Под лучами утреннего солнца замок Брюйер представал в особо выигрышном свете. Владения маркиза были расположены по кромке ланд среди тучной земли, и последние белые волны бесплодных песков разбивались о стены парка. В резком противоречии с окружающей скудостью, здесь все дышало изобилием и радовало глаз всякого, кто входил сюда, — это был поистине благодатный остров посреди океана уныния.

Облицованный красивым камнем ров снизу окаймлял ограду замка, не закрывая ее. На дне рва зелеными квадратами переливалась свежая, чистая вода, не замутненная ряской, что свидетельствовало о постоянном уходе. Через ров был переброшен построенный из кирпича и камня мост с парапетом на балясинах, настолько широкий, что по нему могли проехать две кареты. Мост этот приводил к великолепной кованой решетке — настоящему образцу кузнечного искусства, казалось, вышедшему из рук самого Вулкана. Створки ворот были укреплены на двух четырехугольных металлических столбах ажурной работы, выкованных в форме капителей и державших архитрав, над которым красовался замысловатый орнамент в виде куста с листьями и цветами, симметрично ниспадавшими на обе стороны. В центре этих сложных орнаментальных переплетений сверкал герб маркиза, имеющий расположенные в шахматном порядке червленые клетки на золотом поле, а по бокам — двух щитодержателей в образе дикарей. По верху решетки плавные волюты, подобные росчеркам каллиграфов на веленевой бумаге, были утыканы железными остролистыми артишоками, предназначенными отпугивать мародеров, которые изловчились бы прыгнуть с моста во внутренний двор через угол решетки. Позолоченные цветы и другие украшения, ненавязчиво вкрапленные в строгую простоту металла, смягчали грозную неприступность кованой ограды и лишь подчеркивали ее пышное изящество. Въезд был, можно сказать, царственный, и, когда лакей в ливрее маркиза распахнул ворота, волы, запряженные в повозку, в нерешительности остановились, словно ослепленные окружающим великолепием и смущенные своим деревенским видом. Только с помощью остроконечной палки удалось их сдвинуть с места. Честные животные по скромности своей не подозревали, что хлебопашество кормит вельмож.

В самом деле, через такие ворота пристало бы въезжать только золоченым каретам с бархатными сиденьями, с венецианскими стеклами в дверцах или с фартуками из кордовской кожи; но театр пользуется особыми преимуществами, и повозка Феспида всюду имеет свободный доступ.

Посыпанная песком аллея, одной ширины с мостом, вела к замку, пересекая сад или цветник, разбитый по последней моде. Ровно подстриженная буксовая изгородь делила сад на прямоугольники, где, как разводы на штофном полотнище, в строжайшей симметрии расстилалась зелень растений, — ножницы садовника ни одному листочку не позволяли подняться выше другого, и, как ни сопротивлялась природа, здесь она была превращена в смиренную служанку искусства. Посреди каждого квадрата возвышалась статуя богини или нимфы в мифологически игривой позе на подделанный под Италию фламандский манер. Разноцветный песок служил фоном для этих растительных узоров, которые и на бумаге не получились бы аккуратнее.

На середине сада вторая аллея той же ширины перекрещивалась с первой, но не под прямым углом, а вливаясь в круглую площадку с фонтаном в центре, который представлял собой груду камней, служивших пьедесталом малютке Тритону, а тот дул в раковину, разбрызгивая струйки жидкого хрусталя.

Цветники замыкались рядами коротко подстриженных грабов, которые осень уже успела позолотить. Узнать эти деревья было мудрено, так мастерски их превратили в портик с аркадами, в проемы которых открывались далекие перспективы и виды окружающей природы, как нельзя лучше подобранные для услады глаз. Вдоль главной аллеи выделялись своей темной, неизменно зеленой листвой тисы, подстриженные поочередно пирамидами, шарами и урнами и выстроенные в ряд, как слуги для встречи гостей.

Вся эта роскошь несказанно восхитила бедных комедиантов, которые редко бывали званы в такие поместья. Серафина исподтишка разглядывала невиданные чудеса, решая про себя подставить ножку Субретке и не допустить, чтобы внимание маркиза направилось по ложному пути; по ее мнению, на этого Алькандра в первую голову могла претендовать героиня. С каких пор служанка имеет преимущественные права перед госпожой? Субретка, уверенная в своих чарах, которые отрицались женщинами, но безоговорочно были признаны мужчинами, не без основания чувствовала себя здесь чуть ли не хозяйкой; она понимала, что маркиз особо отличил ее, и только ее огненный взор, поразивший его прямо в сердце, пробудил у него внезапный интерес к театру. Изабелла, чуждая всяких честолюбивых устремлений, повернулась к Сигоньяку, который из понятной стыдливости забился в угол фургона, и своей милой легкой улыбкой старалась развеять невольную грусть барона. Она почувствовала, что контраст между богатым замком Брюйер и нищенской усадьбой Сигоньяков глубоко уязвил незадачливого дворянина, волею злой судьбы вынужденного участвовать во всех перипетиях жизни бродячих комедиантов, и, повинуясь жалостливому женскому инстинкту, она ласково пестовала раненое сердце благородного юноши, во всех отношениях достойного лучшей участи.

Тиран ворочал в голове, точно бильярдные шары в мешке, цифру пистолей, которую ему следует запросить в уплату труппе, с каждым оборотом колес добавляя по нулю. Педант-Блазиус своим силеновским языком облизывал губы, иссохшие от неутолимой жажды, и сладострастно представлял себе все те бочки, кадки и чаны тончайших вин, которые должны храниться в погребах замка. Леандр, взбивая черепаховым гребешочком слегка помятые букли парика, с сердечным трепетом гадал, есть ли в этом сказочном замке хозяйка. Вопрос первостатейной важности! Однако высокомерная и заносчивая, хоть и жовиальная физиономия маркиза умеряла вольности, которые он уже мысленно себе позволял.

Перестроенный заново в предшествующее царствование, замок Брюйер занимал задний план почти во всю ширину расположенного перед ним сада и по стилю своему был сродни особнякам на Королевской площади в Париже. Главный корпус здания и два флигеля, примыкавших к нему под прямым углом, образуя парадный двор, создавали весьма стройный ансамбль, величавый, без монотонности. Красные кирпичные стены, обрамленные по углам тесаным камнем, выгодно оттеняли наличники окон, выточенные из того же прекрасного белого камня. Такими же белокаменными поясами отделялись друг от друга все три этажа здания. Толстощекие, кокетливо убранные скульптурные женские головки весело и благожелательно улыбались с надоконных клинчатых камней. Балконы держались на пузатых опорах. В прозрачные стекла сквозь отраженный блеск солнечных лучей смутно виднелись богатые ткани драпировок с пышными подборами. Чтобы перебить однообразие фасада, архитектор — достойный ученик Андруэ де Серсо, — поставил в центре выступающий портик, украсив его щедрее всего здания и поместив там входные двери, к которым вело высокое крыльцо. На полотнах господина Петера Пауля Рубенса, излюбленного мастера королевы Марии Медичи, часто видишь рустованные колонны, — такие четыре сдвоенные колонны с чередующимися круглыми и квадратными основаниями поддерживали карниз, как и решетка увенчанный гербом маркиза и служивший полом для обнесенного каменной балюстрадой большого балкона, куда открывалась застекленная дверь гостиной. Лепные рельефы с пазами украшали каменную раму и арку двустворчатой дубовой полированной двери с редкостной резьбой и блестевшим, как сталь или серебро, железным прибором.

Высокие шиферные кровли, искусно разделанные под черепицу, обрисовывались в ясном небе приятными правильными очертаниями, между которыми симметрично возвышались массивные трубы, украшенные с каждого бока скульптурными трофеями и другими атрибутами. Огромные пучки орнаментальных листьев, отлитых из свинца, красовались по углам этих голубовато-сизых кровель, на которых весело играло солнце. Хотя час был ранний, а по времени года не требовалось постоянного отопления, из труб вился легкий дымок — признак счастливой, изобильной и деятельной жизни. В этой Телемской обители кухни уже проснулись; егеря скакали на крепких конях, везя дичь для стола; арендаторы несли провизию и сдавали кухмистерам. Лакеи сновали по двору, передавая или выполняя приказания.

Наружный вид замка радовал глаз окраской обновленных кирпичных и каменных стен, напоминая здоровый румянец на цветущем лице. Все здесь говорило о прочном, постоянно растущем благосостоянии, а не о капризе Фортуны, которая, невозмутимо катясь на золотом колесе, щедро одаривает своих минутных любимцев. Здесь же под новой роскошью чувствовалось давнее богатство.

Немного отступя от замка, позади флигелей, поднимались вековые деревья, верхушки их были уже тронуты желтизной, меж тем как нижние ветки сохраняли сочную листву. Отсюда вдаль тянулся парк, обширный, тенистый, густой, величественный, свидетельствовавший о рачительности и богатстве предков. С помощью золота можно быстро возвести здание, но нельзя ускорить рост деревьев, где ветвь прибавляется к ветви, как на генеалогическом древе тех домов, которые они осеняют и защищают своей тенью.

Конечно, благородное сердце Сигоньяка никогда не испытывало ядовитых укусов зависти — этой зеленой отравы, которая вскоре проникает в кровь, с ее током просачивается в мельчайшие волоконца и растлевает самые стойкие души. Тем не менее он не мог подавить горький вздох при мысли о том, что некогда Сигоньяки превосходили Брюйеров древностью рода, известного со времен первых крестоносцев. Этот замок, обновленный, свежий, нарядный, белый и румяный, как щеки юной девушки, наделенный всеми ухищрениями роскоши, невольно казался жестокой издевкой над убогим, облупленным, обветшалым жилищем, пришедшим в полный упадок посреди безмолвия и забвения, гнездом крыс, насестом сов, пристанищем пауков, которое обрушилось бы на своего злополучного владельца, если бы он вовремя не спасся бегством, чтобы не погибнуть под развалинами. Долгие годы тоски и нищеты, прожитые там, вереницей прошли перед Сигоньяком в одеждах цвета пыли, свесив руки в безысходном отчаянии, посыпав головы пеплом и скривив рты зевотой. Не завидуя маркизу, он все же почитал его счастливцем.

Повозка остановилась у крыльца и тем отвлекла Сигоньяка от его безотрадных дум. Он постарался стряхнуть с себя неуместную печаль, мужественным усилием воли сдержал навернувшуюся слезу и непринужденно спрыгнул на землю, чтобы помочь сойти Изабелле и другим актрисам, — им мешали юбки, которые раздувал утренний ветерок.

Маркиз де Брюйер, издали завидевший колымагу комедиантов, стоял на крыльце замка в камзоле и панталонах песочного бархата, со вкусом отделанных лентами в тон, в серых шелковых чулках и белых тупоносых башмаках. Он спустился на несколько ступенек подковообразной лестницы, как подобает учтивому хозяину, который закрывает глаза на общественное положение гостей; кстати, и присутствие в труппе барона де Сигоньяка до известной степени оправдывало такую предупредительность. На третьей ступеньке маркиз остановился, считая ниже своего достоинства идти дальше, и отсюда сделал комедиантам по-дружески покровительственный знак рукой.

В этот миг сквозь отверстие в парусине выглянула лукавая и задорная мордочка Субретки, вся сверкая на темном фоне жизнью и огнем. Глаза и зубы метали молнии. Высунувшись из повозки, опираясь руками о перекладину и показывая полуприкрытую косынкой грудь, плутовка словно ждала, чтобы кто-нибудь ей помог. Занятый Изабеллой, Сигоньяк не заметил ее мнимого замешательства, и негодница обратила томный и молящий взгляд на маркиза.

Владелец замка внял ее зову. Сбежав с последних ступеней, он приблизился к повозке, чтобы выполнить обязанность услужливого кавалера, протянул руку и по-танцевальному выставил ногу. Кокетливым кошачьим движением Субретка скользнула к самому краю повозки, остановилась на миг, сделала вид, будто теряет равновесие, обхватила шею маркиза и, как перышко, спрыгнула на землю, оставив на песке едва заметный след своих птичьих лапок.

— Простите меня, — пролепетала она, изображая смущение, которого ни в малейшей мере не испытывала, — я чуть не упала и схватилась за раструб вашего воротника; когда тонешь или падаешь — цепляешься за что попало. А падение дело нешуточное и плохое предзнаменование для актрисы.

