Железная маска (сборник)

Готье Теофиль

Дюма Александр

Террайль Понсон дю

Александр Дюма

 

 

Железная маска

Вот уже почти сто лет эта таинственная история будоражит воображение писателей и ученых. Не найти более темной, более спорной и более популярной истории. Никто не знает о ней ничего определенного, но все в нее верят. Длительное тюремное заключение и тщательные предосторожности для изоляции узника вызывают невольное сочувствие, а тайна, окутывающая жертву, еще увеличивает его. Возможно, если бы было известно имя героя этой истории, она была бы уже забыта, превратилась бы в рядовое преступление, интерес к которому давно бы исчез. Но наказание, которому подвергли этого человека, было беспримерным – даже одиночной камеры оказалось недостаточно для сохранения тайны. Кем был этот человек в маске? Что послужило причиной его заключения – распутства придворного или дипломатические интриги, смертный приговор или смертельная битва? Что он утратил? Любовь, славу, престол? Как он вел себя, терпя мучения и не имея надежды – проклинал и богохульствовал или лишь покорно вздыхал? Каждый человек переживает страдания по-своему и представляет себе мучения узника исходя из собственного воображения и собственных чувств.

Страшно представить его участь – сорокалетнее заключение за ограждением из каменных стен и вдобавок железной маской. Должно быть, человеку этому было свойственно благородство, тайна его была связана с самыми возвышенными интересами, а сам он пал жертвой государственных секретов, пострадав во имя благополучия народов и спасения монархии.

Возможно, все это не так и по здравом размышлении окажется романтическим вымыслом. Однако не естественно ли, что тайна, которую хранили с такими предосторожностями и настойчивостью многие годы, оберегая правду об имени, возрасте и внешнем облике узника, диктовалась важными политическими интересами? Человеческие страсти, гнев, ненависть, месть не могут гореть так долго. Такие приказы нельзя объяснить только жестокостью. Неужели Людовик XIV не мог выбрать любую казнь, не утруждая себя тем, чтобы окружить некоего узника фантастическими бесконечными предосторожностями и постоянным наблюдением? Неужели он не боялся, что разгадка этой страшной тайны когда-то будет найдена и представит угрозу для самого его царствования? Отчего он заботился об узнике, которого было так трудно охранять и так опасно обнаружить? Достаточно было просто смерти при невыясненных обстоятельствах, – но король не хотел этого. В чем причина? Была ли это ненависть, гнев, страсть? Конечно нет! Меры, принятые против узника, были продиктованы чисто политическим интересом: король сурово хранил тайну, но не решался убить несчастного, возможно, не совершившего никакого преступления. А внимание и даже почтительность, проявленные по отношению к узнику в маске комендантом Сен-Маром и министром Лувуа, доказывают и его невиновность, и его высокое положение в обществе.

Я видел в истории человека в железной маске лишь злоупотребление силой, мерзкое преступление, возмутительное своей безнаказанностью. Несколько лет назад, когда мы с господином Фурнье решили представить этот сюжет на сцене, мы внимательно сравнивали различные опубликованные его версии. После успеха драмы, поставленной в «Одеоне», появились письмо господина Бийара, направленное им в Исторический институт и воспроизводящее сюжет, заимствованный нами у Сулави, и работа библиофила Жакоба, которая свидетельствует о глубоких исследованиях и огромной начитанности. Работа Жакоба не поколебала моих воззрений – я все равно последовал бы своему варианту понимания этой истории, ведь он гораздо драматичнее и кажется мне единственно правдоподобным, ведь в нем содержится мораль, очень важная для столь мрачной истории. История необычного узника нуждается в объяснении как из-за суровости и длительности заключения, так и из-за неясности причин, приведших к такой каре. Каждый новый исследователь оспаривает мнение предшественников и, в свою очередь, оспаривается преемниками. Нет ни одной безупречной версии. Вслед за первым вопросом: «Кто этот человек в маске?» – возникает второй: «Что послужило причиной столь невиданного наказания?» Для того чтобы ответить на эти вопросы, нужно располагать точными доказательствами, а не умозрительными заключениями…

Ничто не может убить интерес к тайне Железной маски, более того, он даже подогревается подробностями, которые приводят авторы и свидетели. Конечно, любое произведение на эту тему, пусть посредственное, пусть самое ничтожное, всегда пользовалось успехом.

Первым об узнике заговорил анонимный автор «Персидских записок», выпущенных в свет в 1745 г. Товариществом книгоиздателей Амстердама. На двадцатой странице мы читаем: «Рассказывая о делах неведомых, которые не описаны, но о которых невозможно умолчать, мы не можем обойти вниманием малоизвестный факт, касающийся принца Джафара (Луи де Бурбона, графа де Вермандуа, сына Людовика XIV и мадемуазель де Лавальер), которого Али-Хомаджу (герцог Орлеанский, регент) посетил в крепости Исфахана (Бастилии), где тот многие годы пребывал в заточении. Целью визита было убедиться в том, что принц, считавшийся умершим от чумы более тридцати лет назад, жив.

У шаха Аббаса (Людовика XIV) были законный сын Сефи-Мирза (Людовик, дофин Франции) и побочный сын Джафар. Принцы вечно ссорились и соперничали. Однажды Джафар, вспылив, дал пощечину Сефи-Мирзе. Шах Аббас, которому сообщили об оскорблении, нанесенном наследнику престола, собрал ближайших советников и сообщил им о преступлении Джафара, которое должно было караться смертью, однако один из министров предложил отослать Джафара в войско, стоявшее на границе с Фельдраном (Фландрией), а через несколько дней представить дело так, будто он погиб, тайно перевезти его в крепость на остров Ормуз (острова Сент-Маргерит) и навечно там заточить.

Это было исполнено при участии верных и умеющих хранить тайну подданных; принц тайно был привезен на остров Ормуз и передан коменданту крепости; тот получил приказ не показывать узника никому, кто бы этого ни добивался. Единственный слуга, знающий о тайне, был убит в пути воинами конвоя, а лицо его обезобразили кинжалами, чтобы исключить возможность опознания.

Комендант крепости обращался с узником в высшей степени почтительно, лично прислуживал ему и принимал в дверях камеры блюда из рук поваров – и никто из них никогда не видел лица Джафара. Однажды принц на дне тарелки вырезал ножом свое имя. Слуга отнес ее коменданту в надежде получить награду, но тут же был умерщвлен – никто не должен был знать государственную тайну.

Джафар долгие годы провел в крепости Ормуз, затем был переведен в крепость Исфахан. Здесь на принца также надевали маску, когда из-за болезни или по какой-то другой причине его мог кто-нибудь увидеть. Многие утверждали, что не раз видели узника в маске, который обращался к коменданту на «ты» и пользовался его безграничным почтением.

Джафар, намного переживший шаха Аббаса и Сефи-Мирзу, так и не был освобожден – не было никакой возможности вернуть положение, титул и привилегии принцу, чья могила была еще цела и о смерти которого существовали письменные свидетельства, вера в подлинность которых не подвергалась сомнению…»

Эта версия, первоисточник всех споров о Железной маске, сначала была общепринятой. До серьезной проверки она в общем соответствовала событиям, происходившим в царствование Людовика XIV.

Граф де Вермандуа действительно отправился в армию во Фландрию после недолгого пребывания при дворе, откуда был удален королем за распутство.

«Король, – пишет мадемуазель де Монпансье, – был чрезвычайно недоволен его поведением и не хотел его видеть». Юный принц, доставивший много горя своей матери пробыл при дворе всего четыре дня и в начале ноября 1683 г. был уже в лагере при Куртре; вечером 12 ноября он скверно почувствовал себя, а 19-го умер от скоротечной лихорадки.

Эта версия вызывает множество возражений. Однако если бы в то короткое время, в течение которого граф де Вермандуа пробыл при дворе, он дал пощечину дофину, об этом стало бы известно всем. Но история эта приводится только в «Персидских записках». Пощечина также неправдоподобна: нельзя не принимать во внимание разницу в возрасте между принцами. Дофин, отец герцога Бургундского, родился 1 ноября 1661 года, ему было двадцать два года, то есть он был на шесть лет старше графа де Вермандуа. И совершенно опровергает эту версию извлечение из письма Барбезье Сен-Марсу от 13 августа 1691 года: «Если вам будет необходимо просить у меня что-либо для узника, уже двадцать лет находящегося под вашей охраной, прошу прибегать к тем же предосторожностям, какими вы пользуетесь, когда пишете господину де Лувуа».

Ясно, что граф де Вермандуа, умерший, по официальным сообщениям, в 1683 году, не мог к 1691 году пробыть в заключении двадцать лет.

Спустя шесть лет после того, как к человеку в маске было привлечено внимание, Вольтер под псевдонимом Франшвиль выпустил сочинение «Век Людовика XIV». Именно в этом произведении появились новые подробности о таинственном узнике.

Вольтер называет дату, когда началось заточение человека в маске: через несколько месяцев после смерти кардинала Мазарини (1661); дает портрет узника: «выше среднего роста, молод, с красивым и благородным лицом, смугл, интересовался только своим голосом, никогда не жаловался на свое положение и не делал намеков на то, кем является»; «в нижней части (маски) имелись стальные пружины, позволявшие узнику есть, не снимая ее». Также Вольтер приводит дату смерти этого человека, похороненного в 1704 году ночью в приходе Сен-Поль.

Рассказ Вольтера повторял основные обстоятельства «Персидских записок», за исключением эпизода, относящегося к заключению Джафара. На узнике, когда его везли на остров Сент-Маргерит, а потом перевозили в Бастилию под охраной Сен-Марса, доверенного офицера, была надета маска и имелся приказ убить его, буде он откроет лицо. Маркиз де Лувуа, приехавший на остров повидаться с узником, разговаривал с ним стоя, проявляя уважение, граничащее с почтительностью. В 1690 году узник был переведен в Бастилию, и там ему были созданы лучшие условия, какие только были возможны в тюрьме: ему ни в чем не отказывали, а он любил тонкое белье и кружева, играл на гитаре; ему доставляли наилучшие кушанья, и комендант редко осмеливался присесть в его присутствии.

Вольтер пишет также, что старик врач, лечивший несчастного узника, так ни разу и не видел его лица, «хотя неоднократно смотрел ему язык да и все тело»; господин де Шамийар был «последним министром, знавшим эту тайну, и его зять маршал де Ла Фейад на коленях умолял сказать, кто же скрывался под железной маской. Перед кончиной в 1721 г. Шамийар признался, что дал клятву никогда не раскрывать этот государственный секрет». «Еще больше удивляет то, – пишет Вольтер, – что в то время, когда неизвестный узник был доставлен на остров Сент-Маргерит, ни одна значительная персона в Европе не исчезла».

Споры не утихали, и некоторые голландские ученые предположили, что узник в маске был молодым иностранным дворянином, камер-юнкером Анны Австрийской и предполагаемым отцом Людовика XIV. Это предположение возникло под влиянием книги, изданной в Кельне у Пьера Марто «Любовные утехи Анны Австрийской, супруги Людовика XIII, с С. D. R., подлинным отцом Людовика XIV, короля Франции, где можно найти подробности о том, что было предпринято для появления на свет наследника престола, и о развязке этой комедии». Брошюра выдержала пять изданий. На титуле третьего издания вместо инициалов С. D. R. стоит имя кардинала Ришелье. Но это явное заблуждение издателя, что легко выяснить при чтении самого произведения. Кто-то считал, что эти три буквы означают comte de Riviere, кто-то – comte de Rochefort, потому что его мемуары, редактированные Сандра де Куртилем, открываются этими инициалами.

«Это сообщение, – пишет автор, – раскрывает тайну незаконного происхождения Людовика XIV. Но, хотя в нем много нового и неизвестного для нас, во Франции сие не является тайной. Известная всем холодность Людовика XIII, неожиданное рождение Людовика Богоданного, появившегося на свет после двадцати трех лет бесплодного брака, а также другие значительные обстоятельства, ясно и убедительно доказывают незаконность его рождения. Надо обладать крайним бесстыдством, чтобы утверждать, будто виновником появления Людовика XIV на свет был король, почитающийся его отцом. Знаменитые парижские баррикады и мятеж, поднятый против Людовика XIV при его восшествии на престол, во главе которого встали самые высокие особы, сделали незаконность его рождения столь очевидной, что все только о том и говорили, и вряд ли у кого возникали в этом сомнения».

Вот в этот рассказ в нескольких строках.

«Кардинал Ришелье с гордостью следил за романом Гастона Орлеанского, брата короля, и своей племянницы Паризиатиды (госпожи де Комбале) и задумал выдать ее за него. Оскорбленный Гастон ответил кардиналу пощечиной, и тогда отец Жозеф подсказал Ришелье и его племяннице идею, как лишить Гастона короны, которую он мог бы получить из-за всем известного бессилия Людовика XIII. Они ввели в спальню к Анне Австрийской молодого человека С. Д., на тайную и безнадежную любовь которого королева уже обратила внимание. Анна Австрийская, по существу вдова при живом муже, почти не противилась, а на следующий день объявила кардиналу: «Ну что ж, вы сделали свое злое дело. А теперь позаботьтесь о том, чтобы я обрела снисхождение и благоволение неба, которое вы мне сулили. Позаботьтесь о моей душе, я надеюсь на вас». Вскоре по королевству разнеслась радостная весть о беременности королевы. Так явился на свет Людовик XIV, якобы сын Людовика XIII».

Эта таинственная история, впрочем, никого не убедила в незаконном происхождении Людовика XIV, но стала великолепным прологом к несчастной судьбе узника в маске и, несомненно, сыграла роль в том, что интерес к нему возрос.

Третьим историком, который заговорил об узнике с острова Сент-Маргерит, был Лагранж-Шансель. В возрасте восьмидесяти девяти лет он направил из своего замка Антониа в Перигоре письмо в «Анне литтерер», где опровергал версию, изложенную в «Веке Людовика XIV», и приводил сведения, которые почерпнул, когда сам был в заключении там же, где за двадцать лет до него содержался прославленный узник.

«В пору моего пребывания на островах Сент-Маргерит, – пишет он, – заключение Железной маски уже не было государственной тайной и я узнал подробности, о которых историк, более строгий в своих исследованиях, чем Вольтер, узнал бы, дай он себе труд поинтересоваться ими. Событие, которое он относит к 1662 году, спустя несколько месяцев после смерти кардинала Мазарини, на самом деле произошло в 1669 году, то есть через восемь лет после кончины его высокопреосвященства. Господин де Ламот-Герен, комендант островов в пору моего заточения, уверял, что этим узником был герцог де Бофор; его считали погибшим при осаде Кандии, однако тело так и не смогли найти. Господин де Ламот-Герен сообщил также, что Сен-Марс, переведенный сюда комендантом из Пиньероля, относился к узнику в высшей степени почтительно, лично подавал ему еду на серебряном блюде и нередко по его просьбе доставлял ему самую дорогую одежду. В случае болезни узник под страхом смерти должен был показываться врачу только в железной маске, а щетину на лице мог выщипывать, лишь когда оставался один, – стальными полированными и блестящими щипчиками. Многие рассказывали, что когда Сен-Марс отправлялся занять должность коменданта Бастилии, куда он перевез и узника, тот задал ему вопрос: «Король все еще хочет лишить меня жизни?» – и Сен-Марс ответил: «Нет, принц, вашей жизни ничто не угрожает, вы должны позволить сопроводить вас».

Более того, от Дебюиссона, кассира знаменитого Самюэля Бернара, который был переведен на острова Сент-Маргерит после нескольких лет пребывания в Бастилии, я узнал, что там он с несколькими другими заключенными был помещен в камеру, находившуюся под той, где содержался неизвестный, и они имели возможность переговариваться через дымоход камина, но когда они спросили узника, почему он не хочет сообщить им свое имя и рассказать о своих приключениях, то услышали: «Это признание будет стоить жизни и мне, и тому, кто проникнет в мою тайну».

Теперь, когда имя и титул узника не являются государственной тайной, я счел, что должен пресечь распространение вымыслов».

Библиофилу Жакобу эта версия кажется наиболее разумной.

«С 1664 года, – пишет он, – герцог де Бофор из-за самодовольства и легкомыслия стал причиной неудач нескольких морских экспедиций. В октябре 1664 года Людовик XIV упрекал его – крайне деликатно – и призывал служить усерднее, применяя врожденные таланты и преодолевая недостатки. Действительно, во многих случаях действия герцога де Бофора оказывались губительными для королевского флота. «История морского флота» Эжена Сю исчерпывающе определяет отношение «короля рынков», как называли де Бофора, к Кольберу и Людовику XIV. Кольбер хотел из своего кабинета направлять все маневры флота, которым командовал со всей непоследовательностью, присущей его натуре. В 1669 году Людовик XIV послал герцога де Бофора на помощь Кандии, осажденной турками. Бофор был убит во время вылазки 26 июня, через семь часов после прибытия на Крит. Герцог де Навайль, который вместе с ним командовал французской эскадрой, рассказывал: «По пути де Бофор встретил толпу турок, которые теснили небольшой отряд, встал во главе его, доблестно бился, но был покинут всеми, и никто никогда не узнал, что с ним случилось».

Слух о смерти герцога де Бофора распространился по Франции и Италии, где во время пышных похоронных церемоний в Париже, Турине и Венеции, произносилось множество надгробных речей. Но так как тело не было найдено, многие верили, что герцог вскоре объявится.

Ги Патен в двух письмах упоминает об этом же.

«Многие готовы держать пари, что г-н де Бофор не погиб!»

«Говорят, что господину де Вивонне поручено в течение двадцати лет занимать должность вице-адмирала Франции, но многим хотелось бы, чтобы господин де Бофор не погиб, а оказался в плену на каком-нибудь турецком острове; я же считаю его умершим».

Однако есть и противники этой версии.

«Многие донесения об осаде Кандии, – пишет библиофил, – составленные очевидцами и напечатанные в ту эпоху, свидетельствуют, что турки, по своему обычаю, отрубили герцогу де Бофору голову и выставили ее на всеобщее обозрение в Константинополе. Обезглавленное нагое тело не было опознано…

Даже отвлекаясь от опасностей и трудностей похищения герцога де Бофора, ограничимся утверждением: переписка Сен-Марса позволяет сделать вывод, что на попечении коменданта Пиньероля не было высокопоставленных узников, кроме Фуке и де Лозена».

Вряд ли Людовик XIV счел нужным применить столь суровые меры против герцога де Бофора. Он не представлял такой опасности для королевской власти, чтобы возникла нужда тайно нанести ему удар, а кроме того, трудно представить, чтобы Людовик XIV, победивший всех врагов, еще будучи несовершеннолетним, преследовал бы в лице герцога давний мятеж Фронды.

К тому же пристрастие человека в железной маске к тонкому белью и кружевам, его сдержанность и деликатность совершенно не соответствует грубому образу герцога де Бофора, каковым его изображают историки.

Аббат Пагон, проезжая через Прованс, посетил место заключения Железной маски: «В конце прошлого века знаменитый узник в железной маске, чьего имени, возможно, мы никогда не узнаем, был привезен на острова Сент-Маргерит; всего несколько человек прислуживали ему и имели право с ним говорить. Однажды Сен-Марс беседовал с узником, стоя в коридорчике, примыкающем к камере, дабы издали видеть всякого, кто подходит; в это время сын одного из его друзей подошел достаточно близко; комендант тотчас закрыл дверь камеры, подбежал к молодому человеку и испуганно спросил, слышал ли он что-нибудь. Молодой человек ответил отрицательно, но комендант в тот же день отправил его из крепости, а в письме другу написал, что этот случай мог дорого обойтись его сыну и что он отсылает его из страха, как бы тот не совершил еще какой-нибудь опрометчивый поступок.

2 февраля 1778 года я из любопытства вошел в бывшую камеру несчастного узника; свет в нее проникает через единственное окошко, выходящее на море; оно устроено было в толстой стене на высоте пятнадцати футов над дорожкой, по которой проходит караул, и перегорожено тремя решетками, установленными на равном расстоянии друг от друга, так что часовых и узника разделяли примерно два туаза. В крепости я встретил семидесятидевятилетнего офицера охранной роты, и он рассказал, что слышал от своего отца, служившего там же, что однажды часовой заметил под окном узника в море какой-то белый предмет, выудил его и отнес господину де Сен-Марсу; это оказалась рубашка тонкого полотна, на которой узник что-то написал. Господин де Сен-Марс, прочитав, спросил часового, не читал ли он это послание из любопытства. Часовой ответил отрицательно, однако через два дня его нашли мертвым в собственной постели. Офицер не раз слышал рассказ об этом от своего отца и от тогдашнего капеллана тюрьмы и считал его неоспоримым.

Другой факт также кажется мне достоверным.

Искали служанку для узника; женщина из деревни Монжен предложила свои услуги, но когда ее предупредили, что нельзя будет видеться с детьми и общаться с кем-либо, она отказалась от работы, за которую пришлось бы заплатить такую высокую цену.

Кроме того, на двух оконечностях форта со стороны моря были выставлены посты, которым был дан приказ стрелять по судам, плывшим ближе определенного расстояния.

Женщина, прислуживавшая узнику, умерла на острове Сент-Маргерит. Брат офицера, о котором я только что говорил и который пользовался доверием Сен-Марса, часто рассказывал сыну, что однажды ночью принял в тюрьме труп и на спине отнес на кладбище. Он думал, что умер узник, но это оказалась его служанка».

