Я посулила тебе продолжение моих приключений, но воистину до того ленива писать, что, не люби я тебя, как зеницу ока, и не знай, что ты любопытнее Евы или Психеи, ни за что бы не уселась за стол перед большим листом девственно-белой бумаги, которую нужно сверху донизу испещрить черным, и перед чернильницей, которая глубже моря, причем каждую капельку в ней нужно превратить в мысль или, по крайней мере, в нечто на нее похожее, не поддаваясь внезапному побуждению вскочить на коня, отпустить поводья и отмахать добрых восемьдесят лье, которые нас разделяют, чтобы вслух сказать тебе все то, что сейчас я примусь изображать бисерными буковками, дабы самой не испугаться чудовищно длинной моей плутовской одиссеи.

Восемьдесят лье! Подумать только, что такое расстояние отделяет меня от той, которую я люблю больше всего на свете! Право, хочется разорвать письмо и велеть, чтобы мне седлали коня. Но об этом и думать нечего: в моем нынешнем платье мне нельзя приблизиться к тебе и вернуться к столь привычной жизни, которую мы вели с тобой, когда были маленькими девочками, простодушными и невинными; если когда-нибудь я вновь надену юбку, то лишь ради этого.

Помнится, я рассталась с тобой, уезжая с постоялого двора, где провела такую забавную ночь и где моя добродетель была уже готова потерпеть кораблекрушение, едва покинув порт. Мы пустились в путь все вместе, нам было в одну сторону. Попутчики мои немало восхищались красотой моего коня — конь у меня впрямь лучших кровей и отменно резвый — это возносило меня в их мнении по меньшей мере на пол-локтя и к моим достоинствам они тут же добавили все достоинства моего скакуна. Они только тревожились, кажется, что он для меня слишком горяч и боек. Я сказала им, что они могут успокоиться на сей счет, и, желая показать, что мне ничего не грозит, заставила коня проделать несколько курбетов, затем взяла довольно высокий барьер и перешла на галоп.

Молодые люди тщательно попытались за мной угнаться; отъехав довольно далеко, я повернула коня и во весь дух помчалась им навстречу; поравнявшись с ними, я резко осадила коня, и он встал как вкопанный, а это, как ты знаешь, или, может быть, не знаешь — вершина искусства верховой езды.

От уважения они мигом перешли к глубочайшему почтению. Они и не подозревали, что юный школяр, только что из университета, может быть столь превосходным наездником. Это их открытие пошло мне на пользу больше, чем если бы они обнаружили во мне все христианские добродетели; вместо того чтобы обращаться со мной как с молокососом, они заговорили со мной на равных, но уж больно предупредительно.

Расставшись со своим платьем, я не рассталась со своей гордыней; не будучи более женщиной, я хотела стать мужчиной с головы до пят, а не довольствоваться одной только мужской наружностью. Я решила добиться в верховой езде того успеха, на какой не могла бы рассчитывать как женщина. Особенно меня беспокоил вопрос, как стать смелой, ибо смелость и ловкость в телесных упражнениях — вот для мужчины самый лучший способ улучшить свою репутацию. Для женщин я, собственно, не так уж робка и свободна от дурацкого малодушия, присущего многим особам слабого пола: но от этого еще далеко до бесшабашной и яростной удали, которой хвалятся мужчины, а я намеревалась сделаться юным фанфароном, бахвалом, наподобие лощеных светских щеголей, чтобы занять достойное место в обществе и воспользоваться всеми преимуществами своей метаморфозы.

Не стану рассказывать тебе по обычаю путешественников, что в такой-то день проделала столько-то лье, что из того места перебралась в это, что жаркое, съеденное мною на постоялом дворе «Белый конь» или «Железный крест», было сырое или подгоревшее, вино прокисшее, а полог кровати, в которой я провела ночь, расшит фигурами или цветами; это весьма важные детали и недурно бы сохранить их для потомства, но на сей раз придется обойтись без них, а ты примиришься с тем, что не узнаешь, из скольких блюд состоял мой обед и хорошо ли, дурно ли я спала во время моих странствий. Не стану также описывать тебе различные ландшафты, созревавшие нивы, леса, всевозможные всходы и холмы с раскинувшимися на них деревушками, чередой проходившие перед моим взором; возьми немного земли, посади в нее несколько деревьев и несколько ростков травы, намалюй позади всего этого кусок неба, либо серенький, либо голубой, и получишь вполне сносное представление о движущемся фоне, на котором вырисовывался наш караван. Прости уж меня, что в первом письме я не удержалась от некоторых подробностей такого рода, больше я к ним не прибегну: ведь прежде я никогда не уезжала из дому, и все, что я увидела, представлялось мне чрезвычайно важным.

Один из кавалеров, тот, с кем я делила ложе и кого готова была дернуть за рукав в ту достопамятную ночь, все терзания которой я тебе подробно описала, проникся ко мне возвышенной дружбой и все время ехал рядом.

Если не считать того, что я не взяла бы его в любовники, даже если бы он преподнес мне самую прекрасную корону в мире, в остальном же он был мне скорее приятен; образованный, не лишенный ни остроумия, ни добродушия, он лишь о женщинах рассуждал в ироническом и презрительном тоне, и за это я с удовольствием выцарапала бы ему глаза, тем более что, без преувеличений, в его словах было много жестокой правды, и мужской наряд обязывал меня с этим соглашаться.

Он вновь и вновь с такой настойчивостью уговаривал меня навестить вместе его сестру, у которой истекал срок вдовьего траура и которая жила теперь с теткой в старинном замке, что я не могла ему отказать. Для приличия я немного поупиралась, но на самом деле мне было совершенно безразлично, туда ехать или сюда; своей цели я могла достичь любым способом; и когда он сказал мне, что я не на шутку его огорчу, если не уделю ему по меньшей мере недели две, я ответила, что с удовольствием поеду и дело с концом.

На развилке дорог мой спутник показал мне на правое ответвление этого ландшафтного игрека и сказал:

— Нам сюда.

Остальные пожали нам руки и поехали другой дорогой.

Спустя несколько часов мы прибыли в место нашего назначения.

Парк отделялся от большой дороги довольно широким рвом, который вместо воды был полон густой и обильной растительностью; ров был облицован тесаным камнем, а по углам щетинились огромные железные артишоки и репейники, — казалось, они, подобно настоящим растениям, выросли в расселинах каменной кладки; через этот сухопутный канал был переброшен одноарочный мостик, по которому можно было проникнуть за ограду.

Прежде всего перед вами открывалась аллея могучих вязов, смыкавшихся в вышине наподобие арок свода и подстриженных на старинный манер; следуя по этой аллее, вы попадали на круглую площадку, к которой сходились несколько дорог.

Деревья тут выглядели не просто старыми, а скорее старосветскими: они словно были в париках и присыпаны белой пудрой; им оставили только по небольшому пучку зелени на самой макушке; все прочее было тщательно сострижено, так что эти деревья можно было принять за великанские султаны из перьев, воткнутые в землю на равном расстоянии один от другого.

Миновав круглую площадку, поросшую ровно подстриженной нежной травкой, нужно было еще проехать под странным сооружением из листвы, украшенным цилиндрами, пирамидами и шероховатыми колоннами, причем все это было вырезано при помощи усердных ножниц из густых зарослей букса. Сквозь просветы в зелени справа и слева мелькали то полуразрушенный изысканный замок, то изъеденные мхом ступени иссякнувшего каскада, то ваза, или статуя нимфы, или пастушка с отбитым носом и пальцами, на плечах и голове у которой приютилась стайка голубей.

Перед замком простирался сад, разбитый на французский манер; клумбы были очерчены с безупречной симметрией при помощи падуба и букса; все вместе напоминало скорее не сад, а ковер: пышные цветы в бальных туалетах, с величественной осанкой и безмятежными лицами, точь-в-точь герцогини, собирающиеся пройтись в менуэте, приветствовали вас легким кивком головы. Другие, явно менее воспитанные, застыли прямо и неподвижно, наподобие сановных вдов, не участвующих в танцах. Кусты всех мыслимых форм, исключая лишь ту, что присуща им от природы — круглые, кубические, заостренные, треугольные или похожие на серые барабаны, — казалось, маршировали вереницей вдоль главной аллеи и за руку подводили вас к первым ступеням крыльца.

Несколько башенок, заблудившихся среди более новых построек, выступали поверх здания на всю высоту своих черепичных кровель, остроконечных и похожих на гасильники свечей, и железные их флюгера в форме ласточкиных хвостов свидетельствовали о весьма почтенной давности сооружения. Все окна центрального павильона выходили на один общий балкон, украшенный железной балюстрадой необыкновенно искусной работы и весьма нарядный, остальные же были обрамлены каменными резными наличниками с орнаментом из вензелей и бантов.

Прибежали не то четыре, не то пять огромных псов и зашлись в лае, выделывая в воздухе фантастические прыжки. Они скакали вокруг лошадей, бросаясь им прямо в морды; особенным ликованием встретили они лошадь моего товарища, которую, надо думать, частенько навещают на конюшне и сопровождают во время прогулок.

