Что ж, друг мой, я вернулся домой, не посетив ни Поднебесной, ни Кашмира, ни Самарканда; но справедливость требует признать, что возлюбленной у меня как не было, так и нет. А между тем я сам себя брал за руку и клялся самой страшной клятвой, что пойду хоть на край света, — и что же? Я не побывал даже на краю города. Не знаю, как мне это удается, но я никогда не исполняю обещанного, даже если обещал сам себе; вероятно, тут не обходится без нечистой силы. Стоит мне сказать: «Завтра я туда пойду», — и можно не сомневаться, что я весь день просижу дома; если я решил сходить в кабак — отправляюсь в церковь; если собрался в церковь — дорога так и петляет у меня под ногами, путаясь, как моток ниток, пока не приведет меня в совершенно другое место. Я пощусь, едва затею оргию, и так далее. Кстати, думаю, что найти себе возлюбленную мне мешает именно то, что я твердо это решил.
Надобно мне во всех подробностях описать тебе мою экспедицию: она достойна того, чтобы о ней рассказывать. В тот день я добрых два часа уделил туалету. Я велел себя причесать и завить, взбить и умастить ту чахлую поросль, что зовется у меня усами, а когда обычная бледность немного оживилась краской охватившего меня желания, оказалось, что я вовсе недурен собой. Наконец, тщательно осмотрев себя в зеркалах при различном освещении, чтобы убедиться, что я в самом деле хорош и на лице у меня светится достаточно любезности, я решительно вышел из дому с высоко поднятой головой, вздернутым подбородком, взглядом, устремленным вперед, подбоченясь, цокая каблуками, как бравый сержант, толкая обывателей и храня безукоризненно победоносный и торжествующий вид.
Я чувствовал себя новым Ясоном, пустившимся на поиски золотого руна. Но, увы! Ясону посчастливилось более, чем мне: мало того, что он захватил руно, он еще и добыл прекрасную царевну, а у меня нет ни царевны, ни руна.
Итак, я шел по улицам, разглядывая всех женщин, и когда какая-нибудь казалась мне достойной пристального осмотра, мчался за нею и глазел в упор. В ответ одни из них напускали на себя величавую неприступность и проходили мимо, не поднимая глаз. Другие сначала недоумевали, а потом и улыбались, если у них были красивые зубы. Некоторые оборачивались чуть погодя, когда думали, что я уже на них не смотрю, — «им хотелось меня разглядеть, и они краснели как вишни, встретившись со мною глазами. Погода стояла прекрасная; на улицах было полно гуляющих. Между прочим, (вопреки влечению, каковое я питаю к наиболее интересной половине человечества, я вынужден признать, что пол, который принято называть прекрасным, на самом деле чудовищно безобразен: на сотню женщин от силы одна более или менее недурна. У той растут усы, у этой — синий нос, у некоторых на месте бровей какие-то красные дуги; одна оказалась хорошо сложена, но лицо у нее было багровое. У другой было прелестное личико, но она запросто могла бы почесать себе ухо плечом; третья посрамила бы Праксителя округлостью и плавностью форм, но она семенила, переваливаясь на ножках, похожих на турецкие стремена. Еще одна являла взорам самые роскошные плечи, какие только бывают на свете, зато руки ее формой и размером напоминали гигантские перчатки кроваво-красного цвета, что служат вывеской галантерейщикам. И потом, сколько усталости на всех лицах! Как все они измождены, испиты, какой на них лежит подлый отпечаток мелких страстей и мелких пороков! Какое завистливое выражение, сколько недоброго любопытства, жадности, бесстыдного кокетства! И насколько, наконец, некрасивая женщина безобразней, чем некрасивый мужчина!
Я не увидел ничего хорошего — разве что нескольких гризеток, но тут пришлось бы комкать скорее полотно, чем шелк, а это занятие не для меня. Откровенно говоря, я полагаю, что человек — а под людьми я подразумеваю также и женщин — самое уродливое создание на свете. Это четвероногое, которое ходит на задних лапах, представляется мне на удивление самонадеянным, когда притязает на роль венца творения. Лев или тигр куда красивее человека, да и многие из этих животных достигают полного расцвета красоты, присущей их видам. С людьми это случается крайне редко. Сколько ублюдков на одного Антиноя! Сколько замарашек на одну Филис!
Я очень боюсь, милый друг, что никогда не приближусь к своему идеалу, а ведь в нем нет ничего необычайного или противного природе. Это не тот идеал, который лелеют школяры-третьеклассники. Я не прошу ни округлостей из слоновой кости, ни мраморных столпов, ни сети лазоревых прожилок; создавая его, я пренебрег лилиями, снегом, розой, агатом, эбеном, кораллом, амброзией, жемчугом, бриллиантами; я оставил в покое звезды небесные и не покусился на солнце. Мой идеал почти мещанский, настолько он прост, и, мне кажется, что, имея мешок-другой пиастров, я нашел бы его в готовом и завершенном виде на первом попавшемся базаре Константинополя или Смирны; вероятно, он обошелся бы мне дешевле, чем конь благородных кровей или породистый пес: и подумать только, что я не заполучу его! — а я чувствую, что не заполучу. Воистину есть от чего рассвирепеть, и во мне вскипает бешеная злоба против судьбы.
Тебе-то хорошо, ты не такой безумец, как я; ты просто живешь, не терзая себя попытками изменить свою жизнь, и принимаешь мир таким, каков он есть. Ты не искал счастья, и оно само тебя нашло; ты любишь и любим. Я тебе не завидую, поверь мне хотя бы в этом, но о твоем благоденствии я думаю с большей печалью, чем следовало бы, и со вздохом признаюсь, что и сам бы хотел благоденствовать так же, как ты.
Быть может, мое счастье прошло совсем рядом, а я, слепец, его не заметил; быть может, оно окликало меня, но моя душевная смута заглушила его голос.