Итак, аббат Папон приводит любопытные подробности, но не называет имен, поэтому его версию невозможно опровергнуть…

Сент-Фуа выдвинул новую версию. В 1768 году он заявил, что «узником в маске был герцог Монмут», внебрачный сын Карла II, осужденный за мятеж и обезглавленный в Лондоне в 1685 году.

«В Лондоне распространился слух, что герцог Монмут был спасен – один из его сторонников, очень на него похожий, согласился умереть вместо него, а подлинный осужденный был тайно переправлен во Францию, где его ждало вечное заточение».

Монмут высадился в заливе Лайм в графстве Дорсет со ста двадцатью людьми; вскоре под его началом было уже шесть тысяч, даже некоторые города перешли на его сторону. Он провозгласил себя королем, утверждая, что рождение его было законным и что есть доказательства тайного брака Карла II с его матерью Люси Уолтерс. Он вступил в битву с королевской армией, и победа уже клонилась на его сторону, но у него кончились порох и пули, а лорд Грей, командовавший кавалерией, трусливо бросил его. Монмут попал в плен, был доставлен в Лондон и 15 июля приговорен к смертной казни.

Опубликованное в «Веке Людовика XIV» описание узника в железной маске вполне подходило к герцогу Монмуту. Сент-Фуа собрал все возможные свидетельства, чтобы подкрепить свою версию. Он воспользовался следующим отрывком из анонимного романа «Любовные увлечения Карла II и Иакова II. королей Англии»: «Перед мнимой казнью герцога Монмута пришел сам король в сопровождении трех человек, чтобы вывести его из Тауэра. Монмуту надели на голову капюшон, после чего король и его спутники сели вместе с ним в карету»

Сент-Фуа также сообщает, что отец Турнемин вместе с духовником Иакова II отцом Сандерсом нанес визит герцогине Портсмутской после смерти принца. Герцогиня сказала, что никогда не простит королю Иакову, что он допустил казнь герцога Монмута, забыв о своей клятве брату у его смертного одра, который рекомендовал ему ни в коем случае не лишать жизни своего племянника, даже если тот поднимет мятеж. Отец Сандерс ответил: «Король Иаков сдержал клятву».

«Некий английский хирург по имени Нелатон, – пишет Сент-Фуа, – проводивший все утра в кафе «Прокоп», обычном месте встреч писателей, рассказывал, что, когда он был помощником хирурга, жившего у Сент-Антуанской заставы, за ним прислали из Бастилии, чтобы пустить кровь узнику; комендант провел его в камеру, где находился узник, жаловавшийся на сильную головную боль; он говорил с английским акцентом, был одет в черно-желтый халат с крупными золотыми цветами, а лицо его было скрыто салфеткой, завязанной на шее».

Утверждение это неправдоподобно: невозможно использовать салфетку как маску, а кроме того, в Бастилии были хирург, врач и аптекарь, и никто не мог пройти туда без дозволения министра; даже на соборование нужно было разрешение начальника полиции.

Но поначалу казалось, что эта версия победила, возможно, по причине нетерпимого характера Сент-Фуа, который не выносил критики; его шпага наводила еще больший страх, чем перо, и ему боялись перечить.

Известно, что Сен-Марс, сопровождая узника в Бастилию, остановился вместе с ним в своем имении Пюльто. Фрерон обратился за подробностями к внучатому племяннику Сен-Марса, владельцу имения Пюльто в Шампани. Тот ответил: «Судя по письму г-на де Сент-Фуа, отрывок из которого вы привели, человек в железной маске до сих пор волнует воображение писателей; я расскажу, что мне известно об этом узнике. На островах Сент-Маргерит и в Бастилии он шел под именем де Ла-тур. Комендант и офицеры относились к нему с уважением, он получал все, что дозволено иметь узнику. Он часто совершал прогулки, и лицо его всегда было скрыто маской. Только после выхода «Века Людовика XIV» господина Вольтера я узнал, что маска была железная и на пружинах; возможно, мне забыли рассказать об этом, однако маску он носил лишь на прогулке или когда был вынужден появляться перед посторонними.

Господин де Бленвилье, пехотный офицер, имевший доступ к господину де Сен-Марсу, неоднократно рассказывал, что однажды он надел мундир и взял оружие солдата, который должен был заступить в караул на галерее под окнами камеры, которую занимал узник, и прекрасно разглядел того: без маски, бледный, высокий, хорошо сложенный, с полными икрами, седой, хотя еще в расцвете лет. Почти всю ночь он провел расхаживая по камере. Бленвилье добавил, что носил он одежду коричневого цвета, ему давали хорошее белье и книги, а комендант и офицеры, разговаривая с ним, стояли с непокрытой головой, пока он не предлагал сесть и надеть шляпы, а также нередко обедали с ним.

В 1698 году господин де Сен-Марс был переведен с должности коменданта островов Сент-Маргерит на ту же должность в Бастилию. Перед вступлением в нее он вместе с узником заехал к себе в Пюльто. Крестьяне вышли встретить сеньора. Господин де Сен-Марс ел вместе с узником, тот сидел спиной к окну столовой, выходившему во двор. Крестьяне не могли видеть, в маске он ел или нет, но заметили, что у господина де Сен-Марса рядом с тарелкой лежат два пистолета, прислуживал им единственный лакей, который плотно закрывал за собой дверь столовой. Когда узник проходил по двору, на нем всегда была черная маска, из-под которой видны были только губы и зубы. Он был высок и седовлас. Господин де Сен-Марс спал на койке, которую ему ставили рядом с постелью человека в маске. Господин де Бленвилье сообщил мне, что когда узник в 1704 году скончался, его тайно похоронили в приходе Сен-Поль, а в гроб насыпали какие-то снадобья, чтобы уничтожить тело. Я ни от кого не слышал, что у него был иностранный акцент».

Сент-Фуа опроверг рассказ, представленный от имени господина де Бленвилье, или, по крайней мере, воспользовался фрагментом этого письма, чтобы доказать, что узник не мог быть герцогом де Бофором. Человек, чьи зубы крестьяне могли видеть в прорезь маски, явно не был Бофором. Версия Сент-Фуа взяла верх, пока иезуит отец Гриффе, капеллан Бастилии, не посвятил Железной маске XII главу своего «Рассуждения о различных доказательствах, служащих установлению истины в истории», изданной в Льеже в 1769 году. Он первым привел отрывок, удостоверяющий, что человек в маске действительно существовал, – отрывок из рукописного дневника помощника коменданта Бастилии господина Дюжонка за 1698 год и похоронные записи церковных книг прихода Сен-Поль.

«В четверг 8 сентября 1698 года в три часа пополудни, – пишет Дюжонка, – господин де Сен-Марс, прибывший с островов Сент-Маргерит и Сент-Онора, вступил в должность коменданта Бастилии. Он привез в носилках узника, чье имя не называется и которого он содержал в заключении в Пиньероле; узник был обязан всегда носить маску; до ночи он был помещен в башню Базиньер, а в девять вечера я препроводил его в третью камеру башни Бертодьер. Когда я сопровождал узника, со мной шел некий Розарж, которого привез господин де Сен-Марс и обязанностью которого было прислуживать узнику; стол же ему обеспечивал сам комендант».

В дневнике Дюжонка смерть узника описана так: «Понедельник 19 ноября 1703 года. Вчера после мессы неизвестный узник в маске из черного бархата почувствовал себя плохо и сегодня около десяти вечера скончался. Господин Гиро, наш священник, вчера исповедал его. Так как смерть наступила скоропостижно, узник не смог причаститься святых даров и священник отпустил ему грехи перед самой кончиной. Похоронили его во вторник 20 ноября в четыре часа пополудни на кладбище прихода Сен-Поль. Похороны стоили 40 ливров».

Имя и возраст покойного от приходских священников скрыли. В церковной книге было записано: «Ноября девятнадцатого в Бастилии в возрасте около сорока пяти лет скончался Маркиали, и тело его было погребено на кладбище прихода Сен-Поль в присутствии господина Розаржа и господина Рейля, гарнизонного хирурга Бастилии, в чем они и расписались: Розарж, Рейль».

Как только узник умер, все, чем он пользовался, – белье, одежду, матрацы, одеяла, вплоть до дверей его камеры, а также деревянных частей кровати и стульев, сожгли. Серебряная посуда была переплавлена, стены камеры – заново оштукатурены и побелены. Сняли даже каменные плиты пола, вероятно, из опасения, что он спрятал между ними записку или оставил какой-нибудь знак, по которому можно будет узнать, кто он был.

Отец Гриффе, отвергнув мнение Лагранж-Шанселя и Сент-Фуа, поначалу склонялся к версии «Персидских записок», однако затем заявил, что для составления окончательного мнения необходимо знать точную дату прибытия узника в Пиньероль.

Сент-Фуа тотчас же ответил. Он добыл выписки из церковных книг кафедрального собора и установил, что Людовик XIV собственноручно написал капитулу и велел похоронить тело графа де Вермандуа, скончавшегося в городе Куртре, указав, чтобы он был погребен на хорах в той же могиле, что и графиня Елизавета де Вермандуа, жена Филиппа Эльзасского, графа Фландрского, умершего в 1682 году. Трудно предположить, чтобы Людовик XIV избрал фамильный склеп для захоронения «куклы».

Сен-Фуа не знал о письме Барбезье от 13 августа 1691 года и не мог опровергнуть версию насчет графа де Вермандуа. Но это письмо опровергает и версию, которую защищал Сент-Фуа: герцог Монмут был осужден в 1685 году. Так что в 1961 году Барбезье не мог писать о нем: «Узник, которого вы охраняете уже двадцать лет».

Барон Хейс в письме от 28 июня 1770 года, направленном в «Энциклопедический журнал», выдвинул еще одну гипотезу. Он приложил письмо, переведенное с итальянского и включенное в «Краткую историю Европы» Жака Бернара, которая выходила в 1685–1687 годах в Лейдене. Здесь мы читаем, что герцог Монтуанский намеревался продать свою столицу королю Франции, однако секретарь отговорил его и даже убедил объединиться с другими государями Италии, чтобы противостоять притязаниям Людовика XIV. Маркиз д’Арми, посол Франции при Савойском дворе, узнав о заговоре, принялся обхаживать секретаря, а однажды пригласил на охоту в нескольких лье от Турина. Они выехали вместе, но неподалеку от города их окружила дюжина всадников; они схватили секретаря, переодели, надели маску и доставили в Пиньероль. В крепости узник пробыл недолго, она находилась «слишком близко от Италии, и, хотя его тщательно охраняли, существовало опасение, как бы не заговорили стены». Его перевезли на острова Сент-Маргерит, «где он и находится в настоящее время под охраной господина де Сен-Марса».

Версия эта поначалу не произвела особого впечатления. Да, секретарь герцога Мантуанского Маттиоли в 1679 году при содействии аббата д’Эстрада и де Катина был арестован, тайно доставлен в Пиньероль и содержался под охраной Сен-Марса, однако его не следует отождествлять с Железной маской.

Катина в письме Лувуа пишет о Маттиоли: «Никто не знает имени этого негодяя».

Лувуа пишет Сен-Марсу: «Я восхищен вашим терпением, и вы получите приказ обращаться с негодяем, когда он не выказывает вам должного уважения так, как он заслуживает».

Сен-Марс отвечает: «Я приказал Бленвилье показать ему дубинку и сказать, что ему будут возданы чрезвычайные знаки почтения».

Лувуа пишет: «Подобным людям платье нужно выдавать раз в три-четыре года».

Совершенно очевидно, что это не тот безымянный узник, к которому относились с почтением, перед которым Лувуа стоял с непокрытой головой и которому выдавали тонкое белье и кружева.

Вольтер хранил молчание и не вступал в споры. Когда же все версии были высказаны, он начал их опровергать. В седьмом издании «Философского словаря» он высмеял попытки приписать Людовику XIV готовность служить надсмотрщиком и тюремщиком сначала у короля Иакова, а затем у короля Вильгельма и королевы Анны, с которыми он воевал. Вольтер опровергал Лангранж-Шанселя и отца Гриффе, возрождая версию «Персидских записок». «Все иллюзии рассеялись, остается узнать, кто был этот узник, неизменно носивший маску, и в каком возрасте он умер. Если ему не разрешали выходить во двор Бастилии, если ему позволяли говорить с врачом только в маске, то совершенно очевидно, что это было сделано из опасения, что будет замечено бросающееся в глаза сходство; он мог показать врачу язык, но не лицо; за несколько дней до смерти он сказал аптекарю Бастилии, что ему, как он думает, около шестидесяти, и господин Марсобан, хирург маршала де Ришелье, а впоследствии регента герцога Орлеанского и зять этого аптекаря, рассказывал мне об этом».

После этой статьи в «Философском словаре» следовало добавление книгоиздателя, приписанное самому Вольтеру. Издатель, называвший себя также и автором, отверг все версии, в том числе и версию барона Хейсса. По его предположению, Железная маска был старшим братом Людовика XIV. У Анны Австрийской был любовник, и рождение сына от него опровергло обвинение королевы в бесплодии. После тайных родов по совету кардинала Ришелье подстроили так, что король вынужден был разделить ложе с королевой. Плодом этой связи стал еще один сын, но Людовик XIV до самого совершеннолетия не знал, что у него есть брат. Политика Людовика XIV укрепила авторитет королевской власти, избавила корону от величайших затруднений, а память Анны Австрийской спасла от позора. Король нашел мудрое и верное средство укрыть покровом забвения живое свидетельство незаконной любви. Это избавило короля от необходимости прибегнуть к жестокости, которую другой монарх, не столь великодушный, счел бы необходимой.

После этого Вольтер избегает возвращаться к теме Железной маски. Не уместно ли предположить, что Вольтер выболтал секрет, укрывшись под псевдонимом, или высказал версию, близкую к истине, а потом замолчал, так как ему дали понять, насколько это опасно?

Но кем же был принц, ставший узником в маске, – побочным братом или братом-близнецом короля? Первое мнение поддержал господин Квентин Кроуфорд, а второе выдвинул аббат Сулави в «Воспоминаниях маршала де Ришелье». В 1783 году маркиз де Люше присудил оспариваемое отцовство герцогу Букингему. Он привел свидетельство мадемуазель де Сен-Кантен, любовницы министра Барбезье, которая умерла в Шартре в середине XVIII века. Она утверждала, что Людовик XIV обрек старшего брата на пожизненное заключение и внешнее сходство братьев заставило прибегнуть к маске для узника.

Герцог Букингем, приехавший во Францию в 1625 году, чтобы сопровождать в Англию Генриетту Французскую, сестру Людовика XIII, обрученную с принцем Уэльским, выказал пылкую любовь к королеве; похоже, Анна Австрийская не осталась равнодушна к его страсти. В одном анонимном произведении («Беседа кардинала Мазарини с газетчиком», Брюссель, 1649 г.) утверждается, что Анна Австрийская безумно влюбилась в Букингема и даже принимала его у себя, а также, что он снял перчатку с руки королевы и потом хвастался ею перед многими особами, чем крайне оскорбил короля. Будто бы однажды Букингем делал столь пылкие признания королеве, что та вынуждена была сказать: «Замолчите, милорд, так с королевой Франции не говорят». Эта версия относила рождение Человека в маске к более позднему времени – к 1637 году, но неоспоримая дата опровергает отцовство Букингема: 2 сентября 1628 года он был убит в Портсмуте.

После взятия Бастилии узник в маске вновь стал возбуждать всеобщее любопытство. 13 августа 1789 года на последней странице «Досугов французского патриота» анонимный редактор писал, что среди бумаг, найденных в Бастилии, видел листок с неразборчивым номером 64389000 и записью: «Фуке прибыл с острова Сент-Маргерит с Железной маской», затем следовало – ххх, а внизу – Керсадион. Редактор предположил, что Фуке совершил побег, но был схвачен и в наказание приговорен пожизненно носить маску. Это предположение произвело впечатление: в дополнении к «Веку Людовика XIV» приводятся слова Шамийара «Железная маска – это человек, знавший все тайны господина Фуке». Однако доказательств подлинности этого листка нет.

С тех пор как писатели перестали испрашивать у короля позволения и одобрения на свои публикации, чуть ли не каждый день стали появляться брошюры о Железной маске. Луи Дютан возродил версию барона Хейсса, дополнив ее новыми фактами. Он привел доказательства, что Людовик XIV приказал похитить министра герцога Мантуанского и упрятать его в Пиньероль. Дютан дает министру имя Джироламо Маньи. Он также приводит воспоминания некоего Сушона (возможно, того же офицера, которого Папон расспрашивал в 1778 году), семидесятилетнего старика; когда комендантом был Сен-Марс, отец Сушона служил в роте, охранявшей тюрьму. В воспоминаниях подробно описывается похищение узника в маске (в 1679 году), в них он называется имперским министром; также в них говорится, что «узник умер на островах Сент-Маргерит через девять лет после похищения».

Дютан приводит свидетельство герцога де Шуазеля, который, не сумев вырвать у короля Людовика XV тайну Железной маски, умолял госпожу де Помпадур выведать ее. Так он узнал, что узник «был министром некоего итальянского государя». Но господин Квентин Кроуфорд утверждал, что узник был сыном Анны Австрийской. А несколькими годами раньше адвокат Буш в «Очерках истории Прованса» назвал эту версию выдумкой Вольтера и предположил, что узник был женщиной.

В 1790 году были опубликованы «Мемуары маршала де Ришелье», доверившего Сулави свои заметки, библиотеку и переписку. Прежде чем представить отрывок из этих мемуаров, касающийся Железной маски, приведем еще две версии, не выдержавшие проверки.

Из рукописных воспоминаний де Бонака, бывшего в 1724 году послом Франции в Константинополе, известно: армянский патриарх Арведикс, инициатор жестоких преследований католиков, был изгнан и по просьбе иезуитов на французском корабле доставлен во Францию, где «был заключен в тюрьму, из которой ему не суждено было выйти». Арведикса привезли на острова Сент-Маргерит, а «оттуда перевезли в Бастилию, где он и умер». До 1723 года турецкое правительство неоднократно требовало освободить патриарха, но Франция отрицала причастность к похищению. Однако известно, что Арведикс перешел в католичество и умер в Париже на свободе, – запись о его смерти сохранилась в архивах иностранных дел.

Многие английские ученые считали, что человеком в маске мог быть Генри, второй сын Оливера Кромвеля, взятый в заложники Людовиком XIV.

Действительно, странно, что с 1659 года никто не знает, ни где жил, ни где умер второй сын протектора. Но почему он должен был стать узником во Франции, если его брат Ричард получил разрешение на проживание там? В этом предположении нет даже малой доли правдоподобия.

Вот отрывок из «Мемуаров маршала де Ришелье»: «Некоторое время во всех слоях общества гадали, кем был узник, известный под именем Железная маска. Но любопытство несколько приутихло, когда Сен-Марс перевез его в Бастилию: пошел слух, что издан приказ убить узника, если кто-то его узнает. Сен-Марс также дал понять, что всякий, кто проникнет в тайну узника, разделит его судьбу. Эта угроза произвела столь сильное впечатление, что при жизни короля об этом человеке говорили только намеками. Анонимный автор «Тайных записок о персидском дворе», изданных за границей спустя пятнадцать лет после смерти Людовика XIV, первым осмелился заговорить об узнике. Со временем свобода во Франции стала проявляться все с большей смелостью и в обществе, и в печати, память же о Людовике XIV перестала оказывать прежнее воздействие, и об узнике стали говорить открыто; сейчас, через семьдесят лет после смерти короля, меня все еще спрашивают, кем был узник в железной маске.

Этот вопрос я задал в 1719 году прелестной принцессе, которую регент любил и в то же время ненавидел, потому что она без памяти любила меня, а ему лишь выказывала почтение. Все мы были убеждены, что регенту известны имя человека в маске и причины, по которым он содержится в заточении, я, более любопытный и дерзкий, чем другие, попытался с помощью принцессы выведать у регента тайну; прекрасная принцесса отвергала домогательства герцога Орлеанского, испытывая к нему отвращение, но, поскольку он был страстно влюблен в нее и сделал бы все, чего бы она ни пожелала, я посвятил ее, безмерно любопытную, в свой план и попросил намекнуть регенту, что он будет вознагражден, если позволит ей прочесть документы, касающиеся Железной маски.

Герцог Орлеанский никогда не раскрывал государственных тайн. Трудно было предположить, что он даст записку, которая могла открыть положение и происхождение узника в маске. Так что обращение принцессы к регенту казалось по меньшей мере бесполезным, но на что не пойдешь ради любви…

Чтобы вознаградить принцессу, регент дал ей рукопись, а она переслала мне с шифрованным письмом. Вот исторический документ.

«Сообщение о рождении и воспитании несчастного принца, отторгнутого кардиналами Ришелье и Мазарини от общества и подвергнутого заточению по повелению короля Людовика XIV.

Составлено на смертном одре воспитателем принца.

Несчастный принц, которого я воспитал и оберегал до конца своих дней, родился 5 сентября 1638 года в половине девятого вечера, когда король ужинал. Его ныне царствующий брат родился в полдень, когда его отец обедал, однако сколь пышно и торжественно было рождение наследника, столь же печально и тайно было рождение его брата. Король, оповещенный, что королева должна родить второго младенца, велел остаться в ее спальне канцлеру Франции, повитухе, настоятелю придворной церкви, духовнику королевы и мне, дабы мы стали свидетелями, кто явится на свет, и свидетелями его решения в случае рождения второго ребенка.

