I
В прошедшем году в том кругу, где главным и, пожалуй, единственным занятием является прожигание жизни, только и было разговоров, что о мадемуазель Дафне де Монбриан, или, как ее обычно называли, просто Дафне. Все, кто посещали сколько–нибудь элегантные клубы, бывали на скачках в Шантийи или Ламарше, рукоплескали модной певице или танцовщице в Опере, воткнув в петлицу бутоньерку от Изабель, играли в мяч и в крикет, катались на коньках, ужинали после маскарада в «Английском кафе», а летом посещали игорные дома Баден — Бадена, — все они знали Дафну. Прочая же публика, жалкие франты второго сорта, недостойные столь великой чести, делали вид, будто знают ее. Злые языки утверждали, что настоящее имя Дафны — Мелани Трипье, но люди со вкусом одобряли ее отказ от этого неблагозвучного словосочетания: ведь хорошенькая женщина, откликающаяся на подлое имя, — все равно что роза, на которую уселась улитка, а Дафна де Монбриан, бесспорно, звучит куда лучше, чем Мелани Трипье. В этом имени слышалось нечто мифологическое, аристократическое и бесконечно изящное. Особый шик придавало написание через f, напоминавшее не больше не меньше, как о ренессансной Италии. Наверняка это имя выдумал для красотки какой–нибудь безработный поэт, вдохновившийся за десертом не одним бокалом шампанского.
Как бы там ни было, Дафна приезжала на скачки в карете на восьми рессорах, запряженной а lа Домон; лошадьми правили два грума в белых лосинах, мягких сапогах с отворотами, ярко–зеленых атласных казакинах и английских каскетках на взбитых пудреных волосах. Даже самые капризные спортсмены не могли придраться к этому выезду; лучшим не могла бы похвастать и самая настоящая герцогиня. Строгость вкуса во всем, что касается до конюшни, снискала Дафне некоторое уважение среди лошадников. Ее породистые кони и черная ливрея смотрелись шикарно.
От природы белокурая, Дафна в угоду тогдашней моде прибегнула к некоторым возрожденным средствам венецианской косметики XVI века и сделалась рыжей. Тяжелым узлом спускавшиеся на затылок, волосы ее загорались на солнце яркими блестками, напоминавшими золотистых бабочек в сачке. Глаза у нее были цвета морской волны — procellosi oculi — глаза цвета бури, окаймленные темными бровями и такими же темными ресницами, — пикантное сочетание, которое, что бы ни породило его, природа или искусство, производило самое превосходное впечатление. Кожа у нее была такая белая, что не обошлась без веснушек, которые скрывал слой рисовой пудры и гортензиевых белил; впрочем, изумительная нежность этой кожи искупала любые недостатки; к тому же в наш век грима каждый сам творит себе лицо. Губы, оживленные кармином, приоткрываясь, обнажали чистые ровные зубы, чьи остренькие клыки напоминали об эльфах, русалках и прочих порождениях водной стихии, с которыми следует держать ухо востро.
Что до нарядов Дафны, то они были весьма разнообразны, но неизменно экстравагантны и живописны, словно маскарадные костюмы. Они отличались безумной роскошью и поразительным обилием всех тех пустяков, которые измышляют модницы полусвета, не знающие, что бы еще учудить, дабы привлечь внимание и попасть в историю. Андалузские, венгерские, русские шляпки с павлиньими перьями, вуали с масками, созвездия стальных блесток, бисерная бахрома, вышивка стеклярусом и прочая мишура, делавшая платье похожим на оголовок испанского мула; турецкие и зуавские жакеты, казацкие рубашки, гарибальдийки, столь щедро украшенные пуговицами, бубенчиками, шнурками и сутажом, что не разглядеть материи; юбки с разрезами, укороченные, пышные, с оборками и вставками самых ярких и неожиданных цветов; прелестные сапожки из левантийского сафьяна на высоких красных каблуках и с золотыми кисточками, — недостатка не было ни в чем, и, будьте уверены, на пуговицах красовались подковы и два скрещенных хлыста. Глядя на Дафну, можно было подумать, что она сошла с модной картинки, нарисованной Марселеном для «Парижской жизни».
Но случилось так, что в разгар своего триумфа, в зените своей славы мадемуазель Дафна де Монбриан вдруг исчезла. Светило затмилось и сошло с небосклона изящной жизни. Что с нею сталось? Быть может, кредиторы, устав ждать, отправили ее отдохнуть в Клиши? или она влюбилась в какого–нибудь несовершеннолетнего ангелочка, который приказал ей отречься от Сатаны и его сокровищ? или вкусивший цивилизации паша, наскучив грузинками, черкешенками и негритянками, пригласил ее в свой сераль, положив ей пятьдесят тысяч франков жалованья и взяв обязательство жить взаперти и в верности? Никто ничего не знал. Иные предполагали даже, что, охваченная внезапным раскаянием, она затворилась в каком–нибудь монастыре. Этому происшествию требовалось объяснение необычное и романическое: Дафна была слишком красива, слишком молода и пользовалась слишком большим успехом, чтобы ее могла постичь пошлая участь простых смертных, которые, старея, возвращаются в безвестность, откуда вышли.
Недели две об исчезновении Дафны говорили в Булонском лесу, в Опере и Клубе, а затем о ней забыли. Парижу есть чем заняться и помимо падающих звезд; он нужен всем, но ему не нужен никто. Вы явились — прекрасно; вы уходите — еще лучше: ваше место займет другой. Парижу ничего не стоит сказать женщине: displicuit nasus tuus — твой нос надоел; нос Дафны был самой изысканной формы и еще никому не успел надоесть, но носик Зербинетты, прелестно вздернутый, как у Рокселаны, через месяц полностью вытеснил его из памяти парижан.
Но ведь Дафна где–нибудь да жила; она не умерла: о смерти ее стало бы известно. Ее дом, лошади, кареты не были проданы, да и вообще цивилизованное общество не расправляется так запросто с такой раскрасавицей, как мадемуазель Дафна де Монбриан, урожденная Мелани Трипье. Достоверно было лишь одно: в Париже Дафны нет. Очередной кавалер, напрасно прождавший ее в назначенном месте, куда она, естественно, не явилась, искал ее повсюду, даже в морге, этой конечной точке всех безнадежных поисков, но тщетно.
Мы, куда более проворные, чем незадачливый любовник, сумеем, быть может, обнаружить местонахождение мадемуазель Дафны де Монбриан, но для этого нам с вами придется совершить путешествие, перенестись из Парижа в Рим, из одного абзаца в другой и отправиться на виллу Пандольфи.
