Ты сетуешь, милый друг, что письма мои редки. Что же ты хочешь из них узнать? Что я здоров и по-прежнему нежно к тебе привязан? Ты это и сам прекрасно знаешь; к тому же и то и другое настолько естественно в моем возрасте и при твоих бесспорных достоинствах, что, пожалуй, смешно было бы посылать жалкий листок бумаги за сотню лье ради того, чтобы сказать только это. Сколько я ни стараюсь, не нахожу ничего, о чем стоило бы тебе поведать; жизнь моя так бесцветна, что дальше некуда, и ничто не нарушает ее однообразия. Нынешний день ведет за собой завтрашний, как вчерашний привел нынешний, и, нимало не рисуясь своим пророческим даром, я утром дерзко берусь предсказать, что со мной будет вечером.

Вот распорядок моего дня: встаю, это само собой разумеется, и с этого начинается весь день; завтракаю, фехтую, ухожу из дому, возвращаюсь, обедаю, наношу несколько визитов или что-нибудь читаю; потом ложусь в постель, точь-в-точь как делал это вчера; засыпаю, и мое воображение, не разгоряченное никакими новостями, внушает мне истрепанные, приевшиеся до тошноты сновидения, столь же однообразные, сколь жизнь наяву: как видишь, все это не слишком-то занимательно. И все-таки я уже лучше приспособился к такому существованию, чем полгода тому назад. Я, правда, скучаю, но в скуке моей стало больше покоя и смирения, в ней даже появилось нечто сладостное: я с удовольствием сравнил бы ее с теми туманными и теплыми осенними деньками, в которых находишь тайное очарование после безудержного летнего зноя.

Но это существование, с которым я, может казаться, примирился, все же совершенно мне не подходит; во всяком случае, оно слишком отдаленно похоже на то, о чем я мечтаю и к чему чувствую склонность. Быть может, я заблуждаюсь, и на самом деле именно для такого образа жизни я родился на свет, но мне трудно в это поверить: если бы такова была моя судьба, мне жилось бы привольнее, и я не ушибался бы то и дело об острые углы, да притом так больно.

Ты знаешь, с какой властной силой манят меня загадочные приключения, как я обожаю все странное, чрезмерное, смертельно опасное и с какой жадностью глотаю романы и описания путешествий; быть может, нет на земле более безумной, более безудержной фантазии, чем моя; так вот, не знаю уж, почему судьба так распорядилась, но только у меня никогда не было приключений, и я никогда не пускался в дальние странствия. Мое кругосветное путешествие — это прогулка по городу, в котором я живу; со всех сторон я задеваю за горизонт; я толкаю локтями действительность. Моя жизнь — жизнь устрицы на песчаной отмели, плюща, обвившего дерево, сверчка на печи. Право, я удивлен, почему ноги мои до сих пор не пустили корней.

Любовь рисуют с повязкой на глазах; на самом деле так следовало бы изображать Судьбу.

Слуга у меня — неповоротливый и туповатый мужлан, но его изрядно помотало по свету, и где он только не побывал, куда его не заносило; он воочию видел то, что я в своем воображении расцвечиваю столь яркими красками, но не придает этому никакого значения; он попадал в самые невероятные переделки; он пережил самые удивительные приключения, какие только бывают на свете. Иногда я его расспрашиваю и бешусь при мысли, что все эти события выпали на долю дурака, не способного ни мыслить, ни чувствовать и умеющего делать лишь то, что он делает: чистить фраки да сапоги.

Судьба этого бездельника явно предназначалась мне. А он считает меня счастливым человеком и диву дается, почему я так печален.

Все это не слишком занимательно, мой бедный друг, и не стоит того, чтобы быть изложенным на бумаге, не правда ли? Но раз уж ты решительно требуешь, чтобы я писал, приходится мне рассказывать тебе, о чем я думаю, что чувствую, и за неимением событий и поступков составлять для тебя отчет о посещающих меня мыслях. Возможно, во всем, что я сумею тебе поведать, не будет ни особой связности, ни особой новизны, но вини в этом только себя. Ты сам того хотел.

Мы с тобой друзья с детства, нас воспитывали вместе; жизни наши издавна переплелись, и мы привыкли поверять друг другу самые потаенные мысли. Потому-то я могу, не краснея, делиться с тобой всеми глупостями, которые посещают мой праздный ум; я не добавлю и не вычеркну ни единого слова: в беседе с тобой я отбрасываю самолюбие. Кроме того, я ни в чем не погрешу против истины — даже в самых незначительных и постыдных подробностях; уж перед тобой-то я прихорашиваться не стану.

