Вполне понятно, что актеры остались довольны пребыванием в замке Брюйер. Такая удача не часто выпадала им в их кочевой жизни; Тиран разделил деньги между всеми, и каждый любовно позвякивал пистолями в карманах, где обычно гулял ветер. Зербина излучала сдержанную и таинственную радость, добродушно принимая язвительные намеки товарок на могущество ее чар. Она ликовала, чем приводила в ярость Серафину. Один Леандр, весь разбитый от ночной трепки, явно не разделял общего веселья, хоть и силился улыбаться, но улыбался натужно, вернее, скалился, как побитый пес. Движения его были скованны, и толчки экипажа вызывали у него недвусмысленные гримасы. Он украдкой потирал ладонью спину и плечи; все эти скрытые маневры могли ускользнуть от внимания остальных комедиантов, только не от насмешливой наблюдательности Скапена, отмечавшего каждую незадачу Леандра, чье фатовство было ему несносно.
По недосмотру возницы колесо натолкнулось на большой камень, вызвав особенно сильный толчок, исторгший у злополучного любовника мучительный стон, что дало Скапену повод спросить притворно соболезнующим тоном:
— Отчего ты так охаешь и стонешь, бедный мой Леандр? Весь ты какой-то помятый, подобно рыцарю печального образа, когда он нагишом кувыркался среди уступов Сьерра-Морены, наложив на себя любовную епитимью по образцу Амадиса, уединившегося на голой скале. Можно подумать, что спал ты не на мягких тюфяках, на валиках и подушках под стеганым одеялом, а на перекрещенных палках, каковые скорее увечат, нежели покоят тело. Вид у тебя пришибленный, щеки бледные и под глазами мешки. Из этого явствует, что бог Морфей не посещал тебя нынче ночью.
— Возможно, Морфей и сидел в своей норе, зато малютка Купидон любит бродяжить и безо всякого фонаря отыщет в коридоре нужную дверь, — возразил Леандр, рассчитывая отвлечь подозрения своего недруга Скапена.
— Конечно, я в комедиях играю только слуг и потому малоопытен в делах любовных. Мне не случалось волочиться за знатными красавицами; тем не менее со слов поэтов и романистов мне известно, что бог Купидон разит намеченную жертву стрелами, а не древком своего лука…
— Что вы хотите этим сказать? — поспешно прервал его Леандр, обеспокоенный оборотом, который придали беседе мифологические тонкости и уподобления.
— Ничего, кроме того, что у тебя на шее, чуть повыше ключицы, хоть ты и прикрываешь ее платком, видна черная полоска, которая завтра посинеет, послезавтра позеленеет, затем пожелтеет, пока, наконец, не побледнеет до естественной окраски, и полоска эта дьявольски напоминает росчерк палкой на телячьей коже или, если тебе приятнее, — на пергаменте.
— Несомненно, это какая-нибудь усопшая красавица, плененная мною при жизни, поцеловала меня сонного, — ответил Леандр, вспыхнув до кончиков ушей. — А всем известно, что поцелуи мертвецов оставляют кровоподтеки, которым изумляешься, проснувшись.
— Таинственная мертвая красавица появилась очень кстати, — заметил Скапен, — а то я поклялся бы, что это крепкий поцелуй свежесрубленной лозы.
— Ах вы, негодный насмешник! — воскликнул Леандр. — Никакая скромность не выдержит вашего зубоскальства. Я из целомудрия ссылаюсь на покойниц в том, что с большим правом следует отнести на счет живых. Хоть вы и выставляете себя неучем и невеждой, вам наверняка случалось слышать о тех милых знаках страсти, синяках, царапинах, укусах, памятках игривых забав, которыми имеют обыкновение предаваться пылкие любовники.
— «Memorem dente notam», — вставил Педант, радуясь возможности процитировать Горация. — Объяснение, на мой взгляд, основательное и к тому же подкрепленное авторитетной ссылкой, — признал Скапен. — Однако же полоска столь длинна, что у ночной красотки, живой или мертвой, должен быть во рту тот единственный зуб, который Форкиады ссужали друг другу.
Взбешенный Леандр хотел броситься на Скапена и как следует проучить его, но боль в побитых боках и в исполосованной, как у зебры, спине была так сильна, что он снова сел, отложив мщение до лучших времен. Тиран и Педант, которым такого рода ссоры служили неизменным развлечением, постарались примирить врагов. Скапен обещал воздерживаться наперед от нескромных намеков.
— Отныне я изыму из своих речей всякое упоминание о дереве, будь то дубовая кровать, дубинка, палка, пальмовая ветвь и даже ветвистые рога.
Во время этой потешной перебранки фургон неуклонно продолжал свой путь и вскоре добрался до перекрестка. Посреди травянистого пригорка возвышалось распятие, грубо вытесанное из растрескавшегося на солнце и дожде дерева, причем одна из рук Христа, оторвавшись от тела, зловеще болталась на ржавом гвозде, указуя на скрещение четырех дорог.
Группа из двух человек и трех мулов расположилась у этого скрещения, очевидно, кого-то поджидая. Один из мулов, словно соскучась неподвижностью, потряхивал украшенной разноцветными помпонами и кистями головой и позвякивал серебряными бубенцами. Хотя вышитые кожаные шоры мешали ему смотреть вправо и влево, он почуял приближение повозки; длинные уши его запрядали с тревожным любопытством, а между оттопыренных губ обнажились зубы.
— Коренной шевелит ушами и показывает десны, — заметил один из поджидавших, — значит повозка уже недалеко.
В самом деле, фургон с комедиантами подъезжал к перекрестку. Зербина, сидевшая впереди, бросила быстрый взгляд на группу, чье присутствие здесь, по-видимому, не удивило ее.
— По чести, роскошная упряжка! — воскликнул Тиран. — А эти великолепные испанские мулы, конечно, могут делать по пятнадцать-двадцать миль в день. С такими мы скоро добрались бы до Парижа. Но какого черта они тут дожидаются? Должно быть, это подстава для путешествующего вельможи.