Наконец-то на весь этот шум вышел какой-то слуга, смахивавший отчасти на землепашца, отчасти на конюха; он схватил наших скакунов под уздцы и увел. Я еще не заметила ни одной живой души, если не считать маленькой крестьяночки, дикой и боязливой, как лань: при виде нас она бросилась наутек и юркнула в какую-то ямку за стеной конопли, хотя мы наперебой подзывали ее и лезли из кожи вон, чтобы ее успокоить.

В окнах никого не было видно; казалось, замок необитаем или, на худой конец, в нем живут только привидения, ибо наружу не просачивалось ни единого звука.

Бряцая шпорами — потому что ноги у нас слегка затекли, — мы стали подниматься по ступеням крыльца, как вдруг из дома донесся шум отворяемых и затворяемых дверей, словно кто-то спешил нам навстречу.

И впрямь, наверху лестницы показалась молодая женщина; одним прыжком она проделала пространство, отделявшее ее от моего спутника, и бросилась ему на шею. Он с большой нежностью расцеловал ее, обнял за талию и, почти подняв в воздух, увлек на лестничную площадку.

— Знаете ли вы, мой милый Алкивиад, что для брата вы чересчур любезны и галантны?.. Согласитесь, сударь, что с моей стороны будет не совсем напрасной предосторожностью предупредить вас, что он мой брат, поскольку манеры у него и впрямь ничуть не братские? — промолвила, обернувшись ко мне, юная красавица.

Я отвечала, что воистину нетрудно впасть в подобное заблуждение, что быть ее братом, пожалуй, несладко, ибо в силу этого обстоятельства ему приходится исключить себя из категории ее обожателей, и будь я на ее месте, я чувствовал бы себя в одно и то же время и самым несчастным и самым счастливым кавалером на свете. Эти слова вызвали у нее ласковую улыбку.

Беседуя в таком духе, мы вошли в залу нижнего этажа, стены которого были отделаны фламандскими ткаными обоями старинной выделки. На них были изображены огромные деревья с острыми листьями, служившие приютом рою фантастических птиц; поблекшие от времени краски являли взору причудливые сочетания оттенков: небо зеленое, деревья великолепного синего цвета с желтыми бликами, а тени в складках на одеяниях персонажей подчас совсем другого цвета, чем сами одеяния; тела выглядели как деревянные, и нимфы, разгуливавшие под линялой лесной сенью, напоминали распеленутые мумии, вот только пурпурные губы, сохранившие свой первоначальный цвет, улыбались живой улыбкой. На переднем плане топорщились высокие растения небывалого зеленого оттенка, усеянные огромными пестрыми цветами, чьи пестики напоминали собой павлиньи хохолки. В черной сонной воде, исчерченной потускневшими серебряными нитями, торчали, стоя на одной тоненькой лапке, похожие на философов серьезные задумчивые цапли: головы их были втянуты в плечи, а длинные клювы покоились на выпуклых жабо; сквозь просветы среди листвы виднелись вдали маленькие замки с башенками, похожими на перечницы, с балконами, полными прекрасных дам в пышных уборах, следящих за шествующими мимо процессиями или мчащимися охотниками.

Причудливые очертания скал, с которых низвергались потоки белой шерсти, сливались на горизонте с пухлыми облаками.

Более всего меня поразила одна охотница, выстрелившая в птицу. Ее разжатые пальцы только что отпустили тетиву, и стрела полетела; но это место пришлось на угол; стрела угодила на другую стену и летела совсем в другую сторону, а птица на своих недвижных крыльях мчалась прочь и, казалось, хотела перепорхнуть на соседнюю ветку.

Эта оперенная стрела с золотым наконечником, вечно летящая по воздуху и никогда не достигающая цели, производила донельзя странное впечатление; она была словно печальный и мучительный символ судьбы человеческой, и чем дольше я на нее глядела, тем глубже постигала ее таинственный и зловещий смысл. Вот она, охотница: стоит, выставив вперед полусогнутую ногу, глаза с шелковыми зрачками широко распахнуты и потеряли из виду стрелу, отклонившуюся от своего пути; тревожный взгляд словно ищет яркого фламинго, которого она хотела подстрелить, ожидая, что он вот-вот упадет к ее ногам, пронзенный насквозь. Возможно, это грех моей фантазии, но, по-моему, лицо ее было проникнуто такой же томностью и таким отчаянием, как лицо поэта, который умирает, так и не написав шедевра, что должен был прославить его, и предсмертный хрип безжалостно душит несчастного в тот миг, когда он пытается диктовать.

Я толкую тебе об этих обоях долго, и, пожалуй, дольше, чем следовало бы; но меня всегда, на удивление сильно, занимал этот фантастический мир, созданный старинными ткачами.

Я страстно люблю эту воображаемую растительность, травы и цветы, которых нет в природе, леса с неведомыми деревьями, где бродят единороги, козероги и белоснежные олени с золотым распятием между ветвистых рогов, преследуемые обычно рыжебородыми охотниками в сарацинском платье.

В детстве я никогда не входила без содрогания в комнату с ткаными обоями и всякий раз едва осмеливалась шелохнуться.

Все эти фигуры, словно стоящие вдоль стен, фигуры, которым шевеление ткани и игра света словно сообщают какую-то волшебную жизнь, казались мне соглядатаями, наблюдавшими за моими поступками, чтобы потом в свое время обо всем доложить, и в их присутствии я ни за что не съела бы яблоко или пирожное, взятое без спросу. Сколько всего могли бы рассказать эти исполненные важности существа, если бы могли разжать свои алые шелковые уста и если бы звуки могли проникать в раковины их вышитых ушей! Скольких убийств, предательств, низких прелюбодеяний и всевозможных злодейств были они безмолвными свидетелями!..

Но оставим обои и вернемся к нашей истории.

— Алкивиад, я пойду и сообщу бабушке о вашем приезде.

— Ну, это не столь спешно, сестрица, давайте сперва присядем и немного побеседуем. Позвольте представить вам кавалера, его имя Теодор де Серанн, и он погостит здесь некоторое время. Нет необходимости просить вас, чтобы вы приняли его получше: его наружность достаточно его рекомендует. (Я передаю его слова; не упрекай меня, кстати и некстати, в бахвальстве.)

Красавица слегка кивнула головой, словно в знак согласия, и мы заговорили о другом.

Во время беседы я присмотрелась к ней пристальней и внимательней, чем поначалу.

Ей минуло, должно быть, года двадцать три или двадцать четыре, и траур был ей как нельзя более к лицу; по правде сказать, она не выглядела ни очень уж угрюмой, ни чересчур удрученной, и едва ли она съела бы прах своего Мавсола, размешав его в супе на манер ревеня. Не знаю, много ли слез пролила она по своему усопшему супругу; если даже много, то во всяком случае это было совсем незаметно, и хорошенький батистовый платочек, который она сжимала в руке, был совершенно сух.

Глаза у нее не покраснели, а напротив этого, были отменно ясны и блестящи, и напрасно было бы искать на ее щечках следы слез: там можно было обнаружить лишь две крохотные ямочки, говорившие о привычке постоянно улыбаться; кроме того, надо отметить, что зубки ее можно было увидеть куда чаще, чем это обычно бывает у вдов, и в таком зрелище не было совершенно ничего неприятного, потому что зубки были мелкие и ровные. Прежде всего я прониклась к ней уважением за то, что она не считала себя обязанной, коль скоро у нее умер какой-то там муж, ходить с опухшими глазами и фиолетовым носом; кстати, я отдала ей должное и за то, что она не корчит горестной гримаски и разговаривает присущим ей от природы звонким сердечным голоском, не растягивая слов и не прерывая фраз добродетельными вздохами.

Во всем этом мне виделся отменный вкус: я признала в ней прежде всего умную женщину — да она и впрямь умница.

Она была хорошо сложена, руки и ноги как раз такие, как надо; свой черный наряд она носила со всем мыслимым кокетством и так весело, что унылый цвет платья совершенно не бросался в глаза: она могла бы поехать на бал в этом туалете, и никто бы не усмотрел в этом ничего странного. Если когда-нибудь я выйду замуж и овдовею, попрошу у нее выкройку этого платья: оно сидит на ней божественно.

Немного поболтав, мы пошли к старой тетке.

Мы застали ее сидящей в большом кресле с отлогою спинкой, под ногами скамеечка, а рядом — старая обрюзглая собачка с гноящимися глазами, которая при нашем приходе подняла черную мордочку и встретила нас весьма недружелюбным рычанием.

На старух я всегда смотрела с ужасом. Моя мать умерла совсем молодой; наверное, если бы она медленно старилась у меня на глазах и облик ее менялся постепенно и незаметно, я бы преспокойно привыкла к этому. В детстве меня окружали только юные радостные лица, и я сохранила непреодолимую антипатию к старым людям. Поэтому я содрогнулась, когда молодая красавица коснулась своими невинными карминовыми губками желтого лба вдовствующей аристократки. Я бы ни за что так не смогла. Знаю, я тоже стану такой, когда мне стукнет шестьдесят, — но все равно не могу с этим примириться и молю Бога, чтобы дал мне умереть молодой, как моя матушка.