Под саваном тоскливого изнеможения и равнодушия, о которых я тебе сейчас толковал, подчас шевелится некая мысль, не мертвая, а скорее оцепенелая, и я не всегда пребываю в сладостном и печальном покое, даруемом меланхолией. Приступы былого недуга вновь посещают меня, и я вновь впадаю в прежнее беспокойство. Эти беспричинные бури и бесцельные порывы изнурительнее всего на свете. Последние дни я, хоть как всегда и не занят никакими делами, однако встаю очень рано, до рассвета: мне все чудится, что я должен спешить и что мне никак не достанет времени на все, что нужно; одеваюсь я второпях, словно дом горит; натягиваю на себя первую попавшуюся одежду и горюю о каждой потерянной минуте. Если бы кто-нибудь меня видел, то решил бы, что я отправляюсь на любовное свидание или за деньгами. Ничего подобного. Я сам не знаю, куда пойду, но чувствую, что должен идти, а если останусь дома — я погиб. Мне чудится, что меня зовут с улицы, что судьба моя в эту самую секунду проходит мимо, и главный вопрос моей жизни вот-вот разрешится.

Я спускаюсь, растерянный и смятенный; платье мое в беспорядке, волосы всклокочены; люди при виде меня оборачиваются и смеются; они принимают меня за юного повесу, который провел ночь в таверне или в ином злачном месте. Я и в самом деле пьян, хоть не пил ни капли, и даже походкой напоминаю пьяницу: то плетусь, то почти бегу. Я слоняюсь по улицам, как пес, потерявший хозяина, рыскаю тут и там, меня снедает постоянная тревога, я все время настороже, оборачиваюсь на малейший шум, проталкиваюсь сквозь всякую толпу, не придавая значения грубым отповедям тех, кого задеваю, и гляжу вокруг так остро, как обыкновенно у меня не бывает. Потом внезапно мне делается ясно, что я ошибся: это не здесь, надо идти дальше, на другой конец города, понятия не имею куда. И я бросаюсь прочь, словно черт наступает мне на пятки. Я лечу, почти не касаясь земли, и вешу не больше унции. Наверно, я в самом деле выгляжу чудаком: лицо искажено заботой и гневом, руки жестикулируют, с губ срываются бессвязные восклицания. Глядя на себя со стороны, я готов расхохотаться себе в лицо, но уверяю тебя, это не мешает мне при первом удобном случае вновь приняться за старое.

Если бы меня спросили, почему я так бегу, я б наверняка весьма затруднился бы ответить. Нельзя сказать, что я спешу добраться до места: ведь я никуда не направляюсь. И не то что я боюсь опоздать: ведь я не слежу за временем. Никто меня не ждет, и у меня нет никаких причин для спешки.

Быть может, я безотчетно, подгоняемый смутным инстинктом, ищу предмет, достойный любви, приключение, женщину, удачу, что-то такое, чего недостает мне в жизни? Быть может, мое существование жаждет полноты? Быть может, меня гонит желание вырваться из своих четырех стен, из своего я, и мой удел наскучил мне, и я томлюсь по чему-то другому? Пожалуй, одно из этих объяснений придется в пору, а то и все они вместе. Так или иначе, состояние мое весьма тягостно: это судорожное возбуждение, которое обычно сменяется полнейшим упадком сил.

Мне часто мерещится, что, выйди я на час раньше или шагай быстрее, я поспел бы вовремя; что, пока я спешил по вот этой улице, на соседней промелькнуло то, что я ищу, и если бы не затор среди экипажей, я бы не упустил то, за чем гонюсь наудачу уже столько времени. Ты не можешь вообразить, в какое великое уныние и в какое глубокое отчаяние я впадаю, когда вижу, что все мои усилия ни к чему не ведут, что молодость моя проходит, а никакие новые дали передо мной не открываются; тогда все мои беспредметные страсти глухо ропщут у меня в груди и, не находя другой пищи, пожирают одна другую, как хищники в зверинце, которых сторож забыл покормить. Вопреки подспудным, глухим разочарованиям, вседневно меня настигающим, я чувствую, что какая-то частица моего существа сопротивляется и не желает умирать. Надежды у меня нет: чтобы надеяться, нужно чего-то хотеть, нужно решительно и страстно желать, чтобы произошло именно то, а не это. Я ничего не желаю, потому что желаю всего на свете. Я ни на что не надеюсь, вернее, я уже перестал надеяться — это слишком глупо, и мне глубоко безразлично, так или этак обернется дело. Я жду… Чего? Не знаю, но жду.