Король был предупрежден предсказателями, что его супруга родит двоих сыновей; в Париж явились пастухи, заявившие, что им было Божественное внушение, после чего в Париже стали толковать, что если королева родит, как они предсказали, двух дофинов, это станет несчастьем для государства. Архиепископ велел запереть прорицателей в Сен-Лазар; король испугался беспорядков, которые могли бы произойти в государстве. Все произошло, как и было предсказано. Кардинал, которого король известил о пророчестве, ответил, что в рождении двух дофинов ничего невозможного нет и надо будет укрыть второго, поскольку в будущем он может начать войну против брата и завладеть престолом.

Король крайне страдал от неопределенности, но тут королева закричала, и мы испугались, что начались вторые роды. Мы немедленно послали за его величеством, который, представив, что станет отцом двух дофинов, едва не лишился чувств. Он сказал монсеньору епископу Мо, что просит его поддержать королеву. «Не покидайте мою супругу, пока она не разрешится от бремени. Я смертельно боюсь за нее». Сразу же после родов король собрал нас – епископа Мо, канцлера, сьера Онора, повитуху Перонет и меня – и в присутствии королевы объявил, что мы ответим головой, если проговоримся о рождении второго дофина, и что он желает, чтобы его рождение стало государственной тайной с целью предотвращения возможных бед в будущем, ибо в салическом праве ничего не говорится о наследовании короны в случае рождения у короля близнецов, которые оба почитаются старшими.

Предсказание сбылось, и королева, пока король ужинал, родила дофина, который был красивее первого; он непрестанно плакал и кричал, словно заранее сожалел, что появился на свет, где придется вынести столько страданий. Канцлер составил протокол о необычном рождении, единственном в нашей истории, но королю протокол не понравился, и он велел сжечь его на наших глазах; он заставил переделывать протокол много раз, пока тот не удовлетворил его, хотя настоятель придворной церкви протестовал, считая, что его величество не должен скрывать рождение принца; король же ответил, что действует в интересах государства.

Затем его величество велел подписать клятву; первым поставил подпись канцлер, затем настоятель придворной церкви, духовник королевы, а последним я. Клятву подписали также хирург и повитуха, и король унес ее вместе с протоколом; припоминаю, что его величество советовался с канцлером по формуле клятвы и долго тихо что-то обсуждал с кардиналом, после чего повитуха унесла младенца, родившегося вторым; опасались, как бы повитуха не проболталась о его рождении, и она рассказывала, что ей неоднократно грозили смертью, если она проговорится; нам тоже запретили говорить о ребенке даже между собой.

Ни один из нас не нарушил клятву; его величество ничего так не боялся, как гражданской войны, которую могли начать дофины-близнецы, кардинал поддерживал его в этом страхе и добился, чтобы ему поручили надзор за младенцем. Король приказал нам тщательно осмотреть несчастного, у которого были родинка над левым локтем, желтоватое пятнышко на шее и крошечная родинка на правой икре; его величество предполагал в случае кончины первого младенца сделать наследником второго близнеца, которого он доверил нам.

Госпожа Перонет заботилась о втором принце, как о собственном ребенке, но со временем все стали считать его бастардом какого-то вельможи, так как решили, что это любимый сын некоего богача, хотя тот его и не признал.

Когда принц немного подрос, кардинал Мазарини поручил его мне, чтобы я обучил его и воспитал как королевского сына, но соблюдая тайну. Перонет заботилась о нем до самой смерти и была весьма привязана к нему, а он еще более был привязан к ней. Принц получил в моем доме в Бургундии образование, приличествующее сыну и брату короля.

Во время беспорядков во Франции я неоднократно беседовал с королевой-матерью, и ее величество опасалась, что если о рождении этого ребенка станет известно при жизни его брата, молодого короля, то недовольные подданные поднимут мятеж – многие врачи считают, что близнец, родившийся вторым, был зачат первым, и, следовательно, по всем законам королем является он.

Тем не менее опасения не смогли принудить королеву уничтожить письменные свидетельства о рождении второго принца, поскольку она предполагала в случае несчастья с молодым королем и его смерти объявить, что у нее есть второй сын, и заставить признать его. Она не раз мне говорила, что хранит эти письменные доказательства у себя в шкатулке.

Я невольно стал причиной несчастий принца, хотя и не желал этого. Когда ему исполнилось девятнадцать, он настойчиво пожелал узнать, кто он, и так как я не отвечал на вопросы и был тем более непреклонен, чем сильнее он уговаривал меня, то решил притвориться, будто верит, что является моим незаконным сыном; я позволил ему думать так, но он продолжал искать способ узнать свое настоящее имя.

Прошло два года, и тут моя неосторожность позволила ему узнать о своем происхождении. Этой неосторожности я так и не могу себе простить. Я, к несчастью, оставил на видном месте шкатулку с письмами королевы и кардиналов; кое-что он прочитал, а об остальном догадался, так как был проницателен; позже он признался, что похитил недвусмысленное письмо, в котором шла речь о его рождении.

Помню, как его любовь и почтительность сменились злостью и грубостью, но я не знал, что он рылся в моей шкатулке, и потому не мог понять причину. Впоследствии он так и не признался, как ему удалось достать письма, – то ли с помощью слуг, то ли еще как-нибудь.

Однажды он попросил показать ему портреты покойного короля Людовика XIII и ныне царствующего короля; я ответил, что у меня только скверные портреты и что, когда живописец сделает новые, я покажу их ему.

Он попросил позволения съездить в Дижон. Впоследствии я узнал, что он намеревался там увидеть портрет короля, а затем отправиться ко двору, который пребывал в это время в Сен-Жан-де-Люс, сравнить себя с королем и проверить, похожи они или нет. Теперь я не оставлял его одного.

Принц был прекрасен, и уже несколько месяцев ему нравилась молодая домоправительница, она и дала ему портрет короля – вопреки моему запрету. Несчастный увидел на портрете себя. Это привело его в ярость, и он прибежал ко мне, восклицая: «Вот мой брат, а вот я!» – и показал похищенное письмо кардинала Мазарини.

Я отправил его величеству сообщение о вскрытии шкатулки и попросил указаний. Король велел кардиналу распорядиться, и тот приказал заточить нас обоих в тюрьму, а также дать понять принцу, что причиной несчастья стала его дерзость. Я страдал вместе с ним, пока не понял, что Господь судил мне покинуть сей мир, и все же не могу для спокойствия своей души и спокойствия своего воспитанника не написать эту записку – возможно, если король умрет, не оставив наследника, несчастный принц сможет выйти из нынешнего недостойного положения. Да и могу ли я, поклявшись против воли, умолчать о невероятных событиях, о которых должны узнать наши потомки?»

Этот документ вызывает множество вопросов. Кем был воспитатель принца? Несомненно, это был известный человек, так как пользовался доверием при дворе Людовика XIII. Почему документ, которому уже около ста лет, не подписан? Может быть, он был продиктован умирающим, у которого уже не осталось сил подписать его? Как документ покинул тюрьму?

На все эти вопросы нет ответов, и даже нельзя утверждать, подлинна ли эта записка. Аббат Сулави однажды спросил маршала де Ришелье: «Не может ли быть, что этот узник – старший брат Людовика XIV, рожденный не от Людовика XIII?» Маршал, казалось, смутился, но не стал ничего отрицать; он заверил, что узник не является ни незаконным братом Людовика XIV, ни герцогом Монмутом, ни графом де Вермандуа, ни герцогом де Бофором, как утверждают многие писатели. Их версии он назвал бредом, но добавил, что авторы рассказывают о случаях вполне возможных и что приказ умертвить узника, если он расскажет кому-нибудь о себе, существовал. Маршал признался, что ему была известна эта государственная тайна: «Господин аббат, когда в весьма преклонных годах этот узник скончался, он уже не имел никакого значения, но в начале своего правления Людовик XIV приказал подвергнуть его заточению ради высших государственных интересов».

Рассказ этот был записан в присутствии маршала, но позже на все расспросы аббата Сулави Ришелье отвечал: «Прочитайте то, что написал о Железной маске господин Вольтер, особенно последние слова, и подумайте».

В 1791 году некий господин де Сен-Мийель опубликовал в Страсбурге и в Париже книгу «Кто был в действительности Железная маска, сочинение, из коего благодаря неопровержимым доказательствам можно узнать, от кого сей знаменитый пасынок судьбы явился на свет, а равно когда и где он родился». Трудно вообразить всю степень самонадеянности этого автора. Он с ловкостью придумал версию, опирающуюся не на факты, а на догадки и предчувствия. Согласно его заключению, «Железная маска был законным сыном Анны Австрийской и кардинала Мазарини…» Он утверждает, что Мазарини был кардиналом-диаконом, а не священником и мог вступить в тайный брак с Анной Австрийской. «Первая фрейлина королевы-матери, старуха Бове, знала тайну этого брака, и королеве приходилось во всем уступать ей. Это привело во Франции к расширению прав первых фрейлин». (Письмо герцогини Орлеанской от 13 сентября 1713 года.) «Королева-мать, супруга Людовика XIII, не только влюбилась в Мазарини, но вышла за него замуж, так как он не был священником и даже не принадлежал ни к какому ордену. Ему надоела королева-мать, и он плохо к ней относился». (Письмо герцогини Орлеанской от 2 ноября 1717 года.) «Потайной ход, по которому он каждую ночь приходил к ней, до сих пор существует в Пале-Рояле». (Письмо герцогини Орлеанской от 2 июля 1719 года.) «Королева правит под воздействием страсти. При ее беседах с кардиналом видно по их взглядам, выражению глаз, по тому, как они ведут себя, что они так страстно любят друг друга, что расстаются с огромным трудом». (Гражданское прошение против заключения мира, 1649 года.)

Человек в маске сказал аптекарю Бастилии, что ему, вероятно, около шестидесяти лет. Значит, он родился в 1644 году – когда власть была в руках Анны Австрийской, но фактически правил Мазарини.

«В 1644 году Анна Австрийская покинула Лувр и переехала в Пале-Рояль, который Ришелье перед смертью завещал покойному королю. Едва поселившись там, она тяжело заболела желтухой, и врачи сочли, что болезнь случилась вследствие огорчений, горестей и занятий делами, весьма обременявших ее… Эти огорчения, несомненно, были выдуманы для оправдания мнимой болезни. Большие заботы начались у Анны Австрийской лишь в 1649 году, на деспотизм Мазарини она начала жаловаться только в конце 1645 года. В год, когда она носила траур по Людовику XIII, она посещала спектакли, но старалась укрываться у себя в ложе». («Мемуары госпожи де Мотвиль».)

В 1800 году «Магазен ансиклопедик» опубликовал статью, озаглавленную «Записки о проблемах истории и о способе их разрешения применительно к проблеме Человека в железной маске». Статья подписана С. D. О. Автор отождествляет Железную маску с первым министром герцога Мантуанского, которого называет Джироламо Маньи.

Тогда же господин Ру-Фазийак издал книгу «Исторические и критические изыскания о Человеке в железной маске и некоторые соображения, следующие из них», основанную на тайной переписке о похищении секретаря герцога Мантуанского, называемого Маттиоли, а не Джироламо Маньи.

В 1802 году аноним, подписавшийся Рет, опубликовал в виде письма из Турина, адресованного генералу Журда-ну, «Подлинный ключ к истории Человека в железной маске». Он писал, что секретаря герцога Мантуанского в 1679 году по приказу Людовика XIV похитили, надели маску и заключили в тюрьму, но не приводит доказательств.

Кроуфорд писал: «Я не сомневаюсь, что Человек в железной маске – сын Анны Австрийской, однако не имею возможности установить, был ли он братом-близнецом Людовика XIV, родился ли, когда королева не находилась в супружеских отношениях или когда была вдовой» («История Бастилии», 1798 год). Он отверг версию Ру-Фазийака, изложенную в «Исторических и литературных разностях, извлеченных из портфеля».

В 1825 году господин Делор разыскал в архивах письма, касающиеся Маттиоли, и опубликовал «Историю Человека в железной маске». Книгу перевели на английский язык, а в 1830 году – с английского на французский, под заглавием «Подлинная история государственного узника, известного под именем “Железная маска”». В этой книге приведен рассказ о втором сыне Оливера Кромвеля.

В 1826 году господин де Толе признал в узнике армянского патриарха.

Господин Дюфи издал «Историю Бастилии», где склонялся к мнению, что узник был сыном Букингема.

Среди лиц, чья роль в истории действительно велика и которым могли бы надеть маску, был также знаменитый интендант Фуке. На это обратил внимание в 1837 году библиограф Жакоб, который вновь занялся загадкой Железной маски. Оказался ли он удачливей предшественников?

В 1644 году Фуке был осужден на вечное заточение и содержался в Пиньероле под охраной Сен-Марса. Смерть интенданта 23 марта 1680 года оказалась мнимой. Тогда становится понятной почтительность Лувуа. Но какова бы ни была причина гнева Людовика XIV по отношению к Фуке – зависть к власти, присвоенной интендантом, ревность к любовницам или другие подозрения, – неужели король не удовлетворился разорением и пожизненным заточением врага?

Король, по мнению Жакоба раздраженный мольбами о помиловании интенданта, решил объявить его умершим. Всему виной была ненависть Кольбера. Но как объяснить почтительность Лувуа? Если Кольбер не стал бы кланяться Фуке, то мог ли это делать тюремщик?

Для обоснования этой версии собрано самое большое количество текстов и толкований, больше всего привлечено дат и ученых материалов – по сравнению с другими версиями.

Предосторожности, предпринятые для охраны Фуке в Пиньероле, совпадают с теми, что применялись в Бастилии и на островах Сент-Маргерит к Человеку в железной маске.

Большинство преданий об узнике в маске могут быть отнесены и к Фуке.

Железная маска появился сразу же после мнимой смерти Фуке в 1680 году.

Смерть Фуке в 1680 году представляется сомнительной. 20 декабря 1664 года Фуке был приговорен к вечному изгнанию. Однако «король счел, что было бы крайне опасно позволить Фуке выехать из королевства ввиду его особой осведомленности в важнейших государственных делах». Приговор был смягчен, и изгнание заменено вечным заточением. Фуке было «запрещено общаться с кем бы то ни было устно или письменно, выходить из своего помещения по какой-либо причине, а равно и для прогулок». Недоверчивость Лувуа на этом и основана. Рекомендуемые им предосторожности были ничуть не строже предпринятых по отношению к Железной маске.

Рассказанная аббатом Папоном история о рубашке, на которой было что-то написано и которую нашел караульный, может быть соотнесена с отрывками из писем Лувуа Сен-Марсу. «Ваше письмо было мне вручено вместе с новым носовым платком, на котором Фуке написал записку» (18 декабря 1665 года). «Можете ему объявить, что если он будет использовать столовое белье вместо бумаги, пусть не удивляется, когда больше не получит его от вас» (21 ноября 1667 года). Отец Папон сообщает, что слуга узника в маске умер в камере своего господина; известно, что слуга Фуке, разделявший с ним заточение, умер в феврале 1680 года (письмо Лувуа Сен-Марсу от 12 марта 1680 года). Хорошую одежду, тонкое белье, книги – все, в чем не отказывали узнику в маске, – получал и Фуке. Обстановка его второй камеры в Пиньероле обошлась в тысячу двести ливров.

Известно, что до 1680 года Сен-Марс охранял в Пиньероле лишь двух важных политических узников – Фуке и Лозена. Однако, согласно дневнику Дюжонка, «давний узник, который был в Пиньероле», должен был находиться в этой крепости до конца августа 1681 года, когда Сен-Марс перешел в форт Экзиль. Значит, между 23 марта 1681 года (дата предполагаемой смерти Фуке) и 1 сентября 1681 года Железная маска появился в Пиньероле, откуда Сен-Марс перевез с собой в форт Экзиль только двух заключенных. Один из них – вероятно, Человек в маске, вторым был Маттиоли, который умер до 1687 года, так как Сен-Марс привез с собой в эту крепость только одного узника. «Я отдам самые суровые приказы об охране узника и могу отвечать за то, что он никуда не денется» (письмо Сен-Марса Лувуа от 20 января 1687 года).

В переписке Лувуа и Сен-Марса есть упоминание о смерти Фуке 23 марта 1680 года, но затем Лувуа не пишет больше о покойном Фуке, а просто о господине Фуке. Большинство парижских историков утверждали, что Фуке был похоронен в том же склепе, что и его отец, в церкви монастыря ордена визитандинок в приделе Святого Франциска Сальского, но это не так. Склеп в приделе Святого Франциска Сальского не открывался после 1786 года, когда в нем похоронили Аделаиду Фелисите Брюлар, последнюю из Сийери. Монастырь был закрыт в 1790 году, а в 1802 году церковь передали протестантам, но могилы в ней сохранились. В 1836 году Буржский собор потребовал останки одного из своих архиепископов, который был погребен в этом монастыре. Все склепы были исследованы, все надгробные надписи восстановлены. Эпитафии Никола Фуке не было!

«Никто не знает, где умер этот знаменитый интендант», – пишет Вольтер в «Философском словаре».

Но эта версия рушится, когда возникает дата, о которую разбились версии о герцоге Монмуте и графе де Вермандуа: «Узник, которого вы охраняете уже двадцать лет» (письмо Барбезье от 13 августа 1691 года. Согласно этому свидетельству, узник, которого Сен-Марс охранял двадцать лет, не мог быть Фуке, так как к 1691 году Фуке находился бы в заключении уже двадцать семь лет, а если считать от его мнимой смерти, то всего одиннадцать лет.

Мы изложили все версии, выдвинутые для разгадки чудовищной тайны. Полагаем, что Человек в железной маске был рожден вблизи трона. И если тайна еще не разрешена, то из нашего рассказа следует: всюду, где бы ни находился узник в маске, ему под страхом смерти было приказано скрывать свое лицо.

Этот человек в маске встречается на протяжении полувека в разных концах Франции!

Значит, на протяжении полувека существовало лицо, знакомое и узнаваемое в любом уголке Франции, даже в тюрьме на отдаленном острове, и имеющее сходство с лицом узника!

Кем же мог быть человек, поразительно похожий на узника, кроме как Людовиком XIV, братом-близнецом Железной маски?

Опровергнуть эту версию могут лишь неопровержимые доказательства.

Мы ограничили себя лишь ролью судебного следователя и надеемся, что читатель не обидится за то, что придется самому делать выбор среди противоречивых версий. Думается, что сочиненный об этом роман не смог бы оказаться интереснее описанных изысканий. Все, что связано с узником в маске, до сих пор вызывает живой интерес. Чего мы добивались? Раскрыть ужасное преступление, заклеймить палачей? Факты, которые мы привели, говорят сами за себя и куда более красноречивы, чем досужие домыслы сочинителей.

 

Паскаль Бруно

Я собирался отправиться в Италию и побывать в местах, где происходят основные события некоторых моих рассказов. Все, что генерал Т. рассказал нам об этой стране, для меня было особенно важно. Поэтому при обработке рукописи генерала я с удовольствием воспользовался полученным от него разрешением и неоднократно обращался к его описаниям и воспоминаниям о местах, в которых он побывал.

Таким образом, в моих записках по Италии читатель найдет немало подробностей, собранных благодаря его любезному содействию. Однако этот благородный спутник покинул меня на южной оконечности Калабрии, не желая пересекать пролив. Пусть он и провел два года в ссылке на острове Липари, вблизи сицилийских берегов, но ни разу не побывал в Силиции и отказывался говорить об этой стране. Должно быть, оттого что опасался сам себя: ведь он, неаполитанец, мог и не избежать предвзятых суждений, вызванных взаимной неприязнью соседствующих народов.

Одним словом, я решил разыскать господина Пальмьери, сицилийского изгнанника, автора обширного двухтомника воспоминаний, – к сожалению, за последнее время я потерял его из вида. И от него узнать об острове, столь поэтичном и загадочном, уточнить общие сведения и разведать характерные мелочи, которые помогают заранее избрать важные пункты путешествия. Однако не успел я это сделать, как к нам на Монмартр, номер 4, однажды вечером пришел сам генерал Т. с господином Беллини, о котором я отчего-то позабыл. Генерал позвал его вместе пополнить маршрут моей предполагаемой поездки. Можно себе представить, как горячо был принят автор «Сомнамбулы» и «Нормы» в нашем сугубо артистическом обществе. Беллини родился в Катании, и первое, что увидели его детские глаза, было море. Море, чьи волны рождаются, омывая стены Афин, и с мелодичным шумом умирают у берегов Сицилии, второй Греции. Острова, где в окрестностях сказочной древней Этны по прошествии восьмисот лет еще живы мифы Овидия и поэмы Вергилия. Недаром Беллини считается наиболее поэтической натурой, какую только можно себе представить. Его талант должно воспринимать сквозь призму чувства, а не по канонам науки, есть лишь извечная песня, нежная и печальная, как воспоминание, есть только эхо, что дремлет в горах и лесах, что живет едва слышно, пока его не разбудит крик страсти или боли.

