Едва в покоях Розетты рассвело, к ней явился д’Альбер, обнаружив поспешность, которая обыкновенно вовсе не была ему свойственна.

— Это вы? — ахнула Розетта. — Я сказала бы, что вы нынче пожаловали необычайно рано, если бы мне когда-нибудь могло показаться, что вы пришли рано. Итак, в награду за вашу галантность жалую вам руку для поцелуя.

И, высвободившись из-под отделанной кружевами простыни голландского полотна, она протянула ему самую славную ручку на свете, полную и округлую.

Д’Альбер сокрушенно приложился к ней губами:

— А другую, ее сестричку, неужто так и не дадут поцеловать?

— Да почему же, нет ничего проще. У меня сегодня воскресное настроение; вот вам. — И, выпростав вторую руку, она слегка хлопнула ею по губам молодого человека. — Не правда ли, я самая покладистая женщина в мире?

— Вы само милосердие; следовало бы воздвигнуть вам беломраморные храмы в миртовых рощах. Право, я не на шутку боюсь, как бы вас не постигла судьба Психеи, и как бы сама Венера не воспылала к вам ревностью, — отозвался д’Альбер, сомкнув руки красавицы и поднося их обе к губам.

— Вы так и выпалили мне все это без запинки! Можно подумать, что ваш урок затвержен наизусть, — с очаровательной гримаской заметила ему Розетта.

— Ничуть не бывало: вы заслуживаете фразы, придуманной нарочно для вас, и созданы для того, чтобы выслушивать самые девственные мадригалы, — возразил д’Альбер.

— Вот как? Право, какая муха нынче вас укусила? Откуда такая галантность, уж не больны ли вы? Боюсь, что вы при смерти. Знаете ли, что, когда у человека внезапно без видимых причин меняется нрав, это не предвещает ничего хорошего? Все женщины, которые давали себе труд вас любить, подтвердят, что обычно вы угрюмы до невозможности; однако нет никаких сомнений в том, что нынче вы донельзя милы и совершенно необъяснимо любезны. Глядите-ка, мне и впрямь сдается, что вы бледны, бедняжка д’Альбер: дайте-ка мне руку, я пощупаю ваш пульс. — И, засучив ему рукав, она с комической серьезностью принялась считать биение пульса. — Нет… Вы в отменном здравии, я не нахожу ни малейшего симптома лихорадки. Тогда надо думать, что я нынче утром чертовски хорошо выгляжу! Ну-ка, принесите мне зеркало, поглядим, насколько оправданна ваша галантность.

Д’Альбер взял с туалета зеркальце и поставил его на постель.

— В самом деле, — изрекла Розетта, — пожалуй, вы не так уж заблуждаетесь. Почему бы вам не сложить сонет о моих глазах, господин стихотворец? У вас нет никаких оснований от этого отлынивать. Подумать только, до чего я несчастна! Мне достались такие глаза и такой поэт, а сонета мне не пишут, словно я кривая, а возлюбленный у меня — водонос! Вы меня не любите, сударь! Вы не сочинили мне даже сонета-акростиха. А как вам нынче нравятся мои губы? Между прочим, я целовала вас этими самыми губами и, возможно, буду целовать еще, мой печальный красавчик, но на самом деле вы ничуть не достойны этой милости (я говорю не про сегодня, потому что сегодня вы достойны любой награды); однако что это мы все обо мне да обо мне… Вы и сами нынче утром несравненно свежи и хороши, вас можно принять за родного брата Авроры: едва рассвело, а вы уже и нарядились, и прихорошились, как на бал. Не питаете ли вы случаем намерений на мой счет? Не готовите ли предательского удара из-за угла моей добродетели? Не желаете ли меня покорить? Но я позабыла: это уже произошло и осталось в глубокой древности.

— Оставьте эти шутки, Розетта, вы же знаете, что я вас люблю.

— Да как вам сказать. Я вовсе в этом не уверена, а вы?

— Совершенно уверен, и вот подтверждение тому: потрудись вы поставить у дверей стражу, я попытался бы доказать вам свою любовь на деле и льщу себя надеждой, что не без успеха.

