Когда я въехала в город, было пять часов утра. Дома уже начинали глазеть на улицы; достойные туземцы выставляли в окошки свои добродушные физиономии, увенчанные пирамидальными ночными колпаками. На цокот копыт моего коня, чьи подковы гулко стучали по неровному булыжнику мостовой, из-за каждой занавески выглядывали круглые, необыкновенно красные лица и по-утреннему бесстыдно обнаженные груди местных Венер, которые изощрялись в замечаниях по поводу столь необычного явления путешественника в городе С*** в такое время и в таком виде, ибо костюм мой был весьма скуден, и выглядела я, по меньшей мере, подозрительно. Я осведомилась, где постоялый двор, обратясь к маленькому сорванцу, у которого волосы падали на самые глаза, так что ему приходилось задирать свою рожицу, похожую на мордочку спаниеля, чтобы удобнее было меня рассмотреть; за муки я дала ему несколько су и добрый удар хлыста, от которого он бросился прочь, вереща, как ощипанная живьем сойка. Я упала на постель и заснула глубоким сном. Когда я проснулась, было три часа пополудни, и всего этого времени мне насилу хватило, чтобы как следует отдохнуть. И впрямь, не так уж это было много после бессонной ночи, любовного приключения, дуэли и весьма поспешного, хоть и вполне удавшегося бегства.

Рана Алкивиада очень меня тревожила, но спустя несколько дней я совершенно успокоилась, узнав, что она не имела тяжких последствий и Алкивиад благополучно поправляется. Это сняло с моей души неизъяснимое бремя, ибо меня, на удивление, сильно терзала мысль, что я убила человека, хотя и поневоле, законным образом защищая себя. Тогда я еще не достигла того возвышенного равнодушия к человеческой жизни, которое пришло ко мне позже.

В С*** я вновь повстречала нескольких молодых людей из тех, с кем мы вместе путешествовали; это меня обрадовало, я сошлась с ними поближе, и они открыли мне доступ в несколько приятных домов. Я превосходно освоилась с мужским платьем, а более суровая и деятельная жизнь, которую я теперь вела, равно как упражнения в силе и ловкости, коим предавалась, сделали меня вдвое крепче. Я повсюду следовала за этими юными вертопрахами: скакала верхом, охотилась, учиняла вместе с ними кутежи, благо мало-помалу приучилась пить; не достигнув поистине германских талантов в этом деле, коими отличались некоторые из них, я все же выпивала две-три бутылки и не слишком пьянела — недурное достижение. С языка у меня не сходила самая замысловатая божба, и я весьма развязно целовала трактирных служанок. Словом, из меня получился образцовый молодой кавалер, как нельзя лучше отвечавший последним велениям моды. Я избавилась от кой-каких провинциальных представлений о добродетели, присущих мне прежде, и прочих подобных нелепиц, зато приобрела столь изощренное чувство чести, что почти ежедневно дралась на дуэли: это даже сделалось для меня необходимостью, своего рода незаменимым упражнением, без которого мне весь день было не по себе. А если, бывало, никто не смеряет меня взглядом, не наступит мне на ногу, и у меня нет никаких поводов драться, я вместо того чтобы бездельничать и сидеть сложа руки, вызывалась в секунданты приятелям или даже людям, которых знала лишь по имени.

Вскоре за мной установилась репутация отчаянного храбреца; только это и могло оградить от шуточек, которые посыпались бы на меня за безбородое лицо и женственный вид. Но стоило мне проделать три-четыре лишних петлички в чужих камзолах и осторожно вырезать несколько ремешков из упрямых шкур, как все сочли, что на вид я мужественней, чем Марс собственной персоной или сам Приап, и кое-кто с легкой душой стал бы вас уверять, что принимал из купели моих незаконнорожденных деток.

Посреди всего этого явного разгула, предаваясь беспечной и бесшабашной жизни, я неустанно следовала своей изначальной идее, то есть продолжала тщательно изучать мужчину и искать решение загадки идеального возлюбленного, загадки, отгадать которую чуть потруднее, чем найти философский камень.

Бывают такие понятия, как, например, горизонт, который существует, конечно, поскольку мы видим его перед собой, в какую сторону не обернемся, но он все время удаляется и, едем мы шажком или мчимся галопом, постоянно держится от нас на одном и том же расстоянии; дело в том, что он может явить себя лишь при условии, что мы смотрим на него издали, а по мере того как мы к нему приближаемся, он пропадает, чтобы во всем блеске своей летучей и неуловимой лазури соткаться вдали, и напрасно мы будем пытаться удержать его за край реющего плаща.

Чем глубже изучала я это животное, мужчину, тем яснее становилось, насколько неосуществимы мои желания и насколько чужды его природе те свойства, которые нужны мне для счастливой любви. Я убедилась, что молодой человек, который полюбит меня всем сердцем, будь он даже преисполнен наилучших намерений, все равно найдет средство сделать меня несчастнейшей из женщин, а ведь я уже отказалась от многих своих девичьих притязаний. С высочайших облаков я спустилась не то чтобы прямо на улицу или в сточную канаву, но на средней высоты холмик, несколько крутой, но вполне доступный.

Может быть, подниматься на него было и тяжеловато, но в гордыне своей я сочла, что ради меня стоит пойти на некоторые усилия и что я окажусь достойным вознаграждением за все труды. Однако я никогда не решилась бы сделать первый шаг, а терпеливо сидела на вершине и ждала.

План мой был таков: одетая по-мужски, знакомлюсь с молодым человеком, чья наружность мне нравится; живу с ним бок о бок; пускаюсь в искусные расспросы, с помощью притворных откровенностей вызываю его на искренние излияния и вскоре вызнаю решительно все о его чувствах и мыслях; и если сочту, что он соответствует моим мечтам, объявляю, что мне необходимо уехать, удаляюсь месяца на три-четыре, чтобы он успел слегка забыть мои черты; затем возвращаюсь в женском платье, снимаю и обставляю в отдаленном предместье домик, располагающий к неге, тонущий в деревьях и цветах; потом подстраиваю все для того, чтобы он со мною встретился и стал за мной ухаживать; и если он полюбит меня любовью истинной и верной, предаюсь ему безоговорочно и отбросив осторожность: коль скоро звание его возлюбленной покажется мне честью, я не стану просить ни о каком другом.