Между тем эта старуха сохранила знаки былой красоты, простоту и величественность черт, которая уберегла ее от уродства, напоминающего о печеном яблоке и настигающего женщин, никогда не отличавшихся красотой или хотя бы свежестью; уголки ее глаз переходили в гусиные лапки морщин, а веки были тяжелые и дряблые, но в самих глазах еще поблескивали искры прежнего огня, и видно было, что в эпоху предыдущего царствования они способны были метать молнии ослепительной страсти. Ее тонкий худой нос, несколько крючковатый, как клюв хищной птицы, придавал профилю какую-то задумчивую величавость, умерявшую кротость усмешки, застывшей на губе австрийского рисунка, подкрашенной кармином по моде минувшего столетия.

Одеяние на ней было старинное, но вовсе не смешное и весьма ей к лицу: на голове у нее был простой белый чепец, отделанный скромным кружевом; длинные исхудалые руки, в прежние времена, должно быть, безукоризненно прекрасные, прятались в чересчур просторных митенках; платье цвета палой листвы, затканное узором из листьев более темного оттенка, черная накидка да фартук из переливчатого шелка — вот и весь ее наряд.

Старым дамам всегда именно так и следует одеваться, уважая близкую смерть и не приукрашивая себя перьями, цветочными гирляндами, лентами нежных расцветок и множеством побрякушек, которые к лицу только ранней молодости. Как бы ни заигрывали они с жизнью, жизнь их отвергает; они остаются при своих, подобно престарелым потаскушкам, которые напрасно штукатурят себе лица белилами и румянами; пьяные погонщики мулов пинками сгоняют их на обочины.

Старая дама приняла нас с тою непринужденностью и утонченной любезностью, которые присущи всем состоявшим при прежнем дворе и секрет которых с каждым днем утрачивается заодно со столькими другими прелестными секретами; она заговорила с нами надтреснутым и дрожащим, но все еще нежным голосом.

Судя по всему, я ей весьма приглянулась; она то и дело пристально вглядывалась в меня с растроганным видом. В уголке ее глаза скопилась слеза и медленно стекала по глубокой морщине, задержалась в ней и высохла. Старая дама попросила ее извинить и объяснила, что я очень напоминаю ее сына, который был убит на войне.

По причине этого сходства, истинного или мнимого, славная женщина все время, что я гостила в замке, относилась ко мне с необыкновенной добротой и совершенно по-матерински. Я радовалась этому куда больше, чем сама ожидала: вообще говоря, наибольшее удовольствие пожилые люди могут мне доставить своим молчанием, а также тем, что уйдут при моем появлении.

Не стану пересказывать тебе в подробностях, день за днем, все, что я делала в Р***. Если самое начало я изобразила как могла подробнее и старательно запечатлела для тебя две-три картинки, изображающие людей или места, то лишь потому, что здесь со мной произошли весьма странные, хотя и вполне естественные события, которые мне следовало предвидеть, переодеваясь в мужское платье.

Свойственное мне от природы легкомыслие толкнуло меня на неосторожность, в коей я жестоко раскаиваюсь, ибо она внесла в добрую и прекрасную душу смятение, которое я не в силах успокоить, не признавшись, кто я такая, и не погубив своего доброго имени.

Желая безупречно справиться с ролью мужчины и немного развлечься, я не нашла ничего лучше, чем приволокнуться за сестрой моего приятеля. Мне казалось весьма забавно бросаться на четвереньки, едва она роняла перчатку, и возвращать ее владелице с нижайшими поклонами, склоняться над спинкой ее кресла с очаровательными томными ужимками и по секрету нашептывать ей на ушко тысячу и один донельзя галантный комплимент. Едва ей хотелось перейти из комнаты в комнату, я великодушно предлагала ей руку; если она садилась на коня, я держала ей стремя, а на прогулке всегда оказывалась рядом с ней; вечерами я читала ей вслух и пела с ней дуэты, словом, со всей скрупулезной точностью исполняла повинности постоянного кавалера.

Я пустила в ход все взгляды и жесты, какие подсмотрела у влюбленных, и это до того меня забавляло, что я хохотала, как безумная, — да я ведь и есть безумная! — когда наконец оказывалась одна у себя в комнате и вспоминала обо всех дерзостях, которые отпускала с самым что ни на есть серьезным видом.

Алкивиад и старая маркиза, казалось, приветствовали наше сближение и частенько оставляли нас наедине. Подчас я сожалела, что на самом деле я не мужчина и не могу лучше воспользоваться положением; будь я мужчиной, оно зависело бы только от меня, ибо наша очаровательная вдовушка, судя по всему, совершенно забыла усопшего, а если и помнила о нем, то с удовольствием бы изменила его памяти.

Затеяв эту игру, я уже не могла пойти на попятный, не погрешив против учтивости, к тому же, отступать с орудиями и обозом весьма трудно; с другой стороны, не могла я и переходить определенные границы; я надеялась как-нибудь дотянуть до конца месяца, который обещала провести в Р***, и удалиться, уверяя, что приеду еще, но, разумеется, не собираясь исполнить это обещание. Я полагала, что после моего отъезда красотка утешится и, не видя меня более, вскоре обо мне позабудет.

Но играючи я пробудила нешуточную страсть, и дело обернулось по-другому; да послужит это лишним напоминанием об издавна известной истине: никогда не следует шутить ни с огнем, ни с любовью.

Розетта не знала любви, пока не увидела меня. Совсем юной девушкой она вышла замуж за человека много старше себя и могла питать к нему лишь дочернюю привязанность; разумеется, за ней ухаживали, но любовника у нее никогда не было, как ни странно это может показаться: не то любезники, окружавшие ее вниманием, были никудышными соблазнителями, не то, скорее всего, ее час еще не пришел. Чванные поместные дворяне и мелкопоместные дворянчики, вечно толковавшие о попойках и собачьих сворках, о кабанах-подсвинках и глазных отростках на оленьих рогах, о травле и ветвисторогих оленях и пересыпавшие все это шарадами из альманахов и заплесневелыми от старости мадригалами, разумеется, не могли прийтись ей по сердцу, и ее добродетели не надобно было совершать никаких особенных усилий, чтобы устоять перед этими людьми. К тому же веселый и жизнерадостный нрав служил ей достаточной защитой против любви, этой дряблой страсти, имеющей такую власть над мечтателями и меланхоликами; ее старый Тифон, должно быть, внушил ей весьма посредственное мнение о плотских радостях, и едва ли она испытывала сильное искушение приобрести новый опыт по этой части; она наслаждалась тихими радостями столь раннего вдовства и сознанием своей красоты, которой должно было ей хватить еще на многие годы.

Но с моим приездом все переменилось. Сперва мне казалось, что если бы я держалась в тесных границах неукоснительной и холодной вежливости, она бы не обратила на меня особого внимания; но на самом деле в дальнейшем мне пришлось убедиться, что моя холодность ничего не изменила бы, и предположение мое, при всей его скромности, было совершенно безосновательно. Увы! Ничто не может отвратить роковой склонности и никто не в силах избежать благотворного или пагубного влияния своей звезды.

Розетте выпала участь любить единожды в жизни, притом любить безнадежно; этому положено было сбыться, и это сбылось.

Меня полюбили, Грациоза! И это было так сладко, хоть любившая меня была женщиной, а в любви столь извращенной всегда есть нечто тягостное, чего не бывает в любви другого рода — и все же как это сладко! Просыпаться ночью и, приподнявшись с подушек, говорить себе: «Кто-то думает и мечтает обо мне, моя жизнь кому-то интересна, от моего взгляда или движения губ зависят радость или грусть другого человека; словцо, которое я обронила наугад, бережно подхватят и будут часами толковать и так и сяк; я — полюс, к которому стремится беспокойный магнит; мои глаза — небо, а губы — рай, но рай более вожделенный, чем осязаемый; умри я — теплый ливень слез оросит мой прах, и на могиле моей будет цветов больше, чем в свадебной корзине с подарками; ежели мне будет грозить опасность, найдется человек, который бросится между острием шпаги и моей грудью; этот человек пожертвует собой ради меня! Это прекрасно, и не знаю, чего еще можно желать на свете».

Такие мысли доставляли мне удовольствие, которым я себя попрекала, ибо за все это мне нечем было отплатить: я оказалась в положении бедняка, принимающего подарки от богатого и щедрого друга без надежды когда-нибудь воздать ему тем же. То, что меня так любят, приводило меня в восторг, и временами я со странным удовольствием отдавалась этому чувству. Поскольку все называли меня «сударь» и обращались со мной, как с мужчиной, я безотчетно забывала, что я женщина; платье, которое я носила, представлялось мне моим обычным нарядом, и я не помнила, что прежде одевалась по-другому; я уже не думала, что на самом-то деле я просто-напросто юная сумасбродка, сменившая иглу на шпагу и юбку на штаны.

