Я сидела у окна и занималась тем, что смотрела на звезды, весело расцветавшие на небесных клумбах, и вдыхала аромат флоксов, который доносил до меня замирающий ветерок. Окно было открыто, и сквозняк задул мою лампу, последнюю, которая еще светилась в замке. Мои раздумья перетекали в смутные грезы, понемногу мною овладела какая-то сонливость, однако я все продолжала сидеть, облокотясь на каменную балюстраду, завороженная не то очарованием ночи, не то беспечностью, не то забвением. Розетта, видя, что лампа у меня погасла, и не имея возможности меня разглядеть, поскольку прямо на мое окно падала тень от стены, решила, несомненно, что я уже в постели — она только того и дожидалась, чтобы отважиться на последнюю отчаянную попытку. Она так тихо отворила дверь, что я не слыхала, как она вошла, и прежде, чем я ее заметила, очутилась в двух шагах от меня. Ее очень удивило, что я еще не в постели, но, быстро оправившись от изумления, она подошла ко мне, взяла за руку и дважды назвала по имени:

— Теодор, Теодор!

— Как! Это вы, Розетта, здесь, в такое время, совсем одна, впотьмах, совершенно в дезабилье?

Надо тебе сказать, что на красавице была только ночная накидка из тончайшего батиста и неотразимая сорочка, отделанная кружевами, та самая, которую я не пожелала увидеть в день достославной сцены в лесном павильоне. Руки, гладкие и холодные, как мрамор, были совершенно обнажены, а полотно, прикрывавшее тело, было такое тонкое и прозрачное, что сквозь него просвечивали бутоны грудей, точь-в-точь как у мраморных купальщиц, если бы их завернули в мокрые покрывала.

— Уж не упрекаете ли вы меня в этом, Теодор? Или это дань риторике? Да, это я, Розетта, прекрасная дама, здесь; в вашей спальне, а не в своей, где мне следовало бы находиться, в одиннадцать часов вечера, а возможно, и в полночь, без дуэньи, без компаньонки, без горничной, почти обнажена, в простом ночном пеньюаре, — весьма удивительно, не правда ли? Я поражена этим не меньше вашего и не очень понимаю, как объяснить вам свое появление.

С этими словами она одной рукой обняла меня и упала в изножие кровати, увлекая меня за собой.

— Розетта, — сказала я, пытаясь вырваться, — пойду попробую зажечь лампу; нет ничего более унылого, чем темнота в комнате; и потом, когда вы здесь, ничего толком не видеть и лишать себя зрелища вашей красоты значит совершать сущее злодейство! С вашего позволения я воспользуюсь куском трута и спичкой, чтобы сотворить маленькое переносное солнце, которое явит моим глазам все, что прячет от них в своем сумраке ревнивая ночь.

— Не нужно; я не хочу чтобы вы видели, как я краснею; я чувствую, что щеки у меня так и горят, потому что мне до смерти стыдно. — Она порывисто уткнулась лицом мне в грудь и на несколько минут замерла, словно задохнувшись от смущения.

Я тем временем машинально перебирала пальцами длинные локоны ее распущенных волос; в мыслях я напряженно искала какую-нибудь пристойную лазейку, чтобы выбраться из этого мучительного положения, но ничего не могла придумать, потому что меня загнали в угол, и Розетта, казалось, твердо решила не уходить из комнаты ни с чем. Одета она была с отважной беззастенчивостью, что не сулило ничего хорошего. Я и сама была только в распахнутом халате, не слишком надежно защищавшем мое инкогнито, и потому исход баталии изрядно меня беспокоил.