Но план этот наверняка не будет приведен в исполнение — ведь на то и планы, чтобы их не исполнять: в этом более всего проявляются хрупкость нашей воли и полное ничтожество человека. Пословица «Чего хочет женщина, того хочет Бог» не более верна, чем любая другая пословица, а это значит — не верна вовсе.

Пока я смотрела на мужчин только издали, взглядом, полным желания, они казались мне прекрасными, и это был оптический обман. Теперь они представляются мне безнадежно отталкивающими, и я не постигаю, как женщина может допустить такое к себе в постель. Меня бы стошнило, и я ни за что бы на это не решилась.

Какие у них грубые, отвратительные лица — ни тонкости, ни изысканности! Какие резкие и неуклюжие линии! Какая заскорузлая, темная, нечистая кожа! Одни покрыты загаром, как будто полгода проболтались на виселице, чахлые, костлявые, волосатые, жилы на руках, что твои скрипичные струны; ступни огромные, ни дать ни взять подъемные мосты, сальные усы вечно полны объедков, закручены и вздернуты выше ушей, волосы жесткие, как щетина у метлы, подбородок точь-в-точь как у кабаньей головы, губы потрескались и запеклись от выпивки, глаза обведены четырьмя-пятью темными кругами, шея покрыта извилистыми жилами, выпирающими мускулами и хрящами. Другие лопаются от налитого кровью мяса, ходят, опережаемые собственным брюхом, на котором еле-еле сходится пояс; моргая, они таращат свои маленькие глазки, воспламененные похотью, и похожи скорее на гиппопотамов в штанах, чем на представителей рода человеческого. И вечно от них разит вином, или водкой, или табаком, или их естественным запахом, который хуже всех прочих. А те, кто обладает чуть менее отталкивающей наружностью, похожи на неудавшихся женщин. Вот и все.

Я не замечала всего этого прежде. Я плыла по жизни, как на облаке, и ноги мои едва касались земли. Аромат весенних роз и лилий ударял мне в голову, как чересчур крепкие духи. Я мечтала только о безупречных героях, о верных и почтительных любовниках, о пламени, достойном алтаря, об изумительной преданности, о самопожертвовании и воображала найти все это в первом же попавшемся дураке, который со мною поздоровается. Однако это первое опьянение продлилось совсем недолго; меня обуяли странные подозрения, и я чувствовала, что не видать мне покоя, пока они не развеятся.

Ужас, который внушали мне мужчины, поначалу доходил до крайности, и я смотрела на них как на омерзительных чудовищ. Их склад ума, манеры и полные небрежного цинизма речи, их жестокость и презрение к женщинам беспредельно потрясали и возмущали меня: слишком уж далеки оказались мои представления от действительности. На самом деле они вовсе не изверги, если хотите знать, но они хуже чем изверги: ей-Богу, все они славные молодые люди, полные жизнерадостности, любители поесть и выпить, готовые услужить вам чем угодно, остроумные и храбрые, недурные живописцы, недурные музыканты, пригодные на любое дело, кроме того единственного, для чего явились на свет, и дело это — быть самцами того зверя, который зовется женщиной и к которому они ни физически, ни нравственно не имеют ни малейшего отношения.

Сперва мне было трудно скрывать презрение, которое они мне внушали, но мало-помалу я свыклась с их образом жизни. Насмешки, которые они отпускали на счет женщин, задевали меня не больше, чем если бы я сама была мужчиной. Напротив, я тоже изощрялась в таких шуточках, успех которых странным образом льстил моему самолюбию; наверняка никто из моих приятелей не заходил так далеко в сарказмах и остротах на эту тему. Я располагала огромным преимуществом: эта область была мне прекрасно знакома, и помимо язвительности, эпиграммы мои блистали еще и меткостью, которой частенько недоставало эпиграммам моих друзей. Ведь, хотя все дурное, что говорится о женщинах, всегда на чем-нибудь да основано, мужчинам все же трудно сохранять хладнокровие, необходимое для того, чтобы получше их высмеять, и в их инвективах сплошь да рядом кроется немало любви.

Я заметила: хуже всего к женщинам относятся как раз самые нежные, те, кому более всех дано инстинктивное понимание женщины; они возвращаются к этой теме с необыкновенным ожесточением, словно затаили на женщин смертельную обиду: зачем-де они не таковы, как им хочется, зачем обманывают надежды, которые на них возлагались.

Прежде всего я искала не телесной красоты, а красоты души; я искала любви, но любовь в моем понимании, быть может, вообще не в человеческих возможностях. А все-таки мне кажется, что я могла бы так любить и отдавала бы больше, чем требую.

Какое великолепное безумие! Какое высокое мотовство!

Отдать себя целиком, без остатка, отказаться от прав на себя, от свободы воли, во всем передоверяться другому человеку, не смотреть ни на что собственными глазами, не слушать собственными ушами, стать одним существом о двух телах, смешать, слить воедино две души, так, чтобы не сознавать более, где ты, а где другой; постоянно впитывать и излучать, быть то солнцем, то луной, всю жизнь и все мироздание обрести в одном-единственном человеке, к которому сместить средоточие жизни, всякий миг быть готовой к величайшим жертвам и к полнейшему самоотречению, терзаться печалью любимого, как своей; о чудо! — отдавая все, делаться вдвое богаче: вот как я понимаю любовь.

Верность плюща, привязчивость юной лозы, воркование голубки — это само собой разумеется, это первейшие и наиболее простые условия.

Если бы я осталась дома, в платье, свойственном моему полу, если бы меланхолично склонялась над прялкой или пяльцами в оконной нише, быть может, то, чего я ищу по свету, пришло бы ко мне само. Любовь, как удача, не любит, чтобы за нею гонялись. Она охотнее посещает тех, кто дремлет у родника, и часто поцелуи цариц и богов нисходят на сомкнутые веки. Заманчива, но обманчива мысль о том, что все приключения и счастливые случайности происходят там, где вас нет, и когда вы велите седлать коня и мчитесь на почтовых искать свой идеал, то поступаете весьма нерасчетливо. Многие люди совершают эту ошибку, и многие еще ее совершат. Горизонт всегда сияет чарующей лазурью, но стоит приблизиться, и очерчивавшие его холмы оказываются обычно рыхлой, расползающейся глиной или размытой дождями охрой.