Разрешите мне считать этот случай особой для себя удачей, — ответил хозяин замка Брюйер, взволнованный прикосновением соблазнительно трепетавшей женской груди. Серафина, скосив глаза и пригнув голову к плечу, наблюдала происходившую у нее за спиной сцену и при этом не упустила ничего с той ревнивой зоркостью, которая стоит всех ста глаз Аргуса. Зербина (так звали Субретку) этим фамильярным манером обеспечила себе внимание маркиза и, можно сказать, завоевала права на замок в ущерб героиням и актрисам на первые роли, — беспардонная наглость, ниспровергающая театральную иерархию. «Вот дрянная цыганка! Ей, видите ли, нужны маркизы, без них она не вылезет из повозки!» — выбранилась про себя Серафина, прибегнув к оборотам, мало соответствующим изысканной и жеманной манере, которой придерживалась обычно; однако в пылу досады женщины, будь то герцогини или примадонны, часто черпают выражения на рынке или среди черни.

— Жан, — обратился маркиз к лакею, который приблизился по его знаку, — распорядитесь, чтобы повозку поставили в каретный сарай, а декорации и прочие театральные принадлежности вынули из нее и сложили где-нибудь под навесом; скажите, чтобы сундуки приезжих господ и дам отнесли в комнаты, которые отвел им дворецкий. Я желаю, чтобы они не в чем не терпели недостатка и чтобы обращение с ними было самое почтительное и учтивое. Ступайте!

Отдав распоряжения, владелец замка важной поступью взошел на крыльцо, не преминув, прежде чем скрыться за дверью, бросить игривый взгляд Зербине, которая улыбалась не в меру завлекающе, по мнению донны Серафины, возмущенной бесстыдством Субретки.

Тиран, Педант и Скапен проводили запряженную волами повозку на задний двор и с помощью слуг извлекли из ее недр три скатанных полотнища старого холста, заключавших в себе городскую площадь, дворец и лес; еще из кузова достали канделябры античного образца для алтаря Гименея, чашу из позолоченного дерева, складной кинжал из жести, моток красных ниток, долженствующий изображать кровоточащую рану, пузырек с ядом, урну для праха и другой реквизит, необходимый при развязках трагедий.

В повозке странствующих актеров заключен целый мир. А что такое, по существу, театр, как не жизнь в миниатюре, не тот микрокосм, который ищут философы, замкнувшись в своих отвлеченных мечтаниях? Разве не объемлет театр всю совокупность явлений и судеб человеческих, живо отображенных в зеркале вымысла? Все эти груды засаленных, пропыленных отрепьев с позументом из поддельного порыжевшего золота, эти рыцарские ордена из мишуры и фальшивых камней, подделанные под античность мечи в медных ножнах, с затупленными железными клинками, шлемы и короны эллинской или римской формы — что это все, как не обноски человечества, в которые облачаются герои былых времен, чтобы ожить на миг при свете рампы? Бескрылому, убогому умишку мещанина ничего не говорят эти нищенские богатства, эти жалкие сокровища, которыми, однако, довольствуется поэт, облекая в них свою фантазию; ему достаточно их, чтобы в сочетании с магией огней и волшебством языка богов чаровать самых требовательных зрителей.

Слуги маркиза де Брюйера, по-господски надменные, как все лакеи из хорошего дома, брезгливо, с презрительной миной прикасаясь к этому театральному хламу, помогли перенести его под навес, где разложили по указаниям Тирана, режиссера труппы; они считали для себя унизительным услужать комедиантам, но, раз маркиз приказал, приходилось повиноваться, — он не терпел ослушания и был по-азиатски щедр на плети.

Явился дворецкий и, держа берет в руке, с таким почтительным видом, будто обращался к настоящим королям и принцессам, вызвался проводить актеров в приготовленные для них покои. В левом флигеле замка были расположены апартаменты и отдельные комнаты, предназначенные для гостей. Туда вели роскошные лестницы со ступенями из белого полированного камня и с удобно устроенными площадками. Далее шли длинные коридоры, вымощенные белыми и черными плитками, освещенные окнами с каждого конца; по обе стороны открывались двери комнат, называвшихся по цвету обивки, которому соответствовал и цвет наружной портьеры, чтобы каждому гостю легко было найти свое помещение. Там имелись желтая, красная, зеленая, голубая, серая, коричневая комнаты, комната с гобеленами, комната, обитая тисненой кожей, комната с панелями, комната с фресками и еще комнаты под другими подобными же названиями, которые вам предоставляется выдумать самим, потому что дальнейшее перечисление показалось бы слишком скучным и приличествовало бы скорее обойщику, нежели писателю.

Все эти покои были обставлены не только добротно и удобно, но даже изысканно. Субретке-Зербине досталась комната с гобеленами, которой придавали пикантность сладострастные любовные сцены из мифологии, вытканные на шпалерах; для Изабеллы была выбрана голубая комната, так как голубой цвет к лицу блондинкам; красную получила Серафина, а Дуэнья — коричневую, потому что этот хмурый тон под стать такой старушенции. Сигоньяка поместили в комнате, обитой тисненой кожей, недалеко от Изабеллы, — тонкое внимание со стороны маркиза. Эта комната, обставленная почти что роскошно, предназначалась для именитых гостей, и маркиз де Брюйер хотел особо выделить из среды комедиантов человека благородного происхождения, отдавая ему должное и вместе с тем уважая тайну его имени. Прочие актеры — Тиран, Педант, Скапен, Матамор и Леандр — тоже получили по комнате.

Войдя в отведенное ему жилище, куда уже был принесен его тощий багаж, и раздумывая о странности своего положения, Сигоньяк изумленным взором оглядывал пышный покой, какого не видал сроду и где ему предстояло прожить все время пребывания в замке. Как и указывало название комнаты, стены были обиты богемской кожей с вытисненными по лакированному золотому полю фантастическими узорами и причудливыми цветами, чьи венчики, стебли и листья были расцвечены отливающими металлом красками и сверкали, как фольга. Эти богатые и блистающие чистотой обои покрывали стены от карниза до панели черного дуба, расчлененной искусной резьбой на прямоугольники, ромбы и шахматные квадратики.

Оконные занавеси были из желтого с красным штофа, в тон обоям и преобладающей окраске разводов. Таким же штофом была убрана кровать, изголовье которой опиралось на стену, остальная же часть выдавалась в комнату, оставляя проходы с обеих сторон. Портьеры и обивка на мебели соответствовали остальному по ткани и расцветке.

Стулья с прямоугольными спинками и витыми ножками, обитые по краю бахромой на золоченых гвоздях, кресла, радушно простирающие выстланные волосом локотники, стояли вдоль панелей в ожидании гостей, а другие, сдвинутые полукругом у камина, манили к задушевной беседе. Сам же камин, высокий, большого объема и глубины, был из серанколенского мрамора, белого с розовыми пятнами. Яркий огонь, приятный в такое свежее утро, очень кстати пылал в нем, освещая своими веселыми отблесками доску с гербом маркиза де Брюйера. Стоявшие на камине небольшие часы изображали беседку с куполом-колокольчиком, с черненым серебряным циферблатом, имевшим отверстие посредине, в которое был виден весь сложный внутренний механизм.

Середину комнаты занимал стол, тоже на витых ножках, покрытый турецкой ковровой скатертью. Поставленный перед окном туалет склонял свое венецианское, ограненное по краям зеркало над гипюровой салфеткой, уставленной изысканным арсеналом кокетства.

Поглядевшись в это прозрачное зеркало, обрамленное затейливой черепаховой с оловом оправой, бедняга Сигоньяк был до крайности уязвлен своим собственным плачевным видом. Великолепные комнаты, блестевшие новизной, предметы обстановки только подчеркивали смехотворное убожество его одежды, вышедшей из моды еще до того, как был убит отец ныне царствующего монарха. Хотя барон был один, легкая краска проступила на его впалых щеках. Прежде он считал свою бедность достойной сожаления, теперь же она показалась ему смешной, и он впервые устыдился ее. Стыдиться бедности позорно для философа, но извинительно для молодого человека.

Желая хоть немного принарядиться, Сигоньяк развязал узел, в который Пьер сложил его жалкое имущество. Рассматривая различные части одежды, он не признал годной ни одну из них. Камзол был слишком длинен, а панталоны слишком коротки, на локтях и коленях ткань пузырилась и была протерта до основы. Разошедшиеся швы скалили свои нитяные зубы. Штопаные и перештопанные места закрывали дыры не менее сложными переплетами, чем в тюремных окошечках или испанских воротах. Все эти отрепья до того вылиняли от солнца, воздуха и дождя, что художнику мудрено было бы определить их цвет. Белье тоже оказалось не лучше. От частой стирки оно истончилось до предела. Рубашки стали походить на тени настоящих рубашек. Казалось, они выкроены из паутины, которой изобиловал замок. В довершение всех бед, не находя пропитания в кладовой, изгрызли самые приличные из них, с помощью зубов сделав их ажурными наподобие гипюрового воротника, — излишнее украшение, без которого вполне мог обойтись гардероб бедного барона.

Удрученный результатами невеселого обследования, Сигоньяк не услышал осторожного стука в дверь, которая приотворилась, и в нее просунулась сперва багровая физиономия, а затем и грузная фигура господина Блазиуса, проникшего в комнату с бесчисленными, не в меру низкими поклонами, то ли подобострастно комическими, то ли комически подобострастными, выражавшими наполовину искреннее, наполовину притворное почтение.

Когда Педант приблизился к Сигоньяку, тот держал за оба рукава и, с унылой безнадежностью качая головой, разглядывал на свет рубаху, не менее ажурную, чем соборная роза.

— Клянусь богом, у этой рубахи гордый и победоносный вид! — возгласил Педант, и барон вздрогнул от неожиданности. — Не иначе как она облекала грудь самого бога Марса во время осады неприступной твердыни, столько в ней дыр, прорех и других славных отметин, оставленных пулями, дротиками, копьями, стрелами и прочими метательными снарядами. Не следует стыдиться их, барон: эти дыры — уста, которыми глаголет доблесть, а под новехоньким, наплоенным по последней придворной моде фризским или голландским полотном зачастую скрывается вся подлость ничтожного выскочки, казнокрада и христопродавца; многие знаменитые герои, деяния которых сохранены историей, не имели больших запасов белья, примером чему служит Улисс, человек себе на уме, степенный и благоразумный, который предстал перед столь прекрасной Навзикаей, прикрытый лишь пучком водорослей, как то явствует из «Одиссеи» господина Гомеруса.

— К сожалению, милый мой Блазиус, сходство между мной и этим славным греком, царем Итаки, ограничивается отсутствием рубах, — возразил Сигоньяк. — В прошлом у меня нет подвигов, которые искупали бы нынешнее мое убожество. Мне еще ни разу не представилось случая проявить отвагу, и я сильно сомневаюсь, чтобы поэты когда-нибудь стали воспевать меня гекзаметром. Хотя и не следует стыдиться честной бедности, признаюсь, однако, что мне весьма неприятно явиться перед здешним обществом в таком наряде. Маркиз де Брюйер, конечно, узнал меня, хотя не подал виду, и может разгласить мой секрет.

Это и вправду крайне досадно, — согласился Педант, — но, как говорит пословица — лекарства нет только от смерти. Мы, бедные актеры, подобие человеческих жизней, тени людей любых сословий, лишены права быть, зато можем казаться: второе относится к первому, как отражение предмета — к самому предмету. Стоит нам пожелать, и при помощи нашего гардероба, где заключены все наши королевства, наследственные и прочие владения, мы принимаем горделивое обличье государей, вельмож и придворных кавалеров. На несколько часов мы блеском наряда уподобляемся самым чванливым из них; щеголи и франты подражают нашему бутафорскому изяществу, из поддельного превращая его в настоящее, заменяя коленкор тонким сукном, мишуру — золотом, стекло — алмазом, ибо театр — это школа нравов и академия моды. Будучи костюмером труппы, я могу обратить слизняка в завоевателя, обездоленного бедняка в богатого вельможу, потаскушку в знатную даму. И если вы не будете возражать, я применю к вам свое искусство. Если уж вы решили разделить нашу кочевую долю, не погнушайтесь воспользоваться и нашими преимуществами. Скиньте печальные одежды нищеты, которые скрывают ваши природные достоинства и внушают вам незаслуженное недоверие к себе. У меня как раз есть в запасе почти новый костюм из черного бархата с оранжевыми лентами, который нисколько не отдает театром и не посрамит даже придворного кавалера, — ведь сейчас у многих писателей и поэтов вошло в обычай выводить под вымышленными именами своих современников, а потому и одевать их надо, как приличествует добропорядочным людям, не фиглярам, переряженным на античный или фантастический лад. К этому у меня найдется и манишка, и шелковые чулки, и башмаки с помпонами, и плащ, — словом, все принадлежности наряда, скроенного прямо по вашей мерке, как будто в предвидении такого случая. Там имеется все, даже шпага.