Многие мужчины куда больше, чем я, заслуживают того, чтобы считаться женщинами. Во мне женского только грудь, да легкая округлость фигуры, да руки поизящнее мужских; юбка более пристала моим бедрам, нежели моему уму. Душа нередко бывает другого пола, чем тело, и это противоречие неизбежно порождает огромную путаницу. А, например, не приди я к сумасбродному на первый взгляд, но по сути весьма разумному решению отказаться от одежды, свойственной полу, к коему принадлежу лишь телесно и по воле случая, чувствовала бы себя глубоко несчастной: я люблю лошадей, фехтование, все упражнения, требующие большой силы, обожаю карабкаться и бегать повсюду, как мальчишка; мне скучно сидеть, составив вместе ноги, а локти прижав к телу, потуплять глаза, говорить тоненьким мелодичным и медовым голоском и по десять миллионов раз продевать обрывок шерстяной нитки в дырочки канвы; меньше всего на свете я люблю слушаться других, а слово, которое чаще других приходит мне на язык, звучит так: «Хочу!» Под моим гладким лбом и шелковистыми волосами бродят энергичные мужские мысли; все изящные пустяки, главным образом прельщающие женщин, всегда волновали меня весьма умеренно, и подобно Ахиллу, ряженному девушкой, я охотно отложила бы зеркальце ради шпаги. Единственное, что мне нравится в женщинах — это их красота; несмотря на все сопряженные с ней неудобства, я не желала бы отказаться от своей внешней формы, как мало ни подходит она к облеченному ею духу.

В такой интриге есть нечто новое и дразнящее, и я забавлялась бы ею вовсю, если бы бедняжка Розетта не приняла ее настолько всерьез. Она полюбила меня с восхитительной истовостью и простосердечием, всеми силами своей прекрасной, доброй души, тою любовью, какая недоступна мужчинам и о какой они не могут составить себе даже отдаленное понятие, любовью деликатной и пылкой, именно так, как мне хотелось бы, чтобы меня любили, и как я полюбила бы сама, если бы наяву повстречала свою мечту. Какое прекрасное сокровище утеряно, какой чистый, прозрачный жемчуг пропал, и уже никогда ныряльщики не отыщут его в ларце моря! Какое сладчайшее дыхание, какие нежные вздохи растаяли в воздухе, а ведь их могли выпить чистые влюбленные уста!

Эта любовь могла одарить великим счастьем какого-нибудь юношу! Сколько их, незадачливых, красивых, прелестных, одаренных, полных чувства и ума, тщетно на коленях взывали к бесчувственным угрюмым идолам! Сколько нежных и добрых душ с отчаянием ринулись в объятия куртизанок или угасли в тишине, как лампады в гробницах, а ведь искренняя любовь могла спасти их от распутства и смерти!

Как причудливы людские судьбы! И как глумлив и насмешлив случай!

Мне досталось то, о чем пламенно мечтало столько людей, а я не желаю этого и не могу желать. Вздорной девице взбрело на ум пуститься в странствия, переодевшись мужчиной, чтобы немного разобраться в том, как вести себя по отношению к будущим любовникам; она спит на постоялом дворе с достойным братом, который за руку приводит ее к своей сестре, и та, недолго думая, влюбляется в гостью, как кошка, как горлица и прочие самые привязчивые и томные существа на земле. Яснее ясного, что, будь я молодым человеком, который мог бы воспользоваться случаем, все обернулось бы совсем по-другому, и дама, чего доброго, прониклась бы ко мне отвращением. Судьба обожает посылать туфли тем, у кого вместо ноги деревяшка, и перчатки тем, у кого нет рук; наследство, которое позволило бы вам жить припеваючи, обычно достается вам в день вашей смерти.

Время от времени — не так часто, как ей бы того хотелось — я навещала Розетту у нее в алькове; обычно она принимала лишь после того, как встанет с постели, однако для меня делалось исключение. Ради меня охотно сделали бы еще множество других исключений, если бы я захотела; но как говорится, самая прекрасная девушка не может дать больше того, что у нее есть, а то, что было у меня, едва ли пригодилось бы Розетте.

Она протягивала мне крохотную ручку для поцелуя; признаюсь, что целовала ее не без удовольствия: ручка эта весьма нежная, очень белая, восхитительно надушенная и слегка умягченная чуть заметной испариной: я чувствовала, как она дрожит, соприкасаясь с моими губами, которые я с умыслом не отнимала как можно дольше. Тогда Розетта приходила в смятение и с умоляющим видом обращала ко мне свои удлиненные глаза, отуманенные истомой и блестящие влажным и прозрачным светом, потом она роняла на подушку свою хорошенькую головку, которая прежде была приподнята мне навстречу. Я видела, как вздымается под одеялом ее беспокойная грудь, как Розетта порывисто ворочается в постели. Наверняка, будь на моем месте тот, кто способен дерзнуть, он дерзнул бы на многое, и можно не сомневаться, что ему были бы признательны за его отвагу и не осуждали бы за то, что он пропустил, не читая, несколько глав в романе.

Так проводила я с ней часок-другой, не выпуская руки, лежавшей поверх одеяла; мы вели нескончаемые очаровательные беседы; Розетта, вся поглощенная любовью, была, однако, настолько уверена в успехе, что свобода и жизнерадостность суждений почти ей не изменяла. Лишь иногда страсть набрасывала на ее веселость прозрачную пелену сладостной меланхолии, сообщавшую красавице еще больше пикантности.

И впрямь, где это видано, чтобы юный дебютант, каким я притворялась, не счел себя на верху блаженства от выпавшей ему подобной удачи и не воспользовался ею как нельзя лучше! Розетта, в самом деле, была не из тех дам, с которыми можно обойтись чересчур жестоко, и не зная толком, чего от меня ждать, она уповала уж если не на мою любовь, то, во всяком случае, на свои чары и на мою молодость.

Однако дело начинало несколько затягиваться и выходить за отведенные ему сроки, и она забеспокоилась: льстивые речи и пылкие уверения, к которым я прибегала все чаще, едва ли могли вернуть ей прежнюю безмятежность. Ее удивляли во мне две вещи, и она подмечала в моем поведении противоречия, коих не могла истолковать: на словах я была горяча, а в поступках — холодна.

Тебе ли не знать лучше всех, милая Грациоза, что дружба моя обладает всеми признаками страсти: она бывает стремительной, пылкой, слепой, с любовью ее роднит даже ревность, а к Розетте я питаю почти такую же дружбу, как к тебе. Воистину ей легко было ошибиться в природе моего чувства. Заблуждение Розетты было тем глубже, что мой наряд не позволял ей заподозрить ничего другого.

Поскольку я еще не любила ни одного мужчину, избыток моей нежности словно изливался в дружбе с девушками и молодыми женщинами; в дружбу я вкладывала то упоение и экзальтацию, с какими делаю все в жизни, ибо умеренность мне чужда во всем, а в особенности в сердечных делах. Для меня в мире есть только два сорта людей: те, кого я обожаю, и те, кого ненавижу; прочие для меня все равно что не существуют, и я спокойно направлю прямо на них своего коня; в моем сознании они не отличаются от булыжников мостовой и от каменных тумб.

Я по натуре общительна и очень ласкова. Иной раз, забывая, как могли быть истолкованы подобные жесты, я, прогуливаясь вдвоем с Розеттой, обнимала ее за талию, как обнимала тебя, когда мы гуляли с тобой вместе по пустынной аллее в глубине дядиного сада; или, склонясь к спинке ее кресла, пока она вышивала, я перебирала в пальцах нежные золотистые завитки на ее полной округлой шейке, или тыльной стороной ладони приглаживала ее прекрасные волосы, собранные гребнем, полируя их до блеска, или позволяла себе иные ласковые ухищрения, к которым, как тебе известно, привыкла в обращении с моими милыми подругами.

Она и мысли не допускала о том, чтобы приписать все это обычной дружбе. В общепринятом понимании дружба не простирается так далеко; но видя, что дальше я не иду, она в душе удивлялась и не знала, что и думать; наконец она остановилась на мысли, что все это — следствие моей великой робости, которая происходит от крайней моей молодости и неискушенности в любовных делах, а потому следует ободрить меня всевозможными поощрениями и милостями.

В согласии с этим решением она позаботилась о том, чтобы как можно чаще подстраивать случаи побыть со мной вдвоем в местах, уединенных и недосягаемых для шума и вторжения извне, где я чувствовала бы себя более уверенно; она то и дело увлекала меня на прогулки в лес, чтобы поглядеть, не обернутся ли в ее пользу мечтательная нега и любовные упования, которые навевает чувствительным душам густая и благосклонная лесная осень.

Однажды, долго блуждая со мной по весьма живописному парку, простиравшемуся позади замка и знакомому мне лишь в той его части, что прилегала к строениям, она по малой тропке, прихотливо извивавшейся и окаймленной кустами бузины и орешника, увлекла меня к сельской хижине, похожей на избушку угольщика, построенной как сруб, с камышовой крышей и дверью, топорно сработанной из пяти-шести едва оструганных кусков дерева, зазоры между которыми были законопачены мхом и травой; совсем рядом, между позеленевшими корнями огромных ясеней с серебристой корой, тут и там усеянной черными бляшками, вовсю бил ключ, несколькими шагами дальше низвергавшийся по двум мраморным уступам в водоем, весь заросший полевым кардамоном ярко-зеленого, прямо-таки изумрудного цвета. В местах, свободных от растительности, проглядывал тонкий и белый, как снег, песок; вода была хрустальной прозрачности и холодна, как лед; выбившись прямо из-под земли, недосягаемая для малейшего солнечного луча под непроницаемой сенью ветвей, она не успевала ни согреться, ни замутиться. Я люблю воду из таких родников, несмотря на ее жесткость, и увидав эту влагу, такую прозрачную, почувствовала неодолимое желание утолить ею жажду; я наклонилась и несколько раз кряду зачерпнула ее рукой, поскольку никакого другого сосуда у меня не было.