Итак, Беллини был именно тем человеком, что мне нужен. Пусть он уехал из Сицилии еще в молодости, и у него осталось о родном острове то неистребимое воспоминание, которое свято хранит поэтическое видение ребенка. Сиракузы, Агридженто, Палермо раскрылись перед моим умственным взором, подобно еще неведомой мне, но великолепной панораме, озаренной блеском его ярких рассказов и пылкого воображения. Наконец, перейдя от описаний географических к описанию нравов Сицилии (о которых я без устали его расспрашивал), Беллини сказал:

– Когда вы отправитесь по морю или по суше из Палермо в Мессину, сделайте милость, задержитесь в деревушке Баузе, что стоит на мысе Блан. Против постоялого двора вы увидите улицу, что идет вверх по склону холма и упирается в небольшой замок, устроенный подобно цитадели. К стене этого замка привинчены две клетки – одна из них пуста, а в другой уже двадцать лет лежит побелевший от времени череп. Спросите у первого встречного историю несчастного, которому принадлежала эта голова, и вы услышите один из тех рассказов, в которых, как в капле воды, отразился целый народ – от крестьянина до вельможи, от горной деревушки до крупного города.

– А вы сами не могли бы рассказать эту историю? – спросил я Беллини. – Она произвела на вас глубокое впечатление, это столь ясно из ваших же собственных слов.

– Охотно, – ответил он. – Паскаль Бруно, или, как его называют на родине и как о нем знал я, Паскуале Бруно, герой этой истории, умер за год до моего рождения, и я был вскормлен этим народным преданием. Уверен, оно еще живо на Сицилии. Однако я плохо говорю по-французски и, боюсь, не справлюсь со столь сложной задачей.

– Пусть вас это не смущает, – возразил я, – мы все понимаем по-итальянски. Говорите на языке Данте, он хорош, как и любой другой.

– Будь по-вашему, – согласился Беллини, пожимая мне руку, – но с одним условием.

– С каким?

– Обещайте, что после вашего возвращения, когда вы познакомитесь с деревнями и городами Сицилии, когда приобщитесь к ее дикому народу, к ее живописной природе, вы напишете либретто для задуманной мною оперы «Паскуале Бруно».

– С радостью! Договорились! – воскликнул я, отвечая на его рукопожатие.

И Беллини поведал нам историю, которую ниже найдет читатель.

Полгода спустя я уехал в Италию. Побывал в Калабрии, в Сицилии, однако более всех героических деяний прошлого меня привлекало народное предание, услышанное от музыканта-поэта. Предание, ради которого я проделал путь в восемьсот миль, ибо считал его целью своего путешествия. Наконец я добрался до Баузо, нашел постоялый двор, поднялся вверх по улице, увидел две клетки – одна из них была пуста…

Спустя некоторое время я вернулся в Париж. Вспомнив о взятом на себя обязательстве, я решил немедленно разыскать Беллини.

Но нашел лишь его могилу.

I

Судьба городов схожа с судьбой людей: случай определяет появление на свет и тех, и других, место, где возникают одни, и среда, в которой рождаются другие, оказывают влияние – хорошее или дурное – на всю их последующую жизнь.

Я видел благородные города, которые в своей гордыне пожелали господствовать над окружающим миром, где некоторые из домов посмели обосноваться на вершине облюбованной ими горы: эти города так и остались высокомерными и нищими, пряча в облаках свои зубчатые крыши и беспрестанно подвергаясь натиску стихий – грозы летом и вьюги зимой. Такие города можно принять за королей в изгнании, королей, окруженных немногими придворными, которые в злосчастии сохраняют им верность, королей, слишком надменных, чтобы, спустившись в долину, обрести там страну и народ.

Я видел городишки непритязательные, городишки, что спрятались в глубине долины. Они выстроились на берегу ручья фермы, мельницы, лачуги и, укрывшись от холода и зноя за грядою холмов, ведут спокойную, но безвестную жизнь, похожую на жизнь людей, лишенных страстей и честолюбия. Таких пугает всякий шум, слепит всякий свет, таких, чье счастье возможно лишь в тени и безмолвии.

Встречаются и другие города: некогда они родились жалкой деревушкой на берегу моря. Но после того, как корабли вытеснили лодки, а крупные суда – корабли, эти города сменили свои хижины на дома и дома на дворцы. И теперь золото Потоси и алмазы Индии стекаются в их порты, они швыряются деньгами и выставляют напоказ драгоценности, подобно тем выскочкам, что обдают прохожих грязью из-под колес своих роскошных экипажей и натравливают на них своих лакеев.

Наконец, встречаются города, которые выросли среди ласковой природы, которые шествовали по лугам, усыпанным цветами, где пролегли извилистые, живописные тропинки. Все предрекало этим городам долгие годы благоденствия, но нежданно-негаданно жизнь одного из них оказалась под угрозой соперника, появившегося у проезжей дороги. Соперник этот отчего-то привлек к себе торговцев и путешественников, предоставив несчастному предшественнику угасать в одиночестве, как угасает юноша, жизненные силы которого навеки подорвала неразделенная любовь. Вот почему к тому или иному городу испытываешь симпатию или отвращение, любовь или ненависть. Гуляя по их улицам ты словно имеешь дело с человеком, вот почему о нагромождении холодных, бездушных камней говорят, как о живом существе. Вот почему называют Мессину благородной, Джирдженти великолепным, Трапани непобедимым и наделяют эпитетами «верный» и «счастливый» Сиракузы и Палермо.

Согласитесь: если есть на свете город, которому была уготована счастливая доля, то это Палермо. Раскинувшись под облачным небом, на плодородной почве, среди чудесной природы, владея портом на море, которое катит свои лазурные волны, защищенный с севера горой Сент-Розали, а с востока мысом Наферано, окруженный со всех сторон холмами, которые опоясывают его обширную долину, Палермо, обернувшись лицом к Италии, лениво, томно и сладострастно смотрится в воды Тирренского моря. Так некогда смотрелись в волны Босфора или Киренаики византийские одалиски или египетские султанши. Напрасно сменяли друг друга завоеватели Сицилии – они сгинули, она осталась. От всех властелинов, плененных ее прелестью и красотой у нее, королевы-рабыни, сохранились не цепи, а ожерелья. Природа и люди соединились, чтобы сделать ее прекраснейшей из прекрасных. Греки оставили ей храмы, римляне акведуки, сарацины замки, норманны базилики, а испанцы церкви. К тому же под этими широтами цветет любой цветок, растет любое дерево. Вот отчего в ее великолепных садах произрастают олеандры Лаконики, пальмы Египта, смоковницы Индии, алоэ Африки, сосны Италии, кипарисы Шотландии и дубы Франции. Вот почему нет ничего великолепней дней Сицилии, если не считать ее ночей – ночей восточных, прозрачных и благоуханных, ночей, когда шепот моря, шелест ветра и гул городских улиц кажутся извечной песней страсти, когда все сущее – от волны до растения, от растения до человека – испускает затаенный вздох.

Поднимитесь на эспланаду Циза или на террасу Палаццо Реале, когда Палермо спит, и вам покажется, что вы находитесь у изголовья юной девы, грезящей о любви.

В этот час алжирские пираты и тунисские корсары вылезают из своих берлог, они поднимают треугольные паруса на своих берберийских фелуках и рыщут подле острова, словно сахарские гиены и атласские львы близ овчарни. Горе беспечным городам, которые засыпают без сигнальных огней и без береговой охраны – их жители пробуждаются от света пожаров, от криков жен и дочерей! Но до того, как подоспеет помощь, африканские стервятники успевают скрыться со своей добычей – на рассвете видны лишь вдалеке белые паруса их кораблей, которые вскоре исчезают за островами Порри, Фавиньяна или Лампедуза.

Иной раз море внезапно принимает свинцовый оттенок, ветер падает, жизнь в Палермо замирает. В эти дни с юга на север проносятся кроваво-красные облака, предвещающие сирокко или «хамсин», – подлинный бич арабов. Его горячее дыхание, родившись в ливийских песках, обрушивается на Европу усиленное гневом юго-восточных ветров. Тотчас же все пригибается к земле, вся природа трепещет, сетует, и Сицилия стонет, словно перед извержением Этны. Люди и животные лихорадочно ищут убежища и, найдя его, с трудом переводят дух – ведь сирокко побеждает любое мужество, подавляет любую силу, парализует любую деятельность. Палермо проходит через семь кругов ада, и длится это до того мига, пока чистый ветер, долетевший из Калабрии, не вернет силы погибающему городу. Воспрянув под таким животворным дуновением, Палермо облегченно вздыхает – так вздыхает человек, очнувшийся после обморока, – и беспечно возвращается к своей праздничной и радостной жизни.

Таким был октябрьский вечер 1803 года: сирокко дул весь день, но на закате небо прояснилось, море снова поголубело, со стороны Липарских островов повеяло прохладой. Как уже упоминалось, такая перемена погоды оказывает освежающее действие на все живые существа, которые понемногу выходят из оцепенения: можно подумать, будто присутствуешь при сотворении мира. К тому же Палермо, как мы уже говорили, более всех иных городов подобен истинному Эдему.

Среди дочерей Евы, обитающих в этом раю и занимающихся главным образом любовью, жила некая молодая женщина. Ей суждено сыграть в нашей истории столь важную роль, что нынче же следует обратить внимание читателей на нее и на виллу, где она живет. Выйдем же из Палермо через ворота Сан-Джорджио, оставим справа Кастелло-а-Маре и дойдем, никуда не сворачивая, до мола. Затем, пройдя по берегу моря, остановимся у восхитительной виллы, расположенной среди прекрасных садов, доходящих до подножия горы Пеллегрино. Эта вилла принадлежит князю де Карини, вице-королю Сицилии, который правит островом именем короля Фердинанда IV, что вернулся в Италию и вступил во владения своим родным городом, прекрасным Неаполем.

На втором этаже этой изящной виллы, в спальне, обитой ясно-голубым атласом, где занавески подхвачены шнурами, усыпанными жемчугом, а потолок расписан фресками, отдыхает на софе молодая женщина в домашнем капоте. Руки ее бессильно свесились, голова запрокинута, волосы растрепались – она лежит неподвижно, как мраморная статуя, но вдруг легкая дрожь пробегает по ее телу, щеки розовеют, глаза открываются. Теперь чудесная статуя ожила, вздохнула, протянула руку к мраморному столику с серебряным колокольчиком. Лениво статуя встряхивает колокольчик и, утомившись от одного этого движения, откидывается на софу. Однако серебристый голос колокольчика услышан. Дверь отворилась, и на пороге встала молодая хорошенькая камеристка, небрежность в туалете которой утверждает, что и она испытала на себе действие африканского ветра.

– Тереза? – хозяйка томно повернула голову к двери. – Господи, как душно. Неужели сирокко никогда не кончится?

– Что вы, синьора, ветер стих, теперь уже можно дышать.

– Принеси фруктов, мороженого… и отвори окно.

Тереза выполнила оба указания со всей расторопностью, на какую была способна: она и сама чувствовала еще некоторую вялость. Девушка поставила лакомства на стол и отворила окно, выходящее на море.

– Не печальтесь, ваше сиятельство, – обернулась она к госпоже, – завтра будет прекрасный день. Воздух прозрачен, и, хотя уже начинает смеркаться, остров Аликули прекрасно виден.

– Да-да… от свежего воздуха мне стало лучше. Дай мне руку, Тереза, я попробую добраться до окна.

Тереза подошла к графине. Та поставила на стол почти нетронутое фруктовое мороженое и, опираясь на руку камеристки, словно сквозь силу приблизилась к окну.

– Как хорошо! – сказала она, глубоко вдохнув. – Этот ветерок возвращает меня к жизни! Подвинь кресло и отвори окно… Да-да… то, что выходит в сад. Благодарю! Скажи, князь вернулся из Монреаля?

– Нет еще.

– Тем лучше: я не хочу, чтобы он видел меня такой измученной и бледной. Должно быть, я выгляжу ужасно.

– Госпожа графиня никогда еще не была столь хороша… Думаю, во всем Палермо не найдется женщины, которая бы не завидовала вам, ваше сиятельство.

– Даже маркиза де Рудини и графиня де Бутера?

– И даже они, синьора.

– Похоже, князь платит, чтобы ты мне льстила.

– Клянусь, я говорю то, что думаю.

– О, как прекрасна жизнь в Палермо, – сказала графиня, дыша полной грудью.

– В особенности если ты знатная, богатая и красивая женщина двадцати двух лет, – заметила с улыбкой Тереза.

– Ты права, дитя. Поэтому мне хочется, чтобы все подле меня были счастливы. Когда твоя свадьба?

Тереза ничего не ответила.

– Отчего ты молчишь? Разве она не в будущее воскресенье? – спросила графиня.

– Да, синьора, – кивнула камеристка, вздохнув.

– Что случилось? Уж не намерена ли ты отказать жениху?

– Нет, ваше сиятельство, все уже договорено.

– Тебе не по нраву Гаэтано?

– Отчего же? Он честный человек, и я буду с ним счастлива. К тому же, выйдя за него, я останусь у госпожи графини, а лучшего не стоит и желать.

– Почему же ты вздыхаешь?

– Простите меня, синьора. Подумала о родных местах.

– О нашей родине?

– Да. Когда вы, ваше сиятельство, вспомнили обо мне, своей молочной сестре, оставшейся в деревне, во владениях вашего батюшки, я собиралась выйти замуж за славного парня из Баузо.

– Почему же ты ничего не сказала мне? Если бы я попросила, князь бы взял его к себе в услужение.

– Ох, он не согласился бы стать слугой. Он слишком горд для этого.

– Правда?

– Да. Он однажды уже отказался поступить в охрану. Его звали люди князя де Гото.

– Так, стало быть, это дворянин?

– Нет, госпожа графиня, простой крестьянин.

– Как же его зовут?

– О, вряд ли госпожа графиня знала его, – поспешно заметила Тереза.

– И ты о нем печалишься?

– Трудно сказать, госпожа. Я знаю, что, если бы я стала его женой, а не женой Гаэтано, мне пришлось бы много и тяжело работать. Вовсе не так, как на службе у госпожи графини, где мне легко и приятно живется.

– Однако меня обвиняют в том, что я резка, надменна. Это правда, Тереза?

– Госпожа графиня бесконечно добра ко мне. Вот и все, что я могу сказать.

– Все дело в дворянстве Палермо: это оно клевещет на меня. Графы де Костель-Нуово были возведены в дворянское достоинство Карлом Пятым, а графы де Вентимилле и де Партанна, по их словам, происходят от Танкреда и Рожера. Однако женщины недолюбливают меня по иной причине: они ненавидят меня за любовь Родольфо, завидуют, что меня любит сам вице-король. Они изо всех сил стараются отбить его, обратить его внимание на себя, но тщетно: я красивее их. Карини постоянно твердит мне об этом, да и ты, обманщица, тоже.

– Не только его светлость и я говорим это госпоже графине. Кое-кто льстит ей еще больше.

– Кто же это?

– Зеркало, сударыня.

– Болтунья! Зажги свечи у большого зеркала.

Служанка повиновалась.

– А теперь затвори это окно и оставь меня одну. Достаточно будет воздуха из сада.

Тереза, поклонившись, вышла из комнаты; едва за ней затворилась дверь, как графиня подошла к зеркалу, взглянула на себя и улыбнулась, усаживаясь поудобнее.

Поистине, графиня Эмма была прелестна, О нет, графиня Джемма – родители изменили первую букву имени, данного ей при крещении, и с самого детства звали ее Джеммой, то есть «жемчужиной». К тому же, она была не права, когда в доказательство древности своего рода ссылалась лишь на подпись Карла Пятого: тонкий, гибкий стан изобличал в ней дитя Ионии, черные, бархатистые глаза – дочь арабов, а бело-розовый цвет лица – уроженку Галлии. С равным правом она могла считать, что происходит от афинского архонта, сарацинского эмира или нормандского капитана – такие красавицы встречаются прежде всего на Сицилии, а, кроме острова, в Арле, единственном городе на свете, где такое же смешение крови, такое же скрещение рас может объединить в одной женщине эти три столь различных типа. Но вместо того чтобы, как собиралась это сделать поначалу, прибегнуть к дамским хитростям, Джемма застыла у зеркала в порыве самолюбования: она удивительно понравилась себе в простом домашнем убранстве. Так, вероятно, взирает на себя цветок, склонившийся над поверхностью ручья. Однако в этом милом любовании не было гордыни – она словно возносила хвалу Господу, создавшему столь совершенную красоту. Одним словом, она не сделала ничего. Да и какая прическа лучше выявила бы несравненную прелесть ее волос, чем та естественная гармония, с которой кудри свободно рассыпались по плечам? Какая кисть могла бы улучшить и без того совершенный рисунок ее шелковистых бровей? Какая помада посмела бы соперничать с цветом ее сочных коралловых губ? Одним словом, она гляделась в зеркало с единственным желанием любоваться собой. Однако вскоре погрузилась в упоительные и восторженные мечты, ибо одновременно с ее лицом зеркало, стоящее у раскрытого окна, отражало небо, достойное быть фоном ее ангельской головки. Наслаждаясь безграничным чувством счастья, Джемма игриво считала в зеркале звезды, которые зажигались одна за другой, и вспоминала их названия, как только они появлялись на небосклоне.

Внезапно ей показалось, что тень загородила звезды и позади нее возникло чье-то лицо. Она поспешно обернулась: в окне стоял незнакомый мужчина. Джемма вскочила на ноги и открыла рот, чтобы позвать на помощь, но неизвестный, сложив с мольбой руки, проговорил:

– Во имя неба, сударыня, никого не зовите. Клянусь честью, вам нечего опасаться: я не желаю вам зла!..

II

Джемма упала в кресло. После появления незнакомца и его слов наступило молчание. Графиня успела бросить быстрый пугливый взгляд на незваного гостя, который проник в ее спальню столь непозволительным способом.

Это был молодой человек лет двадцати пяти или двадцати шести, по-видимому, простолюдин: на нем была калабрийская шляпа с широкой лентой, спускавшейся на плечо, куртка с серебряными пуговицами из бархата и такие же штаны. Его стан стягивал красный шелковый пояс с зеленой вышивкой и бахромой – такие пояса делают в Мессине. А та, в свою очередь, позаимствовала их у стран Леванта. Кожаные ботинки и гетры дополняли костюм истого жителя гор – костюм, не лишенный изящества и словно созданный, чтобы подчеркнуть стройность хозяина. Лицо незнакомца поражало суровой красотой: смелый и гордый взгляд, резкие черты, черные волосы и борода, орлиный нос и зубы, как у шакала.

Должно быть, Джемму совершенно не успокоил вид молодого человека. Она уже протянула руку к столу в поисках стоящего там серебряного колокольчика.

– Вы не поняли меня, сударыня? – спросил незнакомец, стараясь придать голосу чарующую мягкость, для какой, кажется и создан сицилийский язык. – Я не желаю вам зла. Напротив, если вы уважите мою просьбу, я буду боготворить вас, как мадонну. Вы прекрасны, как Божья матерь, будьте же милосердны, как она.

– Что же вам надобно? – спросила Джемма с дрожью в голосе. – Как вы посмели явиться сюда, да еще таким путем?

– Но как же иначе, сударыня? Неужели вы – знатная, богатая, любимая человеком высокого звания, почти королем, – согласились бы принять столь безвестного человека, человека, подобного мне?

Графиня молчала. Незнакомец продолжил:

– Но, если бы оказали мне такую милость, она могла бы запоздать, а у меня времени нет!

– Но что я могу сделать для вас? – спросила Джемма, чуть успокоившись.

– В ваших руках, сударыня, мое несчастье и мое блаженство, моя смерть и моя жизнь.

– Ничего не понимаю! Объясните же, в чем дело?

– У вас служит девушка из Баузо.

– Тереза?

– Да, Тереза, – голос молодого человека дрогнул. – Она собирается обвенчаться с камердинером князя де Карини, а ведь она моя невеста.

– Так это вы?..

– Да, мы собирались пожениться с Терезой, когда вы выписали ее к себе в услужение. Она обещала хранить мне верность, замолвить перед вами за меня словечко, а если вы откажете в ее просьбе, вернуться домой. Я ждал ее. Прошло целых три года, ее все не было. Я понял, что она не вернется, сам приехал сюда и все разузнал. Тогда я подумал, что могу броситься к вашим ногам и вымолить у вас разрешение на брак с Терезой.

– Я люблю Терезу и не желаю разлучаться с ней. Гаэтано – камердинер князя. Если он женится на ней, Тереза останется у меня.

– Коль таковы ваши условия, я готов поступить в услужение к князю, – проговорил молодой человек, сделав над собой заметное усилие.

– Тереза говорила, что вы не хотите быть слугой.

– Это правда. Но я готов на любую жертву ради нее. Однако, если возможно, я бы поступил телохранителем к князю – все же лучше, чем простым слугой.

– Хорошо, я поговорю с князем, и если он согласится…

– Князь согласится на все, чего бы вы ни пожелали, сударыня. Я знаю, когда вы просите – вы приказываете.

– Но кто мне поручится за вас?

– Порукой будет моя вечная признательность, сударыня.

– Кроме того, я должна знать, кто вы.

– Я человек, судьба которого зависит от вас. И этого достаточно…

– Князь спросит, как вас зовут.

– Какое дело князю до моего имени? Разве он когда-нибудь слышал его? И что значит для князя де Карини имя простого крестьянина из Баузо?

– Но я-то родилась там же, где и вы. Мой отец был графом де Кастель-Нуово и жил в небольшом замке неподалеку от деревни.

– Мне все это известно, сударыня, – голос молодого человека теперь звучал глухо.

– Я должна знать, кто вы. Скажите, как вас зовут, и я решу, как мне надлежит поступить.

– Верьте мне, ваше сиятельство, вам лучше не знать моего имени. Не все ли равно, как меня зовут? Я человек честный, Тереза будет счастлива со мной. Если понадобится, я жизнь отдам за вас и за князя.