— Ну, в ней-то нет нужды, — возразил Сигоньяк с высокомерным жестом, обнаружившим всю гордость дворянина, которую не могут сломить никакие невзгоды. — При мне всегда отцовская шпага.

— Берегите ее свято, — ответил Блазиус. — Шпага — верный друг и хранительница жизни и чести своего владельца. Она не покидает его перед лицом бедствий, опасностей и недобрых встреч, не в пример льстецам, этим подлым прихвостням благосостояния. У наших бутафорских мечей клинок и острие не отточены, ибо они должны наносить только мнимые раны, которые заживают сразу же к окончанию пьесы без корпии, безо всяких мазей и целительных снадобий. А ваша шпага защитит вас в нужную минуту, как защитила уже однажды, когда разбойник с большой дороги во главе своих огородных пугал совершил на нас отчаянное и смехотворное нападение. Теперь, если позволите, я пойду за вашим нарядом, скрытым на дне баула; мне не терпится узреть, как куколка превратится в мотылька.

Выговорив эти слова с комической высокопарностью, усвоенной на сцене и перенесенной в обычную жизнь, Педант вышел из комнаты и вскоре вернулся, держа в руках довольно объемистый, завернутый в простынку узел, который бережно положил на стол.

— Если вы соблаговолите от старого комедийного педанта услуги камердинера, я наряжу и завью вас на славу, — предложил Блазиус, с довольным видом потирая руки. — Все дамы не замедлят воспылать к вам страстью, ибо, будь сказано не в обиду повару замка Сигоньяк, от долгого поста в вашей «Башне Голода» вы приобрели вид страдальца, не на шутку умирающего от любви. Женщины же верят только в тощую страсть. Толстобрюхие воздыхатели не могут их убедить, хотя бы то были краснобаи, способные золотой цепью приковать к своих устам вельмож, горожан и простолюдинов, по примеру Огмия, галльского Геркулеса. Только по этой причине и ни по какой другой я не очень-то преуспел у прекрасного пола и с юных лет пристрастился к божественной бутылке, благо она не набивает себе цену, и отдает предпочтение толстякам по причине их большей вместительности.

Такими речами добряк Блазиус старался развеселить барона де Сигоньяка, ибо живость языка не мешала проворству его рук; даже рискуя прослыть докучливым болтуном, он считал, что лучше оглушить молодого человека потоком слов, нежели отдать его во власть тягостным думам.

Туалет барона вскоре был закончен, потому что театр требует быстрых переодеваний и вырабатывает у актеров большую сноровку в такого рода метаморфозах. Довольный результатами своих стараний, Блазиус за кончик пальца, как невесту к алтарю, подвел барона де Сигоньяка к венецианскому зеркалу, стоявшему на столе, и сказал:

— А теперь благоволите взглянуть на вашу милость.

Сигоньяку сперва показалось, что он видит в зеркале чье-то чужое отражение, настолько оно было непохоже на его собственное. Он невольно обернулся и посмотрел через плечо, не встал ли кто-нибудь случайно позади него. Зеркало отразило его движения. Итак, это, несомненно, был он, Сигоньяк, но не прежний — тощий, грустный, жалкий, почти смешной в своем убожестве, а молодой, изящный, горделивый, чья старая одежда, скинутая на пол, напоминала ту серую тусклую оболочку, которую сбрасывает куколка, когда взлетает солнцу златокрылым мотыльком, отливающим киноварью и лазурью. Неведомое существо, заключенное в скорлупу нищеты, внезапно вырвалось из плена и под ясными солнечными лучами, падавшими в окно, засияло наподобие статуи, с которой торжественно открывая ее, сдернули покрывало. Сигоньяк предстал перед собой таким, каким порой воображал себя в мечтах, когда бывал одновременно героем и свидетелем необычайных событий, происходящих в замке, который искусные зодчие его грех успели обновить и разукрасить к приезду возлюбленной принцессы на белом иноходце. Победоносная улыбка алым заревом мелькнула на его бледных губах, и юность, издавна погребенная под бременем невзгод, проглянула в похорошевших чертах его лица.

Стоя возле туалета, Блазиус любовался своим произведением, отступая на шаг, как живописец, положивший последний мазок на полотно, которым он доволен.

— Если, как я надеюсь, вы преуспеете при дворе и вернете себе прежние богатства, не откажите принять меня, к тому времени отставного актера, на должность заведующего вашим гардеробом, — сказал он, подражая смиренному просителю, и поклонился преображенному Сигоньяку.

— Я приму во внимание вашу просьбу, — грустно улыбнулся Сигоньяк. — Вы, господин Блазиус, — первый человек, о чем-то попросивший меня.

— После обеда, который будет нам подан отдельно, мы отправимся к господину маркизу де Брюйеру, чтобы предложить ему список пьес, входящих в наш репертуар, и узнать от него, какое помещение отведено в замке под театр. Вы сойдете за поэта нашей труппы, — ведь в провинции встречается немало просвещенных людей, которые сопровождают колесницу Талии в надежде тронуть сердце какой-нибудь актрисы, что почитается весьма благородным и галантным поступком. Изабелла может служить прекрасным предлогом, тем более что она умна, хороша собой и добродетельна. Простушки зачастую гораздо более искренни в своих ролях, чем полагает развращенная и кичливая публика.

На этом Педант удалился, чтобы заняться собственным туалетом, хотя и не отличался щегольством.

Красавчик Леандр, не переставая мечтать о хозяйке замка, расфрантился как мог в надежде на несбыточное любовное приключение, которого неустанно домогался, но, по словам Скапена, ничего не получал, кроме разочарования и колотушек. Актрисам господин де Брюйер учтиво прислал несколько штук шелковых тканей, чтобы на всякий случай пополнить их театральный гардероб, и они, как легко себе представить, прибегли ко всем ухищрениям, какими пользуется искусство, дабы усовершенствовать природу, стремясь явиться во всеоружии, насколько позволяли им убогие одежды странствующих комедианток. Принарядившись, все отправились в залу, где был подан обед.

Маркиз, нетерпеливый по натуре, явился к актерам до того, как они встали из-за стола; Он не допустил, чтобы они прерывали трапезу, и лишь после того, как им подали воду ополоснуть руки, спросил у Тирана, какие пьесы они играют.

— У нас в репертуаре все пьесы покойного Арди, — замогильным басом ответил Тиран, — «Пирам» Теофиля, «Сильвия», «Кризеида» и «Сильванир», «Безумство Карденио», «Неверная наперсница», «Фелида из Скироса», «Лигдамон», «Наказанный обманщик», «Вдовица», «Перстень забвения», и все лучшее, что создано первейшими поэтами нашего времени.

— Я уже несколько лет живу вдалеке от двора и незнаком с последними новинками, — скромно ответил маркиз, — мне трудно вынести суждение о таком количестве первоклассных пьес, из коих большинство мне неизвестно; на мой взгляд, вернее всего будет вам самим, руководствуясь теорией и практикой, сделать выбор, который не преминет быть разумным.

— Нам часто приходилось играть пьесу, которая, пожалуй, не имела бы успеха в чтении, — ответил Тиран, — однако сценическими эффектами, остротой диалога, потасовками и шутовскими проделками она всегда вызывала смех у самых почтенных людей.

— Лучше и незачем искать, — решил маркиз. — Поистине счастливая находка. А как называется это образцовое произведение?

— «Бахвальство капитана Матамора».

— Клянусь честью, превосходное наименование! А у Субретки там хорошая роль? — спросил маркиз, подмигнув Зербине.

— Самая забавная и самая задорная на свете, и Зербина справляется с ней превосходно. Это ее коронная роль. Она неизменно срывает рукоплескания безо всяких наемных хлопальщиков.

В ответ на директорскую похвалу Зербина сочла уместным покраснеть, но ей не без труда удалось вызвать краску смущения на свои смуглые щеки. Скромность — эти румяны души, отсутствовала у нее совершенно. Среди баночек с притираниями такого крема не водилось на ее туалетном столе. Она потупила глаза, отчего стала заметна длина ее черных ресниц, и, как бы стараясь жестом остановить поток не в меру лестных слов, подняла на свет изящную, хоть и смугловатую руку с отставленным мизинчиком и розовыми ноготками, блестящими, как рубин, — недаром их полировали коралловым порошком и замшей.

В таком виде Зербина была очаровательна. Притворная стыдливость служит пряной приправой к изощренной распущенности; не обманываясь на этот счет, сластолюбец смакует всю пикантность лицемерной игры. Маркиз смотрел на Субретку пылким взглядом знатока, проявляя к остальным женщинам рассеянную учтивость благовоспитанного мужчины, чей выбор уже сделан.

«Он даже не осведомился, что за роль у героини! — думала в сердцах Серафина. — Какое неприличие! Этот вельможа и богач вопиюще обездолен по части ума, воспитания и вкуса. Наклонности у него самые низменные. Пребывание в провинции повредило ему, а привычка волочиться за стряпухами и пастушками окончательно испортила его манеры.»

Эти размышления никак не украсили Серафины. Ее правильные, ну суховатые черты становились привлекательными, когда их смягчало искусное жеманство улыбок и прищуренных глаз, а гримаса раздражения лишь подчеркивала их неприятную резкость. Она была, бесспорно, красивее Зербины, но в красоте ее чувствовалось что-то надменное, заносчивое, злобное. Это, быть может, не остановило бы любовь, которая не побоялась бы пойти на приступ. Зато легкокрылую прихоть спугнула бы мгновенно.

И маркиз удалился, не сделав попытки поухаживать ни за донной Серафиной, ни за Изабеллой, на которую, кстати, как он считал, пал выбор Сигоньяка. Напоследок он сказал Тирану:

— Я отдал распоряжение очистить для театра оранжерею — самую просторную залу в замке; туда уже, верно, принесли доски и козлы для подмостков, драпировки, скамьи, словом, все необходимое для импровизированного представления. Мои слуги неопытны в таких делах; распоряжайтесь ими, как староста на галере — командой каторжников. Они будут повиноваться вам, как мне самому.

Слуга проводил Тирана, Блазиуса и Скапена в оранжерею. На них обычно лежали заботы об устройстве сцены. Зала как нельзя лучше подходила для театрального представления — ее продолговатая форма позволяла устроить сцену на одном конце, а на свободном пространстве рядами поставить кресла, стулья, табуретки и скамьи, соответственно рангу зрителей и уважению, которое следовало им оказать. Стены залы разделаны под зеленый трельяж на голубом фоне, где изображены были постройки в сельском вкусе, с колоннами, аркадами, нишами, куполами, — во всем была соблюдена строгая перспектива, а однообразие ромбов и прямых линий смягчалось разбросанными кое-где гирляндами листьев и цветов. Полуциркульный потолок, в подражание небосводу, был усеян белыми пятнами облаков и пестрыми закорючками, изображавшими птиц; такое убранство как нельзя более соответствовало новому назначению залы.

С одного конца были настланы на козлах чуть наклонные подмостки. По обе стороны сцены выросли деревянные опоры для кулис, а ковровые портьеры, долженствующие играть роль занавеса, были натянуты на веревки и раздвигались собираясь слева и справа в виде драпировки, окаймляющей авансцену. Полоска материи, как на пологе, вырезанная по краю зубцами, заменяла фриз и завершала обрамление сцены.