II
Вилла Пандольфи, расположенная в нескольких минутах езды от города, — один из дворцов, воздвигнутых в истинно итальянском вкусе середины XVII столетия. Вокруг раскинулись сады, не столько посаженные, сколько построенные, ибо понимание природы — чувство, появившееся совсем недавно: люди лишь в самое последнее время сообразили, что парки следует украшать цветами, дерном и деревьями. В древней ограде, окружавшей, должно быть, этот участок земли еще при цезарях, проделаны ворота, подобные триумфальной арке; с их рустованных колонн свешиваются каменные сталактиты вперемежку с пучками травы. За ними глазам гостя открывается аллея кипарисов, растущих здесь не одну сотню лет. Кипарисы эти с корявыми мощными стволами, похожими на колонны, которые перекрутила чья–то гигантская рука, и листвой, напоминающей окалину бронзы, образуют два громадных темно–зеленых, почти черных полога, меж которых вдали высится дворец. По каменистым канавкам вдоль аллеи струится чистая вода, которая, напоив пруды и фонтаны виллы, с ужасным шумом обрушивается в водосток. Меж кипарисов в вечерних сумерках тревожно мреют мраморные вазы и античные статуи с отбитыми руками или ногами; зрелище это вызывает в памяти турецкие могилы на Великом поле мертвых в Скутари. В тот час, когда начинается наше повествование, солнце садилось, покидая бирюзовый небосклон, изборожденный узкими облаками, кое–где лиловыми, а кое–где лимонными или оранжевыми, в цвет заходящего светила. Пирамиды кипарисов четко вырисовывались на этом светлом фоне; их темную крону там и сям пронзали яркие лучи, меж тем как нижняя часть ствола утопала в холодной синей тени.
Дворец стоял на широкой террасе, поддерживаемой мраморными опорами, меж которых виднелись акротерии с причудливо изогнувшимися статуями мифологических богов и героев, изваянными в манере Бернини. В нишах, выдолбленных в подпорных стенах, также стояли статуи с полустершимися лицами, найденные прежними владельцами виллы при раскопках; кое–где в эти ниши были вделаны фрагменты барельефов.
Мраморная лестница с широкими ступенями разделяла террасу, служившую дворцу фундаментом, надвое. С балюстрады, словно ковер с балкона, свешивался широкой дорожкой плющ, чья вертикаль удачно нарушала однообразие горизонталей в этой постройке.
На верхней площадке лестницы, чуть в глубине, стоял дворец с резко выступающим вперед карнизом, широкими окнами, увенчанными овальными или треугольными фронтонами, и граненым цоколем; коринфские колонны с каннелюрами до середины высоты образовывали его портик. Чтобы верно представить себе старинное великолепие этой постройки, покройте ее ржавчиной веков, разбросайте там и сям темные пятна сырости и зеленые заплаты мха. Дворец Пандольфи не имел ничего общего с тем, что называют замком или загородным домом во Франции. Куда больше он походил на театральную декорацию, только не нарисованную на холсте, но изваянную из камня, — декорацию, которой деревья служили кулисами. Все здесь преследовало одну цель — создать зрелище эффектное и хорошо вписывающееся в окружающее пространство; декорация эта напоминала шедевр Санквирико, которым восхищался Стендаль, — творение грандиозное, величавое, порожденное блестящим архитектурным гением.
С высоты террасы открывался вид на сады, где росли тисы и самшиты, подстриженные самым причудливым образом: круглые, как шар, тонкие, как шпиль, они принимали все возможные формы, кроме тех, какие им назначила природа. Сад был разбит в том вкусе, который называют французским и который правильнее было бы называть итальянским, ибо он пришел к нам из–за гор и расцвел во всем своем великолепии при Людовике XIV. Среди куртин виднелись фонтаны, по стилю близкие к тем, что украшают площадь Навоне. Бородатые тритоны, выпятив грудь и растопырив чешуйчатые ноги, сжимали своими сильными руками похищенных нереид и, дуя в раковину, извергали потоки воды на их позеленевшие тела. В укромных уголках прятались гроты, отделанные ракушками и увитые постенницей: там Полифем замахивался огромным камнем на Ациса и Галатею, а Плутон, завладев Прозерпиной, погружался с нею вместе в Аид на колеснице, лишь наполовину выступающей из расселины. Некогда эта выдумка казалась, должно быть, верхом оригинальности. Два других фонтана, бивших из стены, имели вид трагической и комической масок: из их бронзовых оскаленных ртов вода лилась в порфирную чашу и в римскую гробницу, украшенную полустертым барельефом, изображающим вакханалию.
Вдали, над стенами дворца, на краю неба четко вырисовывался силуэт горы Соракты, кое–где покрытой блестками снега.
III
Близилась ночь; на темном фасаде дворца горели красноватым огнем лишь несколько окон. Вилла, судя по всему, не пустовала; вдобавок к крысам, паукам, летучим мышам и призракам у нее — удивительное дело! — имелись и другие обитатели.
Экипажи катили по кипарисовой аллее, где их фонари поблескивали, словно светлячки в густой тьме, и останавливались у подножия лестницы. Гости, казалось, спешили на бал, ибо все были в черных фраках, белых галстуках и палевых перчатках. Почти все они были молоды, исключая двух или трех, которым знатность, власть и богатство заменяли молодость. Ступая по лестнице медленнее и тяжелее, эти последние, однако, были ничуть не меньше уверены, что доберутся до цели.
Несмотря на все старания хозяев приобщить дворец Пандольфи к современному комфорту, в покоях его царила атмосфера суровая, унылая, почти мрачная.
Залы для приемов располагались в первом этаже и состояли из анфилады гостиных, двери которых образовывали длинный ряд, подобный тому, что отражается в двух поставленных одно против другого зеркалах. В самой маленькой из этих гостиных без труда уместился бы целый дом из тех, какие строят нынче. Заполнить их могла лишь грандиозная жизнь прошлых эпох. Букеты свечей в огромных подсвечниках еле–еле освещали выцветшие ковры, узорчатые испанские кожи и потемневшие фрески, украшавшие необъятные стены. То там, то сям в темном хаосе белело тело нимфы или богини в потемневшей позолоченной раме — творение какого–нибудь болонца, ученика Каррачи; старинная лаковая мебель, инкрустированная перламутром, вспыхивала розовыми или голубыми искрами; поблескивали резные подлокотники старых позолоченных кресел; над дверями красовался герб Пандольфи, и поддерживавшие его лежащие фигуры загорались странным светом, отбрасывая на потолок искаженные, призрачные тени.
Гости, словно привидения, шли мимо указывавших дорогу редких слуг в темных ливреях через эти гостиные, где стояла столь глубокая тишина, что было слышно, как поскрипывают их лакированные сапоги, ступающие по мозаичному паркету.
Для приема была отведена последняя гостиная. Благодаря ярким лампам в огромных японских вазах, сорокарожковой люстре, спускающейся на шелковом канате с потолка, украшенного изображением Олимпа (канат начинался прямо у Венериного пояса), и бра с зажженными свечами, пламя которых отражалось в серебряных зеркалах, здесь было светло, как днем, что позволяло разглядеть все детали роскошной обстановки, где современный комфорт мирно уживался со строгостью древнего вкуса.