— Нет, только не это: как бы ни хотелось мне убедительных доказательств, двери мои останутся открыты. Я слишком хороша собой, чтобы сидеть взаперти; солнце светит для всех, и моя красота нынче последует его примеру, если вы не находите в этом ничего дурного.

— По чести сказать, я не нахожу в этом ничего хорошего, но прошу вас не считаться с моим мнением. Я ваш смиреннейший раб и слагаю свои желания к вашим стопам.

— Превосходно, питайте и впредь подобные чувства и оставьте нынче вечером ключ в дверях вашей спальни.

— Шевалье Теодор де Серанн желает засвидетельствовать вам свое почтение и покорнейше просить дозволения войти, — с улыбкой провозгласил толстощекий негр, просунув огромную голову между створками двери.

— Просите! — и Розетта натянула одеяло до самого подбородка.

Теодор сперва подошел к постели и отвесил Розетте самый изящный и почтительный поклон на свете, на который она ответила дружеским кивком головы, а затем обернулся к д’Альберу и приветствовал его с непринужденным и учтивым видом.

— На чем вы остановились? — осведомился он. — Я, кажется, прервал оживленный разговор; ради Бога, продолжайте, лишь объясните мне в двух словах, о чем идет речь.

— Ах, нет, — с хитрой улыбкой возразила Розетта, — мы толковали о делах.

Теодор уселся в ногах постели, поскольку д’Альбер по праву первенства занял место в изголовье; некоторое время беседа, весьма остроумная, веселая и занимательная, порхала с предмета на предмет, а посему не станем ее воспроизводить из опасения, как бы она не проиграла в пересказе. Выражение, интонация, пыл, одушевляющий слова и жесты, множество оттенков в произнесении одного и того же слова, остроумие, которое, подобно пене шампанского, искрится и тут же улетучивается, — все это невозможно уловить и передать на бумаге. Заполнить лакуну мы предоставляем читателю; он управится с этим лучше нас; пускай вообразит себе следующие пять-шесть страниц, наполненных самыми изысканными, прихотливыми, причудливо-взбалмошными, изощренными и блистательными репликами.

Мы прекрасно сознаем, что прибегли к уловке, слегка напоминающей уловку Тиманфа, который, отчаявшись изобразить надлежащим образом лик Агамемнона, набросил ему на голову покрывало; но лучше мы проявим робость, нежели безрассудство. Пожалуй, здесь было бы уместно поискать объяснений, почему д’Альбер поднялся в такую рань, и с какой стати взбрело ему в голову прибежать к Розетте с первыми лучами дня, словно он все еще был в нее влюблен; похоже было на то, что в нем шевельнулась глухая бессознательная ревность. Разумеется, он не слишком дорожил Розеттой и был бы даже рад от нее избавиться, но, во всяком случае, он хотел оставить ее сам, а не быть ею оставленным, что, кстати, всегда мучительно ранит гордость мужчины, как бы ни охладел в нем первоначальный любовный жар. Теодор был такой неотразимый кавалер, что при его появлении на сцене можно было опасаться того, что и впрямь уже много раз случалось: то есть что все взоры, а затем и все сердца обратятся к нему; и странное дело, хоть он и похитил немало женщин у их поклонников, ни один влюбленный не мог долго на него злиться, как злятся обычно те, кто вытесняет нас из сердец наших подруг. Весь его облик был исполнен такого непобедимого очарования, такого природного великодушия, и держался он так приветливо и вместе с тем так благородно, что перед ним не могли устоять даже мужчины. Д’Альбер, который, идя к Розетте, намеревался при встрече обдать Теодора холодом, весьма удивился, когда понял, что нисколько на него не сердится, и необыкновенно легко пошел навстречу всем знакам приязни, которые тот ему выказал. Спустя полчаса они болтали, словно друзья детства, а между тем д’Альбер был в душе убежден, что, коль скоро Розетте суждено влюбиться, она полюбит именно этого юношу, и у него были все основания для ревности, по крайней мере, на будущее, ибо относительно настоящего он еще не питал никаких подозрений; но что было бы, если бы он видел, как красавица в белом пеньюаре, подобно ночной бабочке, скользнула, озаренная лунным лучом, в комнату прелестного молодого человека и с таинственными предосторожностями покинула эту комнату лишь три-четыре часа спустя? Право, он счел бы себя более несчастным, чем это было на самом деле, потому что где это видано, чтобы хорошенькая влюбленная женщина выходила, ничем не поступившись, из комнаты кавалера, одаренного не менее приятной наружностью, чем она?