Я воображала, что мир полон обаятельных молодых людей, что на дорогах попадаются толпы Эспландианов, Амадисов и Ланселотов Озерных, рыщущих в поисках своей Дульсинеи, и я весьма удивилась, обнаружив, что люди очень мало интересуются этими возвышенными исканиями, зато норовят переспать с первой попавшейся шлюхой. Я тяжко наказана за любопытство и доверчивость. Я пришла к самой чудовищной пресыщенности, ничем не насладившись. Знание у меня опередило опыт, а что может быть хуже преждевременной искушенности, которая не проистекает из поступков? В тысячу раз лучше было бы самое полное невежество: оно, по крайней мере, подвигнет вас на тысячу глупостей, которые вас чему-нибудь научат и наведут порядок у вас в голове, ибо под отвращением, о котором я сейчас толковала, таится живая и мятежная стихия, производящая странную путаницу: убежден рассудок, но не тело — а тело не желает подчиниться этому возвышенному чувству презрения. Молодая и крепкая плоть бьется и брыкается под тяжестью разума, как могучий племенной жеребец под дряхлым немощным седоком, которого он все-таки не может сбросить, потому что уздечка стискивает ему голову, а удила разрывают рот.

С тех пор как я живу среди мужчин, я столько раз видела, как самым недостойным образом изменяют женщине, как небрежно предают огласке тайные отношения, а самую чистую любовь беспечно марают грязью, как молодые люди, вырвавшись из объятий очаровательнейших возлюбленных, бегут к отвратительным куртизанкам, а самые надежные любовные связи без малейшей уважительной причины внезапно обрываются, — теперь я уже не в силах решиться на любовное приключение. Это было бы все равно, что среди бела дня с открытыми глазами броситься в бездонную пропасть. Между тем тайное желание моего сердца по-прежнему влечет меня на поиски возлюбленного. Голос разума заглушен голосом природы. Чувствую, что никогда не испытаю счастья, если не полюблю и не буду любима: но беда, что в возлюбленные можно избрать лишь одного, а мужчины, хоть, может быть, и не вовсе дьяволы, однако же далеко не ангелы. И пускай они утыкают себе спины перьями, а на голову напялят нимбы из золоченой бумаги — я слишком хорошо их знаю, чтобы даться в обман. Какие бы прекрасные речи они предо мною ни произносили, это им не поможет. Я заранее знаю, что они скажут, и сама способна договорить за них. Я видела, как они зубрят свои роли, как репетируют перед выходом на сцену, мне известны их ударные, рассчитанные на эффект тирады и те места в них, на которые они больше всего надеются. Ни бледность лица, ни искаженные страданием черты меня не убедят. Я знаю, что это ничего не доказывает. Одной разгульной ночи, нескольких бутылок вина да двух-трех девок достаточно, чтобы придать себе требуемый облик. Я видела, как к этому прекрасному приему прибег один юный маркиз, от природы весьма свежий и румяный; испытанное средство отозвалось на нем как нельзя лучше, и он добился взаимности только благодаря трогательной бледности, столь кстати приобретенной. Кроме того, мне известно, как самые томные Селадоны, встретив в своих Астреях суровость, утешаются и находят способы укрепить свое терпение в чаянии любовного свидания. Насмотрелась я на замарашек, служивших заместительницами стыдливейшим Ариаднам.

В сущности, после всего этого я не слишком льщусь на мужчин; они ведь не наделены такою же красотой, как женщины, красотой, которая, подобно роскошному одеянию, искусно скрывает несовершенства души и, словно божественное покрывало, наброшенное Всевышним на наготу мира, служит оправданием, позволяющим любить самую подлую подзаборную потаскушку, если только она обладает этим великолепным царственным даром.

За неимением духовных добродетелей мне хотелось бы, по меньшей мере, обрести в ком-нибудь безупречное телесное совершенство, атласность плоти, округлость очертаний, нежность линий, прозрачность кожи — все то, что составляет очарование женщины. Раз уж любовь для меня недостижима, я хотела бы, чтобы сладострастие, хорошо ли, худо ли, заменило мне свою сестру. Но все мужчины, которых я видела, кажутся мне чудовищно безобразными. Мой конь в сто раз красивее, и я с куда меньшим отвращением поцеловала бы его, чем кое-кого из щеголей, мнящих себя неотразимыми. Да уж, насколько я знаю этих юных хлыщей, едва ли вариации на подобную тему принесут мне большое наслаждение.

Ничуть не больше подошел бы мне солдафон; у всех военных в походке есть что-то механическое, а в лице — что-то зверское, и потому я почти не признаю их за людей; судейские прельщают меня не больше военных: они сальные, промасленные, взъерошенные, потертые, глаза водянистые, губы в ниточку; от них нестерпимо несет чем-то прогорклым и затхлым, и мне совершенно не хотелось бы прижаться лицом к рысьей или барсучьей морде кого-нибудь из них. Ну, а для поэтов на свете существуют только концы слов, и ближе последнего слога они не заглядывают, так что не ошибусь, если скажу, что приспособить их к делу достойным образом не так-то просто; они скучнее остальных, но столь же уродливы, и внешность и наряд их лишены малейшей изысканности и какого бы то ни было изящества, что воистину достойно удивления: люди, которые с утра до ночи заботятся о форме и красоте, не замечают, что сапоги у них дрянные, а шляпы смехотворные! Они похожи на провинциальных аптекарей или на безработных музыкантов из тех, что подыгрывают ученым собачкам, и способны внушить вам отвращение к стихам и поэзии на несколько вечностей вперед.

Художники — те тоже неописуемо глупы; кроме семи цветов спектра, они ничего не видят. С одним из них я провела несколько дней в Р***, и когда его спросили, что он обо мне думает, он находчиво ответил: «Тона у него довольно теплые, а для тени вместо белил надо пустить чистую неаполитанскую желтую с капелькой кассельской земли и подбавить красно-коричневой». Таково было его суждение, и вдобавок, нос у него оказался кривой, а глаза косые, что отнюдь не спасало положения. Кого же мне выбрать? Вояку с грудью колесом, сутулого крючкотвора, поэта или художника с блуждающим взглядом, ничтожного франта, тощего и ветерком подбитого? Какую клетку предпочесть в этом зверинце? Понятия не имею и не чувствую ни малейшей склонности ни в ту, ни в иную сторону, ибо для меня все эти люди совершенно равны в своей глупости и уродливости.