Хозяйкой, принимавшей гостей на старинной римской вилле, была, не станем скрывать, не кто иная, как мадемуазель Дафна де Монбриан. Некий англичанин, возвращавшийся из Индии, владелец кучи рупий, наскучивший более или менее смуглыми прелестями баядерок, ультраконсерватор, подверженный сплину и глядящий на мир глазами, которые гепатит обвел золотистыми кругами, счел, что эта забавная обезьянка украсит ужин во время карнавала и не пожалел денег на эту «любопытную безделицу». Путешествие по Италии вдвоем с Дафной утомило его, и он возвратился в Калькутту, оставив ей в утешение крупную сумму денег и поселив на роскошной вилле Пандольфи, которую купил у наследника древнего рода, впавшего в нищету и вынужденного скрепя сердце наблюдать, как во дворец его предков вселяется девка.
Дафна еще не окончила свой туалет: у особ вроде нее эта процедура не имеет конца, и человек семь–восемь гостей ожидали ее с тем слегка натянутым видом, какой принимают люди, видящие в ближнем нынешнего или будущего соперника. Те, кто раньше или позже добились от дивы самых больших милостей, держались радушно, прочие же, несмотря на все свое уважение к приличиям, глядели холодно и едва ли не свирепо. Мы никого не удивим, если скажем, что в число гостей входили герцог древних кровей, английский пэр, римский князь, русский князь, два маркиза, барон, который, хоть и не являясь первым христианским бароном, принадлежал тем не менее к очень славному роду, и прелестный посольский атташе, юный, бело–розовый — вылитый ангел дипломатии. Такие гости могли бы украсить любую гостиную, и если они находились здесь, то лишь оттого, что порядочные люди любят отдыхать в дурном обществе от скуки, которую терпят в хорошем.
С вашего позволения, мы предоставим этим красавцам листать альбомы, смотреть в стереотрубу, любоваться безделушками, обмениваться политическими соображениями насчет ножки прима–балерины и перейдем в туалетную комнату Дафны. Она стояла, совершенно одетая, подле широкого мраморного стола, уставленного флаконами, щетками, баночками, мелкими стальными инструментами и прочими принадлежностями современного туалета. Перед ней раскинулся трилистник зеркал — триптих кокетства, позволявший ей видеть себя снизу доверху и со всех сторон. На Дафне было платье из льдисто–зеленой тафты, все швы которого, равно как и корсаж, были отделаны серебристыми кружевами; те же кружева украшали юбку, покрывая ее квадратами, кругами и завитками. Серебристые ленточки в цвет кружев поблескивали в ее рыжих кудрях, завитых, взбитых, взъерошенных на лбу, скрепленных на затылке и гигантской гроздью золотистых локонов рассыпавшихся по плечам, столь же белым, сколь черна была душа их хозяйки.
Хотя Дафна имела все основания быть довольной своим видом, она все еще не бросила в трельяж того одобрительного взгляда, в котором не отказывала себе, когда здание прически уже не оставляло желать лучшего, а шлейф платья достигал нужной длины.
Дверь туалетной комнаты только что закрылась за таинственной посетительницей. Женщина в черном, под густой вуалью, появившаяся в туалетной бесшумно, так же бесшумно покинула ее, уйдя тайным ходом, который, судя по всему, был ей хорошо известен и позволил проникнуть к Дафне без ведома слуг.
Женщины такого рода, в черных платьях и под гренадиновыми вуалями, шепотом сулящие модным куртизанкам ларцы, кошельки, набитые золотом, и надежные ренты, — не редкость, но у этой особы в платье цвета ночного мрака был вид знатной дамы.
Однако, когда она удалилась, Дафна отперла железный сундучок, замурованный в стену и защищенный наилучшими достижениями слесарного искусства — плодами соперничества Юре и Фише, и спрятала туда бумажник, набитый банковскими билетами, — без сомнения, мзду или задаток за давешнюю сделку. Мадемуазель де Монбриан была серьезна, что случалось с нею не часто, и по пути в гостиную бормотала, словно для того, чтобы получше запомнить, странную фразу: «Нажать на левый глаз правого сфинкса». Прежде чем выйти к гостям, она, чувствуя, что немного бледна, достала из кармана маленькое яблоко из слоновой кости, раскрыла его, вооружилась розовой пуховкой и попудрила себе щеки.
Когда был закончен непременный обмен рукопожатиями, когда поцелуи покрыли пальчики Дафны, которые, несмотря на старательно обработанные ногти, отнюдь не блистали красотой, хозяйка подала руку английскому пэру, и все отправились в столовую — просторную залу с высокими потолками, стены которой украшала потемневшая от времени фреска, изображавшая пиршество богов, — творение кого–нибудь из учеников Джулио Романо, а может быть, и его самого. Фреска эта, кольцом опоясывавшая комнату с единственной дверью и единственным окном, занавешенным роскошными полупарчовыми шторами, покоилась на рисованном цоколе кисти Полидоро Караваджо, изобразившего в бронзовых медальонах с золотыми насечками сцены из мифов. Боги и богини, изо всех сил напрягавшие мускулы в своей олимпийской наготе, протягивали кубок Гебе, разливающей нектар, или устремляли руки к амброзии — пище богов, разложенной на больших серебряных блюдах. Их апельсиновые торсы выделялись на фоне неба, некогда голубого, а ныне почерневшего от времени, а ноги их попирали хлопья белых, словно мраморная крошка, облаков; все эти языческие божества, которым искусство, казалось, сообщило вторую жизнь, с презрением взирали на чересчур современных смертных, устроивших свою земную трапезу под небесным пиром, на котором пищей служила только живопись. Юнона с павлином у ног, чуть склонив голову набок, бросала рассерженные взгляды на мадемуазель Дафну де Монбриан, сидевшую как раз напротив. Суровая супруга Юпитера никогда не жаловала нимф с сомнительной репутацией.
Стол помещался посередине этой огромной залы на турецком ковре, ибо, хотя дело происходило поздней весной, от мозаичного пола несло холодом. Справа от Дафны сидел величавый английский пэр, разменявший пятый десяток, но сохранивший, подобно другим английским старикам, ту свежесть, что достигается жизнью на широкую ногу и чрезвычайным почтением к гигиене; слева — юный римский князь Лотарио. То был юноша худощавый и нервный, роста скорее низкого, чем высокого, с бледным лицом, обрамленным узкими черными бакенбардами, переходившими в остренькую шелковистую бородку, явно недавнего происхождения, глянцевитую, словно черное дерево. Глаза у него были темно–карие с желтыми крапинками вокруг зрачка, а весь облик служил образцом той правильной римской красоты, что так часто встречается в Италии и так редко в наших краях. Художники утверждали, что князь Лотарио как две капли воды похож на Цезаря Борджиа с портрета Рафаэля, выставленного в галерее Боргезе. Однажды Лотарио явился на карнавал точь–в–точь в таком костюме, какой изображен на портрете: можно было подумать, что Борджиа восстал из гроба; впрочем, это вовсе не означает, что Лотарио имел внешность свирепую и ужасную; вид у него был самый добродушный, а прелестным лицом он походил на сына Александра VI.
