправившись от раны. Как бы он успел очутиться в Париже, если мы лишь вчера приехали сюда?
— Вы забыли, что мы довольно долго задержались в Орлеане и в Type, где давали представления, а ему, при его конюшне, нетрудно было догнать и даже опередить нас. Что до его раны, то стараниями искусных лекарей она, конечно, быстро затянулась и зарубцевалась. Да и рана была не столь опасная, чтобы человек молодой и полный сил не мог преспокойно путешествовать в карете или в носилках. Итак, милый мой капитан, вам надо быть настороже, вас заведомо хотят заманить в ловушку или убить из-за угла под видом несчастного случая. Ведь, умри вы, Изабелла останется беззащитной перед посягательствами герцога. Как можем мы, бедные актеры, бороться против столь могущественного вельможи? Если самого Валломбреза еще нет в Париже, приспешники его уже орудуют здесь; не были бы вы нынче ночью встревожены справедливым подозрением и не бодрствовали бы с оружием в руках, вас бы премило прирезали в вашей каморке…
Доводы Ирода были слишком основательны, чтобы оспаривать их, а потому барон лишь кивнул в ответ и наполовину вытянул свою шпагу, желая проверить, легко ли она ходит в ножнах.
Оживленно беседуя, прошли они вдоль Лувра и Тюильри вплоть до ворот Конференции, ведущих на Кур-ла-Рен, как вдруг увидели перед собой густое облако пыли, сквозь которое блестело оружие и сверкали кирасы. Они посторонились, чтобы пропустить конный отряд, скакавший впереди кареты, в которой король возвращался из Сен-Жермена в Лувр. Стекла на дверцах были спущены, занавески раздвинуты, надо полагать, для того, чтобы народ вдоволь мог наглядеться на монарха, властителя его судеб, и Сигоньяк со своим спутником увидели бледный призрак, весь в черном, с голубой лентой через плечо, неподвижный, как восковая кукла. Длинные темные волосы обрамляли мертвый лик, отмеченный печатью неисцелимой скуки, скуки испанской, какой томился Филипп II и какую может породить лишь безмолвие и безлюдие Эскуриала. Глаза короля, казалось, не отражали окружающих предметов; ни желания, ни мысли, ни проблеска воли не зажигалось в них. Брезгливо и капризно оттопыренная нижняя губа выражала глубокое отвращение к жизни. Белые костлявые руки лежали на коленях, как у некоторых египетских богов. И все же королевское величие чувствовалось в мрачной фигуре человека, который олицетворял Францию и в чьих жилах остывала щедрая кровь Генриха IV.
Карета промчалась как вихрь, за ней следом проскакал второй конный отряд, замыкая эскорт. Мимолетное видение повергло Сигоньяка в задумчивость. Он простодушно представлял себе короля существом сверхъестественным, в могуществе своем сверкающим посреди ореола золотых лучей и драгоценных каменьев, ослепительным, гордым, торжествующим, самым красивым, самым величавым, самым сильным из смертных; а в действительности он увидел чахлого, печального, скучающего, болезненного, чуть ли не жалкого на вид человека, одетого в цвета скорби и настолько погруженного в свои мрачные думы, что внешний мир будто и не существовал для него.
«Как! — мысленно восклицал он. — И это король, тот, кем живы миллионы людей, кто восседает на вершине пирамиды, к кому снизу тянется столько умоляющих рук, по чьей воле грохочут или смолкают пушки, кто возвышает или низвергает, карает или дарит благоволением, если захочет, говорит „помилован“, когда правосудие сказало „повинен смерти“, и одним словом своим может изменить человеческую судьбу! Если бы взор его упал на меня, из бедняка я стал бы богачом, из ничтожного — могущественным; безвестный пришелец превратился бы в человека, пожинающего лесть и поклонение. Разрушенные башни замка Сигоньяк горделиво воздвигались бы вновь, мои урезанные владения умножились бы новыми землями. Я стал бы хозяином над холмами и лугами. Но как надеяться, что он когда-нибудь отметит меня в этом человеческом муравейнике, который копошится у его ног, не удостаиваясь ни единого его взгляда. А хоть бы он и увидел меня, нити какой симпатии могут протянуться между нами?»
Эти мысли наряду со многими другими — всех не перескажешь — так поглотили Сигоньяка, что он шел рядом со своим спутником, не говоря ни слова. Не смея нарушить его раздумье, Ирод развлекался созерцанием проезжавших в обе стороны экипажей. Наконец он решился напомнить барону, что время близится к полудню и пора направить стрелку компаса на полюс суповой миски, ибо нет ничего хуже холодного обеда, если не считать обеда разогретого.