— Выслушайте меня, Теодор, — сказала Розетта, приподнявшись и убирая волосы с лица, смутно видневшегося в слабом свете звезд и тоненького серпа восходившей луны, который проникал в комнату сквозь открытое окно. — Мой поступок может показаться странным, его осудит кто угодно. Но вы скоро уедете, а я вас люблю! Я не могу отпустить вас просто так, не объяснившись. Может быть, вы никогда не вернетесь; может быть, мы свиделись с вами в первый и последний раз. Кто знает, куда вы держите путь? Но куда бы вы ни уехали, вы увезете с собой мою душу и мою жизнь. Если бы вы остались, я не дошла бы до такой крайности. Мне бы довольно было блаженства видеть вас, слышать вас, жить рядом с вами, и о большем бы я не мечтала. Я замкнула бы любовь в своем сердце; вы бы верили, что я для вас не более чем добрый искренний друг, — но это невозможно. Вы говорите, что вам непременно надо уехать. Вам неприятно, Теодор, что я привязана к вам, как влюбленная тень, которая может лишь ходить за вами и хотела бы слиться с вами воедино; вам, должно быть, не нравится, что за вами все время следят умоляющие глаза и тянутся руки, жаждущие вцепиться в край вашего плаща. Я это знаю, но ничего не могу с собой поделать. И потом, вы не вправе жаловаться: все это из-за вас. Я жила спокойно, безмятежно, почти счастливо, пока не узнала вас. И вот вы приезжаете — красивый, юный, приветливый, похожий на обольстительного бога Феба. Вы дарите мне самые усердные заботы, самое утонченное внимание; никогда не бывало на свете более обаятельного и галантного кавалера. С ваших уст всякую минуту слетали розы и рубины; все оказывалось для вас поводом для мадригала; вы умеете произнести совсем незначащую фразу с таким видом, что она превращается в чарующий комплимент. Женщина, которая с самого начала смертельно вас возненавидела, — и та в конце концов полюбила бы вас, а я вас полюбила в тот самый миг, как увидела. Почему же вы, столь достойный любви, удивляетесь, что вас так любят? Ведь это совершенно естественно! Я не сумасбродка, не ветреница, не романтическая барыня, готовая влюбиться в первую встречную шпагу. Я умею держать себя в обществе, знаю жизнь. Всякая женщина на моем месте, даже самая добродетельная или самая неприступная, поступила бы так же, как я. Какой умысел, какие намерения вы питали? Понравиться мне, полагаю, ибо не нахожу другого ответа. Почему же вы как будто недовольны тем, что это вам так блестяще удалось? Может быть, я невольно сделала что-нибудь, что очень вам не понравилось? В таком случае прошу у вас прощения. Может быть, вы уже не находите меня красивой или обнаружили во мне какой-нибудь отталкивающий изъян? Вы вправе быть разборчивым по части красоты, но одно из двух: или вы лгали, непонятно зачем, или я тоже недурна собой! Я так же молода, как вы, и я вас люблю; почему же вы пренебрегли мною? Вы так за мной увивались, с такой неотступной заботой поддерживали за локоть, так нежно пожимали мне руку, когда я не отнимала ее от вашей, так томно поднимали веки, взглядывая на меня; если вы меня не любили, к чему тогда были все эти уловки? Или вы, чего доброго, так жестоки, что заронили в мое сердце любовь, чтобы потом потешаться надо мной? Ах, это было бы чудовищным надругательством, кощунством, святотатством! Такие развлечения годятся лишь для порочной души, и я не могу поверить, что вы таковы, хоть ваше поведение и необъяснимо. В чем же причины столь внезапного крутого поворота? Я просто теряюсь в догадках. Какую тайну скрывает ваша холодность? Я не верю, что вы питаете ко мне отвращение; все ваши поступки доказывают, что это не так, потому что невозможно столь настойчиво ухаживать за женщиной, в которой все вам противно. Что вы затаили против меня, Теодор? Что я вам сделала? Пускай любовь, которую вы, казалось, питали ко мне, развеялась, — моя-то, увы, осталась при мне, и я не в силах вырвать ее из сердца. Сжальтесь надо мной, Теодор, я очень несчастна. Притворитесь хотя бы, что вы меня немного любите, и скажите мне какие-нибудь ласковые слова; вам это недорого обойдется, если только я не вызываю у вас непобедимого омерзения…

В этом патетическом месте голос ее совершенно пресекся от рыданий; она вцепилась обеими руками в мое плечо и прижалась к нему лбом в позе беспредельного отчаяния. Все, что она говорила, было донельзя справедливо, и у меня не было в запасе никакого убедительного ответа. Я не могла принять легкий, насмешливый тон. Это было бы неуместно. Розетта была не из тех, с кем можно обращаться так небрежно, да и я была слишком растрогана для этого. Я чувствовала себя виноватой в том, что играла сердцем прелестной женщины, и испытывала мучительное, искреннее раскаяние.