Заискивая перед соседом слева, как всегда поступают куртизанки по отношению к миллионам, даже если у этих миллионов седые волосы, Дафна уделяла внимание преимущественно соседу справа, принцу Лотарио. Она указывала ему вина, какие следует попробовать, блюда, какие стоит отведать, склонялась к нему едва ли не с нежностью, шептала ему на ухо фразы, которые вполне могла бы произнести в полный голос, а стоило Лотарио пошутить, хохотала, демонстрируя во всей красе белые зубки и откидываясь на спинку кресла так, чтобы выставить напоказ свое сокровище — очень белую и очень, как говорили наши легкомысленные и любвеобильные предки, богатую грудь; то и дело она касалась своей обнаженной рукой обшлага Лотарио, обсыпая его рисовой пудрой. Нынче от нимфы возвращаешься как с мельницы — весь в муке.
Угощение было вкусное и изысканное. В наши дни поесть как следует можно только у особ вроде Дафны, стремящихся пробудить пресыщенные сердца и желудки. Шампанское от вдовы, как изъясняются те, кто желает заслужить уважение ресторанной прислуги, охлаждалось в графинах богемского хрусталя, где лед не смешивается с вином благодаря специальным отделениям, устроенным в дне. Рейнское вино лилось рекою из длинных, словно кегли, бутылок в изумрудные бокалы, а Дафна, предмет всеобщего внимания, рассказывала самые невероятные истории, щедро пересыпая свою речь терминами, заимствованными из трех–четырех жаргонов: ведь она некогда подвизалась в роли натурщицы, затем была статисткой в маленьком театрике, а благодаря своим любовным связям приобщилась к миру спорта. Мастерская художника, театральные кулисы и конюшня открыли красотке кладовые живописных выражений. Должно быть, есть своя прелесть в хорошенькой женщине, с уст которой слетают, вместо жемчугов и роз, жабы и красные мыши, ибо все эти высокородные и благовоспитанные господа, казалось, весьма забавлялись речами Дафны. Английский пэр, понимавший далеко не все, хотя французский язык Расина, Фенелона и Вольтера был известен ему до тонкостей, важно улыбался; русский князь, знавший все эти избитые шутки благодаря прилежному изучению пошлых листков, восторгался остроумием мадемуазель де Монбриан, которая, по его словам, была сегодня просто ослепительной. Что же до римского князя Лотарио, в честь которого зажигались все эти фейерверки, он, судя по всему, оставался к ним совершенно равнодушен. Итальянский ум не воспринимает парижских шуток: его легче соблазнить нотой страсти. Дипломатический же ангел, несмотря на всю свою любовь к Дафне, не мог не признать про себя, что божество его употребляет выражения не слишком парламентские и отнюдь не протокольные.
IV
Между тем всякий, кто взглянул бы на мадемуазель де Монбриан хладнокровно, без труда заметил бы, что она лишь играет в вакханку и что под ее стараниями развеселить гостей скрыты нервность и принужденность. Хотя ужин был в разгаре, румянец покинул ее щеки, а на висках выступила испарина. В глазах, как ни тщилась она придать им выражение обольстительное и сладострастное, временами мелькал ужас. К счастью для нее, гости, разгоряченные вином и яствами, не обращали внимания на тайную тревогу, проскальзывавшую во взрывах смеха, малоудачных каламбурах и нелепых анекдотах хозяйки.
Видя, что ей не удается произвести впечатление на Лотарио, Дафна сказала себе: «Подбавим меланхолии» — и, словно наскучив той ролью, какую играла прежде, приняла позу, которая, как ей было известно, очень шла к ней: оперлась локтем о стол, уронила голову на руку, запустила пальцы в волосы, а взгляд устремила к потолку, что придало ее глазам нежный блеск. В таком виде она была и впрямь хороша. Лотарио, которого шумная болтовня Дафны утомляла, смягчился и произнес несколько лестных слов по ее адресу.
— Ну что ж, — сказала себе Дафна, — и от позирования в Академии изящных искусств бывает польза. Этот вид Миньоны, вспоминающей отечество, — штука беспроигрышная.
Подали кофе, гости взяли из носорожьего рога, обработанного с бесконечным искусством терпеливыми китайскими мастерами, превосходнейшие гаванские сигары. Вскоре голубые спирали стали подниматься к потолку и смешиваться там с олимпийскими облаками, рискуя совершенно отравить воздух античным богиням. Древняя Венера вдыхала аромат ладана, современной придется удовольствоваться табачным дымом. Время шло, и двое или трое из гостей уже удалились, Остальные продолжали сидеть подле Дафны; ни один не желал уступить ее сопернику. Юный дипломат, несмотря на то, что Дафна уже несколько раз замолкала, давая понять, что хочет остаться одна, никак не мог заставить себя ретироваться. Наконец в гостиной остались лишь он да князь Лотарио, на которого мадемуазель де Монбриан бросала томные взгляды. Дипломат поднялся и с недовольным видом откланялся. Лотарио хотел последовать его примеру, но Дафна нервно взяла его за руку и очень тихо и быстро сказала: «Заберите свое пальто из прихожей и отошлите карету». Это приказание не слишком удивило князя, и он почел своим долгом повиноваться.
В те несколько минут, что он потратил на исполнение приказа, Дафна, с трудом сдерживая волнение, тихо шептала: «Лотарио молод, красив, богат. Мне так хочется нарушить слово. Я бы не прогадала на этом, но черная женщина непременно зарежет меня или отравит, как собаку».
Не успела она договорить, как возвратился Лотарио. В ту же секунду с быстротой, которая сделала бы честь великой актрисе, Дафна приняла выражение нежное, влюбленное, хмельное и несколькими фразами вперемешку со страстными вздохами и пламенными взглядами сумела уверить юного князя, что обожает его с самой первой их встречи во Флоренции, — встречи, причинившей ей неисчислимые муки, ибо она понимала, что такое благородное и чистое существо, как Лотарио, не может испытывать к ней, бедному падшему созданию, ничего, кроме презрения.
Словам вроде этих можно не верить, но слышать их всегда приятно, особенно из уст хорошенькой женщины, готовой доказать свое раскаяние новым грехом и сбросить в вашу честь белые одежды невинности, извлеченные на свет божий исключительно для того, чтобы сделать вам удовольствие. Дафна в эти минуты была очаровательна, то ли оттого, что красота князя всерьез взволновала ее, то ли оттого, что приближение решительного мига сообщало ее чертам несвойственную им глубину.