Пока актеры хлопочут над устройством театра, займемся обитателями замка, о которых не мешает сообщить некоторые сведения. Мы забыли сказать, что маркиз де Брюйер был женат, — он сам настолько редко вспоминал об этом, что нам можно простить такую оплошность. Всякому понятно, что любовь не участвовала в заключении этого союза. Основанием его послужила одинаковая древность рода и соседство земельных угодий. После краткого медового месяца, не чувствуя взаимного влечения, маркиз и маркиза, как и подобает людям благовоспитанным, не стали по-мещански добиваться незадавшегося семейного счастья. По взаимному уговору они поставили на нем крест и жили вместе, но на разных половинах, в добром согласии, оказывая друг другу всяческое уважение и пользуясь всей той свободой, какую допускали приличия. Не подумайте на основании вышесказанного, что маркиза де Брюйер была женщиной некрасивой или малопривлекательной. Что отталкивает мужа, может стать лакомым куском для любовника. Любовь носит в глазах повязку, а брак — нет. Впрочем, мы сейчас представим вас маркизе, чтобы вы сами могли составить о ней суждение.

Маркиза занимала отдельные покои, куда маркиз не являлся без доклада. Мы совершим эту нескромность, в которой повинны писатели всех времен, и, не сказавшись пажу, обязанному предупредить камеристку, проникнем в спальню, зная, что не потревожим никого. Сочинитель романов непременно носит на пальце перстень Гигеса, который делает его невидимкой.

Это была обширная, богато разукрашенная комната с высоким потолком. Стены ее были обиты фландрскими шпалерами теплых, сочных и мягких тонов, изображавшими похождения Аполлона. Пунцовые драпировки индийского узорчатого штофа пышными сборками ниспадали вдоль окон, и когда веселый солнечный луч пронизывал их, они светились пурпуром рубина. Кровать была убрана тем же штофом, полотнища которого были соединены позументом, образуя ровные переливчатые складки. Как полагается на балдахинах, по краю его шел ламбрекен, украшенный на всех четырех углах пышным султаном ярко-розовых перьев. Корпус камина был выдвинут вперед и, не уходя в стену, возвышался до самого потолка. Большое венецианское зеркало в хрустальной раме, грани и ребра которой искрились многоцветными огоньками, выступало из лепки камина с наклоном к комнате, навстречу тому, кто отражался в нем. На прутьях каминной решетки, как бы выдутых чьим-то мощным, но перехваченным дыханием, под огромным колпаком полированного металла, потрескивая, пылали три полена, вполне пригодные для рождественского огня. Исходивший от них жар был весьма кстати в такое время года для комнаты таких размеров.

По обе стороны туалета стояли два секретера редкостной работы, инкрустированные твердыми породами камня, с колоннами из ляпис-лазури, с потайными ящиками, куда маркиз не вздумал бы сунуть нос, даже знай он, как они открываются; а за туалетом сидела госпожа де Брюйер в типичном для эпохи Людовика XIII кресле с мягкой спинкой на уровне плеч, обитой бахромой.

Две горничные, стоя позади маркизы, прислуживали ей: одна протягивала подушечку с булавками, другая — коробочку с мушками.

Хотя, по словам маркизы, ей было всего двадцать восемь лет, она явно перешагнула за тридцать, за тот рубеж, которого так наивно страшатся женщины, считая его не менее грозным, чем опытные мореплаватели — мыс Бурь. Давно ли? Этого не знала даже и сама маркиза, такую путаницу внесла она во все даты. Опытнейшие историки, мастера по части хронологии, только поседели бы, стараясь навести тут порядок.

Маркиза была смуглая брюнетка, но от полноты, явившейся с годами, кожа ее побелела; присущий прежней ее худобе оливковый цвет лица, против которого она пускала в ход жемчужные белила и тальковую пудру, сменился матовой белизной, несколько болезненной при дневном свете, но ослепительной при свечах. Лицо ее расплылось и щеки обвисли, однако овал не утратил благородных очертаний. Пухленький второй подбородок довольно грациозной линией переходил в шею. Несмотря на слишком резкую для женской красоты горбинку, нос имел горделивую форму, а над выпуклыми карими глазами полукругом вздымались брови, придавая глазам удивленное выражение.

Искусные руки куаферши только что кончили укладывать в прическу ее густые черные волосы, — дело нелегкое, судя по количеству папильоток из пропускной бумаги, устилавших ковер вокруг туалетного стола. Челка из буколек в виде запятых окаймляла лоб и курчавилась у корней пышных волос, зачесанных валиком, меж тем как две воздушных пряди, взбитых быстрыми отрывистыми движениями гребня, вились вокруг щек, служа им изящной рамкой. Кокарда из лент, обшитых стеклярусом, венчала тяжелый узел, стянутый на затылке. Волосы были главным украшением маркизы, из них можно было делать любые прически, не прибегая к накладным локонам и парикам, недаром их обладательница охотно допускала дам и кавалеров присутствовать при том, как горничные наряжают ее.

С полной округлой шеи взгляд спускался к белоснежным пышным плечам, которые приоткрывал вырез корсажа и где виднелись две соблазнительные ямочки. Тесный корсет, приподымая грудь, сближал те два полушария, что у льстецов-стихотворцев, сочинителей сонетов и мадригалов упорно именуются враждующими братьями, хотя на самом деле они нередко мирятся друг с другом, не будучи столь свирепыми, как братья из «Фиваиды».

Шею маркизы окружал черный шелковый шнурок, продернутый в рубиновое сердечко, на котором висел бриллиантовый крестик, как бы заклиная языческую чувственность, пробуждаемую видом выставленных напоказ прелестей, и закрывая нечестивым желаниям доступ к груди, столь слабо защищенной кружевным укрытием.

Поверх белой атласной юбки на госпоже де Брюйер было гранатовое шелковое платье, подхваченное черными бантами и стеклярусными пряжками, с манжетами или откидными раструбами, как на рыцарских перчатках.

Жанна, одна из горничных маркизы, поднесла ей коробочку с мушками, — это был последний штрих, без которого туалет модницы того времени не мог считаться законченным. Госпожа де Брюйер прилепила одну мушку над уголком рта и долго искала места для другой, той, что зовется «злодейкой», потому что она сражает самых отважных кавалеров, безоружных перед ней.

Горничные, понимая всю важность происходящего, замерли на месте, притаив дыхание, лишь бы не вспугнуть кокетливое раздумье своей госпожи. Наконец застывший в нерешительности палец направился к цели, и крохотная точка, черная звездочка на сверкающих белизной небесах, точно родинка, села у начала левой груди. На языке любовных символов это означало, что путь к устам ведет через сердце.

Довольная собой, маркиза бросила последний взгляд в венецианское зеркало, склоненное над туалетным столом, встала и прошлась по комнате, вынула из ларчика круглые часы, нюрнбергское яйцо, как говорили тогда, с тонким рисунком из разноцветной эмали и с алмазной осыпью, висевшее на цепочке с крючком, который она прицепила к поясу рядом с ручным зеркальцем в позолоченной оправе.

— Ваше сиятельство сегодня в авантаже: и прическа и платье вам как нельзя больше к лицу, — вкрадчиво сказала Жанна.

— Ты находишь? — небрежным тоном рассеянно протянула маркиза. — А мне, наоборот, кажется, что я сегодня страшна как смертный грех. Глаза запавшие, а цвет платья толстит меня. Не лучше ли надеть черное? Как по-твоему, Жанна? В черном кажется тоньше.

— Если вашему сиятельству угодно, я надену на вас тафтяное платье пюсового или прюнового цвета. Это дело минутное; только боюсь, как бы ваше сиятельство не испортило этим весь наряд.

— Ты, Жанна, будешь виновата, если я обращу в бегство купидона и не соберу за сегодняшний вечер достаточной жатвы сердец. Много народу пригласил маркиз на представление?

— Верховые отправлены в разные стороны. Соберется, конечно, многочисленное общество: гости съедутся из всех окрестных замков. Случаи развлечься до того уж редки в наших краях!

— Да, в этом ты права, — вздохнула маркиза, — ужас как тут скудно на предмет увеселений! А комедиантов ты видела, Жанна? Есть среди них молодые, приятной наружности и благородной осанки?

— Не знаю, что и ответить вашему сиятельству. От румян, белил и париков лица этих людей похожи на маски. Они очень выигрывают при свечах против того, каковы они на самом деле. Все же мне показалось, что один из них и видом и манерами вполне презентабелен — у него красивые зубы и стройные ноги.

— Это, должно быть, первый любовник, Жанна, — сказала маркиза. — На такие роли выбирают самых красивых мужчин в труппе — не подобает же носатому нашептывать нежности, кривоногому преклонять колена для любовного признания.

— Да это совсем никуда бы не годилось, — смеясь, подтвердила горничная. — Мужья какие есть, такие и есть, а любовники должны быть безупречны.

— Потому-то мне и нравятся театральные любезники, они цветисто говорят, умело выражают нежные чувства, млеют у ног жестокой красавицы, призывают в свидетели небеса, клянут свою судьбу, выхватывают из ножен шпагу, чтобы пронзить себе грудь, извергают огонь и пламень, точно дышащий любовью вулкан, и своими речами способны довести до экстаза самую неприступную добродетель; слова их так приятно волнуют меня, будто обращены прямо ко мне. Порой меня даже раздражает холодность красотки, и я про себя негодую на то, что по ее милости томится и сохнет столь совершенный любовник.

— У вашего сиятельства добрая душа, — ответила Жанна, — вам невмоготу смотреть на чужие страдания. Я куда более жестокосердна, мне прелюбопытно было бы взглянуть, как это на самом деле умирают от любви. Пышными словами меня не убедишь!

— У тебя чересчур прозаический ум, Жанна, он требует материальных доказательств. Ты, не в пример мне, не привыкла читать романы и театральные пьесы. Кажется, ты говорила, что первый любовник труппы недурен собой?

— Можете судить об этом сами, ваше сиятельство, — сказала камеристка, г лядя в окно. — Он как раз идет по двору, должно быть, в оранжерею, где сооружают театр.

Маркиза приблизилась к оконной амбразуре и увидела Леандра, который шел мелкими шажками, как бы погруженный в страстные мечты. Он на всякий случай напускал на себя меланхолический вид, за которым женщины угадывают сердечную рану и рвутся ее врачевать. Подойдя к балкону, он закинул голову рассчитанным движением, придавшим его глазам особый блеск, и устремил на окно долгий, скорбный взгляд, полный безнадежной любви и вместе с тем живейшего и почтительнейшего восхищения. Увидев маркизу, прильнувшую лбом к стеклу, он снял шляпу и взмахнул ею так, что пером коснулся земли, отвесил глубокий поклон, какой отвешивают королевам и богиням, подчеркивая дистанцию между эмпиреями и земной юдолью. Затем изящным жестом надел шляпу и снова принял надменную осанку кавалера, на миг склонившего свою гордыню к подножию красоты. Все это было проделано четко, точно, безупречно. Настоящий вельможа, искушенный в светском и придворном обиходе, не мог бы вернее передать малейший оттенок.

Польщенная его приветствием, сдержанным и вместе с тем благоговейным, так умело отдающим должное ее высокому званию, маркиза не могла удержаться, чтобы не ответить кивком головы и чуть заметной улыбкой.

Эти знаки благосклонности не ускользнули от Леандра, и он с присущим ему фатовством не замедлил преувеличить их значение, тотчас же решив, что маркиза успела в него влюбиться. В его необузданном воображении уже созрел целый неправдоподобный роман. Наконец-то осуществится мечта всей его жизни! Наконец у него, бедного провинциального актера, разумеется, высокоодаренного, но ни разу еще не игравшего при дворе, будет любовная интрига с настоящей знатной дамой, владелицей поистине княжеского замка. От этих бредней у него голова пошла кругом; сердце готово было выпрыгнуть из груди, и, воротясь к себе в комнату после репетиции, он сел писать высокопарное послание, рассчитывая каким-нибудь путем передать его маркизе.

Так как все роли были давно известны, пьеса «Бахвальство капитана Матамора» могла начаться сразу же, как съехались гости маркиза.

Оранжерея, превращенная в театральную залу, являла собой очень красивое зрелище. Свечи, вставленные в стенные жирандоли, распространяли мягкий свет, выгодный для женских уборов, без ущерба для сценических эффектов. Позади зрителей, на ступенчатом дощатом возвышении были расставлены кадки с померанцевыми деревьями; от их листьев и плодов, согретых теплом залы, исходил сладостный аромат, смешиваясь с запахами духов — мускуса, росного ладана, ириса и амбры.