Такое трепетное, нетерпеливое ожидание, исполненное потрясений и нервной дрожи, знакомо любовнику, ждущему женщину… Но ничто не происходит, и я впадаю в ярость или разражаюсь слезами. Я жду, что небо разверзнется, и ко мне слетит ангел, который принесет мне откровение; что грянет революция и меня возведут на трон; что мадонна Рафаэля сойдет с холста и меня обнимет; что родственники, которых у меня нет, умрут и оставят мне такое наследство, от которого фантазия моя поплыла бы вдаль по золотым рекам; что меня подхватит гиппогриф и унесет в неведомые края… Но каковы бы ни были мои ожидания, в них, разумеется, нет ничего обыденного, ничего привычного.

Доходит до того, что, вернувшись к себе домой, я никогда не забываю спросить: «Никто не приходил? Нет ли мне писем? Или каких-нибудь новостей?» Я прекрасно знаю, что ничего этого нет и быть не может. Но все равно: я каждый раз бываю безмерно удивлен и разочарован, когда слышу обычный ответ: «Нет, сударь, совершенно ничего».

Время от времени, правда, это бывает редко, мечты мои приобретают бо льшую определенность. Я надеюсь увидать прелестную женщину; я не знаю ее, и она меня не знает; мы повстречаемся с ней в театре или в церкви, и она нисколько не будет меня опасаться. И я обегаю весь дом, отворяю все двери и — пускай это кажется безумием, в котором я почти не смею признаться, — я надеюсь, что она пришла, что она уже здесь. Не то чтобы я был настолько самонадеян. Самонадеянности во мне так мало, что я часто узнавал от людей о нежном чувстве, которое питает ко мне та или иная дама, в то время как сам я полагал, что она ко мне совершенно равнодушна и не обращает на меня никакого внимания. Дело совсем в другом.

Когда я не оглушен тоской и разочарованием, душа моя пробуждается и обретает былую пылкость. Я надеюсь, я люблю, я желаю, и желания мои так неистовы, что мне кажется, будто они вот-вот притянут к себе все, что мне угодно, подобно сверхмощному магниту, привлекающему к себе кусочки железа, как бы далеко они ни находились. Вот почему я жду всего, что мне желанно, вместо того чтобы пуститься на поиски, и нередко пренебрегаю самыми благоприятными возможностями, которые открываются передо мной. Другой на моем месте написал бы кумиру своего сердца страстное любовное письмо или постарался сблизиться с нею. А я спрашиваю у гонца ответ на письмо, которого не писал, и трачу время на то, что в мыслях выстраиваю самые чудесные обстоятельства, которые помогли бы мне предстать перед любимой женщиной в наиболее неожиданном и благоприятном свете. Изо всех стратагем, которые я изобретаю, чтобы приблизиться к ней и открыть свою страсть, можно было бы составить том толще и занимательней, чем «Стратагемы» Полибия. А между тем довольно было бы сказать кому-нибудь из моих друзей: «Представьте меня госпоже такой-то», — и заготовить комплимент из области мифологии, проникнутый подобающим восхищением.

Тот, кто услышит все это, сочтет, что меня следует запереть в сумасшедший дом; однако же я — вполне рассудительный малый и натворил не так уж много безумств. Все это происходит в подвалах моей души, и все эти нелепые бредни заботливо погребены на самом дне моего существа; снаружи ничего не видать, и я пользуюсь репутацией холодного и уравновешенного молодого человека, не слишком чувствительного к женским чарам и равнодушного к утехам юности; все это так же далеко от истины, как большинство суждений, распространенных в свете.