Быть может, я был втайне любим каким-нибудь смиренным сердцем, но не разгадал или разбил его; быть может, я и сам был чьим-нибудь идеалом, полюсом притяжения для какой-нибудь страдающей души, предметом чьих-нибудь грез и дневных дум. Опусти я взгляд себе под ноги, быть может, я углядел бы какую-нибудь прекрасную Магдалину, поникшую кудрями над урной с благовониями. Я шел, воздевая руки к небу и желая ухватить ускользнувшие от меня звезды; я не снисходил до того, чтобы сорвать скромную маргаритку, раскрывшую мне среди росистой травы свое золотое сердце. Я совершил огромную ошибку: я требовал от любви того, что не имеет к ней отношения и чего она не могла мне дать. Я забыл, что Амур, бог любви, всегда нагой, я не постиг смысла этого великолепного символа. Я просил у любви бархатных платьев, перьев, бриллиантов, блистательного ума, учености, поэзии, красоты, юности, высшего могущества — всего, кроме самой любви; любовь может подарить только самое себя, а кто хочет добиться от нее другого, тот недостоин быть любимым.
Несомненно, я слишком поспешил; мой час еще не настал; Всевышний дал мне жизнь и не отберет ее назад, пока я ее не проживу. Зачем дарить поэту лиру без струн, человеку — жизнь без любви? Господь не может допустить такой непоследовательности, и я уверен, когда он сам того пожелает, он поместит на моем пути ту, которую мне должно полюбить и которой должно ответить мне взаимностью. Но почему любовь пришла ко мне прежде, чем возлюбленная?
Почему я страдаю от жажды, не видя источника, который мог бы ее утолить? Почему не дано мне, как птицам в пустыне, полететь в то место, где есть влага? Мир для меня — Сахара без колодцев и финиковых пальм. В моей жизни нет тенистого уголка, где бы я мог укрыться от солнца: я терплю пекло страсти, не наслаждаясь ее несказанным восторгом и упоением; я познал ее муки, но не радости. Я ревную к вымыслу, я теряюсь из-за тени, отбрасываемой тенью; я вздыхаю ни о чем; я маюсь бессонницей, но ее не услаждает обожаемый мною призрак; я проливаю слезы, но ничья рука не осушает их потока; я бросаю на ветер поцелуи, но они ко мне не возвращаются; я напрягаю зрение, тщась разглядеть вдали смутный, обманчивый силуэт; я жду того, что вовсе не должно произойти, и в тревоге считаю часы, как перед свиданием.
Кто бы ты ни была, ангел или исчадие ада, дева или куртизанка, пастушка или принцесса, дитя севера или юга, ты, незнакомая, ты, любимая, — о, не медли дольше, а не то пламя спалит алтарь, и вместо моего сердца ты найдешь только горстку стылого пепла. Низойди из сфер, где ты пребываешь, покинь хрустальные небеса, тень-утешительница, и осени мою душу прохладой своих широких крыл. Приди, женщина, будущая моя возлюбленная, я заключу тебя в кольцо моих рук, так долго искавших тебя в пустоте. Золотые ворота дворца, в котором она обитает, повернитесь на петлях; грубая щеколда ее хижины поднимись; лесные заросли и колючий кустарник, расступитесь на ее пути; чары, хранящие ее башню, и колдовские заклятия, рассейтесь; раздайтесь, людские толпы, и позвольте ей пройти…
О, мой идеал, если ты придешь слишком поздно, у меня уже недостанет сил тебя полюбить; душа моя — как голубятня, что полным-полна голубей. Из нее то и дело вылетает какое-нибудь желание. Голуби возвращаются на голубятню, но желаниям нет дороги назад, в сердце. Их неисчислимая стая белой пеленой кроет небесную лазурь; они летят по воздушному океану, все дальше и дальше, в другие края, и повсюду ищут любви, которая могла бы их приютить и дать им ночлег: так поспеши же, мечта моя, а не то в опустевшем гнезде ты найдешь только скорлупу — память о разлетевшихся птенцах.
Друг мой, товарищ детских игр, рассказать об этом я могу только тебе. Напиши мне, что ты меня жалеешь, что я не кажусь тебе ипохондриком; утешь меня — я никогда еще так не нуждался в утешении; как завидна участь человека, питающего страсть, которую можно утолить! Пьяница не услышит от бутылки жестокого отказа; из кабака он угодит в канаву и на куче отбросов будет счастливее, чем король на троне. Сладострастник устремляется к куртизанкам в поисках доступных нег или бесстыдных ухищрений: нарумяненная щека, короткая юбчонка, распахнутое платье, вольный разговор — вот он уже и счастлив; глаза у него загораются, губы увлажняет слюна; он достигает наивысшей степени блаженства, и животное вожделение одаряет его восторгами. Игроку довольно лишь зеленого сукна да колоды засаленных, потрепанных карт, чтобы извлечь из своей чудовищной страсти и жгучую тревогу, и судорожное напряжение нервов, и адское наслаждение. Все они могут насытиться или отвлечься — для меня это невозможно.
Мною настолько завладела все одна и та же мысль, что я почти охладел к искусству, и поэзия утратила для меня свое очарование; то, что меня когда-то восхищало, теперь оставляет совершенно равнодушным.
Я начинаю думать, что сам во всем виноват, что требую у природы и общества более, чем они могут дать. Того, что я ищу, нет на свете, и негоже мне сетовать на неудачу моих поисков. И все-таки, если женщины, о которой мы мечтаем, нет и не может быть в силу законов человеческой природы, — отчего же мы любим именно ее, а не другую, к которой нас, мужчин, должен был бы непреодолимо манить наш мужской инстинкт? Кто заронил в нас понятие об этой воображаемой женщине? Из какой глины мы вылепили эту невидимую статую? Где мы набрали перьев, которые прикрепили к спине этой химеры? Какая таинственная птица нечаянно снесла в темном уголке нашей души яйцо, из которого вылупилась наша мечта? Что это за абстрактная красота, которую мы чувствуем, но не можем назвать? Почему мы часто, видя прелестную женщину, признаем, что она хороша собой, — и все-таки она кажется нам сущей уродиной? Где тот образец, тот пример, где тот заветный эталон, который служит нам для сравнения? Ведь красота не есть абсолютное понятие, и оценить ее можно лишь по контрасту. Где мы ее видали — на небе? На звезде? На балу, в тени маменьки, подобную свежему бутону отцветшей розы? В Италии или в Испании? Здесь или там? Сегодня или давным-давно? Кто была она, окруженная поклонением куртизанка? Знаменитая примадонна? Княжеская дочь? Гордая, знатная дева, чью голову венчает тяжкая диадема, усыпанная жемчугом и рубинами? Юное создание, почти дитя, выглядывающее из окошка между вьюнков и настурций? К какой школе причислить картину, запечатлевшую эту красоту, белоснежную, сияющую в окружении темных теней? Не Рафаэль ли перенес на холст восхитившие вас черты? Не Клеомен ли отполировал полюбившийся вам мрамор? В кого же вы влюблены, в Мадонну или в Диану? Кто ваш идеал — ангел, сильфида или женщина? Увы! Всего понемножку, и вместе с тем — ни то, ни другое, ни третье.