– Не понимаю вашего упорства. Я хочу знать ваше имя! К тому же Тереза тоже отказалась вас назвать, когда я спросила ее. Будьте уверены, сударь, я ничего не сделаю для вас, если вы не назоветесь.

– Так вы этого желаете, сударыня?

– Не желаю, а требую…

– Умоляю вас в последний раз…

– Скажите, кто вы, или уходите, – проговорила Джемма повелительно.

– Меня зовут Паскуале Бруно, – ответил молодой человек ровным, тихим голосом. Можно было подумать, что он совершенно спокоен, одна внезапная бледность выдавала его душевную муку.

– Паскуале Бруно! – воскликнула Джемма, отодвигая кресло. – Паскуале Бруно! Уж не сын ли вы Антонио Бруно, чья голова в железной клетке висит в замке Баузо?

– Да, я его сын.

– Вам известно, отчего голова вашего отца находится в замке? Отвечайте!

Паскуале молчал.

– А оттого, – продолжала Джемма, – что ваш отец покушался на жизнь графа, моего отца.

– Да, сударыня, это так. Я знаю еще и то, что горничные и лакеи показывали вам, крохе, которую выводили гулять, эту клетку и говорили, что в ней голова преступника, который едва не убил вашего батюшку. Одного только они вам не рассказали: ваш отец обесчестил моего отца.

– Вы лжете!

– Да покарает меня Господь, если я солгал. Моя мать была красива и добродетельна, когда, на беду, граф полюбил ее. Она устояла перед его обещаниями, домогательствами, не испугалась и угроз. И вот однажды, когда мой отец отправился в Таормину, граф приказал четверым верным людям похитить матушку и отвезти в небольшой дом между Лимеро и Фурнани – нынче там постоялый двор… И там… там, сударыня, он надругался над нею!

– Граф был владельцем Баузо, крестьяне принадлежали ему душой и телом. Вашей матушке была оказана честь, когда граф обратил на нее внимание.

– Мой отец думал иначе, – сказал Паскуале, нахмурившись. – Должно быть, оттого что родился на земле князя Монкада-Патерно, в Стрилле. Отец ударил графа кинжалом. Рана не была смертельна, и слава богу, хотя я долгое время жалел об этом. Но сегодня, к моему стыду, это меня радует.

– Если память мне не изменяет, не только ваш отец был казнен как убийца, но и его братья: ваши дяди отбывают наказание на каторге.

– Да, они спрятали отца и, когда за ним явилась полиция, встали на его защиту. Их посчитали сообщниками и отправили на каторгу. Дядя Плачидо попал на остров Фавиньяна, дядя Пиетро – на Липари, а дядя Пепе – в Вулкано. Я был тогда ребенком, но и меня арестовали вместе с ними. Однако позже меня вернули матери.

– И что с ней стало?

– Она умерла.

– Где?

– В горах между Пиццо ди Гото и Низи.

– Отчего же она покинула Баузо?

– Отчего, спрашиваете вы? Чтобы каждый раз, проходя мимо замка не видеть, головы своего мужа… Для чего же еще?.. Да, она умерла без врача, без священника. Я похоронил ее на неосвященной земле и был ее единственным могильщиком… Надеюсь, вы простите меня, сударыня, но на свежей могиле матери я дал обет отомстить за гибель всей семьи, из которой уцелел я один, – к тому времени моих дядей, конечно, уже не было в живых, – отомстить вам, последней из семьи графа. Но что поделаешь? Я влюбился в Терезу, спустился с гор, чтобы не видеть могилы матери. К тому же я чувствовал, что готов нарушить клятву, и поселился в долине, неподалеку от Баузо. Более того, когда Тереза надумала поступить к вам в услужение, мне пришла в голову мысль наняться к князю. Долгое время эта мысль страшила меня, потом я с ней свыкся. Я решил повидать вас, и вот я пришел сюда, пришел безоружный, чтобы умолять вас о милости, хотя намеревался, сударыня, предстать перед вами как мститель.

– Вы, думаю, понимаете, конечно, – ответила Джемма, – что князь не может взять к себе человека, отец которого был повешен, а родственники осуждены на каторжные работы.

– Но почему, сударыня? Почему, если этот человек готов забыть о несправедливых приговорах?

– Вы с ума сошли!

– Вы знаете, госпожа графиня, что значит клятва для горца? Так вот, я обещаю нарушить свою клятву. Вы знаете, что значит месть для сицилийца? Я обещаю отказаться от мести… Я готов все предать забвению, не заставляйте же меня вспоминать…

– А в противном случае?

– Не желаю даже думать об этом.

– Хорошо, мы примем надлежащие меры.

– Смилуйтесь, сударыня, умоляю! Видите, я делаю все, что в моих силах, хочу остаться честным. Ручаюсь, я стану другим человеком. Стану, если поступлю к князю и женюсь на Терезе… К тому же я никогда не вернусь в Баузо.

– Я не могу ничего сделать для вас!

– Госпожа графиня, ведь вы любили!

Джемма презрительно улыбнулась.

– Вы должны знать, что такое ревность. Вы должны знать, какая это мука, когда чувствуешь, что сходишь с ума. Я люблю Терезу, я ревную ее, чувствую, что не совладаю с собой, если она выйдет замуж за другого. Тогда…

– Что тогда?

– Тогда берегитесь, как бы я не вспомнил о клетке с головой отца, о каторге, куда были сосланы мои дяди, и о могиле, в которой покоится моя мать.

В эту минуту странный крик, похожий на сигнал, раздался под окном спальни, и почти тотчас же прозвенел звонок.

– Князь! – воскликнула Джемма.

– Да, знаю! – пробормотал Паскуале. – Но прежде, нежели он войдет сюда, вы можете обещать мне… Умоляю, сударыня, снизойдите к моей просьбе: разрешите мне жениться на Терезе, попросите князя взять меня в услужение…

– Пропустите меня! – повелительно сказала Джемма, направляясь к выходу.

Но вместо того, чтобы повиноваться, Бруно подбежал к двери и запер ее.

– Вы посмели задержать меня? – спросила Джемма, взявшись на шнурок звонка. – Ко мне, на помощь! На помощь!

– Не зовите, сударыня, – проговорил Бруно, все еще владея собой. – Ведь я сказал, что не причиню вам зла.

Вторично раздался под окном тот же странный крик.

– Молодец, Али, ты на посту, мой мальчик! – крикнул Бруно. – Я знаю, пришел князь, я слышу его шаги в коридоре. Сударыня, сударыня, еще есть несколько минут, несколько секунд, еще можно избежать многих несчастий…

– На помощь, Родольфо, на помощь! – вновь закричала Джемма.

– Сударыня, у вас нет сердца, нет души, нет жалости ни к себе, ни к другим! – воскликнул Бруно, схватившись за голову и неотрывно глядя на дверь, которую сотрясала чья-то сильная рука.

– Меня заперли, – продолжала графиня, ободренная подоспевшей помощью, – я здесь, с мужчиной, он угрожает мне. На помощь, Родольфо, ко мне!..

– Я не угрожаю, я молю… я все еще молю… но раз вы сами этого пожелали!..

Бруно испустил крик, подобный крику дикого зверя, и бросился к Джемме. Он мог только задушить ее, ведь и в самом деле пришел безоружным. В ту же минуту дверь, скрытая в глубине алькова, распахнулась, раздался выстрел, спальня наполнилась дымом, и Джемма потеряла сознание. Она очнулась в объятиях вице-короля, с ужасом оглядела комнату и спросила, как только смогла говорить:

– Этот человек… где он?..

– Не знаю. Быть может, я промахнулся, – ответил князь. – Не успел я перескочить через кровать, как он прыгнул в окно. Вы лежали без сознания, я позабыл о нем и поспешил к вам. Быть может, я промахнулся, – повторил он, и стал осматривать стены. – Странно, я нигде не вижу следа от пули.

– Скорее шлите за ним погоню! – воскликнула Джемма. – Ни жалости, ни милосердия к этому человеку, ваша светлость! Он бандит и хотел задушить меня.

Поиски продолжались всю ночь, осмотрели виллу, прилегающие к ней сады, побережье – все было тщетно: Паскуале Бруно бесследно исчез. Наутро слуги обнаружили пятна крови, они вели от окна спальни и терялись на берегу моря.

III

Рано утром рыбачьи лодки вышли, как обычно, из порта и рассеялись по морю. В одной из них было двое: мужчина и мальчик лет двенадцати или четырнадцати. Эта лодка неподалеку от Палермо легла дрейф – этот маневр в месте, не особенно подходящем для рыбной ловли, мог показаться подозрительным, но мальчик занялся починкой сети. Что же касается мужчины, то он лежал, опершись головой о борт лодки, и, по-видимому, глубоко задумался. Время от времени он машинально опускал правую руку в море и, зачерпнув горсть воды, поливал левое плечо, стянутое окровавленной повязкой. Губы его то и дело сводила странная гримаса – он то ли смеялся, то ли скрежетал зубами. Разумеется, человеком этим был Паскуале Бруно. Мальчик же – тот самый страж, который дважды кричал под окном спальни, предупреждая об опасности. Достаточно было беглого взгляда, чтобы признать в мальчике сына более жаркой, чем Сицилия, страны. Так оно и было: родившись на берегах Африки, он случайно оказался на пути Паскуале Бруно. Вот как это произошло.

Около года назад, узнав, что князь де Монкада-Патерно, богатейший сицилийский вельможа, возвращается на небольшом судне из Пантеллерии в Катану со свитой из двенадцати человек, алжирские корсары устроили засаду за островом Порри, всего в двух милях от Сицилии. Корабль князя, как и предполагали пираты, свернул в пролив, отделяющий остров от побережья. Увидев это, пираты на трех лодках вышли из бухточки, в которой прятались, и налегли на весла, чтобы перерезать путь князю. Тот сразу дал команду направить судно к берегу и посадить его на мель возле Фугалло. Здесь глубина едва достигала трех футов, князь и его свита спрыгнули в воду, держа оружие над головой, – они надеялись добраться до деревни, видневшейся в полумиле от берега, так и не пустив его в ход. Но, как только они покинули корабль, другие корсары, которые в ожидании этого маневра успели зайти в устье Буфайдоне, выскочили из камышовых зарослей, среди которых течет река, и отрезали князю путь к отступлению. Завязалась схватка, пока телохранители князя отражали натиск первого отряда корсаров, подоспел второй их отряд. Поняв, что сопротивление бесполезно, князь сдался, умоляя, чтобы ему и его людям сохранили жизнь, и обещая заплатить за себя и за них богатый выкуп. Как только пленники сложили оружие, показалась толпа крестьян, вооруженных ружьями и косами.

Корсары, победившие князя и потому достигшие своей цели, не стали ждать ни минуты – они уплыли столь поспешно, что оставили на поле боя трех своих людей, посчитав их убитыми или смертельно ранеными. Среди прибежавших крестьян был и Паскуале Бруно: по прихоти кочевой жизни он появлялся то тут, то там, а беспокойный характер заставлял его ввязываться в каждое рискованное предприятие. Крестьяне обнаружили на песчаном берегу, где происходило сражение, двоих слуг князя де Патерно – один был убит, другой легко ранен в ногу – и трех корсаров, плававших в собственной крови, но еще живых. Двух ружейных выстрелов было достаточно, чтобы расправиться с двоими их них, и дуло пистолета уже было нацелено на третьего вместе с угрозой послать его вслед за товарищами, когда Бруно заметил, что третий пират еще совсем ребенок, Паскуале отвел от него оружие и заявил, что берет мальчика под свое покровительство. Послышался ропот неудовольствия, но Бруно никогда не отступал от своего слова: он зарядил карабин и заявил, что застрелит первого, кто подойдет к раненому. Бруно был известен как человек, способный на все, крестьяне отступились, позволив ему поднять мальчика и уйти вместе с ним. Бруно тотчас же направился к морю, сел в лодку, на борту которой совершал обычно свои походы и которой управлял так умело, что она повиновалась ему не хуже, чем лошадь повинуется всаднику, поднял паруса и взял курс на мыс Алига-Гранде.

Как только лодку подхватил ветер, и она перестала нуждаться в управлении, Бруно занялся раненым, по-прежнему лежавшим без чувств. Распахнул белый бурнус, в который был одет мальчик, и расстегнул пояс с висящим на нем ятаганом. В последних отблесках заходящего солнца Бруно увидел, что пуля прошла между правым бедром и ребрами и вышла возле позвоночника. Рана оказалась опасной, но не смертельной.

Вечерний ветер и освежающее действие морской воды, которой Бруно промыл рану, привели мальчика в чувство. Не открывая глаз, он пробормотал несколько слов на непонятном языке. Бруно, знавший по опыту, что огнестрельные раны могут вызвать сильную жажду, разгадал смысл слов мальчика и поднес к его губам полную флягу воды – раненый жадно приник к питью, снова пробормотал что-то непонятное и вторично впал в забытье. Паскуале уложил его как можно бережнее на дно лодки. Оставив рану открытой, он каждые пять минут смачивал ее морской водой: моряки считают ее действие целебным для любых ран.

В час вечерней молитвы мореплаватели подошли к устью Рагузы – им помог попутный ветер. Бруно без труда направил лодку вверх по течению реки и три часа спустя, оставив справа по борту Модику, прошел под мостом дороги между Ното и Каярамонти. Лодка сделала еще полмили, но плыть становилось все труднее. Он вытащил лодку на берег, скрыл ее в зарослях и, взяв мальчика на руки, продолжил путь пешком. Вскоре перед ним открылось узкое ущелье. Пройдя еще немного, он очутился между двумя отвесными склонами с пробитыми отверстиями пещер – остатками древнего поселения троглодитов, первых жителей Сицилии, которых греческие колонисты некогда приобщили к цивилизации.

Бруно вошел в одну из этих пещер и поднялся по лестнице на ее второй ярус, куда свет и воздух проникали через большую квадратную дыру; в углу было устроено ложе из тростника, он расстелил на нем бурнус мальчика и положил раненого на его бурнус. Вышел, чтобы раздобыть огня, вернулся с горящей еловой веткой в руках, прикрепил ее к стене и, усевшись на камень рядом с раненым, стал ждать, когда тот очнется.

Во время своих скитаний по Сицилии, которые помогали Бруно забыть об одиночестве, успокоиться и прогнать дурные мысли, он заходил в эту долину и жил в этой самой комнате, выдолбленной в скале три тысячи лет назад. Здесь он предавался смутным и бессвязным мечтам, которые чаще обуревают людей необразованных, но наделенных пылким воображением. Он знал, что пещеры были вырыты в давние времена ныне исчезнувшим племенем, и, свято чтя народные предания, полагал, что эти люди были волшебниками. Это убеждение, нисколько не пугало его, но, напротив, неудержимо влекло в эти места. Он слышал в юности немало сказок о волшебных ружьях, о неуязвимых людях, о путниках-невидимках, и в его бесстрашной душе, жаждавшей чудес, жило лишь одно желание: встретить колдуна, волшебника или самого дьявола, который в обмен на договор, скрепленный кровью, даст ему долгожданную власть над людьми. Но напрасно вызывал он тени древних обитателей долины: их призраки так и не явились ему. Вот так Паскуале Бруно, к своему великому огорчению, остался таким же человеком, как и все остальные. И все же он выделялся среди горцев – мало кто из них мог потягаться с ним силой и ловкостью.

Около часа сидел Бруно у изголовья раненого мальчика. Наконец тот вышел из забытья – он открыл глаза, недоуменно огляделся и остановил взгляд на своем спасителе, еще не зная, кто перед ним: друг или враг. Видимо, ему пришла в голову смутная мысль о самозащите: он поднес руку к поясу в поисках своего ятагана, но, не найдя его, тяжело вздохнул.

– Тебе больно? – спросил Бруно, прибегнув к франкскому языку, который понятен всем и каждому на берегах Средиземного моря, от Марселя до Александрии, от Константинополя до Алжира, и с помощью которого можно объездить весь Старый Свет.

– Кто ты? – спросил мальчик.

– Друг.

– Разве я не твой пленник?

– Нет.

– Как же я попал сюда?

Паскуале рассказал, ничего не скрывая. Мальчик безмолвно выслушал рассказ, а когда тот подошел к концу, взглянул прямо в глаза Бруно и с чувством глубокой благодарности спросил:

– Ты, кто спас мне жизнь, хочешь ли стать моим отцом?

– Хочу.

– Отец, – прошептал раненый, – твоего сына зовут Али. А ты? Как зовут тебя?

– Паскуале Бруно.

– Да благословит тебя Аллах! – сказал мальчик.

– Чего тебе хочется?

– Воды, хочется пить.

Из углубления в скале Паскуале взял глиняную кружку и спустился к ручью неподалеку от пещеры. Вернувшись, он бросил взгляд на ятаган мальчика и заметил, что раненый даже не попытался достать его. Али с жадностью схватил кружку и разом опорожнил ее.

– Да ниспошлет тебе Аллах столько счастливых лет, сколько капель в этом сосуде, – сказал Али, возвращая кружку.

– Славный малыш, – прошептал Бруно, – скорее поправляйся, а когда поправишься, вернешься к себе в Африку.

Мальчик поправился, но остался в Сицилии: он так полюбил Бруно, что не хотел с ним расставаться. С тех пор они были неразлучны. Али ходил с Бруно на охоту в горы, помогал ему управлять лодкой на море и готов был отдать жизнь по знаку названного отца.

Конечно, это Али сопровождал Бруно на виллу князя де Карини. Это он ждал его под окнами Джеммы и это он дважды подал сигнал о грозящей опасности – первый раз, когда князь появился у калитки, и второй, когда тот вошел в замок. Мальчик уже хотел было подняться в комнату Джеммы, чтобы помочь отцу, но тут Бруно выпрыгнул из окна. Али побежал за ним. Они добрались до берега, сели в ожидавшую их лодку, и, так как ночью нельзя было выйти в море, не возбудив подозрения, посчитали за лучшее смешаться с рыбачьими лодками, ожидавшими рассвета в порту. Этой ночью Али так же заботливо ухаживал за Паскуале, как тот ухаживал когда-то за ним. Князь де Карини не промахнулся – пуля, которую он напрасно искал в обивке стен, застряла в плече Бруно, и Али пришлось сделать лишь небольшой надрез острым, как бритва ятаганом, чтобы вынуть ее с противоположной входу стороны. Все это произошло почти без участия Бруно: он словно не думал о своей ране и только время от времени смачивал ее, как мы уже говорили, морской водой, пока мальчик для отвода глаз чинил сети.

– Отец, – вдруг прошептал Али, прерывая свое занятие, – взгляни-ка на берег!

– Что там такое?

– Толпа народа.

– Где?

– На дороге в церковь.

В самом деле, многолюдная вереница шла по извилистой дороге, что ведет на вершину святой горы. Бруно разглядел свадебное шествие, направляющееся в церковь святой Розалии.

– Правь к берегу и греби что есть мочи! – воскликнул он, вскочив на ноги.

Мальчик повиновался, и маленькая лодка полетела, словно на крыльях, по морским волнам. Чем ближе подходили они к берегу, тем свирепее становилось лицо Паскуале. Когда же оставалось проплыть каких-то полмили, он воскликнул в неописуемом отчаянии:

– Это Тереза! Они поторопились со свадьбой, не захотели ждать воскресенья, побоялись, как бы я не похитил ее!.. Бог свидетель, я сделал все, что мог! Я хотел, чтобы все кончилось хорошо… Они не захотели. Так горе им!

После этих слов Бруно с помощью Али поднял парус, и лодка, обогнув гору Пеллегрино, скрылась два часа спустя за мысом Галло.

IV

Паскуале не ошибся. Графиня действительно ждала любого безумства с его стороны и велела приблизить на три дня бракосочетание Терезы, утаив от девушки свою встречу с ее любовником. Сами же будущие супруги из чувства глубокого благоговения выбрали для обряда церковь святой Розалии, покровительницы Палермо.

То, что Палермо отдал себя под покровительство молодой и красивой святой, является одной из ярких черт города, где все дышит любовью. Подобно тому как Неаполь чтит святого Януария, Палермо чтит святую Розалию, видя в ней всемогущую носительницу небесной благодати. Но у этой святой имеется немалое преимущество перед святым Януарием: она француженка королевской крови и прямой потомок Карла Великого, как об этом свидетельствует ее генеалогическое древо, изображенное над внешним порталом церкви. Древо сие произрастает из груди победителя Видукинда и делится на несколько побегов, которые соединяются у его вершины, символизируя рождение Синебалдо, отца святой Розалии. Ни знатность, ни богатство, ни красота не тешили юную принцессу. Ее привлекала жизнь созерцательная, и от того в возрасте восемнадцати лет она покинула двор короля Рожера и исчезла, точно в воду канула. Нашли ее только после смерти, прекрасную, как при жизни, будто спящую, в той самой пещере, где она жила, и в том положении, в котором навеки почила безгрешным и целомудренным сном божьих избранников.