Не дождавшись ответа, она тяжело вздохнула и попыталась было подняться, но вновь упала на постель, обессиленная волнением; потом она обняла меня обеими руками, прохлада которых проникла сквозь мою одежду, прижалась лицом к моему лицу и беззвучно заплакала.

До чего же странно мне было чувствовать, как по моей щеке струится неисчерпаемый поток слез, вытекающих из чужих глаз! Вскоре к ним добавились мои слезы, и воистину, этот соленый ливень, продлись он сорок дней, непременно привел бы к новому потопу.

В этот миг свет луны упал прямехонько в мое окно; ее бледный луч проник в комнату и залил голубоватым светом два безмолвных изваяния — меня и Розетту.

В белом пеньюаре, с обнаженными руками и неприкрытой грудью, почти такой же белой, как ее белье, с разметавшимися волосами и горестным выражением лица Розетта была похожа на алебастровую статую Меланхолии, восседающей на надгробии. Что до меня, не знаю уж, на что я была похожа: сама себя я видеть не могла, а зеркала, чтобы отразить мое лицо, там не было, но сдается мне, что я вполне могла бы позировать для статуи, олицетворяющей Нерешительность.

В волнении я погладила Розетту по голове нежнее обычного; с волос моя рука опустилась к бархатистой шее, а оттуда на округлое и гладкое плечо, слегка поглаживая его и следуя вдоль его трепещущих очертаний. Малютка вибрировала под моими прикосновениями, как клавесин под пальцами музыканта; плоть ее трепетала и бурно вздрагивала, и по всему ее телу пробегал любовный озноб.

Я сама чувствовала смутное и неясное желание, цель которого не в силах была определить, и, прикасаясь к этим чистым и нежным формам, чувствовала, как меня охватывает сладострастная истома. Я отпустила ее плечо и, скользнув по впадине, внезапно стиснула в руке ее маленькую испуганную грудь, которая билась в смятении, словно голубка, застигнутая в гнезде. От самого края ее щеки, коснувшись его чуть ощутимым поцелуем, мои губы добрались до ее полураспахнутого рта; на некоторое время мы замерли. Не знаю, право, сколько это длилось — две минуты, четверть часа, час; я полностью утратила представление о времени, я не знала, на небе я или на земле, здесь или в другом месте, жива или мертва. Хмельное вино сладострастия так ударило мне в голову с первого же глотка, что я пила, пока все остатки рассудительности меня не покинули. Розетта все крепче обвивала меня руками, все теснее припадала ко мне всем телом; она судорожно льнула ко мне и прижимала меня к своей обнаженной задыхающейся груди; казалось, с каждым поцелуем к тому месту, которого коснулись мои губы, приливала вся ее жизнь, отхлынув от остального тела. Странные мысли теснились у меня в голове; если бы я не боялась нарушить свое инкогнито, я уступила бы страстным порывам Розетты и, может быть, отважилась бы на какую-нибудь тщетную и безрассудную попытку, чтобы придать видимость правдоподобия этому призраку наслаждения, который так пылко лелеяла моя прекрасная обожательница; у меня еще не было возлюбленного, и эти настойчивые атаки, нетерпеливые ласки, прикосновение прекрасного тела, нежные прозвища вперемешку с поцелуями повергали меня в неописуемое смятение, хоть исходили они от женщины; и потом, ночное посещение, романтическая страсть, лунный свет — все это обладало для меня свежестью и очарованием, заставившими меня забыть о том, что в конце концов я все-таки не мужчина.

Между тем, совершив чудовищное усилие, я сказала Розетте, что она непоправимо губит свое доброе имя, явившись ко мне в комнату в такое время и оставаясь у меня так долго; что служанки могут ее хватиться и обнаружить, что она провела ночь не у себя.