Розетта слушала Теодора очень внимательно и так, как слушают любимого человека; но рассказы его были столь занятны и разнообразны, что внимание ее было вполне естественно и легко объяснимо. Поэтому д’Альбер ничуть не встревожился. Теодор обращался к Розетте любезно; по-дружески, но не более того.

— Что будем нынче делать, Теодор? — спросила Розетта. — Не покататься ли нам на лодке? Как вы думаете? Или отправиться на охоту?

— Отправимся лучше на охоту — это не так тоскливо, как скользить по водной глади бок о бок с каким-нибудь скучающим лебедем и раздвигать носом лодки бутоны кувшинок, — вы согласны со мной, д’Альбер?

— Мне, пожалуй, все равно, покачиваться в челноке, плывя по течению реки, или в скачке самозабвенно преследовать бедную дичь, но я поеду туда же, куда и вы; итак, нам остается дать госпоже Розетте возможность встать с постели, а самим пойти и переодеться в подходящее платье.

Розетта кивнула в знак согласия и позвонила, чтобы пришли ее одевать. Молодые люди удалились рука об руку, и видя их вместе и в таких дружеских отношениях, легко было догадаться, что один из них — общепризнанный любовник особы, которая любит другого.

Вскоре все были готовы. Д’Альбер и Теодор, оба верхом, уже ждали в первом дворе, когда Розетта, в амазонке, появилась на верхних ступенях крыльца. В этом платье она выглядела донельзя жизнерадостно и непринужденно, что было ей необыкновенно к лицу; с обычным своим проворством она вскочила в седло, хлестнула коня, и он помчался стрелой. Д’Альбер пришпорил своего и быстро с ней поравнялся. Теодор пропустил их немного вперед, уверенный, что догонит их, как только захочет. Казалось, он ждал чего-то и все время оглядывался в сторону замка.

— Теодор, Теодор, догоняйте! Вы что же, оседлали деревянную лошадку? — крикнула ему Розетта.

Теодор пустил коня в галоп и сократил расстояние, отделявшее его от Розетты, но все же не стал подъезжать вплотную.

Он еще раз оглянулся на замок, который был едва виден. В самом конце дороги взметнулось облачко пыли, посреди которого проворно перемещался какой-то пока еще неразличимый силуэт. Спустя несколько мгновений облачко поравнялось с Теодором и, слегка приоткрывшись, подобно классическим тучам из «Илиады», явило розовое и свежее личико таинственного пажа.

— Поспешите же, Теодор! — второй раз воззвала Розетта, — пришпорьте свою черепаху и скачите сюда.

Теодор отпустил поводья своего коня, который приплясывал и норовил стать на дыбы от нетерпения, и в считанные секунды обогнал д’Альбера и Розетту на несколько шагов.

— Кто меня любит, за мной! — промолвил Теодор, перемахивая через изгородь в четыре фута высотой. — Ну-ка, господин поэт, — осведомился он, оказавшись по ту сторону, — попробуете прыгнуть? Ходят слухи, будто конь у вас с крыльями.

— Право, я лучше объеду кругом; жаль было бы сломать голову, она у меня одна; будь у меня еще несколько, я бы попробовал, — с улыбкой ответил д’Альбер.

— Раз никто за мной не спешит, значит, никто меня не любит, — заключил Теодор, и уголки его губ поползли еще больше вниз, чем обычно. Маленький паж с упреком поднял на него огромные синие глаза и стиснул шпорами брюхо своего коня.

Конь так и взвился в воздух.

— Нет, любит! — произнес паж по ту сторону изгороди.

Розетта бросила на мальчика красноречивый взгляд и залилась румянцем; затем, обрушив на шею своей кобылы безжалостный удар хлыста, она перемахнула через изгородь из нежно-зеленых веток, преграждавшую путь.