Пещера эта расположена на склоне бывшей горы Эвита, что стала известна в эпоху Пунических войн своей неприступностью, чем умело пользовались карфагеняне, однако в нынешнее время гора, овеянная воинской доблестью, обрела новое имя. Ее бесплодная вершина была освящена церковью и стала называться Паллегрино. Слово это имеет двойное значение – гора Благодати или гора Паломника. В 1624 году в Палермо разразилась эпидемия чумы, и жители обратились за помощью к святой Розалии. Ее чудотворное тело было вынуто из пещеры и с большой торжественностью перенесено в собор города. Едва святые останки коснулись порога этого полухристианского, полуарабского храма, как Иисус Христос, по заступничеству святой, избавил город не только от чумы, но также от войны и голода, если верить барельефу, высеченному Вилла-Реале, учеником Кановы. Благодарные жители Палермо превратили пещеру святой Розалии в церковь и провели к ней превосходную дорогу. Хотя некоторые и поныне считают, что постройка этой дороги восходит к тем временам, когда римляне перебрасывали между горами мосты и акведуки, становившиеся гранитной подписью метрополии. Наконец тело святой Розалии было заменено в том самом месте, где его нашли, мраморной статуей в венке из роз, которой скульптор придал позу, в какой почила святая. Это произведение искусства было богато украшено самим королем. Карл III Бурбонский пожертвовал покровительнице Палермо платье из золотой ткани стоимостью в пять тысяч франков, алмазное ожерелье и великолепные кольца. Кроме того, пожелав присовокупить к этим светским дарам поистине рыцарские почести, пожаловал ей большой мальтийский крест на золотой цепочке и орден Марии-Терезии – звезду, окруженную лавровыми венками с девизом Fortitudini.

Сама же пещера святой Розалии представляет собой углубление, образовавшееся в основной породе и в покрывающих ее пластах известняка. Со сводов ее свисают блестящие сталактиты. Слева от входа расположен алтарь, у подножия которого закреплена лежащая статуя святой, отчетливо различимая сквозь золотую решетку, а за алтарем бьет родник, утолявший некогда жажду отшельницы. К этой церкви, созданной самой природой, ведет портик длиной в три или четыре фута с увитыми гирляндами плюща стенами. Из портика солнечные лучи проникают в пещеру, словно разделяя световой завесой священника и молящихся.

В этой церкви и были обвенчаны Тереза и Гаэтано.

По окончании службы свадебное шествие спустилось в Палермо, где гостей ждали экипажи, чтобы отвезти их в деревню Карини, ленное владение князя Родольфо. По распоряжению графини там приглашенных ожидало богатое пиршество, на которое были званы все окрестные жители: гости собрались даже из деревень, лежащих на расстоянии двух-трех миль от Карини, – Монреаля, Капачи и Фавоты. Среди молодых крестьянок, постаравшихся нарядиться поярче, выделялись девушки из Пьяна де Гречи, свято сберегшие свой мораитский костюм. Ведь им завещали костюм этот предки, в свою очередь, получившие его от прадедов, которые тысячу двести лет назад покинули родной край ради новой родины.

Столы накрыли на эспланаде под сенью каменных дубов и сосен. Апельсиновые и лимонные деревья вкупе с изгородью из гранатников и индийских смоковниц дарили благоухание. К эспланаде вела дорога, обсаженная алоэ, чьи огромные цветы кажутся издали пиками арабских всадников, а стебли содержат волокна, более прочные и блестящие, нежели волокна льна и конопли. С юга над эспланадой высился дворец, а за ним упиралась в небо горная цепь, та самая, что делит остров на три части. На западе, севере и востоке взору трижды являлось волшебное море Сицилии: его можно принять за три различных моря благодаря своеобразной окраске каждого из них – в самом деле, из-за волшебной игры света, какую дарило заходящее солнце, море за Палермо казалось небесно-голубым, возле острова Женщин – серебряным, а о скалы Сен-Вито разбивались волны цвета жидкого золота.

Когда свадебное веселье было уже в полном разгаре, двери дворца отворились, и, под руку с князем, предшествуемая двумя лакеями с факелами в руках и сопровождаемая толпою слуг, по мраморной лестнице на эспланаду спустилась Джемма. Крестьяне хотели было встать, но князь дал знак, позволявший не беспокоиться. Они с Джеммой обошли все застолье и остановились за спиной молодоженов. Слуга принес золотой бокал, Гаэтано налил сиракузского вина, слуга подал бокал Джемме. Та пожелала новобрачным счастья, пригубила вино и передала бокал князю, который, осушив его, высыпал в пустой бокал целый кошелек унций и велел вручить его Терезе – его свадебный подарок. В тот же миг раздались крики: «Да здравствует князь де Карини! Да здравствует графиня де Кастель-Нуово!», как по мановению волшебной палочки, по всей эспланаде зажглись огни, и знатные гости удалились, как мелькнувшее сказочное видение, оставившее после себя свет и радость.

Едва они удалились в замок, как послышались первые такты музыки: молодежь встала из-за стола и поспешила на площадку, приготовленную для танцев. По обычаю Гаэтано со своей молодой женой должен был открыть бал. Он уже собрался подойти к Терезе, но тут на дороге, обсаженной алоэ, появился новый гость – это был Паскуале Бруно в том же калабрийском костюме, который мы уже описали. Однако нынче из-за пояса торчали пистолеты и кинжал, а куртка, накинутая на правое плечо, как гусарский ментик, позволяла видеть окровавленный рукав рубашки. Первая заметила Паскуале Тереза: она вскрикнула, словно увидела привидение, и застыла на месте бледная, трепещущая. Толпа гостей замерла, неподвижная, безгласная, чувствуя, что надвигается нечто страшное. Паскуале Бруно подошел прямо к Терезе и, скрестив руки, пристально взглянул на нее.

– Это вы, Паскуале? – прошептала Тереза.

– Да, это я, – хрипло ответил Бруно. – В Баузо, где напрасно ждал вас, я узнал, что вы собираетесь выйти замуж в Карини. Надеюсь, я успел к мигу, когда смогу сплясать с вами первую тарантеллу.

– Это право принадлежит мужу, – прервал его Гаэтано, подходя к Паскуале.

– Нет, возлюбленному, – возразил он.

– Тереза – моя жена! – воскликнул Гаэтано, протягивая к ней руку.

– Тереза – моя возлюбленная, – сказал Паскуале, властно сжимая девичьи пальцы.

– Помогите! – закричала Тереза.

Гаэтано схватил Паскуале за ворот рубашки, но тут же с криком рухнул на землю: кинжал Паскуале вошел в его грудь по самую рукоятку. Мужчины бросились было к убийце, но тот, ни на миг не потеряв самообладания, вытащил из-за пояса пистолет и зарядил его, тем же пистолетом сделал знак музыкантам, чтобы те начали играть. Они машинально повиновались, никто из гостей не вмешался.

– Ну же, Тереза! – сказал Бруно.

В Терезе не осталось уже ничего человеческого, она походила на куклу, которую за веревочки страха дергает кукловод. Она повиновалась, и ужасный танец возле еще не остывшего тела длился до последнего такта. Наконец музыка умолкла, и Тереза упала без чувств на тело Гаэтано – казалось, только звуки оркестра поддерживали ее до сих пор.

– Благодарю, Тереза, – сказал Паскуале, холодно взглянув на девушку. – Больше мне от тебя ничего не нужно. Если кто-нибудь из присутствующих желает узнать мое имя – я Паскуале Бруно. И готов встретиться с любым из вас в месте, которое тот укажет.

– Сын Антонио Бруно, чья голова заточена в железную клетку во дворце Баузо? – раздался чей-то голос.

– Он самый, – ответил Паскуале. – Если желаете еще раз взглянуть на рекомую голову, поторопитесь. Клянусь богом, вскоре вы ее там не увидите!

С этими словами Паскуале исчез в темноте, никто не решился последовать за ним. Ведомые то ли страхом, то ли жалостью, гости занялись Гаэтано и Терезой.

Он был мертв, она сошла с ума.

В воскресенье, через неделю после описанных событий, в Баузо гремел праздник: деревня веселилась, в кабачках вино текло рекой, на перекрестках горели потешные огни, улицы, украшенные флагами, кипели народом. Особенно оживленно было на дороге к замку – люди собрались, чтобы посмотреть на состязание деревенских стрелков. Эту забаву усиленно поощрял король Фердинанд Четвертый во время своего вынужденного пребывания в Сицилии. Многие из тех парней, что упражнялись теперь в меткости, еще недавно могли проявить свое искусство, стреляя вместе с кардиналом Руффо по неаполитанским патриотам и французским республиканцам, однако теперь мишенью стала обычная игральная карта, а призом – стаканчик из серебра. Мишень поместили под железной клеткой с головой Антонио Бруно. До этой клетки можно было добраться только по внутренней лестнице замка, проходившей мимо окна, за которым клетка была вмурована в стену.

Условия состязаний были совсем простыми: желающему принять участие следовало внести в общий фонд – он предназначался для оплаты серебряного стаканчика – скромную сумму в два карлина за каждый предполагаемый выстрел и получить номер, указывающий его место в состязании. Неумелые стрелки оплачивали десять, дюжину и даже четырнадцать выстрелов, те же, кто был уверен в себе, – пять или шесть. Среди множества протянутых рук чья-то сильная рука подала два карлина, и смутный шум большого скопления народа почти скрыл громкий голос, потребовавший только одну пулю. Окружающие обернулись в сторону говорившего, удивленные кто скудостью платы, кто самомнением стрелка. Человеком, оплатившим этот единственный выстрел, был Паскуале Бруно.

Последние четыре года Паскуале ни разу не появлялся в деревне. Многие узнали его, но никто с ним не заговорил. Он слыл искуснейшим стрелком в округе, и теперь стало понятно, отчего он взял всего одну полю, пулю под одиннадцатым номером.

Состязание началось. Выстрелы вызывали либо смех, либо крики одобрения – однако запас пуль постепенно истощался, и вместе с ним стал понемногу затихать шум. Паскуале, опершись на свой английский карабин, стоял, погрузившись в задумчивость. Казалось, он остается безучастен и к восторгам, и к зубоскальству односельчан, наконец пришла его очередь. Услышав свое имя, он вздрогнул и поднял голову, словно не ждал, что его вызовут, однако быстро опомнился и занял место у натянутой веревки, что заменяла барьер. Зрители следили за ним с тревогой и любопытством: никто еще не вызвал такого интереса и никого еще не сопровождала такая напряженная тишина. Паскуале, должно быть, и сам сознавал важность выстрела, который ему предстояло сделать: он выпрямился, левой ногой шагнул вперед и, перенеся всю тяжесть тела на правую, приложил карабин к плечу. Взяв низ стены за исходную линию, медленно поднял ствол ружья. Каково же было удивление зрителей, не спускавших глаз с Паскуале, когда они увидели, что он, миновав мишень, целится в железную клетку. Стрелок и карабин на мгновение застыли, словно были изваяны из одного камня, наконец раздался выстрел, и череп, выбитый из железной клетки, упал к подножию стены. Дрожь пробежала по толпе, встретившей гробовым молчанием это чудо меткости.

Паскуале поднял череп отца и, ни разу не обернувшись, не сказав ни слова, зашагал по тропинке.

V

После описанных событий прошел год. По всей Сицилии, от Мессины до Палермо, от Чефалу до мыса Пассаро, все громче раздавались слухи о подвигах разбойника Паскуале Бруно. В странах, подобных Испании и Италии, где общество не дает подняться тем, кто рожден внизу, где душе, чтобы возвыситься, порой недостает крыльев, недюжинный ум оборачивается бедой для человека низкого происхождения. Этот человек пытается вырваться из общественных и моральных рамок, какими судьба ограничила его жизнь. Он преодолевает бесчисленные препятствия, неудержимо стремится к цели, постоянно видит источник света, которого ему не суждено достигнуть, и, начав путь с надеждой, заканчивает его с проклятием на устах. Он восстает против общества, которое Бог разделил на две столь несхожие части – одну для счастья, другую для страдания, он возмущен несправедливостью и сам возводит себя в ранг защитника слабых и врага сильных. Вот почему и испанский, да и итальянский бандит окружены ореолом поэзии и народной любовью: почти всегда он сбился с пути из-за несправедливости, что, не скрываясь, ворвалась в его жизнь, а нынче он своим кинжалом и карабином старается восстановить предопределенный порядок вещей, который нарушают лишь человеческие законы.

Неудивительно, что с таким прошлым за плечами, с присущей склонностью к риску и с редкостной силой и ловкостью Паскуале Бруно вскоре стал играть странную роль, которая, однако, пришлась ему по душе, – роль высшего судьи, если можно так выразиться. В Сицилии, и особенно в Баузо и его окрестностях, не совершалось ни одного беззаконного акта, который избежал бы его суда. Приговоры Паскуале почти всегда поражали людей богатых и сильных – неудивительно поэтому, что все обездоленные горой стояли за него. Когда некий синьор требовал непомерной аренды со своего бедняка фермера, когда корыстолюбие родителей мешало браку влюбленных, когда несправедливый приговор угрожал невиновному, шли к Бруно. Он, узнав об этом, брал карабин, отвязывал четырех корсиканских псов, единственных своих помощников, вскакивал на арабского скакуна, родившегося, как и он, в горах, выезжал из небольшой крепости Кастель-Нуово, своей резиденции, и представал перед синьором, строгим отцом или неправедным судьей. В тот же миг арендная плата снижалась, влюбленные вступали в брак, а арестованный получал свободу. Естественно, что люди, облагодетельствованные Паскуале Бруно, платили ему неограниченной преданностью. Напротив же, меры, какие предпринимались против него ни к чему не приводили – благодарные и бдительные крестьяне тут же предупреждали его о грозящей опасности.

Вскоре из уст в уста стали передаваться странные рассказы, ведь чем примитивнее человек, тем больше он верит в чудеса. Как-то раз, рассказывали, в бурную ночь, когда весь остров содрогался от ударов грома, Паскуале Бруно заключил договор с ведьмой и в обмен на свою душу приобрел три необыкновенных дара: становиться невидимым, мгновенно переноситься с одного края острова на другой и не страшиться ни пули, ни кинжала, ни огня. Договор этот, утверждала молва, заключен был на три года. Якобы Паскуале Бруно подписал его лишь для того, чтобы завершить дело мести, для которого и трех лет, как ему казалось, будет многовато. Сам Бруно этих домыслов не опровергал, понимая, что они ему на руку. Более того, он всеми силами старался придать им видимость правдоподобия. Благодаря связям с многими и многими людьми Паскуале узнавал такие подробности, о которых, казалось, не должна знать ни одна живая душа, – и это тоже подтверждало, что он иной раз и всегда по собственному желанию превращается в невидимку. Он оказывался за одну ночь на огромном расстоянии от места, где его видели накануне благодаря резвости любимого коня – но это убеждало людей в том, что расстояния для него не преграда. Кроме того, каждым случаем подтвердить свои мифические умения Паскуале пользовался с редким умением. Как тут не вспомнить такой случай.

Убийство Гаэтано наделало много шума, и князь де Карини приказал командирам своих отрядов как можно скорее поймать преступника, который своей безрассудной смелостью указывал на подлый характер действий тех, кто за ним охотится. Командиры передали этот приказ деревенским старостам. Как-то утром те предупредили судью в Спадафоре, что Паскуале Бруно минувшей ночью проехал через его селение, направляясь к Дивьето. Судья велел солдатам поджидать Паскуале у дороги, полагая, что он вернется тем же путем и, по всей вероятности, воспользуется темнотой.

Утром третьего дня – наступило воскресенье – солдаты, утомленные двумя бесплодно проведенными и бессонными ночами, собрались на постоялом дворе, шагах в двадцати от дороги. Они только успели усесться за стол, когда им сообщили, что Паскуале Бруно спускается по склону горы со стороны Дивьето. Времени устраивать засаду не было, и солдаты остались там, где были, когда же Паскуале приблизился к ним шагов на пятьдесят, они вышли и построились в боевом порядке перед дверью кабачка, всем своим видом показывая, что не обращают ни малейшего внимания на приближающегося всадника. Бруно заметил эти эволюции, но они, как показалось, его нисколько не побеспокоили. Вместо того чтобы повернуть обратно – сделать это было в ту минуту легче легкого, – он галопом продолжал свой путь. Солдаты взяли ружья наизготовку и, когда он проезжал мимо, встретили его оглушительным залпом, однако ни конь, ни всадник не пострадали. Солдаты недоуменно переглянулись и отправились к судье, поведать о случившемся. В тот же вечер слухи об этих странных выстрелах достигли Баузо, где люди, наделенные пылким воображением, решили, что тело Бруно заколдовано и что свинец сплющивается, а сталь тупится, едва коснется его. На следующий же день эти слухи получили весомые доказательства: у двери судьи, была найдена куртка Паскуале Бруно с тринадцатью дырами, а в карманах этой куртки лежали тринадцать пуль, и все они были сплющены. Более свободомыслящие люди, к примеру, нотариус из Кальварузо, Чезаре Алетто – от него стали известны эти подробности, – утверждали, что бандит, чудом избегший смерти, решил извлечь пользу из происшествия. Якобы он повесил куртку на дерево и сам всадил в нее все тринадцать пуль. Однако большинство продолжало верить, что тут не обошлось без колдовства, а страх, внушаемый одним именем Паскуале, многократно усилился. Этот страх был так велик, что из деревни он с быстротой молнии распространился на город.

За несколько месяцев до описываемых событий он обратился к князю де Бутера: просил его дать взаймы двести золотых унций для одного из своих добрых дел (речь шла о том, чтобы отстроить сожженный постоялый двор). Деньги нужно было отнести в уединенное место в горах и спрятать их там, чтобы на следующую ночь, Паскуале мог лично забрать их. В случае пренебрежения этой просьбой, которая более напоминала приказ, Бруно грозил открытой войной между ним, королем гор, и князем де Бутера, властителем долины. Если, напротив, князь будет настолько любезен, что не откажет Паскуале, все двести золотых унций будут ему возвращены сполна, как только удастся изъять эти деньги из королевской казны.

Князь де Бутера был одним из людей, которых в нынешнем обществе уже нет – последний представитель старого сицилийского дворянства, отважного и рыцарски благородного, как те норманны, что основали в Сицилии свое государство и провозгласили свою хартию. Его звали Геркулесом, и, казалось, он был рожден и воспитан по образцу именно этого античного героя. Он мог убить ударом кулака норовистую лошадь, сломать о собственное колено железный прут в полдюйма толщиной и свернуть трубочкой серебряный пиастр. А после одного события, во время которого князь де Бутера проявил редкое хладнокровие, он стал кумиром всего Палермо.

В 1770 году в городе из-за нехватки хлеба вспыхнуло восстание, правительство прибегло к ultima ratio, поставив на Толедской улице пушку. Народ двинулся против этой пушки, и артиллерист с фитилем в руке приготовился стрелять в народ, но в этот миг князь де Бутера уселся на ствол орудия, словно это было кресло, и произнес столь пламенную и убедительную речь, что люди тут же разошлись, а артиллерист, фитиль и пушка вернулись в арсенал, ничем себя не запятнав. Но народной любовью князь был вознагражден не только благодаря этому случаю.

Каждое утро он прогуливался по эспланаде своего парка, стоявшей над площадью Морского министерства. Так как ворота его поместья открывались для всех желающих с восходом солнца, он ежедневно встречал по пути множество бедняков. На эту утреннюю прогулку князь надевал просторную замшевую куртку с огромными карманами, набитыми золотыми и серебряными карлинами, которые он тут же раздавал все без остатка, сопровождая свои благодеяния одному ему присущими словами и жестами. Казалось, он готов был лишить жизни всех тех, кого собирался осчастливить.

Вот некоторые из его деяний.

Ваше сиятельство – говорила бедная женщина, окруженная многочисленными отпрысками, – сжальтесь над несчастной матерью, ведь у меня пятеро маленьких детей.

– Ну и что ж из этого? – гневно восклицал князь. – Разве я тебе их сделал?

И, угрожающе подняв руку, он бросал в фартук просительницы пригоршню монет.

– Господин князь, – обращался к нему какой-нибудь горемыка, – я голоден.

– Болван! – кричал князь, опуская на него свой увесистый кулак. – Не я же пеку хлеб! Проваливай к булочнику!

Зато после этого удара бедняк бывал сыт целую неделю.

Недаром, когда князь проходил по улицам, все прохожие обнажали головы, как это случалось при появлении на парижском рынке господина де Бофора, но, в отличие от главаря Фронды, сицилийский князь пользовался такой властью, что стоило ему сказать одно слово, и он стал бы королем Сицилии. К счастью, эта мысль даже не приходила ему в голову, и он оставался князем де Бутера, что, право, было даже более почетно.

Щедрость князя, однако, была не по нраву в самом его дворце, и более всего князя осуждал его мажордом. Нетрудно представить, что человек, характер которого мы попытались здесь обрисовать, с особым размахом проявлял свое гостеприимство и не сдерживал своей склонности к роскоши и великолепию во время своих знаменитых обедов. Судите сами: двери его дома бывали широко открыты, и каждый день за стол вместе с ним садилось не менее двадцати пяти – тридцати гостей, среди которых семь-восемь совершенно ему незнакомых, иные же, напротив, являлись к обеду с исправностью завсегдатаев.