Несмотря на то, что столь многое мне докучает, некоторые мои желания все же сбылись, и осуществление их принесло мне так мало радости, что я теперь боюсь исполнения остальных. Ты помнишь, с каким ребяческим пылом я желал иметь свою лошадь; совсем недавно я получил ее в подарок от матери: она вороная, цвета черного дерева, на лбу белая звездочка, хвост и грива пышные, шерсть лоснится, ноги тонкие — все как я хотел. Когда мне ее привели, я задрожал словно от озноба; добрую четверть часа я не мог стряхнуть оцепенения и прийти в себя; потом вскочил в седло и, не проронив ни слова, пустил ее в галоп; более часа я скакал по полям, куда глаза глядят, охваченный неизъяснимым восторгом; эти прогулки продолжались неделю, и, право, не знаю, каким чудом я не загнал животное насмерть и даже не запалил. Мало-помалу моя неистовая страсть улеглась. Теперь я пускал лошадь рысцой, потом шагом, а затем привык сидеть в седле с таким безразличием, что часто она останавливается, а я и не замечаю: наслаждение превратилось в привычку, причем куда быстрее, чем я полагал. А между тем Феррагюс — так я назвал моего скакуна — очаровательнейшее создание на свете. Пучки шерсти у него на ногах — словно орлиный пух; он проворен, как коза, и ласков, как ягненок. Когда приедешь, тебе доставит огромное наслаждение на нем скакать; и хотя моя неистовая любовь к верховой езде изрядно поутихла, я по-прежнему очень к нему привязан, потому что характер у него прекрасный, воистину лошадиный, и я искренне предпочту его многим людям. Слышал бы ты, как радостно он ржет, когда я заглядываю к нему в конюшню, и видел бы ты, какими умными глазами он на меня смотрит! Признаться, эти знаки любви до того меня трогают, что я обнимаю его за шею и целую так нежно, право слово, будто передо мной красивая девушка.

Было у меня и другое желание, еще острее, еще горячее; оно пробуждалось во мне все чаще и было мне особенно дорого; для него я возвел в душе изумительный карточный домик, призрачный дворец, который часто рушился, но с безнадежным упорством вновь восставал из руин; мне хотелось, чтобы у меня была возлюбленная и чтобы она принадлежала мне одному, как Феррагюс. Если эта мечта исполнится, не охладею ли я к ней так же скоро, как и к той? Не знаю, но, по-моему, нет. Впрочем, может быть, я ошибаюсь, и она тоже утомит меня спустя немного дней? По природе своей я, если уж чего-нибудь желаю, то с такой лихорадочной силой, — не делая, впрочем, ни малейшей попытки добиться желаемого, — что если случайно или по какой-либо другой причине желание мое исполняется, мною овладевает такое духовное изнеможение, такой упадок сил, что я от слабости не в состоянии насладиться тем, о чем так мечтал; зато если мне выпадает какая-нибудь удача, о которой я вовсе и не думал, я получаю от нее обычно больше наслаждения, чем от самых вожделенных радостей.

Мне двадцать два года, я уже не девственник. Увы! В наше время никто в этом возрасте не сохраняет невинности, ни телесной, ни сердечной, что куда хуже. Кроме тех особ, что ублажают за деньги и значат для нас не более чем сладострастное сновидение, случалось мне подчас в темном уголке переведаться с кое-какими порядочными, или почти порядочными, женщинами, ни красотками, ни дурнушками, ни молодыми, ни старыми — какие достаются на долю молодым людям без постоянной привязанности и с незанятым сердцем. Немного доброй воли вместе с изрядной дозой романтических иллюзий позволяют молодым людям, если им угодно, называть таких женщин любовницами. Для меня это невозможно, и будь у меня даже тысяча подобных связей, я все равно не буду считать, что желание мое хоть отчасти исполнилось.

Итак, у меня еще не было любовницы, и больше всего в жизни я хочу, чтобы она у меня появилась. Эта мысль невероятно меня одолевает; и дело тут не в пылкости моего темперамента, не в кипении крови, не в первом расцвете мужественности. Я не просто хочу женщину, я хочу женщину-возлюбленную, хочу — и добьюсь своего, причем очень скоро; если я потерплю неудачу, то — признаюсь тебе — она меня доконает, и я уже никогда не оправлюсь от потаенной робости, от глухого разочарования, которое наложат тягостный отпечаток на остаток моей жизни. Я буду тогда считать себя в некотором смысле неудачником, человеком раздерганным и не таким, как другие, нескладным духовно и телесно: ведь, в сущности, я прошу того, что по праву положено каждому мужчине; это воля самой природы. Пока я не достигну своей цели, я сам буду казаться себе ребенком и не обрету веры в себя, которая мне так нужна. Любовница для меня то же, что для юного римлянина — тога, одеяние зрелого мужа.