— А я, Теодор? Вы полагаете, что я вас не люблю?

Мальчик метнул на нее взгляд — снизу вверх и искоса — и подъехал ближе к Теодору.

Д’Альбер был уже посреди аллеи и ничего этого не видел, ибо отцам, мужьям и любовникам с незапамятных времен дарована привилегия ничего не видеть.

— Иснабель, — сказал Теодор, — вы сумасшедший, и вы, Розетта, сумасшедшая! Иснабель, вы взяли слишком малый разбег, а вы, Розетта, чуть не зацепились платьем за колья. Вы могли убиться.

— Не все ли равно? — возразила Розетта, и в голосе ее послышалась такая горестная тоска, что Иснабель простил ей прыжок через изгородь.

Проскакав еще некоторое время, выехали на круглую площадку, где должны были ждать свора и доезжачие. Шесть арок, прорезанных в гуще леса, окружали каменную шестигранную башенку; на каждой ее стене было высечено название дороги, упиравшейся в эту стену. Деревья уходили так высоко в небо, что, казалось, пытались расчесать комковатые, словно невыделанная шерсть, облака, которые скользили под довольно сильным ветерком, зацепившись за макушки; в высокой траве, в непролазном кустарнике было множество укромных уголков и укрытий для дичи, и охота обещала быть удачной. Да, это был добрый старый лес, с древними дубами, насчитывавшими уже не одну сотню лет, — теперь таких уже не увидишь, ведь никто больше не сажает деревья, и ни у кого недостает терпения дождаться, пока вырастут те, что были посажены прежде; это был лес из тех, что переходят от поколения к поколению, лес, посаженный прадедами для отцов, отцами для внуков, с необыкновенно широкими аллеями, с обелиском, над которым росла береза, с источником, вытекающим из ракушечного грота, с непременным прудом, со сторожами, обсыпанными белой пудрой, в желтых кожаных кюлотах и небесно-голубых камзолах; это был один из тех густых темных лесов, где на фоне чащи так изумительно выделяются атласные белые крупы здоровенных Вувермановских коней и широкие раструбы поблескивающих за плечами у доезжачих, рожков а-ля Дампьер, которые так любил изображать Парросель. Множество собачьих хвостов, напоминая собой серпы или кривые садовые ножи, вихрем крутились в облаке пыли. Прозвучал сигнал, спустили собак, рвавшихся со сворок, и охота началась. Не станем в подробностях описывать, как олень, петляя и бросаясь из стороны в сторону, мчался сквозь заросли; мы даже не вполне убеждены, что это был ветвисторогий олень, и, несмотря на все наши разъяснения, так и не сумели в этом удостовериться, о чем весьма сожалеем. Но все же, по нашим предположениям, в таком древнем, таком тенистом, таком сеньериальном лесу должны водиться исключительно ветвисторогие олени, и мы не видим причин, почему бы за одним из них не гнаться галопом верхом на разномастных скакунах и non passibus aequis четырем главным действующим лицам нашего достославного романа.

Олень бежал с быстротой оленя, как, собственно, ему и полагалось, и пять десятков собак, гнавшихся за ним по пятам, изрядно подхлестывали его природную резвость. Погоня летела с такой скоростью, что до охотников лишь изредка доносился собачий лай.

Теодор, обладатель самого быстроногого коня и самый ловкий наездник, с необычайным пылом унесся вслед своре. За ним мчался д'Альбер. Далее скакали Розетта и маленький паж Иснабель, с каждой минутой они все больше отставали от остальных.

Вскоре разрыв увеличился настолько, что исчезла всякая надежда наверстать упущенное.

— Может быть, остановимся ненадолго и дадим передышку лошадям? — предложила Розетта. — Охота умчалась в сторону пруда, а я знаю проселок, который приведет нас туда одновременно с остальными.

Иснабель натянул поводья своей горной лошадки; она опустила голову, и на глаза ей упали прядки, отделившиеся от гривы; копытами она рыла песок.