Эта прозрачность тонов, прелестная и насыщенная блеском свежесть; эта плоть, в которой струится столько крови и столько жизни; эти прекрасные белокурые волосы, разметавшиеся золотым плащом; этот искрящийся смех; эти упоительные ямочки; эти формы, колышащиеся, как пламя; эта сила; эта гибкость; этот атласный блеск; эти упругие, округлые линии; эти пухлые руки; эти плотные, гладкие спины — и все это ослепительное здоровье принадлежит Рубенсу. Насытить столь безупречный контур этими бледно-янтарными тонами удавалось только Рафаэлю. Кто, кроме него, умел так изогнуть эти длинные брови, такие тонкие и такие черные, и оттенить нежной бахромой эти скромные потупленные веки? Вы полагаете, что Аллегри не приложил руку к вашему идеалу? А ведь это у него владычица ваших мыслей позаимствовала матовую, теплую белизну, которая так вас пленяет. Она много времени провела перед его полотнами, разгадывая секрет этой вечно сияющей ангельской улыбки; овал своего лица она очертила по образцу, взятому у какой-нибудь нимфы или святой. Этот полный неги изгиб бедра похищен у спящей Антиопы. На эти пухлые и мягкие руки могли бы заявить права и Даная, и Магдалина. Даже пыльная античность изрядно поделилась своими запасами для сотворения вашей юной химеры: эта сильная и гибкая талия, которую вы так страстно обнимаете, была изваяна Праксителем. Эта богиня нарочно уберегла от пепла Геркуланума кончик своей очаровательной ножки, чтобы ваш идол не захромал. Природа тоже внесла свою лепту. Сквозь призму желания вы видели здесь и там то прекрасные глаза за решеткой ставня, то лоб, словно из слоновой кости, прижавшийся к стеклу, то улыбчивые губы, мелькнувшие из-за веера. По кисти руки вы догадались о плече, по лодыжке — о колене. То, что вы видели, было совершенством; вы предположили, что остальное не хуже, и дорисовали картину с помощью черт, похищенных у других красавиц. Вам даже не хватило идеальной красоты, запечатленной художниками, и вы устремились к поэтам с просьбами о еще более плавных линиях, еще более воздушных формах, еще более небесной грации, еще более утонченной изысканности; вы взмолились, чтобы они вдохнули жизнь и дар слова в ваш призрак, подарили ему всю свою любовь, всю свою мечтательность, всю свою радость и печаль, меланхолию и томность, все воспоминания и надежды, все знания и всю страсть, всю рассудительность и всю пылкость; все это вы взяли у них и, чтобы достичь пределов невозможного, добавили вашу собственную страсть, ваши рассуждения, вашу мечту и вашу мысль. Звезда поделилась своими лучами, цветок — ароматом, палитра — красками, поэт — созвучиями, мрамор — формой, а вы — вашим желанием. Да разве сможет живая женщина, как бы ни была она изящна и мила, женщина, что ест и пьет, утром встает с постели, а вечером ложится спать, разве сможет она выдержать сравнение с подобным существом! Надеяться на такое было бы неразумно, и все же кто-то надеется, ищет… Какое загадочное ослепление! Оно свидетельствует или о возвышенной душе, или о глупости. Какую жалость и какое восхищение возбуждают во мне те, что сломя голову гонятся за воплощением своей мечты и умирают счастливыми, если им удалось один раз поцеловать в губы обожаемую химеру! Но как ужасна судьба колумбов, которые так и не открыли своих материков, и любовников, которые так и не отыскали своих возлюбленных!
Ах, будь я поэтом, я посвятил бы свои песни тем, чья жизнь не удалась, чьи стрелы не попали в цель, кто умер, не высказав того, что хотел сказать, и не пожав руки, предназначенной ему судьбой; кто зачах, не созрев; кто канул, не замеченный людьми; я посвятил бы их затоптанному пламени, не выразившему себя гению, этой неведомой жемчужине на дне морском — всем, кто любил и не был любим, кто страдал, но не нашел сострадания — это было бы благородной задачей.
О, как прав был Платон, хотевший изгнать вас из своей республики, и сколько зла вы нам причинили, о поэты! Какой горечи добавила ваша амброзия нам в абсент; и какой скудной, какой опустошенной показалась нам жизнь после того, как наши взоры окунулись в просторы бесконечности, которую вы нам открыли! Какую жестокую расправу учинили ваши мечты над нашей действительностью! И как беспощадно, расправляясь с нею, они, эти могучие атлеты, попрали, раздавили наши сердца!
Мы, как Адам, сели у ворот земного рая, на ступенях лестницы, ведущей в мир, созданный вами; сквозь щель между створок нам видно, как мерцает свет, который ярче солнца; до нас неясно доносятся разрозненные звуки небесной гармонии. Всякий раз, когда еще один избранный входит или выходит, залитый ярким сиянием, мы тянем шеи, силясь разглядеть хоть что-нибудь за створками. Там какие-то сказочные дворцы, равные которым отыщутся только в арабских сказках. Лес колонн, ярусы аркад, каменные столбы, скрученные спиралями, стриженные кроны деревьев фантастической формы, орнаменты в виде ажурных трехлистных пальметок, порфир, яшма, ляпис-лазурь, и не знаю уж, что еще! — прозрачность и ослепительные отблески, неисчислимое разнообразие невиданных драгоценных каменьев: сардониксы, хризобериллы, аквамарины, радужные опалы, россыпи хрусталя, светочи, рядом с которыми побледнели бы даже звезды, роскошная, звучащая, головокружительная дымка — воистину ассирийская пышность!
Но створка захлопывается, вам больше ничего не видно, и глаза ваши, наполняясь жгучими слезами, возвращаются к этой убогой, голой и тусклой земле, к жалким развалинам, к оборванным людям, к вашей душе, бесплодной скале, на которой ничто не созревает, ко всей нищете и злоключениям действительности. О, если бы нам дано было хотя бы воспарить к той двери, если бы ступени той лестницы не опаляли наших ног! Но увы: по лестнице Иакова могут восходить только ангелы.