Розетта дала понять, что также не прочь попить этой воды, и попросила меня принести ей несколько капель, поскольку ей боязно было, сказала она, наклоняться так низко. Я сложила руки ковшиком и погрузила в источник, а затем поднесла их, как чашку, к губам Розетты и держала, пока она не выпила всю воду, что заняло совсем немного времени, ибо воды было чуть-чуть и она по капле просачивалась у меня сквозь пальцы, как ни старалась я сжать их покрепче; зрелище было очень милое; оставалось пожалеть, что поблизости не оказалось скульптора, который бы тут же потянулся за карандашом.

Когда вода была уже почти выпита, Розетта, приникшая губами к моей руке, не удержалась и поцеловала ее, однако же так осторожно, чтобы я могла подумать, будто она просто стремится подобрать последние капельки, собравшиеся на дне моей ладони; но я не поддалась обману, да и очаровательный румянец, которым вспыхнуло ее лицо, выдавал ее с головой.

Она подхватила меня под руку, и мы направились в сторону хижины. Красавица шла так близко ко мне, как только могла, и в разговоре прижималась ко мне так, что ее грудь полностью легла на мой рукав, — движение чрезвычайно искусное и способное смутить кого угодно, кроме меня; я прекрасно чувствовала твердую и чистую линию этой груди, ее нежное тепло; я даже сумела подметить ее убыстрившееся трепетание, притворное ли, естественное ли, но в любом случае лестное и притягательное для меня.

Так мы подошли к двери хижины, и я распахнула ее ударом ноги; я никак не была готова к зрелищу, открывшемуся моим глазам. Я думала, что пол хижины покрыт тростниковой циновкой, а мебель представляет собой несколько скамей, на которых можно отдохнуть; ничуть не бывало.

Это оказался будуар, обставленный со всею мыслимою элегантностью. Медальоны над дверьми и зеркалами изображали наиболее галантные сцены из Овидиевых «Метаморфоз», запечатленные в светло-лиловой гризайли: Салмакиду и Гермафродита, Венеру и Адониса, Аполлона и Дафну и других мифологических любовников; простенки между окнами были украшены затейливо вырезанными розочками и крошечными маргаритками, у которых для пущей утонченности были вызолочены только сердцевинки, а лепестки покрыты серебром; Вся мебель была отделана серебряной каймой; та же кайма оттеняла обои нежнейшего цвета, какой только можно сыскать, и способного наилучшим образом подчеркнуть белизну и свежесть кожи; на камине, консолях, этажерках теснилось великое множество диковинных безделушек, а по комнате в изобилии расставлены кушетки, лонгшезы и диваны, с очевидностью свидетельствовавшие, что это убежище назначено не для аскетического времяпрепровождения и умерщвлением плоти здесь никто не занимается.

Прекрасные часы причудливой формы на богато инкрустированном постаменте располагались напротив большого венецианского зеркала и отражались в нем, рождая удивительные блики и игру лучей. Впрочем, часы эти стояли, словно здесь, где следовало забыть о течении времени, было излишне отмечать его бег.

Я сказала Розетте, что эта утонченная роскошь мне нравится, что, по-моему, великолепная изысканность, скрываемая в столь скромных стенах, свидетельствует об отменном вкусе и что мне всегда по душе женщина, одетая в вышитую нижнюю юбку и в сорочку, отделанную мехельнским кружевом, но в платье из простого полотна; это означает деликатную заботу о возлюбленном, который у нее есть или может появиться, и забота эта заслуживает величайшей благодарности; что и говорить, достойнее прятать бриллиант в ореховую скорлупу, чем орех в золотую коробочку.

В подтверждение того, что она со мной согласна, Розетта слегка приподняла подол и показала мне краешек нижней юбки, богато расшитой цветами и листьями; от меня зависело, буду ли я посвящена в тайну сокрытого ото всех чудесного великолепия, но я не выразила желания проверить, соответствует ли роскошь сорочки богатству нижней юбки: вполне возможно, что первая ничем не уступала второй. Розетта опустила оборку платья, досадуя, что не имела возможности показать больше. Однако эта демонстрация позволила ей приоткрыть начало безукоризненно стройных икр и намекнуть на совершенство всего, что выше. Ножка, выставленная ею вперед, чтобы юбка выглядела попышнее, была и впрямь сказочно изящна и грациозна, плотно, без единой морщинки обтянута перламутрово-серым чулком и обута в крошечную туфельку с каблучком, украшенную пышным бантом и сидевшую точь-в-точь как хрустальный башмачок на ножке у Сандрильоны. Я осыпала ее самыми искренними комплиментами и сказала, что никогда не видывала ножки меньше и красивей и даже не могу вообразить себе большего совершенства. На что она отвечала с искренней, очаровательной и вдохновенной находчивостью:

— Вы правы.

Потом она скользнула к стенному шкафчику, достала из него две-три бутылки с ликерами и несколько тарелок с вареньями и пирожными, выставила все это на маленький круглый столик и уселась рядом со мной на довольно узкую кушетку, так что мне, чтобы не тесниться, пришлось закинуть руку ей за талию. Поскольку у нее были свободны руки, а у меня только левая, она сама наполнила мой бокал и положила фрукты и сласти мне на тарелку; вскоре, видя, что мне не совсем удобно, она даже сказала: «Полноте, не трудитесь, я буду кормить вас сама, дитя, а то вы не умеете». И стала класть мне в рот кусочек за кусочком быстрее, чем я успевала проглатывать, заталкивая их своими красивыми пальцами, точь-в-точь как кладут корм в клюв птенцу, и при этом заливалась хохотом. Я не удержалась и поцеловала ее пальчики — мне хотелось вернуть ей тот поцелуй, которым она недавно одарила мою ладонь; и она, притворясь, будто хочет мне помешать, а на самом деле помогая моим губам, несколько раз кряду шлепнула по ним тыльной стороной ладони.

Она выпила капельку густого барбадосского ликера, разбавленного бокалом Канарского вина, и я — примерно столько же. Разумеется, это было немного, но вполне довольно, чтобы развеселить двух женщин, привыкших пить одну воду, слегка подкрашенную вином. Розетта вольно откинулась назад, весьма нежно припав к моей руке. Она сбросила накидку и сидела выгнувшись, так что верхняя часть груди, напряженная и застывшая в неподвижности, обнажилась; цвет этой груди был восхитительно нежен и прозрачен, форма — отменно изящна и вместе с тем тверда. Некоторое время я созерцала ее с бесконечным волнением и удовольствием, и мне подумалось, что мужчинам везет в любви больше, чем нам: мы им даруем обладание самыми очаровательными сокровищами, а они не могут предложить нам взамен ничего подобного. Какое, должно быть, наслаждение скользить губами по этой нежной и гладкой коже, по этим округлым контурам, которые словно стремятся навстречу поцелую и напрашиваются на него! Атласная плоть, лабиринты волнистых линий, шелковистые и такие мягкие на ощупь пряди волос — какие неисчерпаемые запасы сладостной неги, которых мы никогда не отыщем у мужчин! Мы в ласках обречены на пассивность, а ведь давать приятнее, чем получать.

Вот наблюдения, которые наверняка были мне недоступны в прошлом году: тогда я могла спокойно смотреть на все плечи и груди в мире, не заботясь о том, хороши ли их формы; но с тех пор как я отказалась от женского платья и живу в окружении молодых людей, во мне развилось чувство, прежде мне неведомое, — чувство прекрасного. Женщины как правило его лишены, не знаю почему, ведь, на первый взгляд, казалось бы; они скорее способны судить о красоте, чем мужчины; но поскольку обладают красотой именно они, а познать самого себя — наиболее трудное дело на свете, неудивительно, что они ничего не смыслят в прекрасном. Обыкновенно, если одна женщина считает другую хорошенькой, можно не сомневаться, что эта другая — сущая уродина, и ни один мужчина не обратит на нее внимания. Зато всех женщин, чью красоту и грацию превозносят мужчины, сборище судей в юбках единодушно объявляет безобразными и жеманными; об этом кричат и вопят без конца. Если бы я на самом деле была тем, кем кажусь, я в своем выборе не руководствовалась бы никакой другой подсказкой, и осуждение женщин было бы для меня самым убедительным удостоверением женской прелести.

Теперь я люблю и знаю красоту; платье, которое я ношу, отделяет меня от моего пола и освобождает от всякого чувства соперничества; я способна судить о прекрасном лучше, чем кто бы то ни было. Я уже не женщина, но я еще не мужчина, и желание не ослепит меня настолько, чтобы принять манекен за божество; я смотрю холодным взором, без предвзятости в ту или иную сторону, и суждение мое бескорыстно, насколько это возможно.

Длина и пушистость ресниц, прозрачность висков, ясность глазных хрусталиков, завитки уха, цвет и блеск волос, аристократичность рук и ног, более или менее изящный рисунок лодыжек и запястий, тысяча вещей, на которые прежде я не обращала внимания, хотя они составляют самую суть красоты и свидетельствуют о чистоте породы, руководят мною в оценках и не дают ошибиться. Полагаю, что женщину, о которой я сказала: «Она и впрямь недурна», можно одобрить с закрытыми глазами.