Сигоньяк признал справедливость этого мнения, и оба они направились в сторону своего трактира. За два часа их отсутствия ничего особенного не произошло. Перед миской бульона, гуще усеянного глазками, чем тело Аргуса, мирно сидела Изабелла, с обычной приветливой улыбкой протянувшая Сигоньяку свою белую ручку. Остальные актеры полюбопытствовали, каковы его впечатления от прогулки по городу, и шутливо осведомились, уцелел ли у него плащ, платок и кошелек. Сигоньяк им в тон отвечал утвердительно. Эта веселая болтовня рассеяла его тревожные мысли, и в конце концов он уже готов был объяснить свои страхи ипохондрической наклонностью повсюду видеть подвохи.
Однако он был прав, и враги его, несмотря на ряд неудачных попыток, не собирались отречься от своих черных замыслов. Так как герцог пригрозил Мерендолю, если он не расправится с Сигоньяком, вернуть его на галеры, откуда сам же его извлек, то Мерендоль с горя решил прибегнуть к помощи своего приятеля, бретера, не гнушавшегося никакими грязными делами, лишь бы они были хорошо оплачены. Сам Мерендоль отчаялся справиться с бароном, который к тому же знал его теперь в лицо и был настороже, что затрудняло возможность подступиться к нему.
Итак, Мерендоль отправился на поиски этого головореза, который жил на площади Нового Рынка близ Малого моста, местности, населенной преимущественно наемными убийцами, мошенниками, ворами и другими темными личностями.
Отыскав среди высоких черных домов, подпиравших друг друга, как пьяницы, которые боятся упасть, самый что ни на есть черный, обшарпанный, грязный, где из окон выпирали омерзительные рваные тюфяки, словно внутренности из распоротых животов, Мерендоль повернул в неосвещенный проход, ведущий в недра этой трущобы. Вскоре свет перестал проникать с улицы, и Мерендоль, ощупывая запотевшие, осклизлые стены, будто вымазанные слюной улиток, нашел в темноте веревку, заменявшую перила, веревку, словно снятую с виселицы и натертую человеческим жиром. Кое-как стал он подниматься по этой шаткой лестнице, то и дело спотыкаясь о кучи грязи, наслоившейся на каждой ступеньке с тех времен, когда Париж звался Лютецией.
Мрак редел по мере того, как Мерендоль совершал свое опасное восхождение. Тусклый, мутный свет просачивался в желтые стекла окошек, пробитых, чтобы освещать лестницу, и выходивших на глубокий темный колодезь двора. Задыхаясь от миазмов, источаемых помойными ведрами, Мерендоль добрался до верхнего этажа. Две или три двери выходили на площадку, грязный штукатуренный потолок которой был изукрашен непристойными рисунками, завитушками и сальными словцами, начертанными свечной копотью, — роспись вполне достойная такого вертепа.
Одна из дверей была приоткрыта. Не желая дотрагиваться до нее руками, Мерендоль толкнул ее ногой и без дальнейших церемоний вступил в резиденцию бретера Жакмена Лампурда, состоявшую из одной комнаты.
Едкий дым проник ему в глаза и в горло, так что он начал кашлять, словно кот, который наглотался перьев, пожирая птичку, и минуты две не мог вымолвить ни слова. Воспользовавшись открытой дверью, дым улетучился на лестницу, туман немного поредел, и посетителю удалось оглядеться по сторонам.
Это логово стоит описать поподробнее, ибо сомнительно, чтобы приличный читатель хоть раз побывал в подобной норе или мог бы вообразить себе всю степень ее убожества.
Основную меблировку ее составляли четыре стены, по которым подтеками с крыши были нанесены неведомые острова и реки, каких не сыщешь ни на одной географической карте. Предшествующие владельцы конуры баловались тем, что па местах, куда можно было дотянуться рукой, вырезали свои несуразные, нелепые и омерзительные прозвища, подчиняясь стремлению самых безвестных людишек оставить по себе след в здешнем мире. К мужским именам часто бывало прибавлено имя женщины, уличной Цирцеи, над которым красовалось сердце, пронзенное стрелой, похожей на рыбью кость. Другие, проявляя больше тяги к искусству, пытались добытыми из-под золы угольями набросать карикатурный профиль с трубкой в зубах или висельника с высунутым языком, болтающегося на веревке.