В конце концов мне оставался еще один выход: выбрать того, кто мне приглянется, будь то хоть носильщик или барышник; но мне не нравятся даже носильщики. До чего же я плачевная героиня! Голубка без голубка, обреченная на бесконечное элегическое воркование!

О, сколько раз я мечтала быть мужчиной на самом деле, а не только с виду! Сколько на свете женщин, с которыми я поладила бы и чьи сердца поняли бы мое сердце! Сколько неомраченного счастья принесли бы мне их любовные нежности, благородные порывы чистой страсти, за которые я платила бы взаимностью! Какое очарование, какой восторг! Как привольно распустились бы все мимозы моей души, если бы им не приходилось то и дело съеживаться и закрываться под грубыми прикосновениями! Какой дивный цветник, полный невидимых цветов, которым никогда не суждено раскрыться, — их таинственное благоухание было бы подслащено ароматом родственной души! Мне чудится, что это была бы сказочная жизнь, непреходящий восторг, вечное парение: наши сплетенные руки никогда бы не выпускали одна другую, и вдвоем мы бродили бы вдоль аллей, усыпанных золотым песком, через боскеты с розами, улыбающимися неувядаемой улыбкой, по паркам, где полным-полно прудов, по которым скользят лебеди, мимо алебастровых ваз, белеющих в листве.

Если бы я была юношей, как бы я любила Розетту! Какое бы это было обожание! Воистину, наши души созданы друг для друга: это две жемчужины, которым предуказано слиться одна с другой, превратиться в единое целое! Как полно воплотила бы я ее представление о любви! Ее характер подходит мне как нельзя лучше, и тип ее красоты мне по вкусу. Жаль, что наша любовь неумолимо обречена на неизбежный платонизм!

Недавно у меня было приключение.

Я посещала один дом, где была прелестная девчушка лет от силы пятнадцати; в жизни не видывала я столь пленительного миниатюрного создания. Она была белокура, но цвет ее волос так нежен и прозрачен, что обычные блондинки рядом с ней выглядели бы совершенно чернявыми и темными, как кроты; казалось, волосы у нее золотые и припудрены серебром; брови ее были такого нежного цвета, постепенно переходившего от более темных тонов к светлым, что были почти незаметны; взгляд светло-голубых глаз был мягкий и бархатистый, а веки невообразимо нежные и тонкие; ротик, такой крохотный, что в него не поместился бы и кончик пальца, сообщал ее миловидному личику еще более ребячливое и славное выражение, а в плавной округлости ее щек, украшенных ямочками, таилось невыразимо простодушное очарование. Вся ее ладная маленькая фигурка неописуемо восхитила меня; я влюбилась в ее белые хрупкие ручки, прозрачные на свету, в ее птичьи ножки, едва касавшиеся земли, в ее стан, который подломился бы от малейшего дуновения, и в ее перламутровые плечи, еще неразвитые и, к счастью моему, видневшиеся из-под криво повязанной косынки. Ее лепет, в котором сквозило природное остроумие, еще более забавное благодаря наивности, занимал меня целыми часами, и я испытывала непонятное удовольствие, заставляя ее разговориться; из нее так и сыпались прелестные и уморительные истории, иногда поражавшие тем, как затейливо она их придумывает, а иногда, напротив, казалось, что их скрытый смысл ускользает от нее самой, и это делало их в тысячу раз привлекательней. Я угощала ее конфетами, которые нарочно припасла в желтой черепаховой коробочке, и это приводило ее в восторг: она была ужасная лакомка, как и положено такой кошечке. Едва я входила, она бежала ко мне и ощупывала мои карманы, чтобы выяснить, на месте ли вожделенная бонбоньерка, а я перебрасывала коробочку из руки в руку, и начиналась легкая потасовка, в которой малышка неизбежно оказывалась победительницей и отнимала у меня все гостинцы.

И вот однажды она ограничилась тем, что с отменно важным видом кивнула мне и не подбежала, как всегда, чтобы проверить, не иссяк ли у меня в кармане источник сластей, а гордо осталась сидеть на стуле, выпрямившись и отведя локти назад.

— Что случилось, Нинон, — обратилась я к ней. — Вы полюбили соль, или, может быть, боитесь, как бы у вас не выпали зубы от сладкого? — и с этими словами я постучала по коробочке, спрятанной в камзоле, и она в ответ издала самый медовый и сахарный звук на свете.

Нинон облизала краешек губ язычком, словно упиваясь воображаемой сладостью отсутствующей конфеты, но не тронулась с места.

Тогда я извлекла коробочку из кармана, открыла и стала добросовестно поглощать шоколадные конфеты, которые она любила больше всего; на мгновение над ее решимостью возобладала тяга к сладкому, она протянула руку за конфетой и тут же отдернула.

— Я уже слишком взрослая для конфет! — вздохнула она.

— Я не заметил, чтобы вы очень уж повзрослели за последнюю неделю. Разве вы похожи на грибы, которые вырастают за одну ночь? Подойдите, я вас измерю.

— Смейтесь, сколько вам будет угодно, возразила она с очаровательной гримаской, — но я уже не девочка и хочу быть совсем взрослой.

— Превосходное решение, достойное того, чтобы в нем упорствовать; а нельзя ли узнать, милая барышня, по какому случаю пришла вам в голову эта неотразимая мысль? Еще неделю назад вы, сдается, были вполне довольны тем, что вы маленькая девочка, и уплетали шоколадные конфеты, нимало не заботясь о том, как бы не уронить своего достоинства.

Малышка бросила на меня загадочный взгляд, оглянулась по сторонам, убедилась, что никто нас не слышит, наклонилась ко мне с таинственным видом и сказала:

— У меня есть поклонник.

— Черт побери, тогда я не удивляюсь, что вы больше не хотите конфет, и все же напрасно вы их не взяли: покормили бы с вашим поклонником кукол или выменяли их у него на волан.