Но все это прозвучало у меня так вяло, что вместо ответа она сбросила батистовую накидку и домашние туфельки и юркнула ко мне в постель, словно уж — в крынку с молоком; она вообразила, что лишь одежда мешает мне перейти к более решительным действиям и что в этом и заключается единственное препятствие. Она надеялась, бедняжка, что заря любви, к которой она с такими трудами готовилась, наконец-то займется и для нее; но до зари было далеко: пробило только два часа ночи. Положение мое было донельзя критическое, но тут дверь повернулась на петлях и пропустила шевалье Алкивиада собственной персоной; в одной руке он держал свечу, в другой шпагу.

Он прошел прямиком к постели, откинул одеяло и, поднеся свечу к самому носу смущенной Розетты, насмешливо произнес: «Добрый день, сестра!» Несчастная Розетта в ответ не в силах была вымолвить ни слова.

— Сдается мне, дражайшая и добродетельнейшая сестрица, вы в мудрости вашей рассудили, что постель у сеньора Теодора помягче вашей, и решили в нее перебраться? Или в спальне у вас водятся привидения и вам показалось, что в этой комнате, под защитой вышеозначенного сеньора, вы будете в большей безопасности? Недурно придумано! А вы, господин шевалье де Серанн, вы строили глазки госпоже нашей сестрице и воображали, что вам это сойдет с рук. Полагаю, что недурно было бы нам с вами для разнообразия потыкаться друг в друга шпагой, и ежели вы окажете мне таковую любезность, я буду вам бесконечно признателен. Теодор, вы злоупотребили дружбой, которую я к вам питал, и вынуждаете меня раскаяться в том, что я составил поначалу столь доброе мнение о благородстве вашей натуры: нехорошо, нехорошо.

У меня не было никаких серьезных оправданий; очевидность свидетельствовала против меня. Кто бы мне поверил, скажи я, как то было в действительности, что Розетта явилась ко мне в комнату вопреки моей воле, и что я, отнюдь не стремясь ей понравиться, делала все от меня зависящее, чтобы ее оттолкнуть? Я могла сказать только одно — и я это сказала:

— Сеньор Алкивиад, мы потыкаем друг в друга шпагой, коль скоро вы того желаете.

Во время этих словопрений Розетта, свято блюдя правила патетики, не преминула лишиться чувств; я взяла хрустальный кубок, до краев полный воды, в которую был погружен стебель крупной, наполовину облетевшей белой розы, и брызнула красавице в лицо несколько капель, чем мгновенно привела ее в чувство.

Не понимая толком, какую линию поведения избрать, она забилась в альков и зарыла свою хорошенькую головку в одеяло, подобно птичке, готовящей себя ко сну. Она нагромоздила вокруг себя такой ворох подушек и простыней, что трудно было разобрать, кто прячется под этой горой; только робкие мелодичные вздохи, время от времени долетавшие из укрытия, позволяли догадаться, что там затаилась юная грешница, раскаявшаяся или, вернее, крайне рассерженная тем, что согрешила лишь в намерениях, а не на самом деле, поскольку именно эта беда и приключилась с незадачливой Розеттой.

Господин брат, не обращая более на сестру ни малейшего внимания, возобновил беседу и сказал мне уже мягче:

— Нам нет никакой необходимости закалывать друг друга немедля: это крайнее средство, и к нему мы всегда успеем прибегнуть. Послушайте, силы наши неравны. Вы совсем молоды и куда более слабее меня; если мы будем драться, я наверняка убью вас или изувечу, а я не хотел бы ни лишать вас жизни, ни наносить урон вашей внешности — это было бы жаль; Розетта, которая затаилась под одеялом и помалкивает, никогда бы мне этого не простила; ведь если уж эта милая и кроткая голубка разгневается, она бывает свирепа и злопамятна, как тигрица. Вы этого не знаете: вы для нее принц Галаор, и вам достаются только очаровательные нежности, но в гневе она и впрямь опасна. Розетта свободна, вы тоже; судя во всему, между вами нет непримиримой вражды; вдовий траур ее вот-вот закончится, и все устраивается как нельзя лучше. Женитесь на ней; ей не придется уходить спать к себе в комнату, а я буду избавлен от необходимости превратить вас в ножны для моей шпаги, что не доставило бы удовольствия ни вам, ни мне; как вы на это смотрите?