Я вижу столько мужчин, во всех отношениях низких, но властвующих над прекрасными женщинами, у которых они едва достойны быть лакеями, что лицо мне заливает краска стыда за них и за меня. Что хорошего могу я думать о женщинах, видя, как они упорно цепляются за мужланов, которые их презирают и обманывают, вместо того чтобы предаться какому-нибудь честному, искреннему юноше, который почитал бы себя счастливцем и коленопреклоненно обожал бы свою возлюбленную, — да взять хоть меня, к примеру. Правда, те ничтожества толкутся в гостиных, распускают хвосты перед каждой знаменитостью и вечно наваливаются грудью на спинку чьего-нибудь кресла, а я отсиживаюсь дома, прижавшись лбом к стеклу, смотрю, как от реки поднимается дымка, как клубится туман, и молча возвожу в душе благовонное святилище, изумительный храм, в котором собираюсь поселить будущего кумира моего сердца… В этом целомудренном и поэтическом занятии женщины не усматривают ничего похвального.

Женщины недолюбливают созерцателей и безмерно ценят тех, кто претворяет свои мысли в действия. В сущности, женщины не так уж не правы. Поскольку воспитанием и положением в обществе они обречены молчать и ждать, то, естественно, они предпочитают тех, кто подходит к ним, заговаривает с ними, вызволяет их из неловкого и скучного положения; я все это чувствую; но никогда в жизни не отважусь последовать примеру многих и многих — встать с места, пройтись через всю гостиную и ни с того ни с сего сказать какой-нибудь женщине: «Это платье божественно вам идет», или: «Нынче вечером глаза у вас блестят как-то по-особенному».

И все-таки мне совершенно необходима любовница. Не имею понятия, кто это будет, но среди знакомых женщин не вижу ни одной, которая достойным образом могла бы исполнить это высокое предназначение. Я почти не нахожу в них тех достоинств, которые мне нужны. Те, что достаточно молоды, недостаточно хороши собой или наделены скверным характером, молодые и прелестные отталкивают своей душевной низостью или начисто лишены непринужденности; и потом, рядом вечно крутится какой-нибудь муж, брат или какая-нибудь мамаша, или уж не знаю кто, и смотрит во все глаза, и слушает во все уши, и надо этого соглядатая либо умасливать, либо вышвыривать в окно. На всякой розе водится тля, а у всякой женщины куча родственников, которых приходится тщательно обирать с нее, как насекомых, если желаешь в один прекрасный день сорвать плод ее красоты. Все, вплоть до троюродных племянников из провинции, которых вы в глаза не видели, жаждут блюсти во всей непорочности безукоризненную репутацию обожаемой кузины. Это отвратительно, и у меня никогда не хватало терпения выпалывать все сорняки и уничтожать все колючки, безнадежно преграждающие подступы к хорошенькой женщине.

Я не слишком люблю маменек, а младших сестер люблю еще меньше. Кроме того, должен признаться, замужние женщины почти вовсе меня не привлекают. С ними всегда связана какая-то неловкость, какая-то подтасовка, и это меня возмущает: делить любимую с другим человеком для меня невыносимо. Женщина, у которой есть муж и любовник, ведет себя как проститутка по отношению к одному из них, а то и к обоим; но главное, я бы не мог добровольно уступить место другому. Врожденная моя гордость ни за что не согласилась бы на подобное унижение. Я никогда не уйду по той причине, что должен прийти другой. Пускай погибает женщина и рушится ее репутация, пускай придется драться с соперником на ножах с лезвиями в фут длиной — я останусь. Потайные лестницы, шкафы, чуланы, весь реквизит супружеских измен — эти жалкие уловки мне не годятся.

Меня мало прельщает так называемая девственная чистота, юная невинность, душевная непорочность и прочее в том же духе, что так прекрасно выглядит в стихах; я зову это попросту глупостью, тупостью, невежеством или ханжеством. Эта девственная чистота, состоящая в том, чтобы садиться на краешек кресла, прижимать руки к телу, не поднимать глаз и не раскрывать рта, пока не позволят бабушка и дедушка; эта невинность, присвоившая себе монополию на гладкие волосы и белые платья; эта душевная непорочность, затянутая в глухой корсаж, потому что еще не может похвастать плечами и грудью, право же не слишком меня соблазняют.