— Нет, — возразила Дуэнья, — седло выстлано попонами и подушками, как будто для женщины.
— Значит, тут готовится похищение, — заключил Тиран, — кстати, у обоих конюхов в серых ливреях весьма таинственный вид.
— Вы, может быть, правы, — подхватила Зербина с загадочной усмешкой.
— Неужто эта дама находится среди нас? — заметил Скапен. — Один из конюхов направляется сюда, как будто желая вступить в переговоры, прежде чем прибегнуть к насилию.
— О! В этом не будет нужды, — возразила Серафина, бросив на Субретку презрительный взгляд, который та выдержала с невозмутимой беззастенчивостью. — Некоторые покладистые особы сами бросаются в объятия похитителей.
— Не всякий, кто хочет, бывает похищен, — отрезала Субретка. — Желать мало, надо привлекать.
Беседу прервал стремянный; сделав кучеру знак остановиться и обнажив голову, он спросил, здесь ли находится мадемуазель Зербина.
Зербина проворно и ловко, как ящерица, высунула темную головку из-под парусины, сама ответила на вопрос и вслед за тем спрыгнула на землю.
— Мадемуазель, я к вашим услугам, — любезным и почтительным заявил стремянный.
Субретка расправила юбки, провела пальчиком вокруг выреза в корсаже, как бы давая простор груди, и, обернувшись к актерам, не чинясь, повела такую речь:
— Дорогие друзья, простите меня за то, что я внезапно покидаю вас. Удача иногда сама идет в руки, да так приманчиво, что было бы чистой глупостью не вцепиться в нее всей пятерней; ибо, если ее раз упустишь, она больше не вернется. Доселе Фортуна показывала мне не иначе как хмурый и угрюмый лик, теперь же она приветливо улыбается мне. Я хочу воспользоваться ее благожелательством, без сомнения, мимолетным. Мне в качестве скромной Субретки полагалось довольствоваться Маскарилями или Скапенами. За мной ухаживали только слуги, меж тем как господа домогались любви Люсинд, Леонор и Изабелл, а вельможи разве что удостаивали мимоходом потрепать меня за подбородок да чмокнуть в щеку, подкрепив этим серебряный полулуидор, сунутый в карманчик моего фартука. Но нашелся смертный с лучшим вкусом, он рассудил, что в не театра служанка стоит госпожи, и, так как амплуа субретки не требует особо строгой добродетели, я не сочла нужным огорчать этого любезного кавалера, сильно опечаленного моим отъездом. А потому позвольте мне достать из фургона мои пожитки и пожелать вам всего хорошего. Рано или поздно я нагоню вас в Париже, ибо я комедиантка в душе и никогда на долгий срок не изменяла театру.
Слуги достали баулы Зербины и погрузили на вьючного мула, равномерно распределив их; опершись ногой на подставленную руку стремянного, Субретка с такой легкостью вскочила на коренного, будто прошла курс вольтижировки в академии верховой езды, затем прижала каблучком бок мула и удалилась, помахав на прощание рукой своим товарищам.
— Счастливого пути, Зербина, — кричали ей вслед все актеры, за исключением Серафины, которая затаила на нее досаду.
— Она покинула нас весьма не ко времени, и я охотно удержал бы эту превосходную субретку, но она не знает других обязательств, кроме своей прихоти, — подытожил Тиран. — Придется приспособить роли субретки для дуэньи или гувернантки, — зрелище менее приятное, нежели плутоватая мордашка, но наша Леонарда обладает комическим даром и отлично знает сцену. Словом, как-нибудь обойдемся.
Фургон покатил снова, несколько быстрее, чем повозка, запряженная волами. Теперь он проезжал по местности, совершенно не похожей на однообразный пейзаж ланд. Белые пески сменились бурой почвой, щедрее питавшей растительность. Тут и там, как свидетельство благосостояния, попадались каменные дома посреди садов, обнесенных живой изгородью, где листва уже облетела, но розовели цветы шиповника и голубел спелый терн. По краям дороги пышно разросшиеся деревья тянулись ввысь мощными стволами, раскинув крепкие ветви, чьи опавшие листья желтыми пятнами усеивали траву, а ветерок гнал их по дороге впереди Изабеллы и Сигоньяка, которые, устав от сидения в напряженной позе на скамейках фургона, время от времени, чтобы размяться, шли пешком. Матамор отправился вперед, и в вечернем зареве на гребне холма темными штрихами вырисовывался его скелетоподобный силуэт, словно насаженный на его же рапиру.
— Как могло случиться, — говорил Сигоньяк, идя рядом с Изабеллой, — что, обладая всеми достоинствами девицы дворянского рода — скромностью поведения и рассудительностью, а также изысканностью речи, вы оказались связаны с этими комедиантами, людьми, без сомнения, порядочными, но разной с вами породы и привычек?
— Из того, что манеры мои отличаются некоторым изяществом, не вздумайте заключить, будто я какая-нибудь обездоленная принцесса или королева, лишенная престола, доведенная до горькой необходимости ради куска хлеба подвизаться на подмостках. История моей жизни очень проста, и, коль скоро она вызывает у вас любопытство, я готова ее рассказать. Не преследования судьбы, не жестокие бедствия, не романтические приключения привели меня в театр. Нет, я в нем родилась, я, как говорится, дитя кулис. Повозка Феспида — моя кочевая родина. Мать моя, игравшая в трагедиях королев, была очень хороша собой. Она сжилась со своими ролями, и даже вне сцены ни о ком не желала слышать, кроме королей, принцев, герцогов и других сильных мира, почитая подлинными свои мишурные короны скипетры из золоченого дерева. Возвращаясь за кулисы, она так величаво драпировалась в поддельный бархат платья, что на ней его можно было принять за пурпур королевской мантии. В гордости своей она упорно отвергала признания, мольбы и клятвы тех любезников, что постоянно вьются вокруг актрис, как мотыльки вокруг свечи. Когда однажды один вертопрах у нее в уборной повел себя чересчур предприимчиво, она выпрямилась во весь рост и, как настоящая Томирида, царица Скифии, вскричала таким властным, надменно-величавым тоном: «Стража, взять его!» — что любезник, опешив, улизнул в страхе, не посмев продолжать свои домогательства. Но вот слух об этой высокомерной неприступности, непривычной для актрисы, которую принято подозревать в легкости нрава, дошел до одного очень знатного и могущественного вельможи; он по достоинству оценил такое поведение, рассудив, что отвергать низменные услады свойственно лишь возвышенной душе. Так как его положение в свете соответствовало рангу театральной королевы, он и принят был не то что сурово, а скорее даже благосклонно. Он был молод, хорош собой, красноречив, настойчив и окружен ореолом знатности. Что вам долго говорить? На сей раз королева не стала звать стражу, и во мне вы видите плод их пылкой любви.