Из этого вполне естественно следует, что в картинах я стала разбираться много лучше, чем до сих пор, и, хотя знания, коими я руководствуюсь, весьма поверхностны, нелегко было бы уверить меня в том, что дурная картина хороша; в изучении живописного полотна я черпаю странную и глубокую радость; ибо духовная и физическая красота, как все на свете, требует изучения и с первого взгляда в нее не проникнешь. Но вернемся к Розетте; к ней нетрудно перейти от предыдущей темы: одно тесно связано с другим.

Как я уже сказала, красавица приникла к моей руке, а голова ее покоилась у меня на плече; волнение слегка тронуло румянцем ее прекрасные щечки нежного розового цвета, который великолепно подчеркивала глубокая чернота крохотной кокетливой мушки; ее зубы между улыбающихся губ поблескивали, как капли дождя в чашечке мака, а полуопущенные ресницы усиливали влажное сияние огромных глаз; солнечный луч рассыпал тысячи металлических блесток по ее шелковистым переливающимся волосам, от которых отделялись несколько локонов и спиралью спускались вдоль округлой полной шеи, оттеняя ее теплую белизну; несколько шальных кудряшек, самых непокорных, выбивались из прически и закручивались капризными пружинками, позлащенные удивительными бликами, и в лучах света играли всеми цветами радуги: они напоминали те золотые нити, что окружают голову Богоматери на старинных картинах. Мы обе хранили молчание, и я забавлялась тем, что следила, как под перламутровой прозрачностью ее висков бьются лазурно-голубые жилки, как мягко и незаметно истончаются и ближе к вискам сходятся на нет ее брови.

Красавица сидела с сосредоточенным видом и, казалось, убаюкивала себя грезами беспредельного сладострастия; руки ее покоились вдоль тела, трепещущие и расслабленные, как развязанные шарфы; голова все дальше откидывалась назад, словно поддерживающие ее мышцы были перерезаны или слишком слабы для такой ноши. Обе ножки она подобрала и спрятала под юбку, и вся вжалась в угол кушетки, где сидела я, и хотя кушетка была слишком узка, с другой стороны от моей соседки оставалось еще много свободного места.

Тело ее, гибкое и податливое, лепилось ко мне, как воск, и с необыкновенной точностью повторяло все контуры моего тела: вода, и та не могла бы с такой неотступностью обтекать все его изгибы. Плотно прижимаясь к моему боку, она напоминала собой ту вторую черту, которую художник добавляет к своему рисунку с той стороны, которая как бы находится в тени, чтобы контур получился потолще и пожирней. Только влюбленная женщина в состоянии так изогнуться и прильнуть. Куда до нее иве и плющу!

Я чувствовала нежное тепло ее тела сквозь ткань наших одежд; вокруг нее вились тысячи магнетических ручейков; казалось, вся жизнь ее без остатка перетекает в меня. С каждой минутой она все более слабела, умирала, клонилась: на ее блестящем лбу выступили бисеринки пота, глаза увлажнились и два-три раза она приподняла руки, словно желая спрятать лицо, но всякий раз томно роняла их на колени, не в силах исполнить это намерение; с век ее сорвалась крупная слеза, покатилась по пылающей щеке и вскоре высохла.

Положение мое становилось все более затруднительным и весьма смешным; я чувствовала, что у меня, должно быть, неописуемо глупый вид, и это меня крайне удручало, хотя выглядеть лучше было не в моей власти. Какие бы то ни было поползновения были для меня запретны, а только они и были бы сейчас уместны. Я слишком была уверена в том, что не встречу сопротивления, и потому не смела рисковать; я попросту не знала, куда деваться. Любезничать, отпускать комплименты — все это хорошо для начала, но в нынешних обстоятельствах это было бы уже чересчур пресно; встать и уйти — было бы непозволительной грубостью; помимо всего прочего я не ручаюсь, что Розетта не вздумала бы разыгрывать жену Потифара и не удержала бы меня за край плаща. У меня не было никакой достойной уважения причины для объяснения своей стойкости, и потом, к стыду своему, должна признаться, что эта сцена, при всей ее двусмысленности, была не лишена для меня известного очарования, удерживавшего меня на месте сильнее, чем следовало бы: и пылкое желание моей спутницы разжигало меня своим пламенем, и я воистину досадовала, что не могу его утолить: мне даже хотелось быть мужчиной, на которого я так была похожа, чтобы увенчать эту любовь, и мне было жаль, что Розетта ошибается. Дыхание мое участилось, лицо залилось краской, я была взволнована ничуть не меньше, чем моя бедная обожательница. Мысль о том, что мы с ней принадлежим одному полу, мало-помалу изгладилась из моей памяти, уступив место смутной тяге к наслаждению; мой взгляд затуманился, губы задрожали, и, будь Розетта не тем, чем она была, а кавалером, она одержала бы надо мной легкую победу.

Наконец, не в силах более сдерживаться, она каким-то судорожным движением внезапно вскочила на ноги и принялась чуть не бегом расхаживать по комнате; затем остановилась перед зеркалом, поправила несколько локонов, выбившихся из прически. Пока она всем этим занималась, я сидела с самым жалким видом и не знала, как себя повести.

Она остановилась напротив меня, как будто что-то обдумывая. У нее мелькнула мысль, что меня сдерживает лишь отчаянная застенчивость, что я неопытнее, чем она думала сначала. Вне себя от нестерпимого любовного возбуждения она решила предпринять самую последнюю попытку и сыграть ва-банк, рискуя проиграть всю партию.

Она подошла вплотную, проворнее молнии скользнула мне на колени, обняла за шею, переплела обе руки у меня за головой, и ее губы яростно прильнули к моим губам; я чувствовала, как ее полуобнаженная волнующаяся грудь припала к моей груди и как ее переплетенные пальцы вцепились мне в волосы. Дрожь пробежала по всему телу, и соски мои напряглись.

Розетта не прерывала поцелуя; ее губы вбирали в себя мои, зубы легонько стукались о мои зубы, наше дыхание смешалось. Я на мгновение отпрянула и два-три раза повела головой из стороны в сторону, пытаясь уклониться от поцелуя, но непреодолимое влечение вновь потянуло меня вперед, и я вернула ей поцелуй почти с тою же пылкостью, с какой она мне его подарила. Уж и не знаю, что вышло бы изо всего этого, но тут снаружи донесся заливистый лай и шорох царапающихся в дверь лап. Дверь поддалась, в хижину, повизгивая, вприпрыжку вбежала крупная белая борзая.

Розетта вскочила и одним прыжком метнулась в противоположный конец комнаты; прекрасная борзая весело и дружелюбно прыгала вокруг нее, пытаясь поймать в воздухе и лизнуть ее руки; Розетта была в таком смятении, что ей с превеликим трудом удалось расправить на плечах накидку.

Эта борзая была любимая собака ее брата Алкивиада; он никогда с ней не расставался, и видя ее, можно было не сомневаться, что ее хозяин где-нибудь поблизости: вот что испугало бедную Розетту.

И впрямь, не прошло и минуты, как появился Алкивиад — в сапогах со шпорами, с хлыстом в руке.

— А, вот вы где, — сказал он. — Я уже час ищу вас и нипочем бы не нашел, если бы мой славный Снюг не учуял вас в вашей норке. — И он метнул в сестру наполовину строгий, наполовину насмешливый взгляд, от которого она покраснела до корней волос. — Вам, наверное, пришла нужда побеседовать на весьма щекотливые темы, коль скоро вы удалились в такое уединенное место? Надо думать, вы толковали о богословии и о двойственной природе души?

— Ах, нет, упаси Бог; мы предавались куда менее возвышенным занятиям: ели пирожное и болтали о модах, вот и все.

— Ни за что не поверю: судя по вашему виду, вы углубились в рассуждения о сущности нежных чувств, но после столь туманных разговоров не худо и развеяться, а потому полагаю, что недурно было бы вам вместе со мной совершить небольшую прогулку верхом. У меня новая кобыла, надо бы ее опробовать. Вы тоже прокатитесь на ней, Теодор, и мы поглядим, какова она под седлом.

Мы вышли втроем: он протянул руку мне, я Розетте; наши лица разительно отличались своим выражением. Алкивиад казался задумчивым, я была в самом добром расположении духа, Розетта же крайне огорчена.

Алкивиад появился весьма кстати для меня и весьма некстати для Розетты, которая потеряла, или думала, что потеряла, весь выигрыш от своих искусных атак и хитроумной тактики. Теперь надо было все начинать сначала; а ведь еще четверть часа — и черт меня побери, если я знаю, к какой развязке могло привести наше приключение; я попросту не представляю себе, до чего бы мы дошли. Возможно, не вмешайся Алкивиад в самый рискованный момент, как бог из колесницы, все сложилось бы к лучшему: пускай бы дело кончилось так или иначе. На протяжении этой сцены я два-три раза уже готова была признаться Розетте, кто я такая, но страх, что меня примут за авантюристку и тайна моя будет разглашена, удержал у меня на устах слова, уже готовые с них сорваться.