В первом ряду, перед самой сценой массивные кресла занимали Иоланта де Фуа, герцогиня де Монтальбан, баронесса д'Ажемо, маркиза де Брюйер и другие высокородные особы, соперничавшие между собой в щегольстве и великолепии нарядов. Бархат, атлас, серебряная и золотая парча, кружево, гипюр, канитель, бриллиантовые застежки, жемчужные ожерелья, серьги с подвесками, подхваты из драгоценных каменьев искрились на свету, переливаясь всеми цветами радуги. Но куда ярче любых алмазов сверкали глаза их обладательниц. И при дворе вряд ли могло собраться более блистательное общество.

Не будь там Иоланты де Фуа, многие смертные богини поставили бы Париса перед выбором, которой из них вручить золотое яблоко, но ее присутствие делало всякому соревнование бесполезным. Между тем юная аристократка гораздо менее была похожа на снисходительную Венеру, нежели на суровую Диану. Красота ее была безжалостна, осанка непреклонна, совершенство доводило до отчаяния. Лицо удлиненного изящного овала казалось не сотворенным из живой плоти, а выточенным из агата или оникса, такой неземной чистоты и благородства были его черты. Тонкая, гибкая лебединая шея девственной линией переходила в плечи, еще по-детски худощавые, и в юную белую, как снег, грудь, ни разу не трепетавшую от бурного биения сердца. Изогнутый, как лук Дианы Охотницы, рот метал стрелы иронии, даже когда безмолвствовал, а ледяные взгляды голубых глаз пресекали предприимчивость смельчаков. Однако ее очарование было неотразимо. Весь ее дерзостно ослепительный облик бросал вызов несбыточным желаниям. Ни один мужчина, увидев Иоланту, не мог в нее не влюбиться, но лелеять мечту о взаимной любви отваживались очень немногие.

Как она была одета? У нас не достанет самообладания, чтобы описать ее наряд. Одежда облекала ее стан лучезарной дымкой, в которой каждый видел лишь ее самое. Однако сдается нам, что гроздья жемчугов переплетались с ее золотистыми кудрями, как ореол сиявшими вокруг лба.

Позади дам на табуретах и скамейках расположились вельможи и родовитые дворяне — отцы, мужья и братья красавиц. Одни изящно склонялись над спинками кресел, нашептывая любезности в благосклонное ушко, другие обмахивались султанами своих шляп или, выпрямясь во весь рост и подбоченясь, чтобы покрасоваться своей статью, окидывали собрание самодовольным взглядом. Гул голосов, как легкий туман, реял над головами зрителей, которые начали уже терять терпение, когда раздались три торжественных удара, тотчас же водворив тишину.

Занавес медленно раздвинулся, и открылась декорация, изображавшая городскую площадь, место неопределенное, удобное для интриг и столкновений примитивной комедии. Это был перекресток, окруженный домами с островерхими кровлями, с выступающими один над другим этажами, со свинцовыми переплетами на оконцах, с наивными штопорами дымков, поднимавшихся из труб к облакам, которым никакие швабры не могли вернуть первоначальную белизну. На стыке двух улиц, отчаянными усилиями стремившихся углубиться в холст и создать перспективу, стоял дом с настоящей дверью и настоящим окном. Две кулисы, соединенные между наверху полоской кисеи с лужицами жира, обладали теми же усовершенствованиями, а на одной из них имелся даже балкон, на который можно было взобраться по лесенке, невидимой для зрителей, — устройство, удобное для бесед, свидания и похищений на испанский манер. Как видите, театр нашей маленькой труппы был недурно оборудован по тем временам. Конечно, на взгляд знатока, декорации были намалеваны довольно неумело и грубо. Черепицы на крышах резали глаз не в меру ярким красным цветом, листва на деревьях перед домами отличалась ядовитейшей зеленью, а голубые просветы на небе были лазоревы до неправдоподобия; но по общему виду снисходительные зрители довольно легко могли представить себе, что место действия — городская площадь.

От двадцати четырех свеч рампы, с которых был тщательно снят нагар, падал яркий свет на эти бесхитростные декорации, непривычные к такому роскошеству. Красочное зрелище вызвало в публике гул одобрения.

Пьеса начиналась ссорой честного буржуа Пандольфа с дочерью Изабеллой. Она объявила, что влюблена в белокурого красавца, а потому наотрез отказывается выйти замуж за капитана Матамора, от которого отец был без ума, и служанка Зербина, подкупленная Леандром, рьяно поддерживала ее сопротивление. Пандольф ругательски ругал дерзкую субретку, а она, не оставаясь в долгу, находила сотни возражений и советовала хозяину самому обвенчаться с Матамором, раз уж он так ему полюбился. Она же не допустит, чтобы ее барышня стала женой старого филина, носатой образины, которая щелчка просит, пугала, годного только для огорода. Взбешенный Пандольф, желая поговорить с дочерью наедине, гнал субретку в дом; но она плечом оборонялась от его толчков и, не двигаясь с места, так изгибала стан, так задорно поводила бедрами, так кокетливо шуршала юбками, что настоящей балерине в пору было позавидовать ей. На каждую тщетную попытку Пандольфа она отвечала смехом, открывая рот во всю ширь и показывая тридцать два жемчужных зуба, еще ярче сверкавших при свечах, ее смех был способен был разогнать тоску самого Гераклита, подведенные глаза сияли, как бриллианты, губы рдели от кармина, а новые юбки, сшитые из подаренной маркизом тафты, трепыхаясь, вспыхивали на сгибах и как будто сыпали искрами.

Ее игра вызвала дружные рукоплескания, и владелец замка Брюйер лишний раз убедился, что проявил хороший вкус, остановив свой выбор на этой жемчужине всех субреток.

Но тут новый персонаж появился на сцене, оглядываясь, словно боясь, что его заметят. Это был Леандр, бич отцов, мужей и опекунов, любимец жен, дочерей и воспитанниц, — одним словом, любовник, тот, о ком мечтают, кого ждут и кого ищут, кто должен претворить в действительность отвлеченный идеал, осуществить посулы поэтов, драматургов и романистов, стать олицетворением молодости, страсти, счастья, не знать человеческих немощей, не испытывать ни голода, ни жажды, ни зноя, ни стужи, ни страха, ни усталости, ни болезней и ни на миг — ночью и днем — не утратить способности испускать томные вздохи, ворковать о любви, прельщать дуэний, подкупать субреток, взбираться по веревочным лестницам, обнажать шпагу при встрече с соперником или с неожиданной помехой и при этом всегда быть чисто выбритым, красиво завитым, носить безупречное платье и белье, строить глазки и складывать губы сердечком, наподобие восковой куклы! Тяжкое ремесло, которое не окупается даже любовью всех женщин без изъятия.

Рассчитывая встретить Изабеллу, а вместо нее столкнувшись с Пандольфом, Леандр замер на месте в позе, которая была тщательно заучена перед зеркалом, так как она подчеркивала достоинства его наружности: стан склонен влево, правая нога чуть согнута в колене, одна рука сжимает эфес шпаги, другая поднята к лицу, чтобы виден был блеск пресловутого алмаза на перстне, пламенный взор подернут негой, легкая улыбка приоткрывает эмаль зубов. Сейчас он на самом деле был хорош собой. Новые ленты освежили костюм, сорочка ослепительной чистоты белой пеной проступала между камзолом и панталонами, узкие башмаки на высоких каблуках, украшенные огромной кокардой, дополняли облик отменного кавалера. Зато и в глазах дам он преуспел вполне; даже придирчивая Иоланта не нашла в нем повода для насмешки. Воспользовавшись паузой, Леандр через рампу обратил к маркизе самый свой обольстительный взгляд с выражением такой страстной мольбы, что она невольно залилась краской; затем он перевел этот взгляд на Изабеллу, но уже потухшим и рассеянным, как бы подчеркивая разницу между любовью истинной и поддельной.

При виде Леандра Пандольф разъярился еще пуще. Он приказал дочери и субретке немедленно войти в дом, однако Зербина успела все-таки спрятать в карман записочку от Леандра к Изабелле с просьбой о ночном свидании. Оставшись наедине с отцом, молодой человек учтивейшим образом принялся заверять его в чистоте своих намерений, имеющих целью священнейшие из уз, а также в благородстве своего происхождения, благосклонности к нему сильных мира сего и кое-каких связях при дворе, превыше же всего в том, что даже смерть не отторгнет его от Изабеллы, ибо он любит ее больше жизни; юная девица, стоя на балконе, с восторгом внимала его пленительным речам и грациозными кивками выражала одобрение. Не поддаваясь этому слащавому красноречию, Пандольф с чисто старческим упорством долбил свое — либо его зятем будет капитан Матамор, либо он упрячет дочку в монастырь. И тут же отправился за нотариусом, чтобы покончить с этим делом.

Уходя, Пандольф замкнул дверь на двойной запор, и теперь Леандр убеждал появившуюся у окна красотку, чтобы она, во избежание таких крайностей, согласилась бежать с ним к его знакомому монаху — тот не отказывается сочетать браком влюбленных, которым чинит препоны деспотизм родителей. На это Изабелла, признавая, сколь чувствительна она к страсти Леандра, с девичьей скромностью возразила, что надо чтить тех, кто произвел нас на свет, а монах тот, чего доброго, и не может венчать как положено; зато она обещает противиться всеми силами и скорее пострижется в монахини, нежели вложит свою ручку в лапищу Матамора.

Влюбленный отправился кое-что предпринять с помощью слуги — продувного малого, изобретательного на плутни, уловки и военные хитрости, не хуже самого Полиена. К вечеру он намеревался возвратиться под балкон возлюбленной и отдать ей отчет в успехе своих начинаний.

Едва Изабелла закрыла окно, как, по своему обыкновению некстати, на сцене появился Матамор. Его выход, которого все ждали, произвел сильный эффект. Этот излюбленный персонаж обладал даром вызывать смех у самых заядлых меланхоликов.

Хотя столь свирепое поведение ничем не было вызвано, Матамор, делая шаги длиной с те шестифутовые слова, о которых толкует Гораций, приблизился к рампе и остановился там, расставив ноги циркулем, нагло и заносчиво подбоченясь, словно бросал вызов всей зрительной зале. При этом он крутил ус, вращал глазами, раздувал ноздри и громко пыхтел, как бы в гневе за мнимую обиду намереваясь уничтожить весь род человеческий.

Ради столь торжественного случая Матамор извлек из недр сундука почти новый костюм, который надевался лишь при особых обстоятельствах и в своей карикатурно испанской пышности казался еще нелепее на скелетоподобном капитане. Состоял костюм из выгнутого наподобие лат камзола с красными и желтыми поперечными полосами, которые, как на перевернутом гербе, сходились под углом посередке и были скреплены рядом пуговиц. Мыс камзола спускался низко на живот, а края его и проймы были обшиты толстым жгутом тех же цветов; такие же полосы извивались спиралями вдоль рукавов и панталон, отчего руки и ляжки казались затейливыми дудками. Кто вздумал бы натянуть на петуха красные чулки, тот получил бы точное представление об икрах Матамора. Огромные желтые помпоны сидели на башмаках с красными прорезями, точно капустные кочаны на огороде; подвязки с торчащими бантами стягивали над коленом ноги, лишенные намека на мясо, как лапы голенастой цапли. Положенные на картон и заглаженные восьмерками брыжи охватывали шею и вынуждали актера задирать голову, что соответствовало духу его заносчивых персонажей. А голову ему покрывала пародия на шляпу в стиле Генриха IV с загнутым полем и с пучком красных и белых перьев. За плечами развевался изрезанный зубцами плащ тех же цветов, прекомически подхваченный гигантской рапирой, которую оттягивала тяжелая чашка. В конце длиннейшего клинка, на который можно было бы насадить с десяток сарацинов, висела проволочная розетка тонкой работы, изображавшая паутину, — неоспоримое доказательство того, как редко Матамор пользовался своим смертоносным оружием. Зрители, обладавшие острым зрением, могли бы даже разглядеть металлического паучка, который безмятежно болтался на проволочной нити, явно уверенный, что никто не помешает его трудам.

В сопровождении слуги Скапена, которому острие хозяйской рапиры грозило выколоть глаза, Матамор раза два-три обежал сцену, звеня шпорами, нахлобучив шляпу до бровей и строя страшные рожи. Зрители покатывались со смеху; наконец он вновь остановился у самой рампы и начал монолог, уснащенный враньем, преувеличениями и похвальбой; постараемся вкратце изложить его содержание, из которого люди просвещенные могут заключить, что автор пьесы читал Плавтова «Miles gloriosus», прародителя всей плеяды Матаморов.