— Вот чем объясняется несравненная прелесть, которой вы так щедро наделены, — галантно подхватил Сигоньяк. — В ваших жилах течет княжеская кровь! Я готов был присягнуть в этом.
Их связь длилась дольше, чем обычные театральные интрижки, — продолжала Изабелла. — Принц встретил у моей матери такое постоянство, которое в равной мере питалось гордостью, как и любовью, однако ни разу не изменило себе. К несчастью, соображения государственного порядка стали наперекор их любви; принцу пришлось уехать то ли в дальние походы, то ли в посольства. Тем временем семья подыскала ему невесту, не менее родовитую, чем он. Как ни медлил он связать себя узами брака, на сей раз он принужден был уступить, не имея права ради любовной прихоти прервать длинную вереницу предков, восходившую к Карлу Великому, и допустить, чтобы с ним угас его славный род. Моей матери была предложена внушительная сумма денег, чтобы облегчить ей разрыв, ставший неизбежным, избавить ее от нужды, а также обеспечить мое содержание и воспитание. Но она слушать ни о чем не пожелала, заявив, что ей не надобно денег без любви и что лучше принцу быть ее должником, нежели ей быть его должницей, ибо она в своем великом самоотвержении отдала ему то, чего он не в силах ей возместить. «Ничего до, ничего после», — таков был ее девиз. Итак, она продолжала ремесло трагической актрисы на роли королев, но, неутешная в душе, томилась и чахла с тех пор до самой своей ранней кончины. Я осталась после нее девочкой лет семи-восьми; в те времена я играла детей, амуров и другие маленькие роли, соответствовавшие моему росту и разумению. Смерть матери я перенесла не по летам тяжело, и, помнится, в тот вечер меня только побоями заставили играть одного из сыновей Медеи. Потом эта жгучая скорбь смягчилась под влиянием ласки и заботы актеров и актрис, которые баловали меня наперебой, норовя сунуть мне в корзинку какое-нибудь лакомство. Педант и тогда уже был в нашей труппе и казался мне таким же старым и сморщенным, как теперь, — он принял во мне участие, объяснил размер и созвучие стиха, показал, как надо говорить и слушать, обучил меня декламации, позам, жестам, мимике, словом, всем тайнам сценического искусства, которым сам владеет в совершенстве; хотя он всего-навсего провинциальный актер, зато человек образованный, ибо был школьным учителем, но его прогнали за беспробудное пьянство. Среди беспорядочной и с виду распущенной кочевой жизни я сохранила невинность и чистоту, потому что товарищи мои, знавшие меня с колыбели, почитали меня сестрой или дочерью, а присяжных волокит я умела держать на должном расстоянии строгим и холодным обхождением и вне сцены без притворства и жеманной стыдливости оставалась верна ролям простушки.
Так, идя рядом с фургоном, Изабелла рассказывала очарованному Сигоньяку о перипетиях своей жизни.
— А вы помните имя того вельможи или успели позабыть его? — спросил Сигоньяк.
— Открыть его имя, пожалуй, было бы небезопасно для меня, — ответила Изабелла. — Однако оно навеки запечатлелось в моей памяти.
— Существует какое-нибудь доказательство его связи с вашей материю?
— У меня есть перстень с его гербом, — сказал Изабелла. — Это единственная драгоценность, подаренная им, которую мать согласилась оставить себе, потому что значение перстня как фамильной реликвии превышало его денежную стоимость. Если хотите, я как-нибудь покажу вам эту печатку.
Было бы слишком томительно следить за каждым этапом пути театрального фургона, тем более что подвигался он короткими перегонами, без сколько-нибудь примечательных происшествий. Итак, пропустим несколько дней и очутимся уже в окрестностях Пуатье. Сборы со спектаклей были скудные, и для труппы настали нелегкие времена. Деньги маркиза де Брюйера в конце концов иссякли, как и пистоли Сигоньяка, который, по щепетильности своей, не мог бы оставить обездоленных товарищей без посильной помощи. Вместо четырех крепких коней, впряженных поначалу в фургон, теперь осталась одна лошадь, и какая лошадь! Жалкая кляча, пищей которой служили как будто не овес и сено, а обручи от бочек, — настолько ее ребра выпирали наружу, а мосла чуть что не протыкали насквозь шкуру, ослабевшие мышцы болтались на ногах широкими складками, и шерсть под коленками топорщилась от наростов. Хомут, под которым совсем не осталось войлока, все заново натирал кровоточащие раны на загривке, а избитые бока несчастного животного были точно зарубками, иссечены ударами бича. Голова лошади была целой поэмой скорби и страданий. Глаза сидели в глубоких впадинах, будто выдолбленных скальпелем. Печальный, задумчивый взгляд этих подернутых синевой глаз выражал покорность загнанной скотины. В нем можно было прочесть горестное равнодушие к ударам, проистекающее от сознания тщеты всяких усилий, ибо щелканье бича не способно было высечь из нее хотя бы искру жизни. Уши мотались бессильно и жалостно, подпрыгивая в такт неровному бегу, причем одно из них было рассечено пополам. Прядь пожелтевшей гривы запуталась в уздечке, своими ремнями натиравшей костлявые выпуклости скул. Тяжкое дыхание увлажняло ноздри, а нижняя челюсть от усталости отвисла с брезгливо-унылым видом.