Что за судьба у бедняка, сидящего у дверей богатого дома! Какая мучительная ирония таится в соседстве дворца и хижины, идеала и действительности, поэзии и прозы! Какая неискоренимая ненависть, должно быть, свивается кольцами в глубине отверженных душ! Какой скрежет зубовный раздается, должно быть, по ночам из их жалких постелей, когда ветер доносит до их слуха вздохи теорбы и виолы д’амур! Поэты, живописцы, ваятели, музыканты, зачем вы нам лгали? Поэты, зачем вы пересказывали нам свои грезы? Живописцы, зачем переносили вы на полотно тот неуловимый призрак, который проник в ваш мозг из сердца вместе с волнами вскипающей крови, и зачем сказали нам: это женщина? Ваятели, зачем вы извлекали мрамор из каррарских недр и навсегда запечатлели в нем на всеобщее обозрение свои самые тайные, самые мимолетные желания? Музыканты, зачем вы подслушивали в ночи пение звезд и цветов и записали его? Зачем создали для нас такие прекрасные песни, что самый нежный голос, твердящий «я тебя люблю», кажется нам сиплым, как скрежет пилы или карканье ворона? Будьте вы прокляты, обманщики!.. Пускай огонь небесный пожрет и разрушит все картины, все стихи, все статуи и все партитуры… Ура! Что за тирада нескончаемой длины и притом вовсе не в эпистолярном стиле! Ну и скучища!
Что-то я ударился в лирику, мой драгоценный С друг, и вот уже довольно долго изрекаю весьма напыщенные глупости. Все это изрядно отдалило меня от нашего сюжета, каковой сводится, если не ошибаюсь, к славной и победоносной истории шевалье д’Альбера, рыщущего в поисках Дараиды, прекраснейшей на свете принцессы, как уверяют старинные романы.
На самом-то деле история эта настолько убога, что я просто вынужден прибегать к отступлениям и рассуждениям.
Надеюсь, так оно будет не всегда, и вскоре роман моей жизни сложностью и замысловатостью превзойдет хитросплетения испанской драмы.
Вдоволь поблуждав по улицам, я решил заглянуть к одному приятелю, который обещал ввести меня в некий дом, где, по его словам, можно встретить толпу красивых женщин, целое собрание идеалов во плоти, способных удовлетворить притязания добрых двух десятков поэтов. Там, дескать, найдутся дамы на любой вкус: прекрасные аристократки с орлиным взором, с глазами цвета морской волны, с точеными носами, гордо вскинутыми подбородками, царственными руками и поступью богинь; серебряные лилии на золотых стебельках; скромные фиалки с бледными красками, нежным благоуханием, подернутыми влагой потупленными глазами, хрупкими шеями и прозрачной кожей; бойкие, пикантные красотки; очаровательные жеманницы — словом, все роды красоты; этот дом якобы — самый настоящий сераль, только без евнухов и кизляр-аги. Приятель мой уверяет, что устроил таким вот образом уже пять или шесть, страстных романов; мне это представляется настоящим чудом; боюсь, что со мной ему не добиться такого успеха; де С*** утверждает, что напротив, я очень скоро преуспею даже больше, чем хотел бы. По его суждению, у меня есть только один изъян, от которого я избавлюсь, когда стану старше и привыкну бывать в свете: я слишком высоко ценю женщину вообще и пренебрегаю просто женщинами. Возможно, тут есть доля правды. Он говорит, что я стану воистину неотразим, когда избавлюсь от этой небольшой странности. Дай-то Бог! Наверно, женщины чувствуют, что я их презираю: те самые комплименты, которые, услышь они их от другого, показались бы им очаровательными и донельзя любезными, в моих устах возмущает их и нравятся им не более, чем самые колкие эпиграммы. Может быть, причиной тому недостаток, в котором меня уличил де С***.
Когда мы поднимались по лестнице, сердце мое забилось чаще, и едва я немного оправился от смущения, как де С***, подтолкнув меня локтем, подвел к женщине лет тридцати, весьма миловидной, одетой с неброской роскошью и с явными притязаниями на девическую простоту, что не помешало ей наложить на лицо невообразимо толстый слой румян: это была хозяйка дома.
Де С*** тут же заговорил звонким насмешливым голосом, совсем не таким, как обычно, а особым, который появляется у него в свете, когда он желает испытать свое обаяние; подпустив почтительной насмешливости, в которой явно сквозило глубочайшее презрение, он сказал ей, произнося одни слова громче, а другие тише:
— Вот молодой человек, о котором я на днях вам рассказывал; его отличают самые утонченные достоинства; он весьма знатного рода, и, я полагаю, вы с удовольствием станете его принимать; оттого я и взял на себя смелость вам его представить.
— Разумеется, сударь, вы совершенно правы, — ответствовала дама, жеманясь сверх всякой меры. Потом она повернулась ко мне и, окинув меня искоса весьма искушенным взглядом, от которого я покраснел до самых ушей, сказала: «Можете считать, что получили постоянное приглашение; приходите всякий раз, когда не знаете, на что убить вечер».
Я весьма неловко поклонился и пробормотал несколько бессвязных слов, которые едва ли внушили ей благоприятное представление о моем уме; тут вошли другие гости, и я был избавлен от мучений, неизбежных при церемонии знакомства. Де С*** увлек меня в угол у окна и принялся энергично отчитывать.
— Черт побери, ты ставишь меня в дурацкое положение: я аттестовал тебя редкостным умницей, пылким мечтателем, лирическим поэтом, самым возвышенным и увлекающимся человеком на свете, а ты молчишь, как пень, хоть бы слово сказал! Какая скудость воображения! Я полагал, что твоя фантазия пробуждается куда проворнее! Ну же, пришпорь свой язык, тараторь, что в голову взбредет; тебе нет нужды изрекать здравые и разумные суждения, напротив, это может тебе повредить; ты, главное, говори, вот и все: говори побольше, подольше, привлеки к себе внимание, отбрось сейчас же всякую опаску, всякую скромность; заруби себе на носу: все эти люди дураки или вроде того, и не забудь, что оратор, если он жаждет успеха, должен как можно больше презирать своих слушателей. Как тебе показалась хозяйка дома?
— Она мне с первого взгляда очень не понравилась, и, хотя я проговорил с ней от силы три минуты, мне было так скучно, словно я ее муж.
— Ах, вот как ты о ней думаешь?
— Именно так.