Дальше так продолжаться не могло. Оставалось только уезжать: это было единственное средство покончить с безысходной интригой, и за обедом я по всем правилам уведомила, что назавтра уеду. Розетте, которая сидела рядом со мной, едва не стало дурно от этого известия; она выронила из рук бокал. Ее миловидное лицо покрыла внезапная бледность; она бросила на меня жалобный взгляд, полный упрека, и под этим взглядом я смутилась и разволновалась почти так же, как она сама.

Тетушка воздела свои старческие морщинистые руки в жесте горестного изумления и тоненьким надтреснутым голоском, дрожащим еще больше обычного, сказала мне: «Ах, милый господин Теодор, неужели вы нас покидаете? Нехорошо: вчера вы и виду не подавали, что собираетесь уехать. Почты не было: значит, писем вы не получали и у вас нет никаких причин для спешки. Вы посулили нам еще две недели, а теперь отнимаете их у нас: воистину вы не вправе так поступать; что подарено, того нельзя забирать обратно. Видите, какую гримасу состроила Розетта, как она на вас обижается; предупреждаю, что буду на вас в не меньшей обиде и сострою такую же ужасную гримасу, причем в шестьдесят восемь лет гримасы выходят куда более устрашающие, чем в двадцать три. Смотрите, вы добровольно подвергаете себя гневу тетки и племянницы, и все это ради невесть какой прихоти, которая внезапно пришла вам в голову между грушей и сыром».

Алкивиад, грохнув кулаком по столу, поклялся, что скорее забаррикадирует двери замка и перережет сухожилия моему коню, чем даст мне уехать.

Розетта устремила на меня еще один взгляд, такой печальный и умоляющий, что им не тронулся бы разве что тигр, который постился неделю. Я не устояла, и хотя была этим крайне удручена, торжественно пообещала остаться. Милая Розетта готова была за эту любезность кинуться мне на шею и расцеловать; своей огромной ладонью Алкивиад накрыл мою руку и с такой силой встряхнул ее, что чуть не вывихнул мне плечо, сплющил рукопожатием мои кольца, так что из круглых они превратились в овальные, и весьма основательно помял мне три пальца.

Старуха на радостях втянула в себя огромную понюшку табака.

Однако к Розетте не вполне вернулась обычная веселость; мысль о том, что я могу уехать и что мне этого захотелось, мысль, дотоле еще не приходившая ей на ум, повергла ее в глубокую задумчивость. Краски, которые сообщение о моем отъезде согнало с ее щек, вернулись, но не столь яркие, как прежде; на лице ее осталась бледность, а в глубине ее души — беспокойство. То, как я себя с ней вела, все больше и больше ее поражало. После явных знаков внимания и поощрения, которые она мне оказывала, ей непонятно было, по какой причине я отношусь к ней столь сдержанно: ей хотелось до моего отъезда добиться от меня решительного шага, а о дальнейшем она не заботилась, полагая, что без труда сумеет удержать меня при себе так долго, как ей заблагорассудится.

В этом она была права, и не будь я женщиной, ее расчеты оправдались бы, ибо, что ни говори, о пресыщенности наслаждением и отвращении, которое обычно следует за обладанием, всякий мужчина, если он не лишен сердца и не впал в самое жалкое и неизлечимое разочарование, чувствует, что любовь его лишь возрастает от взаимности, и весьма часто для того, чтобы удержать поклонника, замыслившего удалиться, нет средства лучше, чем отдаться ему с полным самозабвением.

Розетта намеревалась до моего отъезда подвигнуть меня на решительный шаг. Зная, как нелегко бывает с былой непринужденностью возобновлять прерванную связь, и к тому же сомневаясь, что когда-нибудь нам с нею еще представятся столь благоприятные обстоятельства, она не пренебрегала ни единым случаем побудить меня к решительному объяснению и отказу от уклончивых маневров, из которых я соорудила себе прикрытие. Я, со своей стороны, недвусмысленно и твердо намеревалась избегать любых встреч, подобных той, в лесном павильоне, но все-таки не могла, не ставя себя в дурацкое положение, держаться с Розеттой чересчур холодно и подчинять наши с ней отношения ребяческому благоразумию, поэтому я не очень-то понимала, какую линию поведения избрать, и старалась, чтобы при нас всегда оказывался кто-нибудь третий. Розетта, напротив, делала все, что могла, чтобы остаться со мною наедине, и частенько в этом преуспевала, поскольку замок был расположен далеко от города и окрестное дворянство редко его посещало. Мое глухое сопротивление печалило и удивляло ее; временами ее одолевали тревоги и сомнения относительно власти ее чар, и видя, как мало ее любят, она подчас готова была поверить, что она безобразна. Тогда она с удвоенной силой принималась прихорашиваться и кокетничать, и, хотя траур не позволял ей прибегать к особым ухищрениям в наряде, она все же умела приукрашать и разнообразить его так, что с каждым днем становилась вдвое-втрое прелестней, а это не так уж мало. Она пускала в ход все средства: являлась игривой, меланхоличной, нежной, страстной, предупредительной, кокетливой, даже подчас жеманной; одну за другой она примеряла все эти очаровательные маски, которые до того идут женщинам, что невозможно бывает решить, маска это или истинное лицо; она сменила один за другим не то восемь, не то десять совершенно различных образов, чтобы понять, какой из них нравится мне больше и удержаться в нем. Она создала для меня своими силами целый сераль, мне оставалось только бросить платок; но, разумеется, она ничего не добилась.

Безуспешность всех ее военных хитростей повергла Розетту в глубокое изумление. В самом деле, от ее усилий сам Нестор утратил бы рассудительность, сам целомудренный Ипполит вспыхнул бы, как щепка, а я меньше всего походила на Ипполита и Нестора: я молода, вид имела горделивый и решительный и всегда, кроме как наедине с Розеттой, вела себя весьма непринужденно.

Она, несомненно, решила, что на меня напустили порчу все фракийские и фессалийские колдуньи или, по меньшей мере, что у меня шнурок завязался на узел, и составила себе весьма нелестное мнение о моей мужественности, которою я и впрямь не могу похвалиться. Однако, судя по всему, это ей и в голову не приходило, и столь странную сдержанность она приписала лишь недостатку моей любви к ней.

Дни шли за днями, а дела не продвигались; это явно ее удручало: свежую улыбку, которою то и дело расцветало прежде ее лицо, сменило выражение тревожной печали; уголки рта, так радостно приподнятые, заметно опустились книзу, и губы вытянулись в твердую бесстрастную линейку; на ее потяжелевших веках обозначились крохотные прожилки; щеки, еще недавно похожие на персик, теперь напоминали его только чуть заметной бархатистостью. Часто я видела из окна, как она бродит по лужайке в утреннем пеньюаре; она шла, едва поднимая ноги, словно скользя по земле, безвольно скрестив на груди руки, понурив голову, клонясь подобно ветке ивы, касающейся воды, окутанная волнистым, ниспадающим и словно чересчур длинным покрывалом, конец которого волочился по земле. В эти мгновения она была похожа на античных влюбленных дев, которых преследует ярость Венеры, против которых навсегда ожесточилась безжалостная богиня: так я представляю себе Психею, покинутую Купидоном.

В те дни, когда она не делала попыток преодолеть мою холодность и мои колебания, ее любовь принимала простой и безыскусный облик, который меня очаровывал; то были молчаливая и доверчивая преданность, невинная непринужденность ласк, неисчерпаемое богатство и полнота сердца, сокровища прекрасной души, растрачиваемые без оглядки. Розетта была начисто лишена мелочной расчетливости, присущей почти всем женщинам, даже самым одаренным; она не стремилась к притворству и спокойно являла предо мной всю глубину своей страсти. Ее самолюбие ни на миг не возмутилось тем, что я не отвечала на все ее попытки к сближению, ибо, когда в сердце входит любовь, гордыня тут же его покидает; а если на свете была когда-нибудь истинная любовь, то это любовь Розетты ко мне. Она страдала, но не раздражалась, не жаловалась, и неуспех своих попыток приписывала себе одной. Между тем с каждым днем она становилась все бледней, и лилии на ристалище ее щек вступили в сражение с розами — жестокое сражение, в ходе которого розы были напрочь разбиты; это приводило меня в отчаяние, но я менее чем кто-либо могла помочь горю. Чем нежнее и дружелюбнее я с ней говорила, чем ласковей обходилась, тем глубже вонзалась в ее сердце зазубренная стрела неразделенной любви. Желая утешить ее немедля, я готовила ей на будущее куда более мучительное отчаяние; мои лекарства, казалось бы, врачевали ее рану, однако на самом деле растравляли ее. Я, в сущности, раскаивалась во всех добрых словах, которые к ней обращала; я питала к ней самую горячую дружбу, но именно потому мне хотелось бы найти средство, чтобы она меня возненавидела. Никакое бескорыстие не может простираться дальше, ибо мне было бы нестерпимо обидно сносить ее ненависть, но я готова была смириться и с этим.