Белая в рыжую крапину шерсть была вся в подтеках пота, подобных тем, что оставляет дождь на штукатурке стен. Скопляясь под брюхом в комьях шерсти, струи пота склеивались с грязью и отвратительной коростой налипали на задние конечности. Трудно вообразить более плачевное зрелище, — лошадь, верхом на которой в Апокалипсисе является смерть, показалась бы резвым скакуном, годным красоваться на карусели, по сравнению с этим горемычным злосчастным одром, лопатки которого грозили развалиться на каждом шагу, а страдальческий взгляд, казалось, как о милости молил о том, чтобы живодер обухом прикончил его. Он брел теперь в густом облаке пара, идущего от его крупа и ноздрей, потому что в воздухе стало заметно холодать.
В фургоне ехали только женщины, мужчины следовали пешком, чтобы не обременять злополучного конягу, а идти с ним вровень и даже опережать его было нетрудно. Каждый шел сам по себе, покрепче завернувшись в плащ и храня упорное молчание, потому что темы для беседы у всех были не очень-то отрадные.
Сигоньяк совсем было впал в уныние и почти раскаивался в том, что покинул обветшалое жилище предков, где, правда, рисковал умереть с голоду под своим полуистертым гербом среди безмолвия и безлюдия, зато не подвергался бы, шатаясь по большим дорогам, всем случайностям жизни бродячих актеров.
Он вспоминал о преданном слуге Пьере, о Баярде, о Миро и Вельзевуле — верных товарищах своего тоскливого прозябания. Сердце у него невольно сжималось, и от груди к горлу подкатывал комок, который обычно разрешается слезами; однако стоило барону бросить взгляд на Изабеллу, которая сидела спереди, кутаясь в мантилью, и он вновь обретал мужество. Девушка улыбалась ему; казалось, все эти беды не очень печалят ее. Что значат телесные страдания и тяготы, если душа ее исполнена блаженства!
Окружающий пейзаж никак не мог рассеять грустное расположение духа. На переднем плане корчились в конвульсиях скелеты истерзанных ветрами, обезглавленных, искривленных старых вязов, чьи черные сучья и ветви раскинули свой прихотливый узор по изжелта-серому небу с низко нависшими, чреватыми снегом тучами, сквозь которые пробивался скудный и тусклый свет; на втором плане простирались невозделанные поля, окаймленные по краю горизонта голыми холмами или ржавыми полосками леса. Изредка над лачугой, что, словно меловое пятно, виднелась из-за прутьев изгороди, вился столбик дыма. Канавы бороздили землю длинными шрамами. Весной эта долина, одетая зеленью, могла показаться привлекательной. Но под серыми покровами зимы она являла взору однообразный, убогий и грустный вид. Время от времени возникала фигура изможденного крестьянина в лохмотьях или старушки, согнувшейся под вязанкою хвороста, что отнюдь не оживляло ландшафт, а лишь подчеркивало его безлюдие. Казалось, единственными обитателями этого края были сороки. Они прыгали по темной земле, подняв хвост торчком наподобие сложенного веера, оживленно стрекотали при виде фургона, словно обменивались впечатлениями от комедиантах, и откалывали перед ними уморительные коленца. Бессердечные птицы, им дела не было до людских страданий!
Пронзительный северный ветер прибивал к плечам актеров тонкую ткань плащей и ледяными пальцами хлестал их по лицу. Немного погодя с порывами ветра закружили хлопья снега; они взвивались, опадали, пересекались, но не могли коснуться земли или осесть на чем-нибудь, настолько сильна была вьюга. Скоро они посыпались так густо, что перед ослепленными путниками как бы встала завеса из белого мрака. Сквозь сочетание подвижных серебряных блесток даже самые близкие предметы расплывались и теряли свои подлинные очертания.
— Должно быть, небесная хозяйка ощипывает гусей и стряхивает на нас пух со своего передника, — заметил Педант, шедший позади фургона, чтобы укрыться от ветра. — Гусятина мне пришлась бы куда более по вкусу, я способен есть ее и без лимона и без пряностей.
— Даже и без соли, — подхватил Тиран, — мой желудок уже не вспоминает об омлете из яиц, которые пищали, когда их били о край сковородки, я их проглотил под издевательски обманчивым наименованием завтрака, несмотря на торчащие из сковородки клювики.
Сигоньяк тоже укрылся позади повозки, и Педант адресовался к нему:
— Нечего сказать, жестокая погода, господин барон, мне жаль, что вам приходится делить с нами наши беды. Но это временная заминка и, как бы медленно мы ни двигались, все же мы приближаемся к Парижу.
— Я вас воспитан совсем не в холе, и каким-то снежным хлопьям меня не запугать, — отвечал Сигоньяк. — Кто достоин жалости, так это наши бедные спутницы, вынужденные, несмотря на свой нежный пол, выносить тяготы и лишения, не хуже наемников в походе.
— Они давно к этому привыкли, и то, что было бы мучительно для знатных дам и зажиточных горожанок, их не слишком беспокоит.
Ураган крепчал. Подгоняемый ветром снег белыми дымками курился над землей, задерживаясь, лишь когда на его пути вставала преграда — откос холма, груда щебня, живая изгородь, насыпь перед рвом. Там он скоплялся в мгновение ока и осыпался каскадом по другую сторону случайной препоны. А то еще, завертевшись в вихре, взвивался к небу и опадал целой лавиной, которую мигом разметывал ураган. Всего за несколько минут Изабеллу, Серафину и Леонарду запорошило снегом, хоть они и забились под сотрясавшийся навес фургона и загородились тюками.