— На сегодня, Скапен, я дам моей смертоносной рапире отдохнуть в ножных и предоставлю лекарям увеличивать население кладбищ, где я состою главным поставщиком. Кто, подобно мне, свергнул с престола персидского хана, за бороду вытащил Арморабакена из его стана, а свободной рукой сразил десять тысяч неверных турок, пинком сокрушил стены сотен крепостей, не раз бросал вызов судьбе, задавал трепку случаю, предавал зло огню и мечу, как гусака ощипал Юпитерова орла, когда тот отказался принять вызов, боясь меня больше, чем титанов, кто шел против ружей с громовой стрелой, вспарывая небо острием усов, — тому, конечно, не грех побездельничать и поразвлечься. Кстати же, вселенная укрощена и не ставит более преград моей удали, а парка Атропа осведомила меня, что ножницы, которыми она обрезала нить скошенных моим мечом жизней, притупились и ей пришлось отправить их к точильщику. Итак, Скапен, мне надо обеими руками сдерживать мою храбрость, прекратить на время дуэли, войны, побоища, разгромы, опустошения городов, рукопашные схватки с гигантами, истребление чудовищ по образцу Тезея и геркулеса, в чем находит себе выход вся алчность моей неукротимой отваги. Я сам хочу отдохнуть и даю передышку смерти! Ну а в каких развлечениях проводит свои досуги и рекреации сеньор Марс, этот жалкий драчун по сравнению со мной? Он нежится в объятиях белых и мягких рук госпожи Венеры, которая, будучи благоразумнейшей из богинь, отдает предпочтение воинам, жестоко презирая своего хромоногого рогоносца-мужа. Вот почему я решил снизойти до человеческих чувствований, и, видя, что Купидон не осмеливается направить стрелу с золотым наконечником в храбреца моей закалки, я поощрительно подмигнул ему. Этого мало, — чтобы острие могло пронзить доблестное львиное сердце, я скинул кольчугу, сплетенную из колец, которые дарили мне богини, императрицы, королевы, инфанты, принцессы и знатные дамы со всего света, мои знаменитейшие любовницы, дабы их магическая сила оберегала меня в самых моих безрассудных деяниях.

— Насколько моему слабому разумению доступны перлы столь блистательного красноречия, уснащенного столь меткими оборотами и красочными метафорами в азиатском вкусе, — сказал слуга, делавший вид, будто слушает пламенную тираду хозяина с величайшим напряжением ума, — из этого чуда риторики явствует, что вашей доблестнейшей милости вздумалось воспылать страстью к какому-нибудь юному бутончику, иначе говоря, вы влюбились, как самый простой смертный.

Надо сознаться, для лакея у тебя недюжинная смекалка, ты попал прямо в точку, — снисходительно, с высокомерным добродушием подтвердил Матамор. — Да, я имею слабость быть влюбленным; но не бойся, это не нанесет ущерба моей отваге. Я не Самсон, чтобы позволить себя остричь, и не Алкид, чтобы сидеть за прялкой. Пусть попробовала бы Далила дотронуться до моих волос! Омфала, та стаскивала бы с меня сапоги. При малейшем непослушании я бы заставил ее отчищать от грязи шкуру немейского льва, как испанский плащ. В часы досуга у меня явилась такая унизительная для отважного сердца мысль: конечно, я сразил род человеческий, но поверг только лишь его половину. Женщины, создания беззащитные, ускользают из-под моей власти. Неблаговидно рубить им головы, отрезать руки и ноги, рассекать их надвое до пояса, как я поступаю с моими врагами — мужчинами. Учтивость не допускает таких воинственных повадок с женщинами. Мне достаточно капитуляции их сердец, безоговорочной покорности души, расправы с их добродетелью. Правда, число плененных мною дам превышает количество песчинок в море и звезд на небе, я таскаю за собой четыре сундука с любовными записочками, письмами и посланиями и сплю на тюфяке, набитом черными, русыми, рыжими и белокурыми локонами, которыми одаривали меня даже целомудреннейшие скромницы. Со мною заигрывала сама Юнона, но я отверг ее, потому что она порядком перезрела в своем бессмертии, несмотря на то что Канафосский ключ каждый год возвращает ей девственность. Но все эти победы я считаю поражениями, и лавровый венок, в котором недостает хотя бы одного листка, не нужен мне, он обесчестит мне чело. Прелестная Изабелла смеет мне противиться, и хотя любые преграды мне желанны, такую дерзость я стереть не могу и требую, чтобы она сама коленопреклоненно с распущенными волосами, моля о пощаде и помиловании, принесла мне на серебряном блюде золотые ключи от своего сердца. Ступай, принуди эту твердыню к сдаче. Даю ей три минуты на размышления: песочные часы будут в ожидании трепетать на длани устрашенного времени.

С эти Матамор остановился в подчеркнуто угловатой позе, комизм которой усугубляла его сверхъестественная худоба.

Несмотря на лукавые уговоры Скапена, окно не открывалось. Уповая на прочность стен и не боясь подкопа, гарнизон в составе Изабеллы и Зербины не подавал признаков жизни. Матамор, которого ничем нельзя озадачить, на сей раз был озадачен этим молчанием.

— Кровь и пламень! Небо и земля! Громы и молнии! — взревел он, топорща усы, как разъяренный кот. — Эти потаскушки не шелохнутся, точно дохлые коты. Пусть выкинут флаг и бьют отбой, иначе я щелчком опрокину их дом! И поделом недотроге, если она погибнет под развалинами. Скапен, друг мой, чем ты объясняешь такое лютое и дикое сопротивление моим чарам, коим, как известно, нет равных ни у нас на земноводном шаре, ни даже на Олимпе, обиталище богов?!

— Я объясняю это осень просто. Некий Леандр, конечно, не такой красавец, как вы, — но не все обладают хорошим вкусом, — вступил в сговор с местным гарнизоном, и ваша отвага направлена на крепость, покоренную другим. Вы пленили отца, а Леандр пленил дочь. Тол ко и всего.

Что? Ты говоришь — Леандр?! О, не повторяй этого презренного имени, не то от лютой злобы я сорву с небес солнце, выбью глаз у луны и, ухватив землю за концы земной оси, так ее тряхну, что произойдет новый потоп, не хуже чем при Ное или Огиге. Этот поганый сопляк осмеливается у меня под носом ухаживать за Изабеллой, царицей моих помыслов! Только покажись мне, отпетый развратник, хлыщ с большой дороги, я вырву тебе ноздри, разрисую крестами твою рожу, проткну тебя насквозь, разнесу, исколю, раздавлю, распотрошу, растопчу тебя, сожгу на костре и развею твой пепел! Если ты попадешься мне под руку, пока не отбушевал мой гнев, пламя из моих ноздрей отбросит тебя в первозданный огонь за пределы вселенной. Я зашвырну тебя в такую высь, что назад ты уже не вернешься. Стать мне поперек дороги! Я сам содрогаюсь при мысли, сколько бед и несчастий навлечет такая дерзость на злополучное человечество. Достойно покарать такое преступление я могу, лишь раскроив одним ударом всю планету. Леандр — соперник Матамора! Клянусь Махмутом и Терваганом! Слова застревают в испуге, не смея выговорить такую ересь. Они не вяжутся друг с другом; когда берешь их за шиворот, чтобы соединить вместе, они воют, зная, что я не спущу им такой дерзости. Отныне и впредь Леандр, — о язык мой, прости, что я вынуждаю тебя произнести это гнусное имя, — Леандр может почитать себя покойником и пусть поспешит заказать себе у каменотеса надгробный монумент, если я по великодушию своему не откажу ему в погребении…

— Клянусь кровью Дианы! Что кстати, то кстати, — заметил слуга, — господин Леандр собственной персоной не спеша приближается к нам. Вот вам случай начистоту объясниться с ним, и каким же великолепным зрелищем будет поединок двух таких храбрецов! Не стану таить от вас, что среди местных учителей фехтования и их помощников этот дворянин завоевал неплохую славу. Поспешайте обнажить шпагу; я же, когда дело дойдет до схватки, постерегу, чтобы стражники не помешали вам.

— Искры от наших клинков обратят их в бегство. Разве такое дурачье посмеет сунуться в этот кроваво-огненный круг? Не отходи от меня, друг Скапен, если по несчастной случайности мне будет нанесен чувствительный удар, ты примешь меня в свои объятия, — отвечал Матамор, очень любивший, когда прерывали его поединок.

— Идите же отважно навстречу и преградите ему путь, — сказал слуга, подталкивая своего господина.

Видя, что отступление отрезано, Матамор нахлобучил шляпу до бровей, подкрутил усы, положил руку на чашку своей гигантской рапиры и, приблизившись к Леандру, смерил его с головы до пят самым что ни на есть дерзким взглядом; но все это было пустое фанфаронство, потому что зубы его громко стучали, а тощие ноги дрожали и гнулись, словно тростник под ветром. У него оставалась последняя надежда устрашить Леандра громовыми раскатами голоса, угрозами и похвальбами, ибо зайцы часто рядятся в львиные шкуры.

— Известно ли вам, сударь, что я капитан Матамор, отпрыск славной фамилии Куэрно де Корнасан и свойственник не менее знаменитого рода Эскобомбардон де ла Папиронтонда, а по женской линии являюсь потомком Антея?

— Да хоть бы вы явились с луны, — презрительно передернув плечами, ответил Леандр, — мне-то какое дело до этой белиберды!

— Черт подери, сударь, сейчас вам до этого будет дело, а пока не поздно, убирайтесь прочь, и я пощажу вас. Мне жаль вашей молодости. Взгляните на меня. Я гроза вселенной, запанибрата с Курносой, провидение могильщиков; где я прохожу, там вырастают кресты. Тень моя едва решается следовать за мной, в такие опасные места я таскаю ее. Вхожу я только через брешь, выхожу через триумфальную арку; подаюсь вперед, только делая выпад, подаюсь назад, парируя удар; ложусь, — значит, повергаю врага; переправляюсь через реку, — значит, это река крови, а мостовые арки — это ребра моих противников. Я упиваюсь разгулом битвы, убивая, рубя, разя, круша направо и налево, пронзая насквозь. Я швыряю на воздух коней вместе с всадниками и, как соломинки, переламываю кости слонов. Беря крепость приступом, я взбираюсь на стены с помощью двух пробойников и голыми руками извлекаю ядра из пушечных жерл. Ветер от взмаха моего меча опрокидывает батальоны, точно снопы на оку. Когда Марс сталкивается со мной на поле битвы, он бежит, боясь, что я уложу его на месте, хоть и зовется богом войны; словом, отвага моя столь велика и ужас, внушаемый мною, столь силен, что до сей поры мне, аптекарю смерти, доводилось видеть любых храбрецов лишь со спины!

— Ну что же, сейчас вы увидите одного из них в лицо, — заявил Леандр, награждая левый профиль Матамора увесистой пощечиной, смачный отзвук которой прокатился по всей зале.

Бедняга качнулся вбок и едва не упал, но вторая, не менее внушительная пощечина с другой стороны восстановила его равновесие.

Во время этой сцены на балконе появились Изабелла и Зербина. Лукавая субретка покатывалась со смеху, а госпожа ее приветливо кивала Леандру. В глубине сцены показался Пандольф в сопровождении нотариуса и, растопырив все десять пальцев, вытаращив глаза, смотрел, как Леандр колотит Матамора.

— Клянусь шкурой крокодил и рогом носорога, — завопил хвастун, — могила твоя разверста, и я столкну тебя в не, мошенник, проходимец, бандит! Лучше бы тебе было дернуть за ус тигра или змею за хвост в индийских лесах. Задеть Матамора! На это не отважился бы сам Плутон со своим двузубцем. Я бы низверг его с адского престола и завладел Прозерпиной. Ну же, наголо, мой смертоносный клинок! Выглянь на свет, сверкни на солнце и, как в ножны, вонзись в живот безрассудного наглеца. Я алчу его крови, его мозга, всех его потрохов, я вырву душу из его глотки!