Меня очень мало привлекает возможность обучать азбуке любви маленьких дурочек. Не так я стар и не так развратен, чтобы находить в этом удовольствие: впрочем, я бы навряд ли преуспел в этом; я вообще никого ничему не умею учить, даже тому, что сам прекрасно знаю. Предпочитаю женщин, которые читают бегло: с ними быстрее добираешься до конца главы, а во всяком деле, и в любви тем более, надобно всегда иметь в виду конец. В этом смысле я схож с теми, кто начинает читать роман с последней страницы и первым делом проглатывает развязку, а потом уже обращается к первой странице.

Такая манера читать и любить не лишена привлекательности. Когда не волнуешься за исход дела, больше смакуешь подробности, а перестановка эпизодов влечет за собой неожиданности.

Значит, юных девиц и замужних дам заранее приходится исключить. Выходит, придется поискать себе кумира среди вдовушек. Увы, хоть это единственный выход из положения, боюсь, что среди вдов мы опять-таки не найдем того, что нам нужно.

Если бы я дошел до того, что влюбился в один из этих бледных нарциссов, омытых тепловатой росой слез и с меланхолической грацией склоняющихся на новехонькую мраморную плиту благополучно почившего мужа, то совершенно уверен, что спустя немного времени мне пришлось бы так же худо, как было при жизни покойному супругу. Какими бы юными и прелестными ни казались вдовы, есть у них одно ужасное свойство, коего лишены прочие женщины; стоит не угодить им самую малость, стоит промелькнуть малейшему облачку на небосклоне любви, они тут же объявляют с гримаской презрительного превосходства: «Фу, какой вы сегодня неприятный! Точь-в-точь как господин такой-то: когда мы ссорились, он всегда говорил мне слово в слово то же самое; удивительно, у вас даже голос такой же и смотрите вы так же. Когда вы в дурном расположении духа, не поверите, до чего вы похожи на моего покойного мужа: прямо страшно становится». Очень приятно, когда вам говорят такое прямо в лицо! А некоторые из них до того неосторожны, что начинают петь усопшему хвалы, которые в пору было бы высечь на могильной плите, и превозносить его сердце и ноги в ущерб вашим ногам и вашему сердцу. Когда водишься с женщинами, имеющими только любовника или любовников, в них, по крайней мере, находишь то бесспорное преимущество, что они никогда не станут вам толковать о вашем предшественнике, а это отнюдь не пустячное обстоятельство. Женщины слишком привержены приличиям и слишком чтут законные узы, чтобы дать себе труд воздержаться от воспоминаний, и все эти вздохи очень скоро входят в обыкновение и получают силу закона. С любовниками иначе: всегда подразумевается, что вы у вашей возлюбленной первый.

По-моему, отвращение это так прочно обосновано, что едва ли его можно всерьез оспорить. Не то чтобы я вообще не признавал за вдовами никаких достоинств, если они молоды, хороши собой и еще не сняли траура. Этот томный вид, манера безвольно ронять руки, склонять голову, пыжиться наподобие голубки, лишившейся голубка; тысяча жеманных ужимок, слегка прикрытых прозрачным крепом; отчаяние, в котором столь явно сквозит кокетство; так умело отмеренные вздохи; слезы, набегающие так вовремя и сообщающие глазам такой блеск! Безусловно, самый любимый мой напиток после вина — это прекрасная, прозрачная и светлая слеза, трепещущая на черной или золотистой реснице. Попробуйте перед этим устоять! Устоять невозможно. И потом, женщинам до того к лицу черный цвет! Не говоря уж о поэзии, где белая кожа легко превращается в слоновую кость, в снег, в молоко, в алебастр и во все самое светлое и чистое, к чему только прибегают сочинители мадригалов: прохладная, свежая, она бывает оживлена лишь единственной родинкой, исполненной задора и пылкости. Траур для женщины — огромная удача, и я никогда не женюсь именно из опасений, как бы жена не вздумала от меня избавиться ради того, чтобы надеть траур. Однако же некоторые женщины не умеют извлекать выгоды из своего горя: когда они плачут, у них краснеет нос, а лицо перекашивается, как у тех каменных масок, коими украшают источники, — это большой изъян. Чтобы плакать с приятностью для окружающих, требуется немалое искусство и обаяние; иначе очень скоро не найдется охотников утешать плакальщицу. Тем не менее, как бы ни было приятно уговаривать какую-нибудь Артемизию, чтобы она изменила тени своего Мавсола, я решительно не желаю избирать ту, которой предложу свое сердце взамен ее собственного, в толпе плакальщиц.