Должно быть, я состроила чудовищную гримасу: ведь то, что он мне предлагал, было совершенно не в моих силах; мне легче было бы прогуляться по потолку на четвереньках, подобно мухам, или достать солнце с неба без помощи стремянки, что сделать то, о чем он меня просил; при всем при том второе предложение было бесспорно привлекательнее первого.

Казалось, он был поражен тем, что я не спешу изъявить согласие, — и повторил свое предложение, словно желая дать мне время собраться с мыслями для ответа.

— Союз с вашей семьей был бы для меня величайшей честью, на которую я никогда не осмелюсь притязать: я знаю, что это неслыханная удача для юноши, у которого нет еще за душой ни титулов, ни положения в свете; а между тем самые выдающиеся люди были бы счастливы оказаться на моем месте; однако я могу лишь упорствовать в своем отказе, и коль скоро я волен выбирать между дуэлью и женитьбой, предпочитаю дуэль. Возможно, у меня странный вкус, и немногие бы со мной согласились, но о вкусах не спорят.

Тут Розетта разразилась самыми безутешными рыданиями, выставила голову из-под подушки, но видя, что я храню непреклонность и невозмутимость, тотчас втянула ее обратно, как улитка, которую щелкнули по рожкам.

— Я не то чтобы не любил госпожу Розетту: я люблю ее безгранично, но по некоторым причинам не могу жениться, и если бы я мог назвать вам эти причины, вы сами признали бы их бесспорность. Впрочем, дело зашло вовсе не так далеко, как можно подумать, исходя из очевидности; если не считать нескольких поцелуев, которые вполне объяснимы и извинимы дружбой, возможно, несколько пылкой, между нами не произошло ничего такого, в чем нельзя было бы признаться, и добродетель вашей сестры осталась в безупречной целости и сохранности. — Засвидетельствовать это я почитала своим долгом. — А теперь, господин Алкивиад, в каком часу вам угодно драться и в каком месте?

— Здесь и немедленно, — вне себя от гнева взревел Алкивиад.

— Да что вы! При Розетте?

— Обнажи шпагу, негодяй, а не то я убью тебя на месте! — отвечал он, потрясая шпагой над головой.

— Давайте хотя бы уйдем из комнаты.

— В позицию, если не хочешь, чтобы я пригвоздил тебя к стене, как летучую мышь, мой прекрасный Селадон, и тогда уж, сколько не хлопай крыльями, так и знай: тебе не упорхнуть. — И он ринулся на меня с занесенной шпагой.

Я выхватила свою рапиру, поскольку ничего другого мне не оставалось, и поначалу довольствовалась тем, что парировала его выпады.

Розетта, сделав нечеловеческое усилие, попыталась броситься между нами, поскольку оба соперника были ей одинаково дороги, но силы ей изменили, и она без сознания рухнула на постель.

Два-три раза Алкивиад чуть не задел меня, и не будь я превосходной фехтовальщицей, моя жизнь подверглась бы крайней опасности, потому что он был наделен удивительной ловкостью и сказочной силой. Он испробовал все хитрости и финты, известные в искусстве клинка, пытаясь меня поразить. Придя в ярость от того, что ему это не удавалось, он несколько раз раскрылся; я не желала этим злоупотреблять, но он все нападал и нападал на меня с таким свирепым и жестоким озлоблением, что мне пришлось воспользоваться лазейкой, которую он мне ненароком оставил; и потом, лязганье стали и завивающиеся вихрем блики на клинках опьяняли и ослепляли меня. О смерти я не думала, мне ничуть не было страшно; тонкое смертоносное острие, ежесекундно возникавшее у меня перед глазами, производило на меня не большее впечатление, чем если бы мы фехтовали на рапирах с шишечками на концах; я лишь негодовала на жестокость Алкивиада, и негодование мое подогревалось тем, что я не чувствовала за собой никакой вины. Я хотела просто кольнуть его в руку или в плечо, чтобы он выпустил шпагу, потому что выбить ее мне не удавалось. Запястье у него было железное, и сам черт не заставил бы его разжать пальцы.