Лотарио, как мог, успокоил ее, сказав, что любовь, подобно пламени и вину, не может быть нечиста и что если двое любят друг друга, они немедленно превращаются в двух прелестных ангелочков. Эта снисходительная мораль, слегка отдающая молинизмом, пришлась, кажется, по душе Дафне, и князь уже обнял ее хрупкую талию, словно Отелло, провожающий Дездемону.
Притворившись слабогрудой, Дафна, которая в бытность свою Юдифью, раскуривала трубки мазилке Олоферну, закашлялась и сказала: «Здесь слишком накурено, мне нечем дышать, не пойти ли нам в мою спальню, там воздух не в пример свежее!»
Они перешли в спальню Дафны. В этой просторной комнате с очень высоким потолком и стенами, обитыми золотисто–рыжей узорчатой богемской кожей, на которой темными пятнами выделялись картины старых мастеров в широких позолоченных рамах, стояла большая кровать в ренессансном стиле и величественные, точно храмы, кресла. Спальня эта выглядела мрачно, как спальня Тисбы в пятом акте «Анжело, тирана Падуанского». Дафна превратила ее декорацию для мелодрамы. Ей нравилось отходить ко сну, замирая от страха.
В углу стоял широкий диван, вернее, канапе в форме античной скамьи; края его украшали сфинксы, чьи спины, прикрытые подушками, служили подлокотниками.
Лотарио опустился на этот диван и попытался обнять Дафну; она вяло сопротивлялась; грудь ее под серебристыми кружевами бурно вздымалась. Комнату освещала только трехрожковая лампа, найденная в Помпеях. Дафна сидела спиной к свету, и лицо ее утопало в тени; если бы луч света упал на него, Лотарио был бы весьма удивлен мертвенной бледностью молодой женщины и смятением, написанным в ее глазах. Изображая целомудренную строптивость, Дафна высвободилась из объятий князя, встала и, словно пошатнувшись от волнения, оперлась дрожащей рукой о голову правого сфинкса; пальцы ее искали его левый глаз. Нащупав его, она сильно, словно на кнопку звонка, нажала на глазное яблоко, в точности исполнив приказание дамы в черном, внушавшей ей столь глубокий ужас.
В ту же секунду сиденье дивана провалилось вниз, словно крышка театрального люка, и Лотарио рухнул в бездну, откуда вырвалась струя пара, после чего сиденье вернулось на прежнее место с такой точностью, что невозможно было вообразить, будто три секунды назад здесь сидел человек.
С погасшим взглядом, бессильно уронив руки, заледенев от ужаса, Дафна тупо смотрела на канапе, ложе любви, ставшее могилой, — ложе, с которого мгновение назад улыбался ей юноша, полный жизни и желаний. Безумный страх овладел ею; в ушах звенело, кровь стучала в висках, ей казалось, будто откуда–то снизу доносятся глухие стоны.
Она сделала несколько шагов к двери, боясь, как бы в полу не открылся еще один люк и не отправил ее в бездну вслед за Лотарио. «Это был бы недурной трюк», — говорила она себе, но ничего не случилось. Она благополучно добралась до порога своей спальни, вошла в туалетную комнату, достала оттуда облигации и шкатулку с драгоценностями, после чего с помощью Виктории, преданной ей душой и телом служанки, переоделась в дорожное платье, закуталась в темный плащ и села в двухместную карету, которая уже ждала ее.
Отъезд этот не удивил никого из слуг, тем более что почти все они уже спали. Хозяйка часто уезжала в полночь и возвращалась только под утро.
V
Почувствовав, что диван под ним проваливается, Лотарио инстинктивно вцепился рукой в бархатную подушку, на которую опирался. Подушка проделала вместе с ним путь вниз и помешала приземлению стать смертельным. Это ужасное падение в черную бездну длилось три или четыре секунды, но юному князю они, должно быть, показались веками. Наконец он рухнул на землю. К счастью, большая рыхлая куча отбросов смягчила удар, и Лотарио, на мгновение лишившись чувств, очень скоро очнулся. Он ощупал себя, глубоко вздохнул, вытянул руки и ноги и убедился, что ничего не сломал. Придя к этому выводу, он решил, что следует определить, где он находится, — задача весьма трудная в такой темноте, более густой, непроницаемой и черной, чем в самой глубокой пропасти. Лотарио был заядлый курильщик, и ему очень кстати пришла в голову мысль, что в кармане у него наверняка лежит один из тех коробков восковых спичек, что изготовляются в Марселе, а оттуда разлетаются по всему свету; он опустил руку в карман и в самом деле нащупал этот плоский коробок. Он чиркнул спичкой и, покуда она мерцала, успел наскоро оглядеть место, куда он попал. Три или четыре скелета в старомодных одеждах, полуистлевших либо обвисших на голых костях, раскинули по полу свои угловатые конечности. Среди черноты останков кое–где блестели остатки позолоты; голову одного из трупов до сих пор венчала шляпа, а иссохшее его лицо с беззубым ртом и пустыми глазницами искажала гримаса, исполненная мрачного сарказма. Он был похож на тот ужасный офорт Гойи, под которым стоит подпись: Nada у nadie.[65] Видение это, более отвратительное, чем все ужасы кошмарного сна, исчезло вместе с пламенем спички, которая уже начинала обжигать Лотарио пальцы.
«Судя по всему, — сказал себе князь, вновь очутившись во тьме, — я попал в неплохо обставленный каменный мешок, но с какой стати вздумалось этой девке спровадить меня сюда с помощью своего механического дивана? Какой прок куртизанкам истреблять своих кавалеров? На что ей моя смерть? Я уверен, Дафна здесь только орудие; она нажала на рычаг, но главная роль принадлежит не ей. Впрочем, вместо того чтобы рассуждать о причинах и следствиях, продолжим наши изыскания», — и он зажег следующую спичку, чье слабое мерцание не столько освещало подземелье, сколько делало более зримой его тьму. Тем не менее Лотарио смутно различил шершавые стены, основания сводов, чьи гигантские арки терялись в черном тумане, а нагнувшись, разглядел несколько кусков мрамора, несколько цветных каменных квадратиков — остатки древней мозаики, разрушенной временем. Без сомнения, вилле Пандольфи фундаментом служило античное здание эпохи цезарей, с годами ушедшее под землю и обнаруженное строителями виллы в начале работ. Архитектор сохранил ход из старого дворца в новый, но лестницу, следы которой были видны до сих пор, хозяева сломали и превратили в колодец, кончающийся каменным мешком. С помощью третьей крохотной свечки Лотарио смог убедиться в верности своих предположений. Но как выбраться из этой пещеры, как найти выход, если он и существует, в этой тьме, рассеять которую невозможно с его жалким запасом спичек? Неужели он избег мгновенной смерти лишь для того, чтобы умереть смертью медленною, неужели ему суждено, терзаясь муками голода, глодать по ночам собственную плоть! Как человек светский, Лотарио был не робкого десятка, но при мысли об этом безрадостном жребии его пробрала дрожь.