Здесь слышу твой голос: «Кого же ты изберешь? Тебе не нужны ни молоденькие, ни замужние, ни вдовушки. Мамаш ты не жалуешь, и смею предположить, что точно так же ты не жалуешь бабушек. Чего же тебе надо, черт возьми?» Вот в том-то и дело, если бы я знал разгадку этой шарады, то так не мучился. До сих пор я не любил ни одной женщины, но я любил и люблю любовь. Да, у меня не было возлюбленных, а женщины, с которыми я имел дело, возбуждали во мне только желание; но я испытал и знаю само чувство любви: не то чтобы я любил ту или эту, больше или меньше; я люблю женщину, которую никогда не видел, но она должна где-то быть на свете, и, если Богу будет угодно, я ее найду. Я хорошо представляю себе, какая она, и узнаю, как только встречу.

Я часто воображал себе, где она живет, как одевается, какие у нее глаза, волосы. Я слышу ее голос; я узнаю ее походку среди тысяч других, и, если при мне случайно произнесут ее имя, я обернусь; не может быть, чтобы ее звали как-то по-другому, а не одним из тех пяти-шести имен, которые я мысленно ей присвоил.

Ей двадцать шесть лет, не больше и не меньше. Она уже многое знает, но еще не пресыщена. Это самый лучший возраст для настоящей любви, свободной и от ребячливости, и от распутства. Она среднего роста. Не люблю ни карлиц, ни великанш! Я хочу, чтобы у меня достало сил самому перенести мою богиню с софы на постель, но мне не хотелось бы долго ее искать среди подушек и простыней. Желаю, чтобы мне удобно было ее поцеловать, если она слегка привстанет на цыпочки. Это наилучший рост. Что до фигуры, пускай будет скорее полная, чем худая. В этом смысле я отчасти турок, и мне вовсе не улыбается наткнуться на кость там, где я надеялся обрести округлость; кожа у женщины должна быть тугая, плоть крепкая и упругая, как мякоть недозрелого персика: вот такова из себя моя будущая возлюбленная. Волосы у нее белокурые, глаза — черные, она бледна, как блондинки, и румяна, как брюнетки, а улыбка у нее алая, искрящаяся. Нижняя губа немного припухлая, глаза подернуты глубокой влагой, грудь округлая, маленькая и тугая; запястья тонкие, руки длинные и округлые; все тело находится в непрестанном волнообразном движении, словно уж, вставший на хвост; бедра пышные и подвижные; плечи широкие; затылок покрыт пушком; в этом типе красоты сочетаются изысканность и сила, элегантность и задор, поэзия и приземленность: это замысел Джорджоне, воплощенный Рубенсом.

Вот ее наряд: на ней бархатное платье, алое или черное со вставками из белого атласа или серебряной парчи; корсаж с большим вырезом; огромный гофрированный воротник à la Медичи; фетровая шляпа вычурной формы, как на Елене Систерман, с длинными белыми перьями, пышными и завитыми; на шее — золотая цепочка или бриллиантовое ожерелье, а пальцы сплошь унизаны массивными перстнями с эмалями.

Я не прощу ей отсутствия хотя бы единого кольца или браслета. Платье на ней должно быть именно бархатное; в самом худшем случае я, так и быть, позволю ей опуститься до атласного. Мне больше нравится комкать шелковую нижнюю юбку, чем полотняную, и ненароком ронять с волос красавицы жемчуг или перья, а не живые цветы или обыкновенный бант; знаю, что изнанка полотняной юбки порой бывает, по меньшей мере, столь же соблазнительна, что и шелковой, но мне больше по вкусу шелк. Да, в мечтах я перепробовал на роль моей возлюбленной немало и королев, и императриц, и принцесс, и султанш, и знаменитых куртизанок, но никогда не доверял ее ни мещанкам, ни пастушкам; и в самых своих мимолетных мечтах никогда ни с кем не грешил ни на травке, ни на простынях из омальской саржи. По-моему, красота — это бриллиант, который следует огранить и оправить в золото. Не представляю себе красавицы, у которой не было бы кареты, лошадей, лакеев и всего, что подразумевается ста тысячами франков ренты: красоте подобает богатство. Одно требует другого: хорошенькая ножка — хорошенькой туфельки, туфелька — ковра и экипажа, и так далее. Красивая женщина в бедном платье, в убогом жилище — это, по-моему, самое тягостное зрелище на свете, и я бы не мог ее полюбить. Только богатые и красивые имеют право влюбляться, не опасаясь выставить себя в смешном и жалком свете. В этом смысле очень немногие люди могут позволить себе роскошь влюбиться; я, первый, оказываюсь исключением из их числа — и все-таки таково мое мнение.