Наконец он сделал столь мощный и глубокий выпад, что мне лишь наполовину удалось его парировать; шпага проткнула мне рукав, и я ощутила рукой холодок стали; правда, ранена я не была. Тут меня охватил гнев, и вместо того, чтобы защищаться, я перешла в наступление; я уже не думала о том, что передо мной брат Розетты, и набросилась на него, как на заклятого врага. Воспользовавшись неправильным положением его шпаги, я ловким ударом проткнула ему бок; он хрипло вскрикнул и повалился навзничь.

Я решила, что он убит, но на самом деле он был только ранен, а упал просто потому, что споткнулся, когда пытался отступить, чтобы парировать. Я не в силах, Грациоза, выразить тебе свои тогдашние ощущения; само собой, нетрудно было догадаться, что, если поразить человеческую плоть тонким и острым клинком, то проделаешь в ней дыру, из которой брызнет кровь. Однако я окаменела, видя, как по камзолу Алкивиада текут алые струйки. Я, конечно, не думала, что из него посыплется труха, как из распоротого живота куклы, но верно и то, что ни разу в жизни я не испытывала такого великого изумления, и мне почудилось, что со мной произошло нечто неслыханное.

Неслыханно было, насколько мне показалось, не то, что из раны течет кровь, а то, что эту рану нанесла я и что девушка моего возраста (я настолько вжилась в роль, что чуть не написала — юноша…) уложила на месте такого могучего вояку, искушенного в фехтовании, как сеньор Алкивиад: и всей-то моей вины было обольщение да вдобавок еще отказ жениться на богатой и очаровательной женщине!

Воистину, я угодила в жестокую передрягу: сестра в обмороке, брат мертв (так я считала), а сама я вот-вот лишусь чувств или отдам Богу душу, как первая или второй. Я вцепилась в шнурок звонка и подняла такой трезвон, — который разбудил бы и мертвого; затем, предоставив бесчувственной Розетте и бездыханному Алкивиаду объяснять все происшедшее слугам и старой тетке, я отправилась прямым ходом в конюшню. Воздух привел меня в сознание; я вывела своего коня, сама оседлала и взнуздала его, проверила, хорошо ли натянуты пахви, в порядке ли узда; отпустила стремена на одинаковую длину, на одну дырочку туже подтянула подпругу, короче, снарядила животное с таким тщанием, какого трудно было ожидать в такую минуту, и со спокойствием воистину непостижимым после недавнего поединка.

Я вскочила в седло и по известной мне тропинке выехала из парка. Ветви деревьев, усыпанные росой, хлестали меня по лицу, и оно вскоре стало мокрым; казалось, старые деревья простирают руки, чтобы удержать меня и вернуть к влюбленной владелице замка. Будь я в другом расположении духа или склонна к суевериям, мне ничего не стоило бы вообразить, что это привидения, которые хотят меня схватить и грозят мне кулаками.

Но на самом деле на уме у меня не было ни одной мысли — ни этой, ни какой-либо другой; мозг мой был охвачен свинцовым оцепенением, таким тяжким, что я едва сознавала происходящее; он давил на меня, как слишком тесная шапка, мне только помнилось, что здесь я убила кого-то и потому уезжаю. Вдобавок, мне чудовищно хотелось спать, быть может, потому что час уже был поздний, быть может, напряжение чувств, которое я перенесла вечером, повлекло за собой телесный упадок и утомило меня физически.

Я добралась до маленькой дверцы, выходившей в поля и запиравшейся на потайной замок, который показала мне Розетта во время наших прогулок. Я спешилась, нажала ручку и толкнула дверцу; затем вывела коня, вновь вскочила в седло и помчалась галопом, пока не достигла большой дороги, которая вела в С***; в это время уже начинало светать.

Вот наиправдивейшая и наиподробнейшая история моего первого любовного приключения и моей первой дуэли.