Лошадка эта являла собой разительный контраст с лошадью Розетты: одно животное было черно, как ночь, другое — атласно-белое; одно косматое, с растрепанной гривой, у другого грива была заплетена голубыми ленточками, а хвост расчесан и завит. Второе было похоже на единорога, а первое на спаниеля.

Наездники различались между собою точно так же, как их скакуны. Насколько черны были волосы у Розетты, настолько белокуры у Иснабеля; брови у нее были очень четко очерчены и весьма заметны, а брови пажа совсем не выделялись на фоне кожи и смахивали на пушок персика. Лицо у Розетты было румяное и яркое, как полуденное солнце, а пажа прозрачностью и нежными красками напоминало о первых лучах рассвета.

— Давайте попытаемся догнать охоту! — обратился Иснабель к Розетте. — Лошади уже отдышались.

— Поехали! — отозвалась прелестная амазонка, и они пустили лошадей вскачь по боковой аллее, которая вела к пруду; лошади бежали бок о бок, почти во всю ширину аллеи.

Со стороны Иснабеля у обочины росло раскидистое узловатое дерево, выставлявшее вперед толстую ветку, словно руку, которая грозила наездникам кулаком. Ребенок не заметил ее.

— Берегитесь! — воскликнула Розетта. — Пригнитесь пониже, не то вас выбросит из седла!

Совет запоздал; ветка со всего маху ударила Иснабеля в грудь. Удар был так силен, что мальчик не удержался в стременах; лошадь ускакала вперед, а ветка была такая толстая, что не прянула в сторону, и паж, вылетел из седла, скатился назад и грохнулся оземь.

Он тут же лишился сознания. Розетта в сильном испуге соскочила с лошади и бросилась к Иснабелю, не подававшему признаков жизни.

С головы у него слетела шапочка, и прекрасные белокурые волосы пышно рассыпались по песку. Его маленькие ладони разжались и побелели так, что стали похожи на восковые. Розетта опустилась перед ним на колени и попыталась привести его в чувство. У нее не было при себе ни солей, ни склянки, и она совсем растерялась. Вдруг она заметила, что в дорожной рытвине скопилось немного чистой и прозрачной дождевой воды; к величайшему ужасу крошечной лягушки, наяды этого водоема, Розетта омочила в нем пальцы и брызнула несколько капель на голубоватые виски юного пажа. Казалось, он не почувствовал этого, и жемчужные брызги скатились по его белым щекам, как слезы сильфиды по лепестку лилии. Розетта подумывала, что его дыхание, быть может, стесняет одежда; она распустила ему пояс, расстегнула пуговицы камзола и распахнула ворот сорочки, чтобы грудь дышала свободнее. Тут Розетта обнаружила нечто такое, что было бы самой приятной на свете неожиданностью для мужчины, но ее, судя по всему, отнюдь не обрадовало: ее брови сомкнулись, а верхняя губа слегка задрожала; ее взгляду явилась белоснежная девичья грудь, еще не вполне округлившаяся, но подающая самые лучезарные надежды, надежды, которые уже отчасти начинали исполняться; упругая, нежная, цвета слоновой кости, как сказали бы подражатели Ронсара, грудь, которую сладко было созерцать и еще слаще было бы целовать.

— Это женщина! — вымолвила Розетта. — Женщина! Ах, Теодор!

Иснабель — сохраним за пажом это имя, хотя оно и вымышленное, — тихонько вздохнул и томно поднял удлиненные веки; он был ничуть не ранен, а только оглушен ударом. Вскоре он сел на траву, а затем с помощью Розетты сумел встать на ноги и взобраться на коня, который встал на месте, как только лишился седока.

Тихим шагом поехали они в сторону пруда, а там оба всадника — или, вернее, обе всадницы — еще застали конец охоты. Розетта в немногих словах поведала Теодору, что произошло. Теодор во время ее рассказа то бледнел, то краснел и на обратном пути все время ехал бок о бок с Иснабелем.

В замок вернулись совсем рано! И день, начинавшийся так весело, завершился весьма уныло.

Розетта была задумчива, д'Альбер тоже, казалось, глубоко ушел в себя. Вскоре читатель узнает, что было тому причиной.