В первый раз мы встретимся с нею прекрасным вечером, на закате; небо будет играть теми же желто-оранжевыми красками, переходящими в лимонные и бледно-зеленые тона, какие мы видим на некоторых картинах великих мастеров прошлого; я окажусь в широкой аллее, окаймленной цветущими каштанами и вековыми вязами, дающими кров диким голубям: эти прекрасные деревья будут покрыты густой и свежей листвой, образующей и таинственную и влажную сень; в зелени тут и там будут белеть то статуя, то мраморная сверкающая ваза; подчас блеснет пруд, в котором привычно снует лебедь, а в глубине парка — замок из кирпича и камня, как строили во времена Генриха IV, — с островерхой черепичной крышей, с высокими трубами, с флюгерами на всех коньках, с узкими и высокими окнами. У одного из этих окон, печально облокотись на решетчатые перила, в одеянии, которое я тебе только что описал, будет сидеть царица моей души; за ее спиной — негритенок, держащий веер и попугайчика. Как видишь, я ничего не упустил — и все это совершеннейшая бессмыслица. Прекрасная дама роняет с руки перчатку, я поднимаю ее и, запечатлев на ней поцелуй, возвращаю владелице. Завязывается беседа; я обнаруживаю все то остроумие, коего начисто лишен; произношу очаровательные фразы; мне возражают, я подхватываю нить — это фейерверк, это блистательный вихрь острот. Словом, я показываю, что достоин восхищения, — и удостаиваюсь восхищения. Близится время ужина, меня приглашают, я принимаю приглашение. Друг мой, какой ужин и что за прекрасный повар — мое воображение! В хрустале играет вино, на тарелке, украшенной гербом, дымится золотистый нежный фазан: пиршество затягивается далеко за полночь, и, как ты догадался, эту ночь я провожу не дома. Ну, недурно придумано? А ведь ничего нет проще, и странно только, что все это не приключилось со мной уже десятки раз, а не то что один.

А иногда все происходит в чаще леса. Мимо пролетает охота; поет рожок, собачья свора захлебывается лаем и с быстротой молнии пересекает дорогу; на турецком скакуне, белом, как молоко, необыкновенно горячем и резвом, скачет красавица в амазонке. Она превосходная наездница, но конь фыркает, приплясывает, встает на дыбы, и она отчаянно пытается его удержать; он закусил удила и несет ее прямо к пропасти. И тут я как по заказу падаю с неба, останавливаю коня, подхватываю на руки принцессу, она — в обмороке, помогаю ей прийти в себя и доставляю в замок. Неужели высокородная дама оттолкнет человека, рискнувшего ради нее жизнью? Да никогда! А благодарность — это одна из окольных тропинок, ведущих к любви.

Согласись, по крайней мере, что если я и впадаю в романтизм, то лишь наполовину, и что безумен я ровно настолько, насколько это возможно. Вечно со мной та же история: нет на свете ничего более унылого, чем рассудительное безумство. Согласись также, что письма, которые я пишу, напоминают скорее пухлые тома, чем обычные послания. Мне всегда милее то, что выходит из предуказанных границ. Потому-то я тебя и люблю. Не слишком потешайся над всеми глупостями, которые я на тебя обрушил: я откладываю перо и перехожу к действиям, потому что вновь и вновь возвращаюсь к одному и тому же рефрену: я хочу, чтобы у меня была возлюбленная. Не знаю, будет ли это дама, которую я видел в парке, или красавица на балконе, но прощаюсь с тобой, чтобы устремиться на поиски. Я решился. Даже если та, которую я ищу, прячется в глубине Поднебесной империи или Самаркандского царства, я вызволю ее оттуда! Сообщу тебе об успехе моей затеи или об ее крахе. Надеюсь на успех: помолись за меня, бесценный друг. Ну, а я наряжусь в лучший мой фрак и выйду из дому с твердым намерением возвратиться не иначе как с возлюбленной, которую себе выдумал. Довольно мечтаний — пора действовать.

P.S. Сообщи мне, что слышно о юном Д**, что с ним сталось? Здесь никто о нем не знает. И передай от меня поклоны твоему почтенному брату и всем родным.