Девчушка презрительно передернула плечами и ясно дала понять, что ей меня очень жаль. Поскольку она по-прежнему держалась как оскорбленная королева, я продолжала:

— Как зовут этого славного героя? Наверное, Артюр или Анри. — То были два маленьких мальчика, с которыми она обычно играла, называя их своими мужьями.

— Нет, не Артюр и не Анри, — сказала она, устремив на меня светлые прозрачные глаза, — а взрослый господин. — И, чтобы дать мне представление о его росте, она приподняла руку над головой.

— Такой высокий? Ну, это уже серьезно. Кто же этот столь взрослый господин?

— Господин Теодор, я с удовольствием вам отвечу, но вы никому не говорите, ни маме, ни Полли (ее гувернантке), ни вашим друзьям, которые считают меня маленькой: они будут надо мной смеяться.

Я обещала ей хранить нерушимую тайну, потому что мне было весьма любопытно знать, кто же этот галантный кавалер, а малышка, видя, что я свожу разговор на шутку, все не решалась на полную откровенность.

Я честным словом заверила ее, что буду ревностно хранить секрет, и тогда она, успокоившись, соскочила со стула, подбежала, склонилась над спинкой моего кресла и еле слышно прошептала мне на ухо имя ее обожаемого принца.

Я смутилась: это оказался шевалье де Ж***, грязный и неисправимый скот, с душонкой школьного учителя и внешностью тамбурмажора, человек до мозга костей подлый и развратный, сущий сатир, разве что без козлиных рожек и острых ушей. У меня возникли серьезные опасения за бедную Нинон, и я твердо решила во всем разобраться. Тут вошли люди, и наш разговор прервался.

Я уселась в уголке и стала ломать себе голову, как не позволить делу зайти чересчур далеко, ибо отдать такое очаровательное создание в руки отъявленному негодяю было бы сущим убийством.

Мать девочки была дама полусвета; дома у нее собиралось общество игроков и умных людей. Здесь читали тусклые стихи и проигрывали блестящие экю, что служило компенсацией. Хозяйка дома не слишком любила дочку: та была для нее ходячей выпиской из церковно-приходской книги, мешавшей ей убавлять себе годы. К тому же девочка подрастала, и ее все более заметное очарование побуждало к сравнению явно не в пользу родительницы, которую заметно потрепала череда годов и мужчин. Поэтому ребенок рос в небрежении, и некому было защитить его от похоти мерзавцев, вхожих в дом. Если бы мать и занялась ею, то, по-видимому, лишь для того, чтобы извлечь побольше выгоды из ее юности и подороже продать ее красоту и невинность.

Так или иначе, судьба, ей уготованная, не вызывала сомнений. Я думала об этом с болью, потому что Нинон была прелестная девочка и наверняка заслуживала лучшего; она была как жемчужина чистейшей воды, угодившая в смрадную трясину; мысль о ней не давала мне покоя, и я решила во что бы то ни стало вызволить ее из этого ужасного дома.

Прежде всего следовало помешать шевалье в исполнении его замысла. Мне казалось, что лучше и проще всего будет затеять с ним ссору и вынудить на поединок, однако это оказалось невероятно трудно, потому что он трус, каких поискать, и больше всего на свете боится, что его побьют.

Наконец я наговорила ему таких дерзостей, что ему пришлось, хоть и скрепя сердце, решиться на дуэль. Я даже пригрозила, что велю лакею избить его палкой, если он не станет вести себя приличнее. Между тем он недурно владел шпагой, но его настолько одолевал страх, что не успели мы скрестить клинки, как мне удалось нанести ему преотличнейший удар, который на две недели уложил его в постель. Мне этого было довольно; я не собиралась его убивать, мне приятнее было сберечь его жизнь для виселицы, на которую он рано или поздно угодит; трогательная забота — право, я заслужила с его стороны большей благодарности! Теперь, когда негодяй, надлежащим образом перевязанный, был простерт на постели, оставалось только уговорить малышку бежать из дому, что оказалось не так уж трудно.

Я сплела ей сказку об исчезновении ее поклонника, за которого она необыкновенно тревожилась. Я сказала, что он уехал с актрисой труппы, гастролировавшей в то время в С***; как ты понимаешь, это ее возмутило. В утешение я наговорила ей о шевалье много дурного: он-де урод, пьяница и уже староват, а под конец спросила, не хочет ли она видеть меня своим обожателем. Она ответила, что будет очень рада, потому что я красивее и платье на мне с иголочки. Над этим простодушным ответом, произнесенным с величайшей серьезностью, я хохотала до слез. Я настолько вскружила девчушке голову, что убедила ее бежать. Несколько букетов, примерно столько же поцелуев да жемчужное ожерелье, которое я ей подарила, очаровали ее так, что и описать нельзя, и она самым уморительным образом стала важничать перед подружками.

На глазок прикинув размер, я заказала ей очень изящный и очень богатый костюм пажа: ведь не могла же я увезти ее одетую девочкой; для этого мне самой пришлось бы вернуться к женскому платью, чего мне не хотелось. Я купила маленькую лошадку, кроткую и послушную узде, но при этом достаточно проворную, чтобы угнаться за моим берберийским скакуном, если мне вздумается лететь во весь опор. Потом я сказала красотке, чтобы она попробовала в сумерках выйти к дверям, а я ее оттуда заберу; она исполнила все в точности. Я нашла ее на посту, за приоткрытой створкой дверей. Я подъехала совсем близко к дому, она вышла, я протянула ей руку, она поставила ножку на носок моего сапога и проворно вскочила на круп коня, благо ловкости ей было не занимать. Я пришпорила коня и через семь-восемь глухих и безлюдных переулков исхитрилась привезти ее к себе домой так, что никто нас не видел. Я велела ей раздеться и нарядиться в новое платье, для чего предложила ей свои услуги вместо горничной; сперва она поупиралась и хотела одеться сама, но я объяснила ей, что это займет слишком много времени и к тому же, коль скоро она теперь моя любовница, в моей помощи нет ничего неподобающего, потому что между влюбленными это принято. Мои доводы убедили ее как нельзя лучше, и она покорилась обстоятельствам.