В числе этих усердных и постоянных гостей был и некий капитан Альтавилла, получивший сей немалый чин за то, что сопровождал капитана Руффо из Палермо в Неаполь, и вернувшийся из Неаполя в Палермо с пенсией в тысячу дукатов. К несчастью, капитан любил азартные игры. Из-за этого пристрастия пенсии не хватило бы ему на жизнь, если бы он не нашел двух способов, усердно используя которые сделал трехмесячное содержание, получаемое им от казны, наименее значительной частью своих доходов. Первым способом, уже упомянутым и доступным, стали ежедневные обеды у князя. Второй же способ был несколько сложнее и заключался в том, что, вставая из-за стола, капитан всякий раз клал себе в карман поданный ему серебряный прибор. Некоторое время все шло гладко, это ежедневное присвоение чужого добра никем замечено не было. Но как бы ни был богат буфет князя и сколь бы быстро не восполнялись потери, в нем все же стали ощущаться недостачи, и подозрения мажордома тотчас же пали на сантафеда. Он стал следить за капитаном, и через два-три дня его подозрения превратились в уверенность. Мажордом тотчас же предупредил князя, который, подумав немного, ответил, что до тех пор, пока капитан берет только поставленный ему прибор, возражать против этого нет необходимости. Однако хуже будет, если он положит в карман приборы своих соседей – вот тогда придется что-либо предпринять. К тому же, капитан Альтавилла оставался наиболее усердным посетителем его светлости князя Геркулеса де Бутера.

Послание Бруно застало князя на его вилле в Кастро-Джованни. Пробежав письмо, он спросил, не ждет ли кто-нибудь ответа. Когда выяснилось, что человек, принесший его, уже ушел, он положил письмо в карман с таким хладнокровием, словно то была обычная записка. Настала ночь, назначенная в письме Бруно, место, которое он указал, находилось на южном склоне Этны, возле одного из многочисленных жерл потухшего вулкана, что обязаны своей однодневной вспышкой вечно горящему пламени, которое, вырвавшись из земных недр, может уничтожить целые города. Вулкан именовался Монте-Бальдо – каждая из этих грозных вершин получала особое название при своем возникновении из земли. В десяти минутах пути от его подножия высилось огромное одинокое дерево, прозванное Каштаном ста коней. Считалось, что возле его ствола, имеющего в окружности сто семьдесят восемь футов, и под сенью его листвы, подобной целому лесу, может найти приют сто всадников вместе с лошадьми. В корнях этого дерева и велел Паскуале спрятать затребованные им деньги. Он вышел часов в одиннадцать из Сенторби и около полуночи разглядел при свете луны гигантское дерево и сарайчик, устроенный между его стволами для хранения богатого урожая собираемых каштанов. Чем ближе подходил Бруно, тем яснее рисовалась чья-то тень. Похоже было, что какой-то человек прислонился к одному из пяти стволов каштана. Вскоре эта тень приобрела более четкие очертания, бандит остановился и, заряжая карабин, крикнул:

– Кто здесь?

– Человек, черт возьми! – ответил чей-то громкий голос. – Неужто ты полагал, что деньги придут без посторонней помощи?

– Нет, конечно, – усмехнулся во тьму Бруно, – но я никогда бы не подумал, что посланец отважится дожидаться меня.

– Глупец, ты недооценил князя Геркулеса де Бутера. И в этом все дело.

– Так это вы, мой господин? – спросил Бруно, вскидывая карабин на плечо и со шляпой в руке подходя к князю.

– Я собственной персоной, бездельник! Я подумал, что и бандит может нуждаться в деньгах, как и все прочие смертные, и пожелал не отказать в помощи даже бандиту. Но мне взбрело в голову лично привезти ему деньги, чтобы он не подумал, будто я оказываю ему эту услугу лишь из страха.

– Ваша светлость достойны своей громкой славы, – сказал Бруно.

– А ты? Достоин ли ты своей славы? – осведомился князь.

– Все зависит от того, что вы слышали обо мне, господин, про меня ведь разное говорят.

– Вижу, – продолжал князь, – что ни сообразительности, ни отваги тебе не занимать: люблю храбрецов, где бы они ни встречались и кем бы ни были. Послушай, хочешь сменить свой калабрийский костюм на мундир капитана и повоевать с французами? Обещаю набрать для тебя солдат в моих владениях и купить тебе офицерский чин.

– Спасибо, господин, спасибо, такое предложение мог сделать только настоящий вельможа, но меня удерживает в Сицилии кровная месть. И до тех пор, пока это дело я не слажу, ответа я вам не дам.

– Да будет так, – сказал князь, – ты свободен. Но, поверь, тебе следовало бы согласиться.

– Не могу, ваша светлость.

– Ну, раз так, вот кошелек, который ты у меня просил. Убирайся ко всем чертям вместе с ним и постарайся, чтобы тебя не повесили против двери моего дома.

Бруно взвесил на руке кошелек.

– Кошелек что-то слишком тяжел, господин.

– Конечно. Мне не хотелось, чтобы наглец вроде тебя похвалялся, будто он назначил границы щедрот князя де Бутера. Вместо двухсот унций, о которых ты просил, я положил в него триста.

– Какую бы сумму вы ни соблаговолили принести, господин, деньги будут вам возвращены сполна.

– Деньги я дарю, а не ссужаю, – проговорил князь.

– А я беру их взаймы или краду, милостыни мне не надо, – отвечал Бруно. – Возьмите обратно свой кошелек, господин. Уж лучше я обращусь к князю де Вентимилле или к князю де Каттолика.

– Будь по-твоему, – сказал князь. – В жизни не видел такого привередливого бандита. Бездельник вроде тебя может меня с ума свести, и я удаляюсь, дабы остаться при своем рассудке. Прощай!

– Прощайте, господин, и да хранит вас святая Розалия!

Князь удалился, опустив руки в карманы замшевой куртки и насвистывая свой любимый мотив. Бруно смотрел ему вслед, и только когда князь скрылся из виду, он, в свою очередь, спустился с горы, тяжело вздохнув.

На следующий день хозяин сожженного постоялого двора получил из рук Али триста унций князя де Бутера.

VI

Вскоре после описанного нами разговора Бруно узнал, что повозка с ценным грузом должна выехать из Мессины в Палермо. Ее охранять поручено четверым жандармам во главе с бригадиром. То был выкуп князя де Монкада-Патерно, но благодаря хитрости, делавшей честь финансовому гению Фердинанда Четвертого, выкуп должен был увеличить неаполитанский бюджет, а не обогатить казну неверных. Впрочем, вот эта история в том виде, в каком я ее услышал, – она столь же занятна, сколь и достоверна. Уместно будет рассказать ее читателям, к тому же она даст представление о том, с каким простодушием подчас взимались налоги в Сицилии.

В начале этого повествования уже упоминалось, что князь де Монкада-Патерно был взят в плен берберскими корсарами возле деревни Фугалло по возвращении из Пантеллерии. Князя отвезли вместе со свитой в Алжир, где он согласился уплатить за себя самого и своих людей пятьсот тысяч пиастров (или два с половиной миллиона французских франков): половина этого выкупа подлежала оплате до его отъезда, а половина после того, как он вернется в Сицилию. Князь написал своему управляющему, чтобы уведомить его о случившемся и потребовать скорейшей высылки двухсот пятидесяти тысяч пиастров – цены его свободы. Так как князь де Монкадо-Патерно был одним из богатейших вельмож Сицилии, потребная сумма была без труда найдена и срочно отослана в Африку. Как истый последователь пророка алжирский дей выполнил свое обещание и тут же отпустил князя, взяв с того слово выслать в течение года оставшиеся двести пятьдесят тысяч. Князь вернулся в Сицилию. Он усердно собирал деньги для последнего взноса, когда в дело вмешался Фердинанд Четвертый, менее всего желавший, чтобы во время войны с Францией его подданные обогащали врагов Сицилии, и приказал внести рекомые двести пятьдесят тысяч пиастров в мессинскую казну. Князь де Патерно был одновременно человеком чести и законопослушным подданным: он подчинился приказу короля и послушался голоса совести. Понятно, что выкуп обошелся ему в семьсот пятьдесят тысяч пиастров, две трети которых были посланы корсару-мусульманину, а треть передана в Мессину в собственные руки де Карини, доверенного лица пирата-христианина. Вот эту сумму и решил послать вице-король в Палермо, резиденцию правительства, под охраной четырех жандармов и одного бригадира. Последнему было поручено, кроме денег для короля, передать письмо от князя де Карини его возлюбленной Джемме с просьбой отправиться в Мессину, где вице-короля удерживают дела государственной важности.

Вечером того дня, когда повозка с ценным грузом должна была миновать Баузо, Бруно отвязал своих четырех корсиканских псов, вышел с ними из деревни, где был признанным повелителем и хозяином, и устроил засаду у дороги между Дивьето и Спадафорой. Его ожидание длилось уже около часа, когда послышался топот всадников и стук колес. Паскуале проверил, в порядке ли карабин, убедился, что стилет мягко ходит в ножнах, свистнул собак, которые тут же прибежали и легли у его ног, и встал посреди дороги. Через несколько минут из-за поворота выехала повозка под охраной жандармов. Когда до незнакомца посреди дороги оставалось шагов пятьдесят, жандармы, заметив его, крикнули:

– Кто здесь?

– Паскуале Бруно, – ответил бандит.

По особому свистку хозяина замечательно выдрессированные псы поняли, что от них требуется, бросились навстречу маленькому отряду. От одного имени Паскуале четверо жандармов убежали: собаки, конечно, погнались за ними. Бригадир, оставшись один, выхватил из ножен саблю и направил коня прямо на бандита.

Паскуале приложил карабин к плечу и стал целиться так медленно и хладнокровно, будто стрелял по мишени: он решил выпустить заряд только тогда, когда всадник окажется от него шагах в десяти, но не успел он спустить курок, как лошадь с седоком рухнули на землю. Оказалось, что Али незаметно последовал за Бруно и, увидев, что бригадир собирается напасть, по-змеиному подполз к лошади врага и ятаганом перерезал ее коленные сухожилия. Всадник не успел опомниться, как его конь быстро и неожиданно упал, бригадир ударился головой о землю и лишился чувств.

Убедившись, что опасность миновала, Паскуале подошел к бригадиру. С помощью Али он перенес его в повозку, которую всего минуту назад тот пытался защищать, и, передав вожжи юному арабу, велел ему доставить и бригадира, и повозку в свою резиденцию. Сам же он направился к раненой лошади, отстегнул карабин, прикрепленный к седлу, вынул из седельных сумок бумаги, свернутые в трубку, свистнул собак, которые прибежали с окровавленными мордами, и отправился вслед за своей богатой добычей. Войдя во двор маленькой крепости, он запер за собой дверь, взвалил на плечи бесчувственное тело бригадира, внес его в комнату и положил на матрас, на котором любил отдыхать, не раздеваясь. Далее, то ли по рассеянности, то ли по неосторожности, он поставил в угол карабин бригадира и вышел из комнаты.

Пять минут спустя бригадир очнулся, осмотрелся, ничего не понял и, думая, что это сон, ощупал себя. Тут он почувствовал боль в голове, поднес руку ко лбу и, заметив на ней кровь, догадался, что ранен. Рана помогла ему собраться с мыслями – он вспомнил, что был арестован одним-единственным человеком, подло брошен подчиненными и что в ту самую минуту, когда он хотел расправиться с разбойником, лошадь под ним упала как подкошенная. После этого он уже ничего не помнил.

Бригадир был славный малый, он почувствовал всю тяжесть лежащей на нем ответственности, и сердце его сжалось от стыда и гнева. Внимательно оглядев комнату, он попытался уяснить себе, где находится, но окружающее было ему незнакомо. Он встал, подошел к окну и увидел, что оно выходит в поле. Теперь перед ним блеснул луч надежды: он решил вылезти из окна, сбегать за подмогой и расквитаться с бандитом. Он уже отворил окно, чтобы выполнить свое намерение, но, осмотревшись в последний раз, заметил карабин, стоявший неподалеку от изголовья покинутого им ложа. При виде оружия он почувствовал, что сердце бешено заколотилось у него в груди, теперь мысль о побеге сменилась другой мыслью. Он посмотрел, не подглядывает ли за ним кто-нибудь, и, убедившись, что никто его не видит и не может увидеть, поспешно схватил карабин, рискованное, но все же средство спасения, позволявшее ему немедля отомстить бандиту. Он открыл затвор, убедился, что порох насыпан, проверил шомполом, заряжен ли карабин, поставил его на прежнее место и снова лег, притворившись, будто еще пришел в себя. Едва он проделал все это, как вернулся Бруно. Он держал в руке горящую еловую ветку, которую бросил в очаг – тут же запылали сложенные там дрова, – затем открыл стенной шкаф, достал две тарелки, два стакана, две фляги вина и жареную баранью ногу, поставил все это на стол и, видимо, решил подождать, пока бригадир очнется, чтобы пригласить его на импровизированную трапезу.

Мы уже рассказывали о помещении, где происходила описываемая нами сцена: это была скорее длинная, чем широкая комната, с одним окном, с одной дверью и камином между ними. Бригадир, который служил теперь жандармским капитаном в Мессине, (он и описал нам все эти подробности) лежал неподалеку от окна, Бруно стоял перед камином, обратив невидящий взгляд на дверь, и, казалось, глубоко ушел в свои мысли.

Настала минута, которую ждал бригадир, решительная минута – теперь предстояло поставить на карту все, рискнуть головой, рискнуть жизнью. Бригадир приподнялся, оперся на левую руку и медленно протянул правую к карабину. Не спуская глаз с Бруно, он взял оружие между спусковой скобой и прикладом, потом на мгновение застыл, не решаясь пошевелиться, испуганный ударами собственного сердца, которые бандит наверняка услышал бы, если бы он не витал мысленно где-то очень далеко. Наконец, сообразив, что своими движениями выдает сам себя, бригадир постарался успокоиться, приподнялся, бросил последний взгляд на окно – единственный путь к отступлению, приставил карабин к плечу, тщательно прицелился, сознавая, что жизнь его зависит от этого выстрела, и спустил курок.

Бруно спокойно нагнулся, поднял что-то у своих ног, разглядел этот предмет на свету и повернулся лицом к бригадиру, потерявшему дар речи от изумления.

– Приятель, – сказал он ему, – когда вы вздумаете стрелять в меня, берите серебряные пули. Видите ли, все другие непременно сплющатся, как сплющилась вот эта. Впрочем, я рад, что вы очнулись. Я проголодался, и сейчас мы с вами поужинаем.

Бригадир застыл на месте, волосы стояли дыбом у него на голове, лоб был в поту. В ту же минуту дверь открылась и Али ворвался в комнату с ятаганом в руке.

– Все в порядке, мальчик, все в порядке, – сказал ему Бруно по-франкски, – бригадир разрядил свой карабин, только и всего. Ступай спать и не тревожься за меня.

Али вышел, ничего не ответив, и растянулся перед входной дверью на шкуре пантеры, которая служила ему постелью.

– Что же? Не слышали, что я вам сказал? – продолжал Бруно, обращаясь к бригадиру и наливая вино в оба стакана.

– Разумеется слышал, – проговорил бригадир, вставая, – и, раз я не сумел вас убить, я выпью с вами, будь вы хоть сам дьявол во плоти.

С этими словами он решительно подошел к столу, взял стакан, чокнулся с Бруно и залпом выпил вино.

– Как вас зовут? – спросил Бруно.

– Паоло Томмази, жандармский бригадир, к вашим услугам.

– Вот что, Паоло Томмази, – продолжал Паскуале, кладя руку ему на плечо, – вы храбрый малый, и я собираюсь кое-что обещать вам.

– Что именно?

– Вы можете в одиночку заработать три тысячи дукатов, обещанных за мою голову.

– Мысль недурна.

– Да, но ее надо зрело обдумать, – ответил Бруно. – А пока что – ведь жить мне еще не надоело – давайте-ка сядем к столу и все-таки поужинаем. О серьезных делах поговорим после.

– Вы позволите мне перекреститься перед ужином? – спросил Томмази.

– Разумеется, – ответил Бруно.

– Дело в том… Одним словом, я боюсь, как бы крестное знамение не обеспокоило вас. Всякое бывает.

– Нет, друг мой, не беспокойтесь. Это меня нисколько не обеспокоит.

Бригадир перекрестился, сел за стол и приступил к бараньей ноге, как приступает к еде человек, совесть которого вполне чиста, – несмотря на непростую и непонятную обстановку, он сделал все, что может сделать честный солдат. Бруно не отставал от него, и, видя, как эти два человека едят за одним столом, пьют из одной бутылки, опустошают одно и то же блюдо, никто не поверил бы, что всего какой-нибудь час назад они сделали все возможное, чтобы убить один другого.

Наступило недолгое молчание, вызванное отчасти важным занятием, которому предавались сотрапезники, отчасти думами, что не давали покоя им обоим. Паоло Томмази первый нарушил его, в надежде выразить мучившую его мысль.

– Приятель, – сказал он, – кормите вы на славу, что правда, то правда, да и вино у вас отменное, с этим нельзя не согласиться. К тому же угощаете вы как хлебосольный хозяин. Все это так… Но, признаться, я нашел бы угощение куда более вкусным, если бы знал, когда выберусь отсюда.

– Думается мне, что завтра утром.

– Разве я не ваш пленник?

– Пленник? Да на кой черт вы мне нужны?

– Гм… – пробормотал бригадир, – должно быть, дела мои не так уж плохи. Но, – продолжал он с отчетливо видимой тревогой, – это еще не все.

– Вас еще что-нибудь беспокоит?

– Беспокоит, да… – сказал бригадир, разглядывая лампу сквозь стекло стакана, – беспокоит… это довольно щекотливый вопрос.

– Говорите, я слушаю.

– Вы не рассердитесь?

– Мне кажется, вы имели возможность разглядеть уже мой характер.

– Вы не обидчивы, верно, и я в этом убедился. Итак, я хочу сказать, что на дороге есть, вернее был… что я не один был на дороге…

– Конечно, с вами были четверо жандармов.

– Да не о них толк. Я говорю о… некоем фургоне. Вот в чем загвоздка.

– Он во дворе, – ответил Бруно, в свою очередь разглядывая лампу сквозь стекло своего стакана.

– Догадываюсь, что он именно там, – сказал бригадир, – но, видите ли, я не могу покинуть вас один, без этого фургона.

– И поэтому вы уедете вместе с ним.

– И он окажется в целости и сохранности?

– Я бы так не сказал, приятель, – проговорил Бруно. – Однако недостача будет невелика… Невелика по сравнению с общей суммой, конечно. Я возьму лишь то, что мне крайне необходимо.

– Вы сильно стеснены в деньгах?

– Мне нужны всего триста унций.

– Что же, это разумно, – сказал бригадир, – очень многие на вашем месте были бы менее щепетильны, чем вы.

– И можете не сомневаться, я дам вам расписку.

– Да, по поводу расписки, – воскликнул бригадир, вставая. – У меня в седельных сумках были бумаги.

– Не беспокойтесь, – заметил Бруно, – вот они.

– О, спасибо, вы оказали мне огромную услугу.

– Понимаю, – проговорил Бруно, – я успел убедиться в их важности. Первая из них ваш диплом бригадира: я засвидетельствовал на нем, что вы доблестно вели себя и вас следовало бы произвести в унтер-офицеры. Вторая бумага содержит описание моей особы. Я позволил себе внести туда кое-какие исправления, так, например, в разделе особых примет прибавил слово incantato. Наконец, третья бумага – письмо его светлости к графине Джемме де Кастель-Нуово. Я так признателен этой даме, ведь она отдала в мое распоряжение этот дворец, и не хочу мешать ее любовной переписке. Итак, вот ваши бумаги, любезный. Выпьем последний глоток за ваше здоровье и пожелаем друг другу спокойной ночи. Завтра, в пять утра, вы отправитесь в дорогу. Поверьте мне, путешествовать днем куда безопаснее, чем ночью. Со мной вам повезло, но ведь вы можете попасть и в другие руки.

– Должно быть, вы правы, – сказал Томмази, пряча бумаги. – Сдается мне, что вы гораздо честнее многих честных людей из моих знакомых.

– Весьма польщен. И рад, что у вас составилось обо мне столь лестное мнение, – это поможет вам спокойно уснуть. Кстати, хочу вас предупредить: не спускайтесь во двор, иначе мои псы растерзают вас.

– Благодарю за совет, – ответил бригадир.

– Спокойной ночи, – сказал Бруно.

Он вышел из комнаты, предоставив бригадиру либо продолжить трапезу, либо лечь спать.

Ровно в пять часов утра, как и было условлено, Бруно вошел в комнату своего гостя: тот уже встал и был готов к отъезду. Хозяин дома спустился вместе с ним по лестнице и проводил его до ворот. Бригадир увидел запряженную повозку и превосходную верховую лошадь в сбруе, перенесенной с коня, которого искалечил Али. Бруно попросил Томмази, которого назвал своим другом, принять от него на память этот подарок. Бригадир не заставил себя просить: он вскочил на коня, стегнул лошадей, впряженных в повозку, и уехал, явно восхищенный своим новым знакомым.

Бруно смотрел ему вслед: когда бригадир отъехал уже шагов на двадцать, он крикнул вдогонку:

– Главное, не забудьте передать прекрасной графине Джемме письмо князя де Карини.

Томмази утвердительно кивнул и скрылся за поворотом дороги. Теперь, если читатели спросят нас, почему Паскуале Бруно не был убит выстрелом из карабина Паоло Томмази, мы ответим им словами синьора Чезаре Алетто, нотариуса из Кальварузо:

– Думаю, что, подъезжая к своей резиденции, бандит из предосторожности разрядил карабин.

Что же касается Паоло Томмази, он всегда считал, что тут не обошлось без колдовства.

Мы передаем оба эти мнения на суд читателей и предоставляем им полную возможность выбрать из них то, которое придется им более по вкусу.