— И твое отвращение к ней совершенно непреодолимо? Тем хуже; было бы весьма кстати, если бы ты сделался ее любовником хотя бы на месяц; это произвело бы прекрасное впечатление; имей в виду, что приличному молодому человеку невозможно попасть в свет иначе как через нее.
— Ладно, — сникнув, вздохнул я. — Если нет другого выхода, я, конечно, сделаюсь ее любовником, но так ли это необходимо, как ты полагаешь?
— К сожалению, да, это совершенно неизбежно; попробую растолковать тебе почему. Госпожа де Темин теперь в моде; она в высшей степени наделена всеми смешными слабостями, которые в ходу сегодня, и некоторыми из тех, что войдут в обыкновение завтра, но никогда не грешит вчерашними: она прекрасно осведомлена. Все будут носить то, что носит она, но сама она не одевается так, как до нее одевались другие. Вдобавок она богачка, экипажи у нее самые отменные. Она не умна, но язык у нее подвешен хорошо; вкусы у нее самые смелые, но она холодна, как камень. Приглянуться ей нетрудно, но растрогать ее невозможно: у нее бесстрастное сердце и распутный ум. Что до ее души, если у нее вообще есть душа, в чем я сомневаюсь, то она черным-черна: нет такой низости и пакости, на которые не была бы способна эта женщина; но она весьма ловкая особа и блюдет приличия ровно настолько, чтобы ее ни на чем нельзя было поймать. Например, она запросто будет спать с мужчиной, но ни за что не напишет ему самой простой записки. Даже самые ее задушевные враги ни в чем не могут ее упрекнуть — разве только в том, что она чересчур румянится и что некоторые части ее телес не столь округлы, как им следует быть, — это, кстати, неправда.
— Откуда ты знаешь?
— Ну и вопрос! Оттуда, откуда узнаются такие подробности: сам убедился.
— Значит, ты тоже был любовником госпожи де Темин!
— Разумеется! Почему бы и нет? С моей стороны было бы весьма нелюбезно, если бы я с ней не переспал. Она оказала мне огромные услуги, и я очень ей благодарен.
— Не возьму в толк, какого рода услуги она могла тебе оказать…
— Ты что, в самом деле глуп? — изумился де С***, уставившись на меня с преуморительнейшей гримасой. — Право, ты меня пугаешь! Уж и не знаю, все ли можно тебе рассказывать? Госпожа де Темин слывет, и вполне заслуженно, дамой, весьма искушенной в совершенно особых областях знания, и молодой человек, которого она к себе приблизила и подержала при себе, может смело представляться в любом доме и быть уверенным, что очень скоро ему подвернется случай вступить в любовную связь, да и не в одну. Помимо этого неоспоримого преимущества есть у нее еще одно, не менее важное: когда женщины, принадлежащие к этому кругу, увидят, что ты признанный любовник госпожи де Темин, то, коль скоро ты возбудишь в них малейшую склонность, они почтут для себя радостью и даже долгом отбить тебя у такой законодательницы мод; а тебе, вместо того чтобы ухаживать да маневрировать, останется только выбирать, ибо все наверняка примутся с тобой заигрывать и кокетничать напропалую.
И все-таки если она внушает тебе чрезмерное отвращение, не сближайся с ней. Это не то чтобы совсем уж необходимо, хотя так оно было бы приличнее и вежливее. Но тогда сделай выбор не мешкая и открыто напади на ту, которая больше тебе приглянется или покажется доступнее остальных; иначе ты утратишь в их глазах прелесть новизны, которая на несколько дней даст тебе преимущество перед всеми здешними кавалерами. Все эти дамы не подозревают, что бывает такая страсть, которая рождается в глубине души и неспешно зреет там, в почтении и безмолвии: у них на уме любовь с первого взгляда и мистическое сродство, необыкновенно удачные выдумки, избавляющие от докучной необходимости давать отпор, томиться, вести долгие беседы, — словом, от всего, что вносит в любовный роман истинное чувство и что, в сущности, лишь понапрасну оттягивает развязку. Эти дамы весьма берегут свое время и до того дорожат им, что каждая минута, прожитая впустую, приводит их в отчаяние. Их обуревает в высшей степени похвальное желание осчастливить род людской, и они любят ближнего, как самих себя, — весьма похвальная добродетель, вполне в духе Евангелия; эти более чем милосердные создания ни за что на свете не допустят, чтобы поклонник умер от отчаяния.
Должно быть, три-четыре дамы уже поражены тобой, и советую по-дружески: поспеши проявить настойчивость; нечего тебе тешиться моими россказнями в оконной нише, этак ты далеко не уйдешь.
— Но, дорогой С***, я в этих вещах совершенный новичок, Я хуже, чем кто бы то ни было, умею отличать с первого взгляда женщину, которую успел поразить, от той, которая передо мной устояла, и если ты, человек опытный, мне не поможешь, я могу допустить самые нелепые ошибки.
— И впрямь, твоя непросвещенность ни с чем не сравнима; никогда бы не поверил, что в наш блаженный век может явиться на свет такое пасторальное и буколическое создание, как ты! Какого черта, тебе даны эти огромные черные глазищи — и, при условии, что ты научишься пускать их в ход, кто перед тобой устроит? Ну-ка, взгляни в тот уголок, у камина, на малютку в розовом, что поигрывает веером: вот уже добрых четверть часа она в упор лорнирует тебя с таким усердием, которое говорит о многом; она единственная в этом обществе умеет с видом такого превосходства нарушать приличия и в самом бесстыдстве хранить такую величавую осанку. Ее очень не жалуют дамы, которые отчаялись когда-либо достичь высот безнравственности, зато она весьма по вкусу мужчинам, которые находят в ней живость и бесшабашность, присущие куртизанкам. И в самом деле, она очаровательна, беспутна, исполнена остроумия, пылкости и причуд. Превосходная любовница для юноши с предрассудками! В неделю она избавит вас от угрызений совести и вдохнет вам в сердце такое распутство, с которым вы никогда уже не будете выглядеть ни смешным, ни печальным. Обо всем на свете у нее наготове неописуемо ясные и точные суждения, и она с удивительной быстротой и уверенностью добирается до самой сути. Эта миниатюрная женщина — воплощение алгебры: именно то, что нужно мечтателю и энтузиасту. Она скоро излечит тебя от твоего туманного идеализма и тем самым окажет тебе огромную услугу. Впрочем, ей самой это доставит большое удовольствие, ибо она инстинктивно стремится избавлять поэтов от иллюзий.