Ее нежное тельце было настоящим чудом. Руки, немножко чересчур худые, как у всех девочек, были восхитительно изящны, а едва обозначившаяся грудь была так хороша и сулила так много в будущем, что сравнения с ней не выдержали бы и куда более пышные формы. Детская прелесть уживалась в Нинон с женским очарованием; в ней совершался пленительный переход от девочки к девушке — быстрый, неуловимый переход, прелестная пора, когда красота исполнена надежды и всякий день не только ничего не отнимает у вашей возлюбленной, но приносит ей все новые совершенства.

Костюм пажа оказался ей необыкновенно к лицу. Он придавал ей этакий задорный вид, очень забавный и уморительный: она сама прыснула со смеху, когда я поднесла ей зеркало, чтобы она оценила результаты переодевания. Затем я велела ей поесть бисквитов, макая их в испанское вино: ей надо было набраться мужества и сил, чтобы лучше перенести тяготы путешествия.

Лошади, уже оседланные, ждали нас во дворе; она весьма непринужденно вскочила на своего скакуна, а я — на своего, и мы пустились в путь. Уже совершенно стемнело, и по редким огням, которые гасли один за другим, можно было понять, что город С*** предается мирным вечерним занятиям, каковые и положены провинциальному городку на исходе девятого часа.

Мы не могли ехать очень быстро, ибо Нинон была не бог весть какой наездницей, и когда ее конек переходил на рысь, со всех сил вцеплялась ему в гриву. Однако же к утру мы отъехали достаточно далеко, чтобы не опасаться погони, разве что преследователи очень уж поспешат, но за нами никто не гнался, а может быть, погоня пустилась в другую сторону.

Я на удивление привязалась к маленькой красотке. Ты была далеко, милая Грациоза, а я испытывала неодолимую потребность любить кого-нибудь или что-нибудь; мне нужен был хоть пес, хоть ребенок, которого я могла бы приласкать запросто. Таким существом стала для меня Нинон; она спала в моей постели и, засыпая, обнимала меня своими ручонками; девочка всерьез воображала, будто она — моя любовница, и не подозревала, что я не мужчина; крайняя ее молодость и величайшая неискушенность укрепляли малышку в этом заблуждении, которое я и не думала рассеять. Иллюзию довершали поцелуи, на которые я для нее не скупилась, а дальше этого ее представления не простирались; чувства в ней еще дремали, так что о большем она и не догадывалась. В сущности, не так уж она и заблуждалась.

И в самом деле, разница между нею и мною была не меньше, чем между мною и мужчинами. Она была такая прозрачная, тоненькая, легкая, такого хрупкого, изящного телосложения, что поражала своей женственностью даже в сравнении со мной, хотя я и сама женщина: рядом с ней я казалась Геркулесом. Я высокая, черноволосая, а она маленькая и белокурая; черты лица у нее такие нежные, что мои рядом с ними выглядят почти резкими и суровыми, а голос ее звучит столь мелодичным щебетом, что мой по сравнению с ним кажется грубым. Если бы ею овладел мужчина, она бы разбилась вдребезги, и мне все боязно, как бы ее не унес утренний ветерок. Мне хотелось бы упрятать ее в ладанку, выстланную ватой, и носить на шее. Ты себе не представляешь, милая подруга, какая она обаятельная, остроумная, восхитительно ласковая, сколько у ней в запасе ребяческого кокетства, ужимок и дружелюбия. Это и впрямь самое прелестное существо на свете, и, право, было бы жаль, если бы она осталась при своей недостойной матери. Я испытывала насмешливую радость при мысли о том, что похитила эту жемчужину у людской алчности. Я чувствовала себя драконом, никого не подпускающим к своему сокровищу, и пускай я не наслаждалась им сама, зато и никто другой к нему не прикасался: мысль бесконечно утешительная, что бы там ни говорили глупые хулители эгоизма.

Я намеревалась как можно дольше щадить ее неведение и держать ее при себе, пока она не захочет со мной расстаться или пока не найду способ ее пристроить.

Одетую мальчиком, я брала ее с собой во все путешествия, то туда, то сюда; такой образ жизни необыкновенно ей нравился, и удовольствие, которое она получала, помогало ей сносить все тяготы. Везде я слышала похвалы необычайной красоте моего пажа и не сомневаюсь, что у многих зародились явно превратные представления о нас с ним. Некоторые даже попытались добиться ясности, но я не разрешала малышке ни с кем разговаривать, и любопытных постигло разочарование.

Что ни день я открывала в милой девочке все новые достоинства, заставляющие меня еще больше дорожить ею и радоваться своему решению. Мужчины, бесспорно, не заслуживали, чтобы она им досталась, и обидно было бы, если бы такие душевные и телесные совершенства оказались во власти их скотской алчности и циничного распутства.

Только женщина могла любить ее так нежно и бережно. В моем характере есть черта, которой до сих пор не удавалось развиться, а теперь она получила полную волю: это потребность и желание покровительствовать; обычно такое свойство встречается у мужчин. Если бы у меня был любовник, меня бы крайне покоробило, приди ему в голову подчеркнуто меня оберегать: дело в том, что я сама люблю заботиться о людях, которые мне приятны, и в гордыне своей куда больше наслаждаюсь ролью защитницы, чем подопечной, хотя вторая роль на поверхностный взгляд приятней. И мне было радостно оказывать моей дорогой малышке все те заботы, которые мне полагалось бы охотнее принимать самой: помогать ей на крутой дороге, держать повод и стремя, прислуживать за столом, раздевать ее и укладывать в постель, заступаться, если кто-нибудь ее обижал, делать для нее все, что самый страстный и внимательный любовник делает для обожаемой возлюбленной.

Незаметно у меня исчезает представление о том, какого я пола; я насилу вспоминаю время от времени о том, что я женщина; поначалу у меня еще частенько срывались с языка необдуманные речи, мало подходившие к платью, которое я ношу. Теперь такого со мной не бывает, и даже когда я пишу тебе, поверенной моих тайн, у меня в окончаниях слов подчас проскальзывает ненужная мужественность. Если когда-нибудь мне и взбредет в голову прихоть вернуться и достать мои юбки из шкафа, в который я их упрятала — в чем я весьма сомневаюсь, разве что влюблюсь в какого-нибудь юного красавца, — мне нелегко будет отделаться от этой привычки, и я из женщины, переодетой мужчиной, превращусь в мужчину, переодетого женщиной. На самом деле я не принадлежу ни к тому, ни к этому полу; нет во мне ни дурацкой покорности, ни боязливости, ни мелочности, свойственной женщине, как нет и мужских пороков, омерзительного мужского распутства и скотских наклонностей; я отношу себя к иному, третьему полу, у которого пока нет названия, высшему или низшему, более ущербному или более совершенному: телом и душой я женщина, умом и силой — мужчина, и во мне слишком много и от того, и от другого, чтобы с кем-то из них соединиться.