Внезапно ему послышался легкий шум. Что это было: капля воды, упавшая с потолка, шорох ящерицы, хлопанье крыльев летучей мыши, топотанье одной из тех мерзких тварей, что живут во тьме? Ни то, ни другое, ни третье. Все более отчетливо различимое шуршание шелка не оставляло сомнений в том, что сюда идет женщина, а вскоре в потемках блеснул, словно зрачок одноглазого филина, зеленоватый свет потайного фонаря.
«Быть может, это Дафна идет проверить, разбил я себе голову или же сломал шею? — подумал Лотарио, укладываясь поверх скелетов. — Забавно будет видеть ее физиономию, когда я скажу ей: «Здравствуйте, моя дорогая“».
Таинственная посетительница приблизилась к Лотарио, направила луч фонаря на это тело, которое считала мертвым и которое в самом деле лежало недвижно, словно труп, склонилась к нему и стала шарить рукой по груди князя, как будто пытаясь разыскать какую–то имеющуюся у него вещь, Тут мертвец внезапно ожил, одной рукой сжал, словно тисками, ее запястье, а другой — выхватил фонарь и в его свете увидел, что пришедшая — вовсе не Дафна. Это была бледная чернобровая женщина; лицо ее, исполненное зловещей красоты, казалось, сковал ужас.
— Ах, это вы, дорогая мачеха, — сказал князь Лотарио, ничуть не удивившись, — я догадывался, что вы приложили руку к этому милому трюку. Я узнал ваш подлый мелодраматический гений, достойный средних веков. Вы опоздали родиться, дражайшая Виоланта, вам следовало бы жить при дворе Борджиа. В XIX столетии иметь, подобно Лукреции, собственных княгинь Негрони, которые приглашают молодых людей поужинать и усаживают на диваны с секретом, отправляющие в каменные мешки, — какая прелесть! Мне нравится эта уловка; я непременно расскажу о ней какому–нибудь драматургу.
— Я так сильно ненавижу вас, что ненависть моя заслуживает уважения; довольно насмешек, — отвечала Виоланта. — Я хотела убить вас, но промахнулась; убейте вы меня: это будет справедливо.
— Будьте покойны, сударыня, живой вы отсюда не уйдете. Люди совестливые возразили бы мне, возможно, что вы женщина, но чудовища не имеют пола, и мы уничтожаем гадюку–самку с таким же отвращением, как и гадюку–самца. Вы ненавидите меня, но я отвечаю вам тем же, и уверяю вас, что эта антипатия равно и инстинктивна и сознательна. Вы обманули моего отца, который, пленившись вашей роковой красотой, имел неосторожность жениться на вас, и улеглись в постель, где умерла моя мать, уже нося под сердцем ребенка, который родился через семь месяцев после свадьбы вполне доношенным, — сына тенора Амбросио, в которого вы втюрились на ярмарке в Синигалье. Здесь, в этом мешочке, который вы хотели отнять у меня вместе с жизнью, — любовные письма певца, проданные мне вашей горничной–корсиканкой, жертвой ваших истязаний. Эти письма доказывают, что ваш ребенок не имеет никакого права на наследство князя даже в случае моей смерти. Обнародовав их, я опозорил бы не только вас, но и моего отца, и я этого не сделал, но мне было приятно знать, что острие этого оружия направлено вам в сердце. Имея дело с вами, приходится прибегать к средствам бесчестным; к тому же вы уже не раз пытались отравить меня, дабы ваш ребенок один владел несметными богатствами князя Донати. С этой целью вы, склонившись над жаровней и укрыв лицо стеклянной маской, постигали тайны древней итальянской токсикологии. Вам требовался тот белый, словно истолченный каррарский мрамор, яд, который улучшает вкус вина и который подавали за ужином у папы Александра, те духи Руджери, которыми благоухали перчатки Жанны д'Альбре, и та aqua tofana — истинная вода Стикса, секрет которой, к счастью, утрачен. Долгое время я жил, питаясь одними лишь яйцами, которые приносила мне из деревни моя добрая и верная кормилица Мариучча, и составлял с помощью многоопытного химика аббата Болоньини, моего учителя, рецепты противоядий. Теперь мне не страшен ни один яд, даже ваш; я уподобился Митридату, царю Понтийскому. Видя, что яды не действуют, вы прибегли к булату, и несколько раз ваши buli нападали на меня ночью на римских улицах. К счастью, я превосходно владею шпагой, вдобавок я выудил из колодца, куда ее бросил Лоренцаччо, кольчугу одного из Медичи; она, пожалуй, немного заржавела, но до сих пор очень гибка и прочна, и спасла меня от трех ударов кинжала. Поскольку все эти средства не подвинули вас к цели, вы, положившись на вашу красоту, сыграли роль Федры лучше, чем госпожа Ристори, и вздумали задушить меня в своих объятиях. Но, хотя у меня и не было Арикии, я оставался более глуп, более холоден, более безнадежен, нежели сам Ипполит, и моей дражайшей мачехе не удалось насладиться кровосмесительной связью с собственным пасынком. Вот скромный перечень моих мелких претензий к вам. Я уж не говорю о той милой западне, которую вы мне подстроили только что. До смерти отца я хранил молчание, гербу Донати не пристало быть запятнанным грязью, но кровь — дело другое, она меня ничуть не пугает. Этот пурпур очищает; права, я думаю, испанская поговорка, «пятна с чести можно смыть только кровью».
Слушая хладнокровно–саркастическую речь Лотарио, Виоланта смотрела на него, силясь понять, всерьез он говорит или шутит; однако в глазах князя, без сомнения, горела лютая ненависть. Ненависть эта долгое время таилась в его душе, и вот наконец настал час законной мести. Произнося свой монолог, князь продолжал держать Виоланту за запястье, другой же рукой, поставив фонарь на камень, рылся в кармане в поисках кинжала.