Говоря так, Матамор напрягал все жилы, вращал глазами, щелкал языком, будто всячески старался вытянуть непокорный клинок из ножен. Он весь вспотел от усилий, но смертоносная сталь предпочитала остаться нынче дома, как видно, опасаясь потускнеть от сырого воздуха.

Леандру прискучило смотреть на эти смехотворные старания, он дал хвастуну такого пинка, что тот отлетел на другой конец сцены, сам же, отвесив грациозный поклон Изабелле, удалился.

Матамор, лежа на спине, болтал в воздухе своими тонкими, стрекозьими ногами. Поднявшись с помощью Скапена и Пандольфа и убедившись, что Леандр ушел, он сделал вид, будто захлебывается от бешенства.

— Сделай милость, Скапен, стяни меня железными обручами, — я сейчас лопну от ярости, разорвусь, как бомба! А ты, коварный клинок, предаешь своего господина в роковую минуту — вот какова твоя благодарность за то, что я всегда поил тебя кровью славнейших воинов и бесстрашнейших дуэлистов! Мне следовало бы переломить тебя о колено на тысячу кусков за трусость, измену и вероломство; но ты дал мне понять, что истинный воин всегда должен быть готов идти на приступ, а не предаваться любовной неге. Правду сказать, за всю эту неделю я не обратил в бегство ни одной армии, не сразил ни дракона, ни другого чудовища, не снабдил смерить положенным рационом трупов, и ржавчина покрыла мой меч — ржавчина стыда, плесень праздности! На глазах у моей избранницы этот молокосос посмел смеяться, глумится надо мной, задирать меня. Мудрый урок! Философическое поучение! Нравственное назидание! Отныне я ежедневно буду убивать перед завтраком не меньше двух-трех человек, чтобы рапира моя не ржавела в ножнах. А ты напоминай мне об этом.

— Леандр, того и гляди, вернется, — заметил Скапен. — что, если мы все разом попробуем извлечь из ножен ваш грозный клинок?

Матамор уперся в камень, Скапен ухватился за рукоять, Пандольф — за Скапена, а нотариус — за Пандольфа, и после нескольких попыток клинок наконец поддался усилиям троих шутов, которые, задрав конечности, покатились в одну сторону, а сам бахвал в другую, потрясая в воздухе башмаками и все еще держась за ножны.

Когда его подняли, он схватил рапиру и высокопарно изрек:

— Теперь Леандру пришел конец; единственный для него способ избавиться от смерти — это перебраться на какую-нибудь отдаленную планету, ибо даже из недр земли я извлеку его, чтобы пронзить мечом, если он еще раньше не обратится в камень от моего устрашающего медузоподобного взгляда.

Несмотря на такой афронт, упрямый старик Пандольф по-прежнему верил в отвагу Матамор и настаивал на своей нелепой затее выдать дочь за столь блистательного рыцаря. Изабелла ударилась в слезы, уверяя, что предпочтет монастырь подобному браку. Зербина держала сторону Леандра и клялась своим целомудрием, — недурна клятва, нечего сказать, — что расстроит эту свадьбу. Матамор приписал такой холодный прием избытку девичьей стыдливости, — благовоспитанные особы не выставляют своих чувств напоказ. Кроме того, он еще не успел поухаживать по-настоящему, не показал себя во всем своем великолепии, подражая в этом скромности Юпитера по отношению к Семеле, которая обратилась в горсть пепла оттого, что пожелала увидеть своего божественного любовника в блеске его могущества.

Не слушая болтуна, обе женщины скрылись в доме. Матамор, желая быть галантным кавалером, велел слуге принести гитару, поставил ногу на тумбу и начал щекотать брюшко инструмента, чтобы вызвать у него мелодический смех. А сам принялся по-испански мурлыкать куплеты сегедильи с такими взвизгиваниями, с такими гнусавыми мяукающими нотами, словно это кот Раминагробис пел серенаду сидящей на крыше белой кошечке.

— Кувшин воды, выплеснутый на него Зербиной под коварным предлогом поливки цветов, не охладил его музыкального пыла.

— Это прекрасная Изабелла плачет слезами умиления, — объяснил Матамор. — Ведь во мне герой сочетается с виртуозом, и лирой я владею не хуже, чем мечом.

К несчастью, Леандр, бродивший поблизости и обеспокоенный звуками серенады, снова появился на сцене и, не желая, чтобы этот шут музицировал под балконом его возлюбленной, вырвал гитару из рук Матамора, который остолбенел от ужаса. Затем со всей силой хватил его той же гитарой по черепу, так что инструмент раскололся, и голова хвастуна просунулась в дыру, а шея оказалась зажатой, как в китайской колодке. Не выпуская грифа гитары, Леандр принялся таскать злополучного Матамора по всей сцене, встряхивал его, стукал о кулисы, чуть не подпаливая огнями рампы, что производило превосходный комический эффект. Позабавившись вдоволь, Леандр внезапно отпустил соперника, и тот шлепнулся на живот. Вообразите горемычного Матамора в этой позе, будто покрытого сковородой вместо головного убора.

На этом беды его не кончились. Слуга Леандра, известный своей неистощимой изобретательностью, придумал каверзную уловку, чтобы помешать браку Изабеллы и Матамора. Подученная им некая Доралиса, особа весьма кокетливая и легкомысленная, выступила на сцену в сопровождении братца-бретера, которого играл Тиран, принявший самое свое свирепое обличье и прихвативший две длинные рапиры, сложив их под мышкой крест-накрест, что придавало им особо грозный вид. Девица пришла жаловаться на Матамора, который ее соблазнил и покинул ради Изабеллы, дочери Пандольфа, а такое оскорбление можно смыть только кровью.

— Поскорее расправьтесь с этим головорезом, — торопил Пандольф своего будущего зятя. — Вам, доблестнейшему воину, кого не отпугивали орды сарацинов, это покажется пустяком.

После ряда забавных уверток Матамор скрепя сердце стал в позицию, но сам дрожал, как осина, и брат Доралисы первым же ударом выбил у него из рук рапиру и ею же принялся лупить хвастуна, пока тот не запросил пощады.

В довершение комизма появилась старуха Леонарда, одетая испанской дуэньей, и, утирая свои совиные глаза огромным платком, испуская душераздирающие стоны, сунула под нос Пандольфу обязательство жениться на ней, скрепленное поддельной подписью Матамора. Град ударов снова посыпался на злосчастного капитана, изобличенного в столь многообразных клятвопреступлениях, и все в один голос присудили ему в наказание за вранье, хвастовство и трусость жениться на Леонарде. Пандольф, разочарованный в Матаморе, с готовностью отдал руку дочери Леандру, образцовому кавалеру.

Эта буффонада, живо разыгранная актерами, вызвала восторженные рукоплескания. Мужчины признали Субретку неотразимой, женщины отдали должное скромной грации Изабеллы, а Матамор снискал всеобщие похвалы; и наружностью, и смехотворным пафосом, и неожиданной карикатурностью жестов он как нельзя более подходил к роли. Прекрасные дамы восхищались Леандром, а мужчины сочли его несколько фатоватым. Такое впечатление он производил обычно и, по правде сказать, не желал другого, более придавая цены своей наружности, нежели таланту. Красота Серафины завоевала ей много почитателей, и не один кавалер, рискуя навлечь на себя немилость хорошенькой соседки, готов был прозакладывать свои усы, что редко встречал столь красивую девицу.

Сигоньяк стоял за кулисами и от души наслаждался игрой Изабеллы, хотя временами, слыша нежные интонации в ее голосе, когда она обращалась к Леандру, не мог подавить затаенную ревность, — он не привык еще к поддельной театральной любви, под которой нередко скрывается глубокое отвращение и непритворная вражда. Поэтому его похвала после пьесы прозвучала несколько натянуто, и молодая актриса без труда разгадала причину.

— Вы так хорошо играете влюбленных, Изабелла, что можно принять ваши слова за чистую монету.

— Разве не в этом мое ремесло? — с улыбкой ответила Изабелла. — И разве не потому меня ангажировал директор труппы?

— Конечно, — согласился Сигоньяк, — но казалось, что вы искренне влюблены в этого фата, который только и умеет скалить зубы, как пес, которого дразнят, да щеголять стройностью и красотой ног.

Этого требовала роль; неужто я должна была стоять как истукан с кислой и сердитой миной? Но если я чем-нибудь погрешила против скромности, полагающейся благонравной особе, — скажите мне, я постараюсь исправиться.

— Нет, нет! Вы держали себя как девица безупречной нравственности, воспитанная в самых строгих правилах, в вашей игре трудно найти малейший недостаток, так верно, искренне, целомудренно и правдиво передает она истинные чувства.

— Уже гасят свечи, милый мой барон. Все разошлись, и мы скоро очутимся в темноте. Набросьте мне на плечи накидку и не откажите проводить меня до моей комнаты.

Сигоньяк довольно ловко, хотя руки у него дрожали, справился с новой для него ролью поклонника актрисы, и оба покинули залу, где не оставалось уже ни души.

Оранжерея находилась в левой части парка, среди купы высоких деревьев. Фасад замка, открывавшийся отсюда, был так же великолепен, как и противоположный. Поскольку парк спускался ниже цветника, то от этого замкового фасада отходила терраса, обнесенная решеткой с пузатыми балясинами, которые перемежались фаянсовыми бело-голубыми вазами на цоколях, где увядали последние осенние цветы.

В парк вела лестница с двойными перилами, выступавшая из опорной стены, на которой помещалась терраса; стена была облицована кирпичными панелями, обрамленными камнем, и все в целом производило величественное впечатление.

Было около девяти часов. Луна уже взошла. Легкий туман, как серебряный флер, смягчал очертания предметов, но не скрывал их вполне. Отчетливо был виден фасад замка, где некоторые окна светились красноватыми огнями, а другие переливались в лучах луны, точно рыбья чешуя. При этом освещении розоватый кирпич принимал нежный фиолетовый оттенок, а камни фундамента — серо-жемчужные тона. По новому шиферу кровли, как по отполированной стали, вспыхивали яркие блики, а черное кружево конька четко вырисовывалось в белесо-прозрачном небе. Брызги света падали на листья кустарника, отражались на гладкой поверхности ваз и усыпали алмазами газон, простиравшийся перед террасой. А дальше взгляду открывалась не менее пленительная картина — аллеи парка, как на пейзажах Брейгеля Бархатного, убегали вглубь полосками голубоватого тумана, а в конце их порой загорались серебристые отсветы то ли от мрамора статуи, то ли от струйки фонтана.

Изабелла и Сигоньяк поднялись по лестнице и, очарованные красотой ночи, несколько раз обошли террасу, прежде чем отправиться в отведенные им комнаты. Место было открытое, на виду у всего замка, так что добродетели молодой актрисы ничто не угрожало во время этой ночной прогулки. Да и робость барона успокаивала Изабелла; несмотря на амплуа простушки, она была достаточно сведуща в делах любви и знала, что уважение к любимой — основная черта истинной страсти. Хотя Сигоньяк не признался ей прямо, она угадала его чувства и не опасалась с его стороны нескромных посягательств.

Полная того милого замешательства, которое сопутствует зарождающейся любви, молодая чета, гуляя рука об руку вдвоем при лунном свете по пустынному парку, беседовала между собой о самых безразличных предметах. Всякий, кто вздумал бы их подслушать, был бы удивлен, уловив лишь отвлеченные рассуждения, пустяковые замечания, банальные вопросы и ответы. Но если в словах не было ничего сокровенного, то дрожь в голосе, взволнованный тон, паузы, вздохи и тихий доверчивый полушепот выдавали их затаенные чувства.

Иоланте отвели покои рядом с маркизой, выходившие окнами в парк, и когда, отпустив горничных, юная красавица обратила рассеянный взгляд на луну, сиявшую над верхушками деревьев, она заметила Изабеллу и Сигоньяка, которые прогуливались по террасе в сопутствии одних только своих теней.

Разумеется, высокомерная Иоланта, гордая, как и подобает богине, питала только презрение к бедному барону Сигоньяку, мимо которого проносилась порой ослепительным видением в блистательном и шумном вихре и с которым еще недавно обошлась так оскорбительно; тем не менее ей досадно было видеть его под своими окнами с другой женщиной, которой он, без сомнения, нашептывает слова любви. Никто не имел права самовольно стряхнуть ее иго, вместо того чтобы молча сохнуть по ней.