На камине, в котором, дымясь, шипел ворованный хворост, пылились самые разнообразные предметы: бутылка со вставленным в горлышко огарком, который широкими потоками оплывал по стеклу, — светильник, достойный бродяги и пропойцы; стаканчик для триктрака, три игральных кости, налитых свинцом, связка старых чубуков, глиняный горшок для курева, чулок, а в нем гребень с обломанными зубьями; потайной фонарь с круглым, как совиный глаз, стеклышком, куча ключей, без сомнения, для чужих замков, ибо в самой комнате не было ни одного предмета с запором; щипцы для завивки усов, словно исцарапанный когтями дьявола осколок зеркала, — смотрясь в него, можно было увидеть только один глаз сразу, да и то если он не походил на глаз Юноны, которую Гомер именует ((((((, и еще множество такого хлама, что его даже описывать тошно.
Напротив камина, на стене, менее просыревшей, чем все остальные, да еще затянутой тряпицей зеленой саржи, сверкал набор шпаг надежной закалки, до блеска начищенных и носивших на лезвиях клейма самых прославленных испанских и итальянских мастеров. Были там клинки обоюдоострые, трехгранные, клинки с рейкой посередине для стока крови; были мечи с тяжелой чашкой, тесаки, кинжалы, стилеты и другое ценное оружие, которое так не вязалось с нищенским убожеством жилья. Ни единого пятнышка ржавчины, ни единой пылинки не виднелось на них, это были рабочие орудия убийцы, и даже в королевском арсенале их не содержали бы лучше, натирая маслом, полируя суконкой и сохраняя в нетронутом виде. Казалось, они только что свежеотточенными сошли с прилавка. Лампурд, неряшливый в остальном, вкладывал сюда всю свою гордость, весь свой интерес. Такая рачительная забота при его ремесле носила зловещий характер, и на тщательно отполированной стали, казалось, пламенели кровавые отсветы.
Стульев в комнате не водилось, и посетителям предоставлялось право пребывать стоя, чтобы вырасти, или же, щадя подошвы своих башмаков, расположиться на старой продавленной корзине, на сундуке, а то и на футляре от лютни, валявшемся в углу. Стол был сделан из ставня, положенного на козлы. Он же служил кроватью. После попойки хозяин дома укладывался здесь и, натянув на себя край скатерти, бывшей не чем иным, как полой его плаща, с которого он продал верх, иначе не на что было бы согреть себе нутро, поворачивался к стенке, не желая смотреть на пустые бутылки, — зрелище, способное ввергнуть пьяницу в черную меланхолию.
Именно в такой позе Мерендоль и застал Жакмена Лампурда — тот оглушительно храпел, хотя все часы в окружности пробили четыре часа пополудни.
Огромный паштет из дичины, в кровавых недрах которого зеленели крапинки фисташек, лежал на полу, распотрошенный и наполовину съеденный, словно жертва волков в лесной чащобе, а кругом стояло несметное множество бутылок, из коих высосали душу, оставив пустые оболочки, годные лишь на то, чтобы стать битым стеклом.
Другой гуляка, которого Мерендоль сперва не заметил, крепчайшим сном спал под столом, зажав в зубах огрызок чубука, меж тем как сама трубка, набитая табаком, но не зажженная, свалилась на пол.
— Эй, Лампурд! — позвал приспешник Валломбреза. — Будет тебе спать! Что ты вытаращился на меня? Я не полицейский комиссар, не сержант и не собираюсь вести тебя в Шатле. У меня есть важное дело. Постарайся выветрить из головы винные пары и выслушай меня.
Окликнутый таким образом персонаж лениво поднялся со сна, сел на своем ложе, расправил, потягиваясь, длинные руки, почти коснулся кулаками двух стен комнаты и, точно потревоженный лев, зевнул во всю свою огромную пасть с острыми клыками, издавая при этом невнятное гнусавое клохтанье.
Жакмен Лампурд совсем не был Адонисом, хотя, по его утверждениям, пользовался огромным успехом у дам, даже, если верить ему, у самых высокопоставленных. Большой рост, которым он гордился, тощие журавлиные ноги, впалая, костлявая, багровая от возлияний грудь, видневшаяся в расстегнутый ворот рубахи, обезьяньи руки, настолько длинные, что он мог завязать себе подвязки, почти не нагибаясь, — все в целом составляло не слишком-то привлекательный облик; что до лица, то больше всего места занимал на нем нос, не менее грандиозный, чем нос Сирано де Бержерака, служивший поводом для бесчисленных дуэлей. Но Лампурд утешал себя ходячей истиной: «Тому виднее, у кого нос длиннее». В холодном блеске глаз, хоть и отуманенных сном и опьянением, чувствовалась отвага и решительность. Впалые щеки были прорезаны двумя-тремя поперечными морщинами, точно рубцами от сабельных ударов, столь резкими, что их трудно было уподобить пикантным ямочкам. Всклокоченные черные космы окружали эту образину, которую стоило бы вырезать на грифе скрипки, но открыто осмеивать ее не решался никто, настолько опасным, коварным и жестоким было ее выражение.