Ошеломленная натиском снежного бурана, лошадь, задыхаясь, еле-еле продвигалась вперед. Бока ее ходили ходуном, копыта скользили на каждом шагу. Тиран шагал рядом, взяв ее под уздцы, и поддерживал своей сильной рукой. Педант, Сигоньяк и Скапен толкали повозку сзади. Леандр щелкал бичом, подбадривая несчастную клячу, — бить ее было бы бессмысленной жестокостью. Что касается Матамора, то он немного поотстал, — по своей феноменальной худобе он был так легок, что не мог преодолеть силу ветра, хоть и взял для балласта по булыжнику в каждую руку и набил карманы камешками.
А вьюга свирепела все пуще, кружа в ворохах белых хлопьев и вздымая их тут и там, точно пену волн. Она до того разбушевалась, что комедианты, — как ни торопились они добраться до ближайшего селения, — все же вынуждены были в конце концов повернуть фургон против ветра. Впряженная в повозку кляча совсем изнемогла; ноги ее окостенели, по дымящемуся, мокрому от пота телу пробегала дрожь. Малейшее усилие — и она пала бы мертвой; уж и так капля крови проступила у нее из ноздрей, расширенных удушьем, тусклые блики пробегали в остекленевших глазах.
Страх темноты понять легко. Во мраке всегда таится жуть, но белый ужас почти непостижим. Трудно вообразить себе положение отчаяннее того, в каком очутились бедные наши комедианты, побледневшие от голода, посиневшие от стужи, ослепленные снегом и затерянные на проезжей дороге посреди головокружительного вихря ледяной крупы, пронизывавшего их насквозь. Пережидая метель, все они сбились в кучу под навесом фургона и жались друг к другу, чтобы согреться хоть немного. Наконец буря стихла, и хлопья снега, носившиеся в воздухе, стали плавно опадать на землю. Все, куда только достигал взгляд, покрылось серебристым саваном.
— Где же Матамор? — спросил Блазиус. — Что, если ветер невзначай унес его на луну?
— Да, правда, его не видно, — подтвердил Тиран. — Может, он забился за какую-нибудь декорацию внутри фургона. Эй! Матамор! Встряхнись, если не спишь, и ответь на мой зов!
Но Матамор не откликнулся, и ничего не шевельнулось под грудой старого холста.
— Эй, Матамор! — повторно взревел Тиран таким громовым трагедийным басом, который мог бы пробудить семь спящих отроков вместе с их собакой.
— Мы его не видели, — сказали актрисы, — а так как метель слепила нам глаза, мы и не беспокоились, решив, что он идет следом за повозкой.
— Странно, черт побери! — заметил Блазиус. — Лишь бы с ним не случилось несчастья.
— Должно быть, он на время бурана укрылся где-нибудь за деревом, — предположил Сигоньяк, — а теперь не замедлит нагнать нас.
Решено было подождать несколько минут, а по истечении их отправиться на поиски. На дороге ничего не было видно, а на фоне такой белизны человеческую фигуру всякий бы заметил даже в сумерки и с порядочного расстояния. Декабрьская ночь, так быстро спускающаяся на землю после короткого зимнего дня, не принесла с собой полной темноты. Отблеск снега боролся с небесным мраком, и казалось, будто свет странным образом идет теперь не сверху, а от земли. Горизонт был очерчен резкой белой полосой, а не терялся в неясных далях. Запорошенные деревья вырисовывались, точно ледяные узоры на оконных стеклах, и хлопья снега падали время от времени с веток на черную завесу мрака, будто серебряные слезки погребального покрова. Это была картина, полная щемящей грусти; где-то вдали завыла собака, как бы стремясь в звуках выразить всю скорбность пейзажа, излить его безысходную тоску. Порой кажется, что природа, истомясь молчанием, вверяет свои затаенные горести жалобам ветра и стонам животных.
Всякий знает, какую тоску наводит в ночной тишине этот надрывный лай, который переходит в завывание, словно вызванное сонмом призраков, незримых для человеческого глаза. Животное, инстинктом своим тесно связанное с душой природы, предчувствует несчастье и оплакивает его прежде, чем оно станет явным. В этом горестном вое звучит боязнь будущего, страх смерти и ужас перед непознаваемым. Ни один храбрец не может слышать его спокойно, озноб проходит по коже от этого вопля, как от того дуновения, о котором говорит Иов.
Вой постепенно приближался, и скоро посреди равнины можно было различить большого черного пса, который сидел на снегу и, задрав морду, словно прочищал себе горло этим жалостным стенанием.
— Должно быть, с нашим товарищем приключилась беда! — вскричал Тиран. — Этот проклятый пес воет, как над покойником.
У женщин сердце сжалось от мрачного предчувствия, все они истово перекрестились, сердобольная Изабелла начала шептать молитву.
— Идемте искать его, не теряя ни минуты, — решил Блазиус. — И возьмем с собой фонарь, свет от которого послужит ему путеводной звездой, если он сбился с дороги и плутает по полям; в такой снегопад, когда все кругом застлано белой пеленой, заблудиться немудрено.
После того как был высечен огонь и зажжен огарок на дне фонаря, свет за тонкими роговыми пластинами вместо стекол оказался достаточно ярок, чтобы его заметили издалека.
Тиран, Блазиус и Сигоньяк отправились на розыски. Скапен и Леандр остались стеречь повозку и ободрять встревоженных женщин. Усугубляя гнетущее настроение, черный пес продолжал надрывно выть, а ветер носил над равниной свои воздушные возки, и оттуда слышался глухой ропот, словно седоками у него были недобрые духи.
Буря взвихрила снег и замела все следы или сделала их неразличимыми. К тому же и ночная тьма затрудняла поиски; и когда Блазиус опускал фонарь до самой земли, он находил вдавленный в белую пыль отпечаток ножищи Тирана, а отнюдь не след Матамора, который ступал немногим тяжелее птицы.