Описание де С*** раздразнило мое любопытство, я выбрался из укрытия и, пробравшись между группками гостей, приблизился к даме; я окинул ее внимательным взглядом: на вид ей было лет двадцать пять, двадцать шесть. Она была невелика ростом, но недурно сложена, хотя слегка полновата; руки у нее были белые и мягкие, кисти достаточно изысканной формы, ножка премилая и даже чересчур крохотная, плечи полные, ослепительные, грудь невелика, но вполне удовлетворительна и позволяла надеяться, что прочее не хуже; волосы у нее были необыкновенно блестящи и черны, как вороново крыло; глаза слегка раскосые, удлиненные к вискам, тонкий нос с глубоко вырезанными ноздрями, влажный, чувственный рот, на нижней губе маленькая складочка, а над уголками рта едва заметный пушок. А сквозившие во всем облике живость, бойкость, здоровье, сила и непостижимое выражение чувственности, умерявшееся кокетством и всякими уловками, сообщали ей незаурядную привлекательность и с лихвой оправдывали тот пристальный интерес, которым она была окружена и который постоянно возбуждала в окружающих.
Я желал ее — но я сразу понял, что, при всем ее обаянии, эта женщина не приблизит меня к моей мечте, не заставит сказать: «Наконец-то у меня есть возлюбленная!»
Я вернулся к де С*** и сказал:
— Эта дама мне очень нравится и, быть может, у нас с ней сладится дело. Но прежде, чем высказаться определенно и связать себя, прошу тебя, будь добр, покажи мне тех снисходительных красавиц, которые великодушно обратили на меня внимание: я хочу сделать выбор. И раз уж ты взялся быть моим вожатым, окажи мне любезность, добавь к этому короткий рассказ о каждой и перечень их достоинств и недостатков, а также поведай, каким образом лучше их атаковать и в каком тоне лучше с ними разговаривать, чтобы избегнуть как излишней провинциальности, так и литературности.
— С удовольствием, — отозвался де С***. — Взгляни вон на ту прекрасную, меланхолическую лебедушку, которая так изящно изгибает шею и взмахивает рукавами, словно крыльями; это сама скромность, это средоточие всей земной чистоты и невинности; снежное чело, ледяное сердце, взоры мадонны, улыбки святой Агнессы; платье на ней белоснежное, душа — такая же; волосы она украшает только флердоранжем да лилиями, и к земле привязана всего одной ниточкой. Ее никогда не посещала ни единая дурная мысль, и она понятия не имеет о том, чем мужчина отличается от женщины. Пресвятая Дева — рядом с ней вакханка; впрочем, несмотря на все это, у нее перебывало больше любовников, чем у любой известной мне женщины, а это не так уж мало. Рассмотри как следует грудь этой скромницы: воистину, маленький шедевр — право, не так уж легко все скрыть и в то же время показать так много; согласись, при всем ее аскетизме и при всей недоступности она, пожалуй, выглядит более вызывающе, чем эта добродушней особа слева от нее, храбро выставляющая напоказ два полушария, которые, если их соединить, явили бы собой карту земного шара в натуральную величину, или другая, та, что справа, с вырезом до самого живота, с чарующим бесстрашием обнажающая перед нами свое убожество? Или я глубоко заблуждаюсь, или это непорочное создание уже мысленно подсчитало, сколько любви и страсти сулят твоя бледность и черные глаза; я это потому говорю, что она ни разу не глянула в твою сторону, во всяком случае так, чтобы это можно было заметить; на самом деле она так владеет искусством косить глаза во все стороны, что от нее не ускользнет ни единая подробность; кажется, что у ней глаза на затылке, ибо она прекрасно знает все, что творится у нее за спиной. Это Янус в юбке. Если хочешь снискать у нее успех, откажись от небрежных манер и победоносного взгляда. Надо говорить с ней, потупив очи долу, застыв в принужденной позе, приглушенным и почтительным голосом; таким манером ты сможешь высказать ей все, что захочешь, — лишь бы это было пристойно завуалировано, и она позволит тебе любые дерзости, сначала на словах, а там и на деле. Потрудись только понежнее закатывать глаза всякий раз, когда она смущенно потупит свои, и толкуй ей как можно слащавее о платонической любви и о связи двух душ, пуская в ход пантомиму, которая не имеет ничего общего ни с платонизмом, ни с идеализмом! Она очень чувственна и очень обидчива; целуй ее и обнимай, сколько душе угодно, но в самом сокровенном упоении не забывай по меньшей мере трижды вставлять в каждую фразу обращение «сударыня»: она рассорилась со мной потому, что, ложась в постель, я что-то сказал ей, назвав ее на ты. Черт побери! Недаром же она порядочная женщина!
— После всего, что ты мне рассказал, у меня нет большой охоты пускаться в эти приключения: Мессалина-недотрога! Какое чудовищное и небывалое сочетание!
— Оно старо как мир, мой дорогой! С ним встречаешься на каждом шагу, это самое обычное дело. Напрасно ты не желаешь направить свое внимание на эту особу: в ней есть своя прелесть; пока ты с ней, тебе все время кажется, будто ты совершаешь смертный грех и с каждым поцелуем все больше губишь свою душу; меж тем как с другими ты насилу сознаешь за собой заурядный простительный грешок, а то и вовсе не чувствуешь, что согрешил. Вот почему я оставался с ней дольше, чем со всеми остальными любовницами. Я и доныне был бы при ней, да она сама меня бросила; это единственная женщина, которая дала мне отставку, и я за это питаю к ней немалое почтение. У нее в запасе есть необыкновенно изысканные сладострастные уловки, притом она всегда так великолепно притворяется, будто у ней силой вырвали то, что она дала вполне добровольно; принимая от нее любую милость, чувствуешь себя насильником, а это упоительно. В свете ты найдешь десяток ее любовников, которые поклянутся тебе своим счастьем, что это самая добродетельная особа на свете… Хотя на самом деле все наоборот. Анатомировать эту добродетель на подушке — прелюбезнейшее занятие. Теперь, когда ты предупрежден, ты ничем не рискуешь и не совершишь промаха: не влюбишься в нее искренне.
— Сколько же лет этой очаровательной особе? — спросил я у де С***, поскольку не в силах был определить это сам, хотя оглядывал ее с самым пристальным вниманием.