Она легла в прескверном расположении духа и долго не могла заснуть: влюбленная чета не выходила у нее из головы.

Когда Сигоньяк проводил Изабеллу до ее комнаты и направился в свою, он заметил в дальнем конце коридора таинственную фигуру, закутанную в серый плащ, край которого, переброшенный через плечо, закрывал незнакомцу нижнюю часть лица, а тень от надвинутой на лоб шляпы заменяла маску, мешая разглядеть его черты. При виде Изабеллы и барона незнакомец прижался к стене. Актеры уже разошлись по своим комнатам, да это и не мог быть никто из них. Тиран был выше ростом, Педант — толще, Леандр — стройнее, не походил он также ни на Скапена, ни на Матамора, отметного своей неправдоподобной худобой, которую не мог бы скрыть даже самый широкий плащ.

Не желая показаться любопытным и быть кому-то помехой, Сигоньяк поспешил переступить порог своей комнаты, успев, однако, приметить, что дверь гобеленного покоя, где поместилась Зербина, осталась предусмотрительно полуоткрытой, как бы в ожидании посетителя, которому не хотелось подымать шум.

Замкнувшись у себя, барон по легкому скрипу башмаков и бережно защелкнутому замку убедился, что закутанный в плащ таинственный гость попал туда, куда стремился.

Приблизительно час спустя Леандр потихоньку отворил свою дверь и, убедившись, что коридор пуст, осторожно, на носках, как цыганка, пляшущая между сырыми яйцами, достиг лестницы и спустился с нее, производя меньше шума, чем призрак, что бродит по заколдованному замку, прокрался вдоль стены, скрытый ее тенью, и повернул в парк к одному из боскетов, или лужков, обсаженных зеленью, в центре которого стояла статуя Амура Скромника, с пальчиком, приложенным к губам. В этом месте, без сомнения, указанном заранее, Леандр остановился и стал ждать.

Мы уже говорили, что Леандр к своей выгоде улыбку, которой маркиза ответила на его поклон, осмелился написать владелице замка Брюйер письмо, а подкупленная несколькими пистолями Жанна обещала тайком положить его послание на туалетный столик своей госпожи.

Мы дословно воспроизводим это письмо, чтобы дать понятие о стиле, каким пользовался Леандр для обольщения знатных дам, в чем, по его словам, не знал себе равных.

«Сударыня, или, вернее, богиня красоты, пеняйте лишь на свои несравненные прелести за ту досаду, которую они навлекли на Вас. Ослепленный ими, я осмелился выйти из тени, в которой надлежало мне прозябать, и приблизиться к их сиянию подобно тому, как дельфины всплывают из глубин океана на свет рыбацких фонарей и находят себе погибель, без пощады пронзенные остриями гарпунов. Я знаю, что обагрю своей кровью волну, но все равно жизнь мне не в жизнь, и я не боюсь умереть. Дерзость небывалая — домогаться того, что уготовано лишь полубогам, — хотя бы рокового удара от Вашей руки. И я отваживаюсь на это, отчаявшись заранее, и, не видя ничего для себя горшего, предпочитаю гнев Ваш высокомерному презрению. Чтобы нанести смертельный удар, надо взглянуть на свою жертву, и, умирая от Вашей суровости, я испытаю неземную усладу оттого, что был узрен Вами. Да, я люблю Вас, сударыня, и, если это святотатство, я не раскаиваюсь в нем. Господь позволяет боготворить его; звезды терпят восхищение смиреннейшего пастуха; удел высшего совершенства, подобного Вам, — быть любимым теми, кто стоит ниже его, ибо равного ему нет на земле, да нет, верно, и на небесах. Я, увы, всего лишь жалкий провинциальный актер, но будь я даже герцогом или принцем, наделенным всеми дарами Фортуны, головой своей я не достигал бы Ваших колен и между Вашим величием и моим ничтожеством расстояние было бы, как от вершины до бездны. Вам все равно пришлось бы нагнуться, чтобы поднять любящее сердце! Осмелюсь утверждать, сударыня, что в моем сердце не меньше благородства, чем нежности, и кто не отвергнет его, тот найдет в нем самую пылкую страсть, изысканную тонкость чувства, безусловное почтение и безграничную преданность. Кстати, если бы такое счастье было даровано мне, Вашей снисходительности не пришлось бы спуститься столь низко, как Вам представляется. Хотя волею жестокого рока и ревнивым злопамятством я доведен до такой крайности, что вынужден скрываться под актерскими масками, происхождения своего мне стыдиться нечего. Не будь причин государственной важности, возбраняющих мне нарушить тайну, все узнали бы, сколь славная кровь течет в моих жилах. Любовь ко мне не унизила бы никого. Но довольно, я и так сказал слишком много. Для Вас я навсегда останусь смиреннейшим и всенижайшим из Ваших слуг, хотя бы, как водится в развязках трагедий, меня признали и восславили как королевского сына. Пускай едва заметный знак даст мне понять, что дерзость моя не возбудила в Вас чересчур презрительного гнева, и я без сожаления готов испустить дух на костре моей страсти, спаленный пламенем Ваших очей.»

… Как бы отнеслась маркиза к этому пламенному посланию, которое, должно быть, писалось и переписывалось далеко не впервые? Чтобы ответить на такой вопрос, надо в совершенстве изучить женское сердце. К несчастью, письмо не попало по назначению. Помешавшись на знатных дамах, Леандр упускал из виду субреток и не оказывал им ни малейшего внимания. Это было серьезной оплошностью, так как служанки в большой мере руководят волей своих хозяек. Если бы, в добавок к пистолям, Леандр разок-другой чмокнул Жанну и приволокнулся за ней, она была бы удовлетворена в своем самолюбии камеристки, не менее чувствительном, чем самолюбие королевы, и поусерднее постаралась бы выполнить возложенное на нее поручение.

Когда она шла по коридору, небрежно держа в руке письмо Леандра, ей навстречу попался маркиз и для очистки совести, не будучи по природе любопытным мужем, спросил, что за бумажка у нее в руках.

— Да так, ерунда, — отвечала она, — послание от господина Леандра к ее сиятельству.

— От Леандра, первого любовника труппы, который играл обожателя Изабеллы в «Бахвальстве капитана Матамора»? Что он может писать моей жене? Верно, клянчит денег.

— Не думаю, — возразила злопамятная горничная, — вручая мне записку, он испускал вздохи и закатывал глаза, словно обмирал от любви.

— Дай сюда письмо, я сам на него отвечу, — приказал маркиз. — И ни слова не говори маркизе. Мы слишком балуем этих шутов снисходительным обращением, а они наглеют и забывают свое место.

Итак, маркиз, любивший позабавиться за чужой счет, написал Леандру ответ в том же стиле, размашистым аристократическим почерком, на бумаге, продушенной мускусом, скрепил его ароматическим испанским воском и печатью с вымышленным гербом, чтобы утвердить незадачливого любовника в роковом заблуждении.

Когда Леандр вернулся к себе в комнату после представления, он обнаружил на столе положенный неведомой рукой на самом виду конверт с надписью: «Господину Леандру». Дрожа от восторга, вскрыл он конверт и прочитал следующие строки:

«Как гласит ваше письмо, в своем красноречии столь губительное для моего покоя, богиням суждено любить лишь простых смертных. В одиннадцать часов, когда все уснет на земле, Диана, не страшась нескромных людских взглядов, покинет небеса и спустится к пастуху Эндимиону {84} , но только не на вершину горы Латмос, а в парк, к подножию статуи Амура Скромника, где прекрасный пастушок постарается задремать, чтобы пощадить стыдливость бессмертной богини, которая явится к нему, окутанная облаком, без сопровождения нимф и без серебряного ореола.»

Можете себе вообразить, какая безумная радость затопила сердце Леандра при чтении записки, содержание которой превзошло самые тщеславные его мечты. Он вылил себе на голову и на руки целый флакон пахучей эссенции, изгрыз кожуру мускатного ореха, придающего свежесть дыханию, заново начистил зубы, подкрутил букли и отправился в указанное место парка, где и переминался с ноги на ногу, пока мы поясняли вам происшедшее.

Лихорадка ожидания, а также ночная прохлада вызвали у него нервную дрожь. Он шарахался от упавшего с дерева листа и при малейшем шуме напрягал слух, привыкший на лету ловить шепот суфлера. Хруст песка под ногой превращался для него в оглушительный треск, который непременно услышат в замке. Против воли он проникался мистическим ужасом перед тайной лесов, и высокие черные деревья тревожили его воображение. Ничего определенного он не боялся, но мысли его принимали мрачный оборот. Маркиза медлила, и у Эндимиона, по милости Дианы, ноги совсем промокли от росы.

Вдруг ему почудилось, что валежник затрещал под чьими-то тяжелыми шагами. Так ступать не могла его богиня: богиням положено скользить на лунном луче и, коснувшись земли, не примять даже былинки.

«Если маркиза не поспешит прийти, то вместо пламенного любовника она найдет совсем остывшего воздыхателя. После такого томительного ожидания немудрено сплоховать, попав на остров Цитеру…» Не успел он додумать свою мысль, как четыре внушительные тени отделились от деревьев, выступили из-за пьедестала статуи и, как по команде, надвинулись на него. Две из них, воплотившись в дюжих каналий, лакеев маркиза де Брюйера, схватили актера за руки, будто собирались связать его, как пленника, а двое других принялись размеренно колотить его палками. Удары гулко стучали по его спине, точно молотки по наковальне. Не желая криками привлечь свидетелей своей незадачи, бедняга стоически терпел боль от побоев. Муций Сцевола не проявил больше мужества, поджаривая руку на огне жертвенника, нежели Леандр, снося палочные удары.

Отколотив злополучного актера, четверо палачей отпустили его, отвесили ему низкий поклон и безмолвно удалились.

Какое позорное падение! Икар не пал так глубоко, сорвавшись с небес. Избитый, измочаленный, растерзанный, Леандр, прихрамывая, согнувшись и потирая бока, доплелся до замка; но в своем неистребимом тщеславии он ни на миг не заподозрил, что его одурачили. Для его самолюбия выгодней было предать всей истории трагическую окраску. Он убеждал себя, что ревнивый муж, несомненно, выследил и остановил маркизу по дороге к месту встречи и, приставив ей к горлу нож, вынудил у нее признание. Он рисовал себе, как она, вся в слезах, с разметавшимися волосами, на коленях молит разгневанного супруга о пощаде и клянется на будущее лучше держать в узде свое пылкое сердце. Сам весь в синяках, он жалел ее, ради него подвергшую себя такой опасности, не подозревая, что она ни о чем не имеет понятия и мирно почивает на простынях голландского полотна, спрыснутых сандаловым и коричным маслом.

Проходя по коридору, Леандр, к превеликой своей досаде, увидел, что Скапен высунулся в щель своей приотворенной двери и ехидно посмеивается. Он постарался держаться как можно прямее, но хитрец не дал себя провести.

На другой день труппа собралась в путь. Тиран, щедро вознагражденный маркизом, сменил неповоротливую повозку с волами на фургон, запряженный четверкой лошадей, где легко можно было разместить всю труппу с пожитками. Леандр и Зербина встали поздно по причинам, которые нет надобности объяснять подробнее, только у первого был жалкий, пришибленный вид, хотя он и бодрился, как мог; вторая же сияла от удовлетворенного тщеславия. Она даже проявляла милостивое внимание к своим товаркам, и, что показательнее всего, Дуэнья льстиво подлаживалась к ней, чего никогда не водилось раньше. Скапен, от которого ничто не ускользало, заметил, что сундук Зербины, как по волшебству, стал вдвое тяжелее. Серафина кусала губы, бормоча себе под нос: «Тварь!» — но Субретка пропускала это словечко мимо ушей, довольная прежде всего унижением первой актрисы.

Наконец фургон тронулся, увозя актеров из гостеприимного замка Брюйер, который все они, кроме Леандра, покидали с сожалением. Тиран думал о полученных пистолях; Педант — о превосходных винах, которыми всласть утолил жажду; Матамор — о рукоплесканиях, которыми его щедро наградили; Зербина — о шелковых материях, золотых ожерельях и других дарах; Изабелла и Сигоньяк думали лишь о своей любви и, радуясь тому, что они вместе, даже не обернулись и не взглянули напоследок на синие кровли и алые стены замка, скрывавшиеся за горизонтом.