Так они прошли с четверть мили, размахивая фонарем над головой, чтобы привлечь внимание пропавшего друга, и выкрикивая во всю мочь: «Матамор! Матамор! Матамор!»
на этот зов, подобный тому, с каким древние обращались к усопшим, прежде чем покинуть место погребения, ответом было молчание, или же пугливая птица взлетала с криком и, торопливо прошелестев крыльями, терялась в ночи. А иногда раздавался жалобный плач потревоженной светом совы. Наконец Сигоньяк, обладавший острым зрением, смутно различил под деревом какой-то призрачный силуэт, неестественно прямой и зловеще неподвижный. Он сообщил остальным о своем открытии, и они все вместе поспешили в указанную им сторону.
Это и в самом деле был несчастный Матамор. Он сидел, прислонясь к стволу дерева, а его вытянутые на земле длинные ноги наполовину занесло снегом. Неразлучная гигантская рапира так нелепо торчала под углом к его торсу, что это зрелище при других обстоятельствах показалось бы смешным. Когда товарищи приблизились к нему, он даже не шелохнулся. Обеспокоенный его неподвижностью, Блазиус направил свет прямо на лицо Матамора и чуть не уронил фонарь, настолько поразило его то, что он увидел.
С застывшего лица соли краски жизни — восковая бледность покрывала его. Защемленный узловатыми пальцами смерти нос блестел, как слоновая кость; виски запали. Хлопья снега налипли на бровях и ресницах, а широко раскрытые глаза казались стеклянными. Ледяные сосульки повисли на кончиках усов, оттягивая их книзу. Печать вечного безмолвия сковала уста, от которых отлетели забавные похвальбы, и очертания черепа проступали уже на тощем и бледном лице, где привычка гримасничать запечатлела страшные в своем комизме складки, не разгладившиеся даже у мертвеца, ибо такова горькая участь комедианта — сама смерть теряет у него величавость.
Питая еще долю надежды, Тиран тряхнул руку Матамора, но она успела застыть и упала с сухим стуком, как рука деревянной марионетки, у которой отпустили проволоку. Бедняга сменил сцену жизни на подмостки загробного мира. Но Тиран, не желая допустить, что Матамор умер, спросил Блазиуса, при нем ли его фляжка. Педант никогда не расставался с этим незаменимым предметом. Там еще оставалось несколько капель, и Педант сунул горлышко между фиолетовыми губами Матамора, но стиснутые зубы не разжались, и целебная влага красными каплями потекла с углов губ. Дыхание жизни навсегда покинуло эту тленную оболочку, иначе даже самый легкий вздох на таком холоде сгустился бы в пар.
— Зачем тревожить его бренные останки, — сказал Сигоньяк, — разве вы не видите, что он мертв?
— Увы, это верно, — ответил Блазиус. — Он так же мертв, как Хеопс под своей пирамидой. Должно быть, он испугался метели и, не в силах бороться с ураганом, укрылся под деревом, а так как на теле у него не было и двух унций жиру, он сразу простыл до мозга костей. Чтобы иметь успех в Париже, он каждый день уменьшал свой рацион и отощал с голоду пуще борзой после охоты. Бедный мой Матамор, отныне ты огражден от щелчков, пинков, пощечин и побоев, на которые обрекали тебя твои роли. Никто больше не будет смеяться тебе в лицо.
— Что нам делать с телом? — прервал его Тиран. — Не можем же мы бросить его прямо у обочины на растерзание волкам, собакам и птицам, хотя поживы тут вряд ли хватит даже на завтрак червям.
Конечно, не можем, — подтвердил Блазиус, — это был хороший и верный товарищ, а так как веса в нем немного, ты возьмешь его за плечи, я — за ноги, и мы вдвоем донесем его до фургона. Завтра, как рассветет, мы с честью похороним его в каком-нибудь укромном уголке; ведь нам, комедиантам, мачеха-церковь запрещает доступ на кладбище и лишает нас радости покоиться в освященной земле. Мы, за свой век немало повеселившие наипочтеннейших людей, сами осуждены гнить на свалке заодно с дохлыми собаками и павшими лошадьми. Господин барон, идите вперед и освещайте нам дорогу!
Сигоньяк кивком выразил согласие. Оба актера нагнулись, разгребли снег, который прикрывал Матамора преждевременным саваном, подняли труп, более легкий, чем трупик ребенка, и тронулись в путь, а барон, идя впереди, светил им фонарем.
По счастью, в такой поздний час на дороге не было путников, на которых неминуемо нагнало бы мистический страх это погребальное шествие, освещенное красноватыми отблесками фонаря и отбрасывающее на белизну снега длинные уродливые тени. Каждый, несомненно, заподозрил бы тут преступление или колдовство.
Черный пес перестал выть, как бы окончив роль вестника зла. Гробовая тишина царил по всей равнин, ибо снег имеет свойство приглушать звуки.
Скапен, Леандр и актрисы заметили сперва красноватый огонек, который колыхался в руке Сигоньяка, причудливыми отсветами выхватывая из мрака окружающие предметы и придавая им самое неожиданное, порой грозное обличье, пока они вновь не погружались в темноту. То выплывая, то вновь скрываясь, Тиран и Блазиус, связанные между собой трупом Матамора, как два слова бывают соединены чертой, являли в этом неверном свете жуткую и загадочную картину. Скапен и Леандр, движимые тревожным любопытством, поспешили навстречу печальной процессии.
— Ну как? Что случилось? — спросил комедийный слуга, поравнявшись со своими товарищами. — Разве Матамор болен, что он вытянулся у вас на руках во весь рост, будто проглотил свою рапиру?
— Он не болен, — отвечал Блазиус, — напротив, здоровье его несокрушимо. Подагра, лихорадка, простуда и колики больше не властны над ним. Он навек излечился от той болезни, против которой ни один врач, будь то Гиппократ, Гален или Авиценна, не нашел лекарства, — я говорю о жизни, которая всех неминуемо приводит к смерти.