— А, сколько ей лет? Это великая тайна, ведомая одному Богу. Я сам похваляюсь, что с точностью до минуты умею установить возраст женщины, но узнать ее годы так и не смог. Могу лишь предположить, весьма приблизительно, что ей от восемнадцати до тридцати шести. Я видел ее в вечернем туалете, видел полуодетую, видел в постели, но ничего не могу тебе сообщить на этот счет: мое искусство тут бессильно. Больше всего она смахивает на восемнадцатилетнюю, но этого быть не может. У нее тело девственницы и душа потаскушки, чтобы достичь такой глубокой и столь незаметной взору испорченности, нужно или много времени, или великий талант, нужно бронзовое сердце в стальной груди; у нее ни того, ни другого нет, поэтому я думаю, что ей скорее тридцать шесть, но, впрочем, не знаю.
— Нет ли у нее близкой подруги, которая бы просветила нас на этот счет?
— Нет; она приехала в наш город два года назад. Прибыла не то из провинции, не то из-за границы, уж не знаю, откуда именно. Очень выгодное обстоятельство для женщины, которая умеет им пользоваться. С таким лицом, как у нее, можно приписать себе какой угодно возраст и вести хронологию со дня своего приезда.
— Воистину, большая удача, особенно если вас не разоблачит какая-нибудь предательская морщинка и если время, великий разрушитель, смилуется и позволит вам подделать в церковной записи дату крещения.
Он показал мне еще нескольких дам, которые, по его словам, с благосклонностью приняли бы любое прошение, какое мне вздумалось бы им подать, и отнеслись бы ко мне с избытком филантропии. Но женщина в розовом в уголке у камина и скромная голубица, которую он привел мне в качестве антитезы, были несравнимо лучше всех остальных; они обладали — по крайней мере, на вид — если не всеми, то частью тех достоинств, которых я от них ждал.
Я болтал с ними целый вечер, особенно с последней, и позаботился о том, чтобы отлить свои мысли в самую почтительнейшую форму; она едва на меня смотрела, но все же мне показалось, что зрачки ее раз-другой блеснули сквозь завесу ресниц, а после нескольких весьма смелых, но, правда, прикрытых флером строгого целомудрия любезностей, которые я дерзнул ей отпустить, кожа ее на глубине двух-трех линий чуть заметно зарделась сдержанным и робким румянцем и стала такого цвета, как если бы в полупрозрачную чашу налили розовой жидкости. Она отвечала мне в общем строго, взвешивая каждое слово, но ответы ее были остроумны, метки и давали понять куда больше, чем выражалось в словах. Все ее речи перемежались умолчаниями, недоговоренностями, туманными намеками, каждый звук произносила она со значением, всякую паузу делала с умыслом; это было донельзя дипломатично и в высшей степени очаровательно. Но хотя в иные минуты я наслаждался беседой, выдержать ее долго я был бы не в силах. Тут нужно все время быть начеку и держать ухо востро, а я ценю в разговоре прежде всего самозабвение и задушевность. Сначала мы болтали о музыке, и разговор вполне естественно коснулся Оперы, с Оперы перепорхнул на женщин, затем на любовь, а уж эта тема, более чем всякая другая, позволяет совершить переход от общего к частному. Мы щеголяли друг перед другом своими прекрасными чувствами; то-то ты посмеялся, если бы мог меня слышать! Право, Амадис на Горючей скале показался бы рядом со мной холодном педантом. Эти великодушные самоотречения, преданность заставили бы покраснеть от стыда покойного римлянина Курция. Я и не думал, что способен на такую возвышенную галиматью и такой заоблачный пафос. Вообрази меня изрекающим квинтэссенцию платонических истин — каков паяц, какова комедия! И все это с отменно сладким видом, с этакими ханжескими, святошескими ужимочками! Черт меня побери! Притом я был себе на уме, и любая мать, слыша мои рассуждения, без колебаний уложила бы ко мне в постель свою дочку; а любой муж доверил бы мне свою жену. Никогда в жизни я не притворялся более добродетельным, чем в тот вечер, и никогда не был так далек от добродетели. Я думал, что быть лицемером и говорить вещи, в которые совсем не веришь, труднее. Наверное, это очень легко или я весьма предрасположен к ханжеству, коль скоро я с первого раза сделал такие успехи. Право же, у меня бывают минуты озарения.
Что касается дамы, то она с невинным видом многажды входила в самые изощренные подробности, из которых делалось ясно, что она располагает богатейшим опытом; я просто не в силах дать тебе понятие о невероятной тонкости ее суждений. Эта женщина могла бы разрезать волосок на три части, причем не поперек, а вдоль; она посрамила бы всех ученейших богословов. Впрочем, слушая ее, невозможно поверить, что в ней есть хотя бы тень плотского. Так нематериальна, так эфирна, так идеальна — ну прямо хоть плачь; и, не предупреди меня де С*** о ее повадках, я бы непременно отчаялся в успехе моей затеи и со стыдом убрался прочь. Черт побери, суди сам: если женщина два часа кряду, самым что ни на есть отрешенным видом, толкует, что любовь — это лишения, жертвы и прочее, в том же милом духе, можно ли после этого питать скромную надежду, что рано или поздно увлечешь ее с собой на ложе, чтобы без помех сличить ваши с ней души и тела и проверить, не созданы ли вы друг для друга?
Короче, мы расстались большими друзьями, расхвалив друг друга за возвышенность и чистоту наших чувств.
Можешь себе представить, что беседа со второй вышла совсем в другом роде. Мы все время смеялись. Мы издевались, причем весьма остроумно, надо всеми присутствующими женщинами; но, говоря «мы все время издевались», я не совсем точен, потому что на самом деле издевалась она: мужчина никогда не насмехается над женщиной. Я слушал и поддакивал, ибо невозможно искуснее, чем это делала она, несколькими штрихами набросать схожий портрет и оживить его столь яркими красками: в жизни не видывал такой уморительной галереи карикатур. Несмотря на преувеличения, в них угадывалась правда; де С*** ничуть не погрешил против истины: призвание этой женщины состоит в том, чтобы разочаровывать поэтов. Вокруг нее царит атмосфера прозы, в которой не может выжить ни одна поэтическая мысль. Она очаровательна и искрится остроумием, однако рядом с ней в голову лезет только низкое и вульгарное; пока я с ней говорил, меня обуревал целый рой неприличных и неосуществимых в этом зале желаний: мне хотелось спросить вина и напиться, усадить ее к себе на колено и поцеловать в грудь, задрать ей подол, чтобы посмотреть, где она носит подвязки, выше колена или ниже, заорать во все горло непристойный куплет, закурить трубку или разбить окно, да мало ли что еще! Во мне проснулось животное, грубое начало; я бы с радостью плюнул на «Илиаду» Гомера и преклонил колена перед головкой сыра. Цирцея превратила спутников Улисса в свиней — сегодня я прекрасно понимаю эту аллегорию. По всей видимости, Цирцея была веселая, разбитная особа, как эта малютка в розовом.