Два-три раза я пробовала говорить ей резкости, но сразу же сводила их к комплиментам, ибо ее улыбка пугает меня все-таки меньше, чем слезы. В таких случаях, хоть благие намерения полностью оправдывают меня в собственных глазах, я расстраиваюсь куда сильнее, чем следовало бы, и чувствую нечто весьма близкое к угрызениям совести. Слезу ничем не осушить, кроме поцелуя: нельзя же, в самом-то деле, в угоду приличиям оставлять это на долю носового платочка, пускай даже из наитончайшего батиста; и вот я уже сама разрушаю содеянное, о слезе тут же забывают, куда быстрее, чем о поцелуе, а для меня из этого проистекают новые, еще более тягостные затруднения.

Видя, что я от нее ускользаю, Розетта упрямо и жалобно цепляется за остатки надежды, и положение мое делается все труднее. Странное ощущение, которое я испытала в уединенной хижине, и непостижимая чувственная смута, в которую повергли меня пылкие ласки моей прекрасной обожательницы, посещали меня с тех пор еще не раз, правда, не с такой силой; и часто, сидя рядом с Розеттой, рука об руку, и слушая ее нежное воркование, я готова поверить, что я и в самом деле мужчина, а если не отвечаю на ее любовь, то разве что из жестокости.

Однажды вечером, уж не знаю, по какому случаю, я оказалась одна в зеленой комнате со старой дамой; в руках у нее было вышивание, ибо несмотря на свои шестьдесят восемь лет она никогда не сидела без дела, желая, как она говорила, перед смертью окончить коврик, над которым трудилась уже очень давно. Чувствуя себя немного усталой, она отложила рукоделие и откинулась на спинку своего глубокого кресла: она глядела на меня очень внимательно, и ее серые глаза с удивительной живостью поблескивали сквозь очки; дважды или трижды она провела иссохшей рукой по морщинистому лбу; казалось, она была в глубокой задумчивости. Воспоминания о временах, которые минули и о которых она сожалела, сообщали ее лицу меланхолически-умиленное выражение. Я молчала, опасаясь прервать ее размышления, и на несколько минут воцарилось молчание. Наконец она его нарушила.

— Воистину это глаза Анри, моего милого Анри: тот же влажный и блестящий взгляд, та же посадка головы, то же нежное и гордое лицо: можно подумать, что это он и есть. Вы не можете себе представить, как велико ваше сходство, господин Теодор; когда я вас вижу, я уже не верю, что он умер; я думаю, что он просто уезжал в долгое путешествие, а теперь наконец вернулся. Вы доставили мне немало радости и немало горя, Теодор: мне радостно вспоминать о моем бедном Анри; мне горько сознавать, как велика моя утрата; несколько раз я принимала вас за его призрак. Не могу примириться с мыслью, что вы нас покинете: мне чудится, будто я во второй раз теряю моего Анри.

Я сказала ей, что если бы в самом деле мне можно было остаться дольше, то это доставило бы мне большое удовольствие, но я и так сверх всякой меры задерживаюсь в замке; впрочем, я надеюсь еще вернуться, а о замке у меня останутся настолько приятные воспоминания, что я не скоро его смогу забыть.

— Но как бы я ни сокрушалась о вашем отъезде, господин Теодор, — подхватила она, продолжая свою мысль, — кое-кто здесь будет огорчен им еще больше. Вы прекрасно понимаете, о ком я говорю, и мне нет нужды называть эту особу. Не знаю, что нам делать с Розеттой после вашего отъезда, но только этот старый замок — унылое место. Алкивиад вечно на охоте, а такой молодой женщине, как она, немного радости доставляет общество старой калеки.

— Если кому и питать сожаления, то не вам, сударыня, и не Розетте, а только мне одному; вы теряете мало, я — много, вы легко найдете более приятное общество, чем я, а что до меня, то более чем сомнительно, найду ли я когда-нибудь замену Розетте и вам.

— Не хочу спорить с вашей учтивостью, сударь мой, но я знаю то, что знаю, и говорю то, что есть: весьма вероятно, что мы не скоро вновь увидим госпожу Розетту в добром расположении духа, ибо теперь вы и только вы делаете погоду в ее душе. Траур ее скоро кончится, и в самом деле обидно будет, ежели вместе с последним черным платьем она откажется и от своей веселости; это будет с ее стороны некрасиво и войдет в противоречие с общепринятыми законами. Вы можете предотвратить это без особого труда, и я уверена, что так вы и сделаете, — заключила старуха, с особым значением подчеркнув последние слова.

— Разумеется, я сделаю все, что в моих силах, чтобы ваша милая племянница сохранила свой прелестный веселый нрав, коль скоро вы предполагаете, что я имею на нее такое влияние. Только ума не приложу, что я могу для этого сделать.

— О, вы и впрямь ничего не видите! И куда только смотрят ваши прекрасные глаза? Не знала, что вы столь близоруки. Розетта свободна; она располагает восемьюдесятью тысячами ливров ренты, и состояние это совершенно независимо. Вы молоды, хороши собой и, насколько я понимаю, не женаты; мне представляется, что дело проще простого, если только вы не питаете к Розетте непреодолимого отвращения, но в это поверить трудно.

— Это не так, и ничего подобного быть не может, потому что ее душа красотою не уступает телу: Розетта из тех женщин, что могли бы быть дурнушками, и никто не обратил бы на это внимания, все бы точно так же их домогались…

— Она могла бы позволить себе быть дурнушкой, а между тем она прелестна. Значит, она вдвойне права; не подвергаю сомнению ваши слова, но все же она приняла самое разумное решение. Что до нее самой, я охотно поручусь в том, что тысячи людей на свете ненавистны ей куда более, чем вы, и если как следует приступить к ней с расспросами, то в конце концов она, быть может, признается, что в глубине души не питает к вам отвращения. У вас на пальце кольцо, которое подошло бы ей наилучшим образом, потому что рука у вас так же мала, как и у нее, и я почти уверена, что Розетта с удовольствием примет от вас это кольцо.

Милая дама смолкла, пытаясь понять, какое действие надо мной возымели ее слова, и не знаю уж, осталась ли она довольна выражением моего лица. Я была в жестоком затруднении и не знала, что отвечать. С самого начала этого разговора я поняла, куда клонят ее намеки; но хотя я почти готова была к тому, что она мне сейчас сказала, а все-таки услышанное поразило меня и привело в замешательство; я могла ответить лишь отказом; но какие достойные причины привести в объяснение отказу? У меня не было наготове ни одной, не считая того, что я женщина: причина и впрямь бесподобная, но именно ее-то я и не желала предать огласке.

Я не могла в оправдание сослаться на жестоких родителей-самодуров: любые родители в мире с упоением согласились бы на подобный брачный союз. Не будь Розетта таким совершенством, ее происхождение и восемьдесят тысяч ливров ренты устранили бы любые помехи. Сказать, что я ее не люблю, было бы и неверно, и непорядочно, на самом деле я очень ее любила, больше, чем обычно женщина любит женщину. Я была слишком молода, чтобы утверждать, что слово уже связывает меня с другой невестой; и я рассудила, что лучше всего будет намекнуть, что я-де младший сын и семейные интересы повелевают мне вступить в мальтийский орден, что несовместимо с женитьбой, и с тех пор как меня познакомили с Розеттой, это обстоятельство печалит меня более всего на свете.

Такое объяснение ни к черту не годилось, и я сама прекрасно это понимала. Старая дама не попалась на мою удочку и ничуть не поверила, что это и есть мой окончательный ответ; она решила, что я говорю так, чтобы оставить себе время на раздумья и на переговоры с родными. И впрямь, подобный союз представлял мне столько нечаянных преимуществ, что трудно было поверить, будто я от него откажусь, даже если бы во мне вовсе не было любви к Розетте: этот брак был бы огромной удачей, а такими вещами не пренебрегают.

Не знаю, сделала ли мне тетка это признание по наущению племянницы, но склоняюсь к мысли, что Розетта здесь была ни при чем: она любила меня слишком бесхитростно и горячо, чтобы думать о чем-нибудь помимо сиюминутного обладания, и наверняка ей в последнюю очередь пришло бы на ум прибегнуть к такому средству, как брачный союз. Вдовствующая аристократка, от которой не укрылось наше сближение, каковое она, несомненно, полагала куда более тесным, чем оно было на самом деле, сама составила этот план, чтобы удержать меня рядом и чтобы я заменила ей, насколько это возможно, ее дорогого сына Анри, убитого на войне, с которым она усматривала во мне столь поразительное сходство. Эта мысль полюбилась ей; и она, улучив минуту, когда мы оказались наедине, затеяла объяснение. По ее виду я поняла, что она не считает себя побежденной и в скором времени собирается возобновить атаку, что было бы мне в высшей степени некстати.

Розетта со своей стороны тою же ночью предприняла последнюю попытку, которая привела к таким серьезным последствиям, что о них я тебе расскажу отдельно, поскольку это письмо, и без того чудовищно длинное, не в силах вместить еще одной истории. Увидишь, какие удивительные приключения были написаны мне на роду; воистину небеса заранее готовили меня к участи героини романа; не знаю, право, какую из этого можно вывести мораль, но жизнь — не басня, и каждый ее эпизод не снабжен хвостиком в виде зарифмованной сентенции. Часто весь смысл жизни сводится к тому, что жизнь — это не смерть. Вот и все. Прощай, дорогая моя, целую тебя в твои прекрасные глаза. Исправно буду отсылать тебе продолжение моей славной биографии.