— Чтоб нечистый содрал шкуру с осла, который ворвался в мои блаженные сладострастные грезы! Я был счастлив сейчас: прекраснейшая из земных богинь снизошла ко мне. А вы вспугнули мой сон.
— Полно молоть вздор! — нетерпеливо оборвал его Мерендоль. — Удели мне две минуты внимания и выслушай меня.
— Когда я пьян, я никого не слушаю, — надменно ответствовал Жакмен Лампурд, опираясь на локоть. — Тем паче что я нынче при деньгах, при больших деньгах. Прошлой ночью мы обчистили английского лорда, начиненного пистолями, и я сейчас проедаю и пропиваю свою долю. Потом перекинусь в ландскнехт и все спущу. А важные дела оставим до вечера. Будьте в полночь на площадке Нового моста у цоколя бронзового коня. Я туда явлюсь бодрый, свежий, с ясной головой, во всеоружии всех своих способностей. Мы живо споемся и столкуемся о вознаграждении, которое должно быть немалым, ибо, смею надеяться, такого храбреца, как я, не станут тревожить ради мелкого мошенничества, грошовой кражи и тому подобной ерунды. Воровство положительно прискучило мне, — впредь я буду заниматься только убийствами — это куда благороднее. Я хищник львиной породы, а не жалкий стервятник. Если речь идет об убийстве, я к вашим услугам, только мне надо, чтобы тот, на кого нападешь, защищался. Жертвы бывают трусливы до омерзения. Капелька сопротивления придает работе интерес.
— Ну на этот предмет будь покоен, — злорадно усмехнувшись, утешил его Мерендоль, — ты встретишь достойного партнера.
— Тем лучше, — одобрил Жакмен Лампурд, — давно я не сталкивался с противником своего калибра. Однако довольно болтать. С тем до свидания. Дайте мне отоспаться.
Когда Мерендоль ушел, Жакмен Лампурд тщетно пытался уснуть; прерванный сон не возвращался. Бретер встал, растолкал собутыльника, храпевшего под столом, и оба отправились в притон, где шла игра в ландскнехт и басету. Общество здесь состояло из шулеров, наемных убийц, жуликов, лакеев, писцов и нескольких простофиль-обывателей, приведенных сюда девками, — жалких гусаков, которым предстояло быть заживо ощипанными. Слышен был только стук костей в стаканчике и шорох битых карт, ибо игроки обычно молчат, только сквернословят в случае проигрыша. Сперва игра шла с переменным успехом, пока пустота, столь противная природе и человеку, не утвердилась безраздельно в карманах Лампурда. Он попытался было играть на слово, но эта монета не имела хождения в здешних местах, где игроки, получая выигрыш, пробовали деньги на зуб, чтобы проверить, не сделаны ли золотые монеты из золоченого свинца, а серебряные — из расплавленных оловянных ложек. И, оказавшись гол, как осиновый кол, Лампурд поневоле поплелся прочь после того, что вошел сюда богачом, с полными пригоршнями пистолей.
— Уф! — вздохнул он, когда свежий зимний ветер пахнул ему в лицо, вернув обычное хладнокровие, — наконец-то избавился! Удивительное дело, до чего я хмелею и тупею от денег. Не удивительно, что откупщики так глупы. Теперь, когда у меня не осталось ни гроша, я сразу поумнел, мысли жужжат в моем мозгу, как пчелы в улье. Из Ларидона я вновь превратился в Цезаря! Но я слышу — звонарь на «Самаритянке» бьет двенадцать раз; Мерендоль, верно, ждет меня возле бронзового короля.
Он направился к Новому мосту. Мерендоль уже стоял там, созерцая при лунном свете свою тень. Оба бретера огляделись по сторонам и, хотя убедились, что никто не может их услышать, долго толковали между собой шепотом. Нам неизвестно, о чем они говорили, однако, расставшись с подручным герцога де Валломбреза, Лампурд так вызывающе-нагло позвякивал в кармане золотыми, что ясно было, насколько его боятся на Новом мосту.