Вдруг Виоланта, не сводившая с Лотарио глаз, толкнула его так резко, что князь выпустил ее, и тут же бросилась бежать, пронзительно, издевательски хохоча. Боясь потерять Виоланту из виду в этих неведомых ему подземельях, Лотарио схватил фонарь, направил луч света на беглянку и бросился за нею по узким коридорам, зеленоватые стены которых сочились влагой. Он уже почти настиг ее, как вдруг она исчезла, словно провалилась сквозь землю; жалобный, тоскливый, предсмертный крик донесся до его слуха откуда–то снизу. Лотарио остановился, посветил фонарем на пол и увидел незакрытый люк, который можно обойти, лишь плотно прижавшись к стене. Виоланта надеялась, что сама она обогнет отверстие, а князь в погоне за ней не заметит его и упадет в колодец; однако она оступилась, рухнула вниз и на глубине около двадцати футов вцепилась в выступ каменной стены. Наклонившись с фонарем над колодцем, Лотарио увидел истинную грешницу в аду: мертвенно–бледная, с глазами, налитыми кровью, шевеля посиневшими губами, она пристально смотрела на него с ужасным выражением бессильной ненависти. Князю стало жаль женщину, которую он несколько мгновений назад хотел заколоть. Одно дело — умереть от кинжала, и совсем другое — повиснуть над бездонным колодцем, полным черной, грязной воды, гнилой, словно воды Эреба. Поскольку у Лотарио не было при себе веревки, он снял фрак и опустил его вниз, держа за рукав. Но Виоланта не смогла до него дотянуться — недоставало семи или восьми футов. Вскоре раздался глухой всплеск, вода ударила в стенки колодца, а затем все стихло. Лотарио снова надел фрак и продолжил свой путь, стараясь быть как можно более осторожным, ибо падение Виоланты внушало ему весьма оправданные подозрения. Подобно Данту во время его прогулки по аду, он отрывал от земли одну ногу, лишь убедившись, что ничто не угрожает другой.
«Скромность моя, — говорил он сам себе, медленно продвигаясь вперед, — мешает мне поверить, будто небесам есть дело до моей ничтожной участи, и тем не менее во всем случившемся можно, даже не будучи суеверным, узреть перст судьбы: ведь нырнуть в этот колодец должен был я».
VI
Стены коридора, которым он шел, освещая дорогу фонарем, были расписаны красноватыми фресками в духе тех, что украшают развалины Помпей и Геркуланума; кое–где они неплохо сохранились. На стенах были изображены танцовщицы, вакханки, сатиры, борющиеся с козлами, пигмеи, сражающиеся с журавлями, амуры, изо всех сил погоняющие воробьев, стрекоз и улиток, которые запряжены в их колесницы, и фантастические архитектурные сооружения на фоне пейзажей — обычные сюжеты античной живописи.
В одном месте стена была разрушена и сквозь пролом князь увидел другие подземелья, принадлежавшие, кажется, развалинам другой постройки. Лотарио влез в пролом и, сделав несколько шагов, убедился, что эта дорога ведет в катакомбы. Надписи, высеченные в скале и покрытые суриком, который еще не стерся окончательно, указывали, что здесь похоронены первые христиане. Рядом виднелись рисунки символических ягненка и рыбы. Нечего было и думать искать здесь выход: князь неминуемо заблудился бы в лабиринте улиц, перекрестков и тупиков этого подземного Рима, не уступающего в размерах Риму надземному. Поэтому он возвратился в прежние коридоры и скоро попал в просторную залу, своды которой были так высоки, что свет потайного фонаря не достигал потолка. Обходя залу в поисках двери, Лотарио наступил на что–то вроде палки, толщиной с древко копья; нагнувшись, чтобы поднять его, он с радостью обнаружил, что это факел, без сомнения, забытый здесь бандитами, которые некогда находили пристанище в этих им одним известных развалинах. Он зажег факел и в его свете, несмотря на копоть и потрескивание куда более ярком, чем свет фонаря, смог оглядеть залу, в которой очутился и которая походила на термы императорского дворца.
Высокий кирпичный свод с осыпавшейся штукатуркой пронзали корни деревьев, растущих где–то наверху; под сводом раскинулся полукруглый амфитеатр с нишами, в которых там и сям стояли статуи, одни целые, другие без головы, третьи совсем разбитые. Князю было не до археологии, и он не стал выяснять, к какому ордеру принадлежат колонны, поддерживающие архитрав, — коринфскому или смешанному, и соблюдены ли в них пропорции, предписанные Витрувием.
В одном из углов залы виднелся проем — когда–то здесь была дверь, но теперь от ее мраморного наличника почти ничего не осталось. Логически рассудив, что всякая дверь куда–нибудь да ведет, Лотарио переступил порог и увидел лестницу, которая, казалось, спускалась в недра земли, а на самом деле вела в сводчатый подвал, без сомнения, бывший некогда сокровищницей, ибо здесь и поныне стояли сундуки, деревянные стенки которых сгнили и держались лишь благодаря оковке и гвоздям из окислившейся меди; встарь в этих сундуках хранились, наверно, золотые и серебряные монеты, но уже много лет они стояли пустые.
Глазам князя предстала другая лестница, причудливо извивавшаяся среди каменных глыб. Ступеньки, стершиеся или источенные водой, шатались под ногами Лотарио; время от времени сорвавшийся камень с грохотом катился вниз и низкие своды отзывались на его падение заунывным эхом. Часто подошва князева башмака скользила, ступив на что–то мягкое, вязкое и зловонное, разом и безжизненное и живое, — то были жабы, потревоженные в их столетнем сне. Иногда перепуганная летучая мышь рассекала своими перепончатыми крыльями дым от факела; змея, вильнув хвостом, похожим на древесный корень, стремительно исчезала меж камней. Были мгновения, когда Лотарио казалось, будто за ним кто–то идет, но то был лишь отзвук его собственных шагов, и обернувшись, он не видел ничего, кроме тьмы, вновь сгущавшейся за его спиной, словно там кто–то закрыл двери черного дерева. Эта полуразрушенная лестница, которая шла то вверх, то вниз и которая, казалось, не имела конца, напоминала князю графический кошмар Пиранези, где художник изобразил лестницу с бесчисленными ступенями, вьющуюся среди темных грандиозных зданий; человек, с трудом одолевающий эту лестницу, на каждом последующем рисунке выглядит более усталым, более разбитым, более тощим, более призрачным, чем на предыдущем, а достигнув ценою неимоверных усилий верха этой вавилонской башни, составленной из лестниц и исходящей из самого центра земли, с беспредельным отчаянием убеждается, что там его ждет люк, крышку которого невозможно открыть. Хотя в римских развалинах не живут призраки в латах — завсегдатаи готических руин, знакомство с ними требует не меньшего мужества. Ларвы, лемуры, ламии, вампиры и вурдалаки ничем не уступают гулам, злым феям, гномам и прочей средневековой нечисти, фланирующей по ночам в заброшенных местах, и чем дольше блуждал Лотарио среди этого каменного кошмара, тем сильнее мучили его страхи и тревоги, тем чаще тело его сотрясала мучительная дрожь. На нем был только тонкий фрак; сырой и холодный могильный воздух обволакивал его, словно мокрая простыня. Усталость и уныние одолевали его; фонарь потух, факел догорал, а что сталось бы с ним, если бы погас и факел, что сталось бы с ним в этой густой тьме, в этом лабиринте переходов, коридоров, комнат, лестниц, полусгнивших полов, которые могли в любую минуту обрушиться и сбросить его в еще более густую, еще более черную тьму? Все смерти плохи, но эта казалась Лотарио особенно омерзительной. В самом деле, жалкий конец для князя Донати — подохнуть, словно крыса, под грудой обломков. «Отчего же, — твердил он себе, — эта подлая тварь, именуемая Дафной, не призналась мне во всем, ведь я дал бы ей вдвое больше того, что она получила от моей злосчастной мачехи, и вместо того чтобы скитаться здесь среди камней и кирпичей, которые, быть может, станут мне гробом, я спокойно спал бы сейчас в большой ренессансной кровати с фигурным балдахином».