Стыдно сказать, но я черпал огромное удовольствие в собственном одичании; я не сопротивлялся ему, а содействовал всеми силами, — вот как присуща человеку испорченность, вот как много грязи содержит глина, из которой он вылеплен.
И все же я на мгновение испугался этой проникшей в меня заразы, и мне захотелось убежать от совратительницы; но паркет словно вздыбился у меня под ногами, и я остался пригвожден к месту.
Под конец я сделал над собой усилие и отошел от нее; было уже очень поздно; я вернулся домой в большом смятении, в большой тревоге и не понимая толком, как мне теперь быть. Я колебался между святошей и любезницей. Одна казалась мне сладострастной, другая пикантной; а когда я заглянул себе в душу поглубже и пристальней, то обнаружил, что влюблен в обеих, и мало того — обеих желаю, обеих одинаково и так пылко, что они уже почти завладели моими мечтами и мыслями.
О друг мой, по всей видимости, одна из этих женщин будет моей, а может быть, и обе, и все-таки признаюсь тебе, что, овладев ими, буду лишь наполовину доволен: они, конечно, очень хорошенькие, но при виде их ничто во мне не застонало, не затрепетало, не молвило: «это она»; я просто их не узнал. Хотя навряд ли я найду кого-нибудь получше в смысле происхождения и красоты, и де С*** советует мне держаться одной из них. Разумеется, я последую его совету, и та или другая станет моей любовницей, а не то пусть черт меня поберет и чем скорее, тем лучше; но в глубине сердца какой-то тайный голос корит меня за измену моей любви и за то, что я клюнул на улыбку первой попавшейся женщины, которой я вовсе не люблю, вместо того чтобы неустанно искать по свету, в монастырях и в вертепах, во дворцах и на постоялых дворах ту, которая создана для меня и предназначена мне Богом, принцессу или служанку, монахиню или светскую любезницу.
Позже я сказал себе, что предаюсь пустым мечтам: в сущности, не все ли равно, с какой женщиной спать, с той или с другой; земля от этого не отклонится ни на волосок со своей орбиты, и смена времен года — тоже не нарушится; что все это совершенно безразлично, и вольно же мне мучить себя такими бреднями, — вот, что я себе сказал. Но все втуне — и ни спокойствия, ни решимости во мне не прибавилось.
Может быть, дело в том, что я много времени провожу сам с собой, и в моей столь однообразной жизни самые мелкие подробности приобретают чрезмерное значение. Я слишком прислушиваюсь к своей жизни и к своим мыслям: я ловлю пульсацию крови в своих жилах, биение сердца; напрягая внимание, я выпутываю свои самые неуловимые мысли из мутного тумана, в котором они витают, и придаю им осязаемость. Будь я более деятельным, я не вникал бы во все эти мелочи, и мне некогда было бы целыми днями, как теперь, разглядывать свою душу под микроскопом. Шум поступков распугал бы эту толпу досужих мыслей, которые мелькают у меня в голове и оглушают меня назойливым свистом крыльев. Вместо того, чтобы гоняться за призраками, я бы мерялся силами с действительностью; я бы ждал от женщин не больше того, что они могут дать — наслаждения, и не тянулся бы за Бог весть каким фантастическим идеалом, блистающим туманными совершенствами. Я так напрягал свое внутреннее зрение в поисках невидимого, что испортил себе глаза. Я не умею видеть то, что есть, ибо всегда вглядываюсь в то, чего нет, и глаза мои, с такой зоркостью замечающие невидимое, в обыденном мире оказываются подслеповаты; вот потому-то я знакомился с женщинами, которых все вокруг признают очаровательными, и не находил в них ничего особенного. Я часто восторгаюсь картинами, которые у всех вокруг считаются дурными, а странные и непонятные стихи доставляют мне больше удовольствия, чем самые изысканные сочинения. Не будет ничего удивительного, если я, после того как столько вздохов обращал к луне и столько пялил глаза на звезды, столько сочинил чувствительных элегий и апостроф, возьму да и влюблюсь в какую-нибудь вульгарную девку или в безобразную старуху; это был бы достойный финал. Быть может, таким способом действительность отомстит мне за то, что я оказывал ей так мало знаков внимания; куда как мило будет, если я проникнусь прекрасной романтической страстью к какой-нибудь недотепе или отвратительной неряхе! Представляешь меня играющим на гитаре под окном кухни и тщетно соперничающим с неким мужланом, таскающим моську почтенной вдовы, которая вот-вот потеряет последний зуб? А может быть и так, что, не найдя в этом мире предмета, достойного моей любви, я в конце концов стану обожать сам себя как блаженной памяти Нарцисс, являющий нам образец эгоизма? Желая застраховаться от такой великой напасти, я гляжусь во все зеркала и во все ручьи, какие только мне попадаются. Право, я так подвержен пустым мечтам и всяким заблуждениям чувств, что не на шутку боюсь поддаться какому-нибудь чудовищному, противоестественному соблазну. Это вполне серьезно, мне нужно быть начеку. Прощай, друг мой; лечу к даме в розовом, а то как бы мне не впасть в извечную мою созерцательность. Едва ли мы с ней станем ломать себе голову над энтелехией, и если мы чем-нибудь и займемся, то, скорее всего, не откровениями спиритуализма, хотя в откровенности этому созданию не откажешь; тщательно сворачиваю и прячу в ящик выкройку моей идеальной возлюбленной, чтобы не прикладывать ее к этой женщине. Хочу спокойно насладиться тою красотой и теми достоинствами, которыми она наделена. Пускай себе носит то платье, которое скроено по ней, не буду и пытаться примерять на нее одежду, которую заранее скроил на все случаи жизни для владычицы моих мыслей. Весьма благоразумное решение, не знаю только, сумею ли я его выполнить. Итак, прощай.