— Значит, он мертв! — с горестным изумлением воскликнул Скапен, наклоняясь над лицом покойника.
— Вполне мертв, мертв как нельзя более, если только в этом состоянии существуют степени, ибо окоченел он не только от смерти, но и от мороза, — ответил Блазиус с дрожью в голосе, которая обличала волнение, не соответствовавшее словам.
— Он почил, — как выражается наперсник царя в заключительном монологе трагедий, — присовокупил Титан. — Но подмените нас, пожалуйста. Уж сколько времени мы несем дорогого нашего товарища без надежды на поживу или награду. Теперь ваш черед.
Скапен занял место Тирана, Леандр — Блазиуса, хотя погребальные обязанности были не в его вкусе; после чего шествие двинулось дальше и в несколько минут достигло фургона, стоявшего посреди дороги. Невзирая на стужу, Изабелла и Серафина спрыгнули с повозки, где осталась сидеть одна Дуэнья, вглядываясь во тьму своими совиными глазами. При виде Матамора, бледного, оцепенелого, с застывшей маской вместо лица, через которую уже не проглядывала душа, актрисы вскрикнули испуганно и горестно. Из ясных глаз Изабеллы даже скатились две слезы и тут же оледенели на резком ночном ветру. Девушка набожно сложила свои прекрасные руки, покрасневшие от холода, и горячая молитва за того, кто так внезапно был проглочен люком вечности, на крыльях веры вознеслась в темную небесную высь.
Что было делать дальше? Положение стало еще затруднительнее. До селения, в котором актеры предполагали заночевать, оставалось около двух миль, и, когда удастся доехать туда, все дома будут уже на запоре и жители лягут спать; а с другой стороны — нельзя оставаться посреди дороги, в снегу, без дров, чтобы разжечь костер, без съестного, чтобы подкрепиться, и ждать позднего по такой поре рассвета в нагоняющем жуть и тоску обществе покойника.
Решено было ехать. Часовой отдых и торба овса, заданного Скапеном подбодрили несчастную заморенную клячу. Она оживилась настолько, что, по всей видимости, была способна одолеть перегон. Матамора положили в глубь фургона и накрыли полотнищем занавеса. Актрисы уселись впереди не без содрогания, ибо смерить превращает в страшилище того, с кем вы только что беседовали, и друг, который забавлял нас недавно, теперь внушает ужас, как злой дух или лемур.
Мужчины шли рядом, Скапен освещал путь фонарем, куда вставили новую свечку, а Тиран вел лошадь под уздцы, чтобы она не спотыкалась. Подвигался фургон не быстро, дорога была тяжелая; тем не менее часа через два внизу крутого склона показались первые деревенские домишки. Снег одел крыши в белое, и, несмотря на темень, они выделялись на черном фоне неба. Заслышав стук копыт, собаки всполошились, залились лаем и разбудили других псов на фермах, разбросанных по равнине. И начался концерт — одни глухо басили, другие пронзительно тявкали, солировали, подхватывали, вовлекая в общий хор собачье отродье всей округи. Немудрено, что к приезду фургона деревня успела проснуться. Головы в ночных колпаках торчали из окошек и верхних створок приоткрытых дверей, так что Педанту нетрудно было договориться о ночлеге для труппы. Ему указали постоялый двор, или хибару, заменявшую таковой в этой деревушке, мало посещаемой путешественниками, которые обычно здесь не останавливались.
Помещался заезжий дом на другом конце селения, и бедной кляче пришлось сделать еще усилие, но она почуяла конюшню и так усердствовала, что копыта ее даже сквозь снег высекали искры из булыжника. Ошибки быть не могло: над дверью висела веточка остролиста, вроде тех, что мокнут в освященной воде, и Скапен, подняв фонарь, обнаружил этот символ гостеприимства. Тиран могучими кулаками забарабанил в дверь, и вскоре послышалось шарканье шлепанцев по лестнице. Сквозь дверные щели просочился красноватый свет. Створка распахнулась, и, заслоняя пламя сальной свечки высохшей рукой, словно тоже занявшейся огнем, появилась дряхлая старуха во всей гнусности отнюдь не соблазнительного неглиже. Так как руки у нее были заняты, она придерживала зубами, вернее, деснами, края грубой холщовой рубахи с целомудренным намерением укрыть от нескромных взоров прелести, которые ужаснули бы и обратили в бегство даже козлов с шабаша. Старуха впустила комедиантов в кухню, поставила свечку на стол, помешала золу в очаге, чтобы разворошить тлевшие там угли, от которых вспыхнул пучок хвороста; потом поднялась к себе в комнату надеть юбку и кофту. Толстый парень протер глаза грязными руками, отворил ворота, вкатил во двор повозку, выпряг лошадь и поставил ее на конюшню.
— Нельзя же, однако, бросить беднягу Матамора в повозке, как оленя, привезенного с охоты, — сказал Блазиус. Чего доброго, дворовые собаки тронут его. Он как-никак крещеный христианин, и не можем мы отказать ему в ночном бдении.
Тело умершего актера внесли в дом, положили на стол и для благочиния накинули на него плащ. Под складками ткани особенно явственна была его угловатая мертвая неподвижность и резко выделялся острый профиль, который накрытым, пожалуй, казался еще страшнее. Недаром хозяйка, войдя, чуть не упала навзничь при виде покойника, которого сочла жертвой шайки, а комедиантов — убийцами. Умоляюще протянув дрожащие старческие руки, она стала просить Тирана, который, на ее взгляд, был главарем, оставить ей жизнь и обещала даже под пыткой свято сохранить тайну. Изабелла успокоила ее, вкратце рассказав, как было дело. Тогда старуха принесла еще две свечи, поставила их у изголовья покойника, по обе стороны, и предложила бодрствовать над ним вместе с тетушкой Леонардой; у себя в деревне она не раз бывала деятельной участницей похорон и досконально знала все подробности скорбного обряда.