Лотарио начинала трепать лихорадка, и галлюцинации, рождавшиеся в его мозгу, вели вокруг него свой хоровод. Ему чудилось, будто скелет в шляпе приближается к нему с угодливой улыбкой и преувеличенно вежливыми поклонами, умоляя от имени остальных трупов оказать им честь и составить компанию: они обожают играть в вист; они давно ждали такого случая, но, поскольку нравы смягчаются, в каменный мешок уже много лет никого не бросали. Потом картина менялась. Статуи выходили из ниш, фрески отделялись от стен и в мифологической своей наготе принимались отплясывать вокруг князя стремительную сарабанду. «Античный бред лучше современного, — говорил себе Лотарио, — эти танцовщицы в прозрачных розовых одеждах куда приятнее скелетов в лохмотьях, а звон их золотых монист милее скрипа суставов».
Чувствуя, что видения, рожденные лихорадкой, забирают над ним все большую и большую власть, князь резким усилием воли стряхнул с себя наваждение. Успокоившись, он продолжал свой путь и вскоре слух его поразили плеск воды и грохот, похожий на шум водопада. Труба, по которой в термы поступала вода, давно разрушилась под действием времени, и поток, проложивший себе новое русло через развалины, устремлялся к темной дыре, куда и низвергалась его черная лента, рассеченная огненными полосами — отблесками света факела. Над потоком была перекинута балка, образующая узкий мостик, на которую Лотарио не решался ступить, опасаясь какой–нибудь хитрой ловушки, какой–нибудь умело замаскированной трещины. Но выбирать ему не приходилось, и он отбросил сомнения. Балка не обломилась у него под ногами и не причинила ему никакого вреда. На другом берегу его глазам предстали залы, несколько менее разоренные. Сквозь щели в потолке пробивался слабый голубоватый свет, — ведь подземное странствие князя длилось несколько часов, и над римской кампаньей уже занимался день. Вскоре свет сделался ярче, и Лотарио смог бросить факел. Сквозь расселины, заросшие травой и кустами, в развалины проникали лучи солнца. Колонны с полустершимися каннелюрами и замшелыми капителями поддерживали своды здания, а наготу его стен, с которых давно осыпалась мраморная облицовка, укрывал зеленый полог плюща. В глубине сверкал, словно звезда, крохотный кусочек синего неба. Взобравшись на кучу кирпичей, камней и обломков мрамора, перемешанных с землей, Лотарио оказался подле этого отверстия, в которое легко пролез, поскольку, как мы уже сказали, был строен и худощав. Опершись ладонями о его края, он подтянулся и вышел на свет божий посреди стада буйволов, которые глядели на него с яростным изумлением, фыркая, роняя слюну и скребя копытами землю. Успокоив животных теми словами, какие обычно говорят им пастухи и погонщики, Лотарио проложил себе путь сквозь стадо и удалился медленным шагом; ни один буйвол на него не бросился.
Розовый и голубой утренний свет лился на просторные безлюдные поля, золотя арки акведуков и тысячью отблесков отражаясь в лужах. В прозрачном воздухе устремлялись к небу легкие дымки от пастушьих костров; алчущие добычи осоеды описывали круги в лазури над бескрайней пустыней. На горизонте вырисовывались силуэты римских зданий, над которыми нависал, подобно округлой горе, купол Святого Петра. Князь с неизъяснимым наслаждением вдыхал этот чистый воздух, радовался свежему ветру и ясному дню, покойному и пышному великолепию природы; грудь его, которую несколько часов подряд сдавливали своды этих подземелий, готовых стать крышкой его гроба, вздымалась свободно. Он поднимался из бездны, он оживал, он возрождался.
Карета, отвозившая накануне путешественников в Кастель — Гандольфо, возвращалась назад пустая. Лотарио нанял ее, и меньше чем через час маленькие римские лошадки, такие быстрые и горячие, доставили его домой; он лег в постель и заснул глубоким сном. Проснувшись около полудня, он прошептал, зевая и потягиваясь: «А еще говорят, что нынче не бывает приключений».
Никто не смог проникнуть в тайну исчезновения Виоланты; начатое следствие было прекращено за неимением улик. Люди благочестивые говорили, что княгиню, занимавшуюся колдовством, унес дьявол. В Риме это объяснение никому не кажется неправдоподобным.
Сын тенора Амбросио простудился и умер.
VII
Дафна вернулась в Париж, куда последовал за нею юный посольский атташе. Она зажила, как прежде. Однажды, во время последнего карнавала, она вместе с несколькими красотками и несколькими щеголями самой высокой пробы отправилась поужинать в Английское кафе; пиршество было в разгаре и пирующие уже дошли до битья хрустальных бокалов, когда бледный и изящный юноша с черными бакенбардами, без сомнения, ошибясь номером, открыл дверь кабинета; под руку он держал очень элегантное синее домино, которое повстречал в Опере. То был не кто иной, как Лотарио; учтиво извинившись за то, что потревожил честную компанию, он уже собирался удалиться, когда Дафна вдруг поднялась во весь рост и обвела комнату блуждающим взглядом; лицо ее сделалось мертвенно–бледным; на нем был написан неизъяснимый ужас, словно она увидела привидение. «О! Значит, мертвые возвращаются», — прошептала она сдавленным голосом и упала замертво, опрокинув стул и потянув за собой скатерть, в которую вцепились ее судорожно сжатые пальцы; она была белее своего платья из белой тафты; смерть покрыла ее щеки своей ужасной рисовой пудрой.
Сотрапезники бросились к ней, подняли, но все было напрасно.
Она прошептала несколько непонятных слов: «Черная женщина, левый глаз правого сфинкса, нажать на кнопку, хлоп» — и испустила дух.
— Вот так конец, — сказала Зербинетта, — Дафна объелась раками по–бордоски. Это судьба: нас убивает то, что мы любим.
Таково было надгробное слово мадемуазель Дафне де Монбриан, а в довершение ее несчастий смерть, большая правдолюбка, поместила ее на Монмартрском кладбище под именем Мелани Трипье.
По правде говоря, она не заслужила ни другого надгробного слова, ни другой эпитафии.
Князь Лотарио осторожно закрыл дверь; минуту спустя в соседнем кабинете он уже снимал кружевную маску с синего домино, сопротивлявшегося его нескромности, и срывал с губ, говоривших «нет», поцелуй, говоривший «да».