Грациоза моя! Никогда я не смогу никого полюбить безраздельно, ни мужчину, ни женщину; во мне вечно рокочет некая ненасытная стихия, и любовник или подруга могут удовлетворить лишь одну грань моей натуры. Появись у меня возлюбленный, женское начало, быть может, на какое-то время возобладало бы во мне над мужским, но это продлилось бы недолго, и я чувствую, что удовольствовалась бы этим лишь наполовину; когда у меня заводится подруга, мысль о телесной неге мешает мне полностью насладиться чистыми негами души; и вот я не знаю, на чем остановиться, и беспрестанно мечусь туда и сюда.

Я питаю несбыточную мечту быть двуполой, чтобы насытить свою двойственную натуру: сегодня мужчина, завтра женщина, я бы приберегла для любовников томную нежность, знаки покорности и преданности, самые кроткие ласки, меланхолическую череду тихих вздохов, все то кошачье, женское, что присуще моему характеру; потом, с любовницами, я становилась бы дерзкой, предприимчивой, страстной, неотразимой — шляпа набекрень, повадки задиры и авантюриста. Тогда проявилась бы вся моя натура, и я стала бы совершенно счастлива, ибо полное счастье состоит в том, чтобы свободно развиваться во всех отношениях и быть всем, чем можешь быть.

Но это невозможно, об этом и мечтать нечего.

Я похитила малышку в надежде придать иное направление своим склонностям и излить на кого-нибудь тот поток нежности, что бушует у меня в душе и переполняет ее до краев; я хотела обрести в Нинон нечто вроде выхода для моей жажды любить; но несмотря на всю привязанность, которую я к ней питаю, вскоре я почувствовала, какая необъятная пустота, какая бездонная пропасть осталась у меня в сердце, как мало насыщают меня самые нежные ее ласки!.. Я решила попытать счастья с любовником, но прошло много времени, а я все не встречала никого, кто бы мне приглянулся. Забыла тебе сказать: Розетта разузнала, где я, и написала мне умоляющее письмо, прося, чтобы я ее навестила; не в силах ей отказать, я приехала к ней в деревенское уединение. С тех пор я много раз туда наведывалась, вот и теперь я там. В отчаянии от того, что я так и не стала ее любовником, Розетта ринулась в светский водоворот и в рассеянный образ жизни, как все нежные души, лишенные набожности и оскорбленные в своей первой любви; в недолгое время у ней было множество приключений, и список ее побед достиг изрядной длины, ибо ни у кого не было таких причин, как у меня, чтобы устоять перед ней.

При ней теперь очередной любовник, молодой человек по имени д’Альбер. Похоже, что я произвела на него поразительное впечатление, и он сразу воспылал ко мне горячей дружбой. С Розеттой он обходится весьма предупредительно и в обращении с нею отменно ласков, но в глубине души он ее не любит, — не от пресыщенности и не потому, что она ему противна; дело скорее в том, что она не соответствует неким ложным или истинным представлениям о любви и красоте, которые он себе усвоил. Между ним и Розеттой облаком стоит идеал, мешающий ему быть счастливым. Мечта его явно не сбылась, и он вздыхает по чему-то другому. Однако доныне он ничего другого не искал и оставался верен узам, которые были ему в тягость; ибо в душе у него несколько больше порядочности и чести, чем у большинства мужчин, и сердце его далеко не так сильно развращено, как ум. Не зная, что Розетта любила одну меня и среди всех своих романов и сумасбродств сберегла эту любовь, он боялся, что она огорчится, если поймет, что он ее не любит. Эта забота его удерживала, и он самым великодушным образом приносил себя в жертву.

Черты моего лица ему необыкновенно понравились, а он придает огромное значение внешней форме, вот он и влюбился в меня, несмотря на мой мужской наряд и на то, что на боку у меня болтается грозная шпага. Признаться, я была ему благодарна за тонкость интуиции и прониклась к нему известным уважением за то, что он сумел распознать меня вопреки обманчивой внешности. Поначалу он вообразил, что вкус у него куда более извращенный, чем то было на самом деле, и я посмеивалась про себя, глядя на его терзания. Подчас он взглядывал на меня с таким испуганным видом, что я веселилась от души, и вполне естественная склонность, которая влекла его ко мне, казалась ему дьявольским наваждением, коему он не очень-то мог противиться.

Тогда он яростно набрасывался на Розетту и пытался вернуться к более общепринятому любовному обиходу; затем возвращался ко мне, как и следовало ожидать, еще более распаленный. Наконец его осенила блистательная мысль, что я могу оказаться женщиной. Ища подтверждения, он пустился изучать и наблюдать меня с самым пристальным вниманием; должно быть, он знает по отдельности каждый мой волосок и помнит, сколько ресниц у меня на веках; мои ноги, руки, шею, щеки, пушок над уголками губ — все он осмотрел, все сравнил, все разобрал и после этого исследования, в котором художник помогал влюбленному, ему стало ясно как день (если день ясный), что я самая настоящая женщина, да к тому же еще его идеал, его тип красоты, его мечта наяву — изумительное открытие!

Оставалось смягчить меня и добиться, чтобы я пожаловала ему дар любовного милосердия, — тогда уж мой пол станет ему достоверно известен. Мы вместе играли в одной комедии, где я исполняла женскую роль, и это окончательно подвигло его на решение. Несколько раз я бросала ему двусмысленные взгляды и воспользовалась некоторыми местами в своей роли, напоминавшие наше с ним положение, чтобы поощрить его и подтолкнуть к объяснению. Потому что, хоть я и не питала к нему страстной любви, но все же он мне нравился настолько, что я не желала ему иссохнуть на корню от любви; и раз уж он первый с тех пор, как я преобразилась, заподозрил во мне женщину, справедливости ради мне следует просветить его в этом важном вопросе, и я решилась не оставить ему ни тени сомнения.