Уладив все, комедианты перешли в соседнюю комнату, где поужинали без особого аппетита, удрученные утратой верного товарища и мрачной картиной смерти. Быть может, впервые в жизни Блазиус забыл допить стакан, хотя вино было совсем недурное. Происшедшее, видно, и в самом деле проняло его до глубины души, ибо он был из той породы пьянчуг, которые мечтают быть похороненными под бочонком, чтобы из крана капало в рот, а он вставал бы из гроба и покрикивал: «Полнее, лей полнее!»
Изабелла и Серафина устроились на тюфяке за перегородкой. Мужчины подостлали себе соломы, принесенной толстым парнем из конюшни. Спали все тревожно, с тяжелыми снами и рано поднялись для погребения Матамора.
За отсутствием простыни, Леонарда и хозяйка обернули его обрывком декорации, изображавшей лес, — саван, подобающий актеру, как походный плащ — воителю. Следы зеленой краски на ветхом холсте, которой когда-то были намалеваны гирлянды и ветки, казались сейчас зеленой травой, рассыпанной в честь умершего вокруг его тела, зашитого и спеленатого наподобие египетской мумии.
Носилки заменила доска, положенная на две палки, за концы которой взялись Тиран и Блазиус, Скапен и Леандр. Широкая черная бархатная мантия, усеянная звездами и полумесяцами из блесток, предназначавшаяся для ролей прелатов и чародеев, имела довольно пристойный вид в качестве погребального покрова.
Составленная таким образом процессия вышла через калитку прямо в поле, дабы избежать непрошеных взглядов и пересудов и задами добраться до пустыря, указанного хозяйкой, на котором можно похоронить Матамора, не вызвав ничьих возражений, ибо туда обычно выбрасывали дохлых животных, — место, конечно, оскверненное, недостойное принять смертные останки человека, созданного по образу и подобию божию; однако предписания церкви непреложны — отлученный от нее гаер не имеет права покоиться в освященной земле, разве что он отрекся от театра и его суетных дел, чего нельзя было отнести к Матамору..
Сероглазое утро пробудилось и, увязая в снегу, по косогорам спустилось вниз. От белевшей под холодным светом долины стали мертвенными бледные краски неба. При виде похоронной процессии без креста и священника во главе и к тому же державшей путь не в сторону церкви, встречные крестьяне, шедшие собирать валежник, в изумлении останавливались и косо смотрели на актеров, принимая их за еретиков, колдунов или гугенотов, однако сказать ничего не решались. Наконец кортеж достиг относительно свободного клочка земли, и трактирный слуга, несший заступ, сказал, что здесь можно рыть могилу. Повсюду кругом кочками, прикрытыми снегом, валялась падаль. Длинные черепа распотрошенных коршунами и воронами лошадей торчали в конце снизанных цепочкой позвонков, глядя пустыми глазницами, а голые ребра топорщились, точно спицы вееров, с которых сорвана бумага. Хлопья снега, ложась причудливыми белыми мазками, подчеркивали выпуклости и суставы скелетов и делали зрелище дохлятины еще ужаснее. Таковыми могли быть химерические звери, на которых ведьмы и вампиры скачут на шабаш.
Актеры опустили тело Матамора, и слуга принялся ретиво работать заступом, отбрасывая черные комки земли на снег; похороны зимой особенно печальны: хотя мертвецы ничего и не чувствуют, живые все равно представляют себе, что бедным покойникам будет очень холодно ночевать в промерзшей земле.
Тиран сменял слугу, и яма быстро углублялась. Уже ее часть была достаточно широка, чтобы разом поглотить тощее тело, как вдруг простолюдины, толпившиеся невдалеке, принялись кричать: «Бей гугенотов!» — явно намереваясь напасть на актеров. Вот полетело несколько камней, по счастью, никого не задев. Взбешенный Сигоньяк обнажил шпагу и бросился избивать грубиянов, угрожая пронзить их острием. На шум схватки Тиран выскочил из ямы, подобрал одну из палок, на которых держались носилки, и принялся дубасить тех, кто свалился от свирепого натиска барона. Толпа рассеялась с воплями и проклятиями, после чего можно было завершить погребение.
Положенное на дно ямы и зашитое в обрывок леса, тело Матамора скорее напоминало мушкет, обернутый зеленой тканью, который прячут в землю, нежели мертвеца, которого хоронят. Когда первые горсти земли упали на жалкие останки актера, растроганный Педант, не в силах удержать слезу, которая скатилась с его красного носа в раскрытую могилу, как жемчужина души, вздохнул и вместо надгробного плача и хвалы усопшему скорбным голосом произнес:
— Увы! Бедный Матамор! Добряк Блазиус и не подозревал, что в точности повторяет собственные слова Гамлета, принца Датского, сказанные им, когда он держал в руках череп Йорика, бывшего придворного шута, как то явствует из трагедии господина Шекспира, поэта весьма известного в Англии и покровительствуемого королевой Елизаветой.
В несколько минут могила была засыпана. Тиран припорошил ее сверху снегом, чтобы ее не могли найти жители деревни и надругаться над трупом. Покончив с этим, он сказал:
— Больше нам тут делать нечего, надо поскорее убираться отсюда. Вернемся в деревню, запряжем лошадь и отправимся в дорогу, иначе эти мужланы, чего доброго, возвратятся с подкреплением и накинутся на нас. Вашей шпаги и моих кулаков тогда будет недостаточно. Полчища пигмеев способны одолеть великана. Да и от победы над ними было бы мало славы и никакого прока. Допустим, вы вспорете животы пяти-шести олухам, — чести вам это не прибавит, а с мертвецами хлопот не оберешься. Тут и причитания вдов, и вопли сирот, словом, вся эта нудная возня, которой пользуются адвокаты, чтобы разжалобить судей.
Совет был разумен, ему не замедлили последовать. Час спустя, уплатив за ночлег и харчи, актеры отправились дальше.