Много раз он приходил ко мне в комнату с признанием на устах, но не осмеливался начать — и впрямь, трудно толковать о любви особе, одетой в мужское платье и примеряющей сапоги для верховой езды. Наконец, так и не заговорив, он написал мне длинное письмо, совершенно в духе Пиндара, где весьма пространно объяснял мне то, что я знала лучше его.

Ума не приложу, как мне теперь быть. Принять его ходатайство или отвергнуть — но второе было бы непомерно добродетельно, и к тому же отказ чересчур его опечалит: если мы станем делать несчастными тех, кто нас любит, как прикажете поступать с теми, кто нас ненавидит? Быть может, немного благопристойнее было бы некоторое время оставаться жестокой и выждать хотя бы месяц, прежде чем расстегнуть шкуру тигрицы и сменить ее на обычную человеческую сорочку. Но раз уж я решила сдаться, то не все ли равно, теперь или позже: не вижу особого смысла в том математически рассчитанном сопротивлении, которое велит нынче уступить руку, завтра другую, потом ступню, потом ногу до колена, но не выше подвязки, и в той неприступной добродетели, что норовит ухватиться за колокольчик, едва будет пересечена граница территории, которую на сей раз она намеревалась отдать захватчику; мне смешно смотреть на медлительных Лукреций, которые пятятся, напуская на себя самый что ни на есть целомудренный испуг, и время от времени боязливо оглядываются через плечо, чтобы удостовериться, что кушетка, на которую они собираются упасть, находится как раз у них за спиной. Подобная предусмотрительность мне чужда.

Я не люблю д’Альбера, по крайней мере не люблю в том смысле, который вкладываю в это слово, но я, несомненно, неравнодушна к нему, он в моем вкусе; мне нравится его остроумие, и весь его облик мне не противен; не о многих людях могла бы я сказать то же самое. Кое-чего ему недостает, но что-то в нем есть; мне нравится, что он не стремится насытить свою алчность, как скот, подобно другим мужчинам; в нем есть неиссякаемая тяга и постоянный порыв к красоте — правда, лишь к телесной красоте, но все-таки это благородное влечение, оно позволяет ему сохранять неиспорченность. Поведение с Розеттой изобличает в нем душевную порядочность, еще более редкую, если это возможно, чем прочие виды порядочности.

И потом, если уж об этом зашел разговор, я обуреваема жесточайшим желанием; я томлюсь и умираю от сладострастия, потому что платье, в которое я одета, вовлекает меня во всевозможные приключения с женщинами, но слишком надежно оберегает от любых посягательств со стороны мужчин; в голове моей смутно витает, но никогда не воплощается мысль о наслаждении, и эта плоская, бесцветная мечта ввергает меня в тоску и уныние. Сколько женщин в самом благопристойном обществе ведут жизнь потаскушек! А я, являя им самую нелепую противоположность, остаюсь целомудренной и благопристойной, словно холодная Диана, в вихре самого безудержного разгула, в среде величайших вертопрахов столетия. Такая невинность тела, не сопровождаемая невинностью разума, — жалчайшая участь. Чтобы плоть моя не чванилась перед душой, я хочу осквернить и ее тоже, хотя сдается мне, что скверны тут не больше, чем в еде или питье. Короче говоря, я хочу узнать, что такое мужчина, и какие радости он дарит. Раз уж д’Альбер распознал меня, невзирая на мой маскарад, по справедливости следует вознаградить его за проницательность; он первый угадал во мне женщину, и я докажу ему, не щадя сил, что подозрения его справедливы. Немилосердно было бы оставить его в убеждении, что у него просто-напросто противоестественный вкус.

Итак, д’Альберу предстоит разрешить мои сомнения и преподать мне первый урок в любви: теперь остается только обставить затею как можно более поэтично. Мне хочется не отвечать на его письмо и несколько дней обходиться с ним попрохладнее. Когда увижу, что он вконец приуныл и отчаялся, клянет богов, грозит кулаком мирозданию и заглядывает в колодцы с мыслью, достаточно ли они мелки, чтобы в них утопиться, тогда я, подобно Ослиной шкуре, убегу в темный уголок и надену платье цвета времени, то есть костюм Розалинды, ибо мой женский гардероб весьма скуден. Потом я пойду к нему, сияя, как павлин, распустивший хвост, хвастливо выставляя напоказ, что обычно с превеликим тщанием прячу, и прикрываясь лишь узенькой полоской кружев, повязанной очень низко и очень свободно, и скажу ему самым патетическим тоном, какой только сумею изобразить:

«О романтичнейший и проницательнейший юноша! Я в самом деле целомудренная красавица, которая вдобавок ко всему вас обожает и мечтает лишь о том, как бы угодить вам, да и себе самой заодно. Подумайте, насколько это вас устраивает, и если вас все еще одолевают сомнения, потрогайте вот это, а затем ступайте с миром и грешите как можно больше».

Я произнесу эту прекрасную речь, а потом, наполовину изнемогающая, паду в его объятия и, испуская меланхолические вздохи, ловко расстегну пряжку на платье, чтобы оказаться в подобающем случаю одеянии, то есть полуголой. Остальное довершит д’Альбер, и надеюсь на другое утро иметь полное представление обо всех утехах, которые так давно смущают мой разум. Утолю свое любопытство, а заодно буду рада случаю осчастливить ближнего.

Кроме того, я намерена в том же платье нанести визит Розетте и убедить ее, что не холодность и не отвращение мешали мне ответить на ее любовь. Не хочу, чтобы она сохранила обо мне столь дурное мнение; и потом, она не меньше д’Альбера заслужила, чтобы я нарушила ради нее инкогнито. Как-то отзовется она на мою откровенность? Гордость ее будет утешена, но любовь возопит.

Прощай, прекрасная и добрая подруга; моли Бога, чтобы наслаждение не показалось мне столь же ничтожным, как те, кто им наделяет. Все мое письмо наполнено шуточками, а между тем опыт, который мне предстоит, весьма серьезен и может сказаться на всей оставшейся мне жизни.