VII

Легко понять, что слухи об этих подвигах распространились за пределами области, подлежащей юрисдикции властей Баузо. По всей Сицилии только и разговоров было, что об отважном разбойнике, который захватил крепость Кастель-Нуово и, как орел, спускается оттуда в долину, чтобы нападать на знатных и богатых и защищать обездоленных и несчастных. Вот почему не было ничего удивительного в том, что имя нашего героя многократно упоминалось на костюмированном балу князя де Бутера, в его прекрасном дворце на площади Морского министерства.

Зная нрав князя, легко понять, сколь великолепны бывали такие празднества. Собственно, мы уже упоминали об этом. Но этот вечер превзошел все, о чем только можно было мечтать, – то была поистине воплощенная арабская сказка. Недаром воспоминание о нем поныне живо в Палермо, хотя Палермо и сам слывет городом чудес.

Представьте себе роскошные залы, стены которых снизу доверху увешаны зеркалами: из одних залов выходишь в обширные зеленые беседки с паркетным полом, с потолка которых свисают грозди превосходного сиракузского или липарского винограда. Другие же залы ведут на площадки, обсаженные апельсиновыми и гранатовыми деревьями в цвету или покрытых плодами. И беседки, и площадки предназначены для танцев: первые для английской жиги, вторые для французских контрдансов. Вальс же танцуют вокруг двух обширных мраморных бассейнов, в каждом из которых бьет восхитительный фонтан. От всех танцевальных площадок расходятся посыпанные золотом дорожки. Они ведут к небольшому возвышению, окруженному серебряными резервуарами со всевозможными напитками. Гости вкушают из них под сенью деревьев, усыпанных вместо настоящих плодов засахаренными фруктами. На вершине этого возвышения размещен крестообразный стол с тончайшими яствами, которые то и дело возобновляются при помощи хитроумного механизма. Музыканты невидимы: лишь звуки инструментов долетают до приглашенных – кажется, будто слух их услаждают воздушные феи.

Осталось оживить эту волшебную декорацию. Пусть же читатель вообразит на ее фоне очаровательных женщин и изысканнейших кавалеров колдовского Палермо, в костюмах, что великолепнее и причудливее один другого. Кто-то с маской на лице, кто-то с маской в руках. Все они вдыхают ароматный воздух, пьянеют от музыки невидимого оркестра, грезят или беседуют о любви. Как бы ни было прекрасно это видение, читатель, вообразивший это все же будет далек от той картины, что еще сохранилась в памяти стариков, которых я повстречал в Палермо, то есть через тридцать два года после описываемого нами вечера.

Среди групп приглашенных, прогуливающихся по аллеям и гостиным, особое внимание вызывала прекрасная Джемма в сопровождении свиты, которую она увлекла за собой, подобно тому как небесное светило увлекает свои спутники. Графиня только что появилась на балу в обществе пяти человек, одетых, как и она, в костюмы молодых женщин и вельмож, которые поют и веселятся на великолепной фреске живописца Орканья в пизанской Кампо-Санто в то время, как смерть стучится к ним в двери. Это одеяние тринадцатого века, одновременно наивное и изящное, казалось, было создано, чтобы подчеркнуть пленительную соразмерность фигуры графини, шествовавшей среди восторженного шепота под руку с самим князем де Бутера в костюме мандарина.

Он встретил графиню у парадного подъезда и теперь собирался представить ее, как он говорил, дочери китайского императора. Высказывая разные догадки насчет этой новой затеи, гости спешили вслед за ним, и процессия росла с каждым шагом. Князь остановился у входа в пагоду, охраняемую двумя китайскими солдатами, которые тут же открыли двери одного из покоев, обставленных в экзотическом вкусе, где сидела на возвышении княгиня де Бутера в китайском костюме, стоившем тридцать тысяч франков. Едва увидев графиню, она поднялась к ней навстречу, окруженная офицерами, мандаринами и обезьянами – персонажами, соревнующимися в блистательности, омерзительности или забавности. В этом зрелище было так много феерически восточного, что гости, пусть и привыкшие к блеску и роскоши, не могли сдержать выкрики удивления. Они окружили принцессу, трогали ее платье, украшенное драгоценными каменьями, раскачивали золотые колокольчики на ее остроконечной шляпе и, на минуту даже забыв о прекрасной Джемме, занялись исключительно хозяйкой дома. Все хвалили ее костюм, восхищались ею, и среди этого хора похвал и восторгов выделялся своим рвением капитан Альтавилла в парадном мундире. Князь подумал, что мундир свой капитан надел в качестве маскарадного костюма (заметим, что князь де Бутера продолжал кормить капитана обедами – к вящему отчаянию честного мажордома).

– А что вы скажете о дочери китайского императора, графиня? – спросил князь де Бутера графиню де Кастель-Нуово.

– Я скажу, – ответила Джемма, – что, к счастью для его величества Фердинанда Четвертого, князь де Карини находится в Мессине. Зная его характер, я полагаю, что за один взгляд принцессы он мог бы отдать ее отцу Сицилию, а это заставило бы всех нас прибегнуть к новой «Сицилийской вечерне»…

В эту минуту к принцессе подошел князь де Монкада-Патерно в костюме калабрийского разбойника.

– Разрешите мне как подлинному знатоку, ваше императорское высочество, рассмотреть поближе ваш великолепный костюм.

– Богоподобная дочь солнца, – проговорил капитан Альтавилла, обращаясь к принцессе, – берегите золотые колокольчики, предупреждаю, вы имеете дело с Паскуале Бруно.

– Пожалуй, принцесса была бы в большей безопасности возле Паскуале Бруно, – заметил чей-то голос, – чем возле некоего всем известного сантафеде. Паскуале Бруно убийца, но не вор, бандит, но не карманник.

– Неплохо сказано, – заметил князь де Бутера.

Капитан прикусил язык.

– Кстати, – сказал князь де Каттолика, – вы слыхали о его дерзкой выходке?

– Кого?

– Рекомого разбойника Бруно.

– Нет, и что же он сделал?

– Захватил фургон с деньгами, который князь де Карини отправил в Палермо.

– Мой выкуп! – воскликнул князь де Патерно.

– Вы правы, ваше сиятельство. Вам не повезло.

– Не тревожьтесь, ваша светлость, – прозвучал тот же голос, который уже ответил Альтавилла, – Паскуале Бруно взял всего-навсего триста унций.

– Откуда вам это известно, господин албанец? – спросил князь де Каттолика, стоявший рядом с говорившим красивым молодым мужчиной двадцати шести или двадцати восьми лет в костюме жителя Вины.

– Слухом земля полнится, – небрежно ответил албанец, играя своим драгоценным ятаганом. – Впрочем, если ваша светлость желает получить более точные сведения, пусть обратится вот к этому человеку.

Тот, на кого указал албанец, кто возбудил всеобщее любопытство, был нашим старым знакомым Паоло Томмази. Верный своему слову, едва приехав в Палермо, он отправился к графине де Кастель-Нуово. Узнав же, что она на балу, он воспользовался своим званием посланца князя де Карини, чтобы проникнуть в сады князя де Бутера. Уже через мгновение он очутился в центре толпы гостей, которые забросали его вопросами. Но Паоло Томмази, как мы уже знаем, был человеком, которого нелегко смутить. Оттого он прежде всего передал графине письмо от вице-короля.

– Князь, – обратилась Джемма к хозяину дома, пробежав это послание, – вы и не подозревали, что даете прощальный вечер в мою честь. Вице-король приказывает мне прибыть в Мессину. Как верная подданная, я отправляюсь в путь не позже завтрашнего дня. Благодарю вас, милейший, – продолжала она, вручая полный кошелек Паоло Томмази, – можете идти.

Томмази попытался воспользоваться полученным разрешением, но гости окружили его столь плотным кольцом, что об отступлении нечего было и думать. Пришлось поддаться на просьбы, тем более, что условием его освобождения был всего лишь подробный рассказ о встрече с Паскуале Бруно.

Надо отдать ему справедливость, Томмази рассказал о нем чистосердечно и просто, как это присуще только истинно мужественным людям. Без всяких прикрас он поведал своим слушателям о том, как был взят в плен и отведен в крепость Кастель-Нуово, как безуспешно стрелял в бандита и как тот наконец отпустил его, подарив великолепного коня взамен того, которого бригадир потерял. Все выслушали эту невымышленную историю в полном молчании, говорившем о внимании, и о доверии к рассказчику. Исключение составил один лишь капитан Альтавилла, который поставил под сомнение правдивость честного бригадира. В это мгновение, к счастью для Паоло Томмази, сам князь де Бутера пришел ему на помощь.

– Готов биться об заклад, – заметил князь, – что в этом рассказе нет ни слова лжи: все описанные этим честным малым подробности, по-моему, вполне соответствуют характеру разбойника Бруно.

– А разве вы его знаете? – спросил князь де Монкада-Патерно.

– Я провел с ним целую ночь, – ответил князь де Бутера.

– Но где же?

– На ваших землях.

Тут настал черед князя де Бутера – он поведал, как встретился с Паскуале под Каштаном ста коней, как он, сам де Бутера, предложил Паскуале служить в его войсках и как тот отказался. Рассказал и о том, что дал ему взаймы триста унций. При этих словах Альтавилла не мог удержаться от смеха.

– И вы полагаете, господин, что он вернет вам долг? – спросил он.

– Уверен в этом, – ответил князь.

– Раз уж мы коснулись этой темы, – вмешалась в разговор княгиня де Бутера, – признайтесь, господа, нет ли среди вас еще кого-нибудь, кто видел рекомого разбойника Бруно, разговаривал с ним? Обожаю истории про разбойников: слушая их, я положительно умираю от страха.

– Его видела также графиня Джемма де Кастель-Нуово, – заметил албанец.

Джемма вздрогнула, а все гости вопросительно посмотрели на нее.

– Неужели это правда? – спросил князь.

– Да, – ответила Джемма дрожащим голосом, – но я предпочла бы позабыть об этом.

– Зато он ничего не забыл, – прошептал молодой человек.

Гости окружили графиню, которая напрасно попыталась избежать расспросов. Пришлось и ей рассказать о сцене, с которой мы начали нашу историю, описать, как Бруно проник в ее спальню, как князь стрелял в него и как Паскуале явился в день свадьбы Терезы и убил из мести ее мужа – эта история была страшнее всех остальных и глубоко взволновала слушателей. На собравшихся повеяло холодом, и, не будь всех этих нарядов и драгоценностей, трудно было бы поверить, что присутствуешь на празднестве.

– Клянусь честью, – воскликнул капитан Альтавилла, первым нарушивший молчание, – бандит только что совершил свое величайшее преступление – он испортил праздник нашего гостеприимного хозяина. Я готов простить ему все остальные злодеяния, но этого простить не могу. Клянусь своими погонами, я отомщу ему. С этой минуты я без устали буду преследовать его.

– Вы это говорите серьезно, капитан Альтавилла? – переспросил албанец.

– Да, клянусь честью! Заявляю перед всем обществом: я ничего так не желаю, как встретиться один на один с этим бандитом.

– Что ж, это весьма нетрудно, – холодно проговорил албанец.

– Тому же, кто сведет меня с ним, – продолжал Альтавилла, – я обещаю дать…

– Бесполезно назначать награду, капитан, я знаю человека, который согласится безвозмездно оказать вам эту услугу.

– А где же я встречусь с этим человеком? – спросил Альтавилла, пытаясь насмешливо улыбнуться.

– Соблаговолите следовать за мной, и я обязуюсь свести вас с ним.

С этими словами албанец направился к выходу, как бы приглашая капитана следовать за ним.

Капитан немного помедлил, но понял, что зашел слишком далеко, чтобы отступать: взгляды всех гостей были прикованы к нему. Он понял, нет, скорее почувствовал, что тень слабости навсегда погубит его в глазах общества – к тому же он принял это предложение за шутку.

– Что ж! – воскликнул он. – Чего не сделаешь ради прекрасных дам!

И последовал за албанцем.

– Знаете ли вы, кто этот молодой синьор, переодетый албанцем? – спросила графиня у князя де Бутера, голос ее при этом подозрительно дрожал.

– Понятия не имею, – отозвался князь. – Кто-нибудь знает его?

Гости переглянулись, но никто не ответил.

– С вашего позволения, – сказал Паоло Томмази, поднося руку к козырьку, – я знаю, кто это.

– Кто же он, отважный бригадир?

– Сам Паскуале Бруно, господин!

Графиня вскрикнула и лишилась чувств. Так подошло к концу празднество.

Час спустя князь де Бутера сидел за письменным столом в кабинете и приводил в порядок какие-то бумаги, когда к нему вошел торжествующий мажордом.

– В чем дело, Джакомо? – спросил князь.

– Я же говорил вам, господин…

– Что именно?

– Вы только поощряете его своей добротой.

– Кого это?

– Капитана Альтавилла.

– А что он сделал?

– Что сделал, господин? Ваша светлость, конечно, помнит о моем предупреждении. Я не раз говорил, что он кладет себе в карман серебряный прибор.

– Ну а дальше что?

– Прошу прощения! Но вы ответили, господин, что до тех пор, пока он берет лишь свой прибор, возражать против этого не приходится.

– Помню.

– Так вот сегодня, господин, он взял не только свой прибор, но и приборы своих соседей. Мне недостает целых восьми приборов!

– Что ж, это дело другое, – сказал князь.

Он взял листок бумаги и написал следующие строки:

«Князь Геркулес де Бутера имеет честь довести до сведения капитана Альтавилла, что не обедает больше у себя дома, и в силу этого непредвиденного обстоятельства он лишен удовольствия видеть его за своим столом, а посему просит господина Альтавилла принять скромный подарок, долженствующий хоть немного возместить тот урон, который это решение наносит его привычкам».

– Вот возьмите, – продолжал князь, вручая пятьдесят унций мажордому, – вы отнесете завтра и письмо, и деньги капитану Альтавилла.

Джакомо, знавший по опыту, что возражать князю бесполезно, поклонился и вышел. Князь спокойно продолжал разбирать бумаги. Прошло десять минут и он услышал какой-то шорох у двери кабинета. Подняв голову, он увидел человека, похожего на калабрийского крестьянина, – тот стоял на пороге, держа в одной руке шляпу, а в другой какой-то сверток.

– Кто здесь? – спросил князь.

– Я, господин, – ответил пришедший.

– Кто это «я»?

– Паскуале Бруно.

– Зачем пожаловал?

– Прежде всего, господин, – сказал Паскуале Бруно, подходя к князю и высыпая на его письменный стол содержимое своей шляпы, – прежде всего я хочу вернуть вам триста унций, которые вы так любезно дали мне взаймы. Деньги эти пошли на то дело, о котором я вам говорил: сожженный постоялый двор заново отстроен.

– Вижу, ты человек слова. Ей-богу, меня это радует.

Паскуале поклонился.

– Затем, – продолжал он после небольшой паузы, – я хочу вручить вам восемь серебряных приборов с вашими инициалами и гербом. Я нашел их в карманах у некоего капитана. Он, должно быть, украл их у вас.

– И ты возвращаешь мне краденое?! – воскликнул князь. – Забавно! Ну а что в этом свертке?

– В нем голова презренного человека, который злоупотреблял вашим гостеприимством, – сказал Бруно. – Я принес ее вам в доказательство моей вечной преданности.

С этими словами Паскуале Бруно развязал платок и, взяв за волосы окровавленную голову капитана Альтавилла, положил ее на письменный стол князя.

– На кой черт мне такой подарок? Что мне с ним делать? – воскликнул князь.

– Все, что пожелаете, господин, – ответил Паскуале Бруно.

После чего он поклонился и вышел.

Оставшись один, князь де Бутера несколько секунд не спускал глаз с головы мертвеца: он сидел, покачиваясь в кресле и насвистывая свой любимый мотив. Затем, что-то надумав, позвонил, – на этот звук явился мажордом.

– Джакомо, – сказал князь, – незачем тебе завтра утром идти к капитану Альтавилла. Разорви мое письмо, возьми себе пятьдесят унций и отнеси эту падаль на помойку.

VIII

В дни описываемых событий, то есть в начале 1804 года, Сицилия оставалась в полудиком состоянии, из которого ее вывели, хоть не полностью, король Фердинанд и оккупация англичан: шоссе, соединяющее сегодня Палермо с Мессиной и проходящее через Таормину и Катанию, еще не было проложено, и единственная, пусть и не весьма хорошая, но сносная дорога между этими двумя городами шла по берегу моря через Термини и Чефалу. Ныне, заброшенная ради своей молодой соперницы, эта старая дорога привлекает только художников, которые вдоль нее находят немало прекрасных видов. Сейчас, как и прежде путешествовать по этой дороге без единой почтовой станции можно тремя способами: верхом на муле, в паланкине с парой лошадей и в собственной карете, предварительно выслав вперед перекладных, которые будут ожидать путника через каждые пятнадцать миль.

Все это мы рассказали для того, чтобы объяснить, почему графине Джемме де Кастель-Нуово перед отъездом в Мессину, куда ее вызвал князь де Карини, предстояло выбрать один из этих способов. Ехать верхом на муле чересчур утомительно, путешествие в паланкине, помимо всех иных неудобств, главное из которых медлительность, грозило неприятностью совсем иного рода, а именно вызывало морскую болезнь. Неудивительно, что, особо не колеблясь, графиня выбрала карету и заранее выслала перекладных в те четыре пункта, где намеревалась остановиться: в Термини, Чефалу, Сант-Агату и Мелаццо.

Кроме этой предосторожности, относящейся только к способу передвижения, отдельному курьеру было поручено принять и другие меры: запасти в указанных пунктах как можно больше провизии. Это весьма разумный поступок и мы настоятельно рекомендуем всем, кто путешествует по Сицилии, поступать подобным образом – на постоялых дворах зачастую нечего есть, и обычно не хозяева кормят постояльцев, а, наоборот, постояльцы кормят хозяев. Вот почему первый и самый разумный совет, который вам дадут при появлении в Мессине и при выезде из нее, как исходной точки большинства поездок по стране, – запастись провизией, купить кухонные принадлежности и нанять повара. Это обычно увеличивает вашу свиту на двух мулов и одного человека – по простоте за них возьмут одну и ту же цену – и повышает расходы на три дуката в день. Напористые опытные в странствиях англичане покупают еще и третьего мула, которого нагружают палаткой. Несмотря на нашу любовь к этой великолепной стране, следует признать, что такая предосторожность пусть и не столь необходима, как все остальные, но все же весьма разумна. Кроме того, стоит принять во внимание плачевное состояние постоялых дворов, где наблюдается отсутствие животных, необходимых для удовлетворения насущных нужд постояльца, и в баснословных количествах тех животных, которые причиняют ему мучения. Последних из рекомых животных такое обилие, что мы встречали путешественников, заболевших от недостатка сна, а первых такое блистательное отсутствие, что мы видели англичан, которые, исчерпав все запасы съестного, со всей серьезностью обсуждали вопрос, не съесть ли им своего повара, ставшего теперь совершенно бесполезным. Вот до какого печального состояния в 1804 году от рождества Христова была доведена плодородная Сицилия, кормившая во времена императора Августа всю Римскую империю теми излишками провизии, что оставались невостребованными ее двенадцатью миллионами жителей.

Неведомо, был ли знатоком истории Сицилии путешественник, для которого готовился ужин на постоялом дворе делла Кроче, недавно отстроенном благодаря тремстам унциям князя де Бутера и расположенном между Фикаррой и Патти, на дороге, что ведет из Палермо в Мессину. Однако можно сказать, что он отличался редкой наблюдательностью и превосходно знал современную ему Сицилию. Усердие трактирщика и его жены, которые под наблюдением приезжего повара жарили рыбу, дичь и домашнюю птицу, показывало: тот, для кого были пущены в ход сковородки, вертела и духовка, не только не желает лишать себя необходимого, но и не является противником излишества. Он приехал сюда из Мессины, путешествовал в собственной карете и остановился в этой гостинице, потому что местоположение ему понравилось. Он сразу же вынул из своего сундука все, что необходимо подлинному сибариту и заядлому туристу, от простынь до столового серебра, от хлеба до вина. Он велел отвести себе лучшую комнату, он зажег благовония в серебряной курильнице и в ожидании ужина возлежал на розовом турецком ковре и курил трубку с янтарным чубуком, набитую лучшим синайским табаком.

С величайшим вниманием он следил за клубами душистого дыма, поднимавшегося и сгущавшегося под потолком, когда дверь в комнату отворилась, и на ее пороге остановился трактирщик в сопровождении ливрейного лакея графини де Кастель-Нуово.

– Ваше превосходительство, – проговорил достойный хозяин трактира, кланяясь до самой земли.

– Ну что там еще? – с явным мальтийским акцентом бросил, не оборачиваясь, путешественник.

– Ваше превосходительство, прибыла графиня Джемма де Кастель-Нуово…

– И что с того?

– Госпоже графине пришлось остановиться на моем скромном постоялом дворе…

– Дело в том, что одна из лошадей ее сиятельства захромала и продолжать путь нельзя, – добавил лакей.

– Дальше что?

– Госпожа графиня этой случайности сегодня утром предвидеть не могла, когда выехала из Сант-Агаты: она собиралась остановиться в Мелаццо. Там ее ожидают свежие лошади, а у нее с собой нет ничего съестного.

– Передайте графине, что мой повар и мои припасы к ее услугам.

– Приношу вам глубочайшую благодарность от имени моей госпожи, ваше превосходительство, – с поклоном произнес слуга. – Ее сиятельству, вероятно, придется провести ночь на этом постоялом дворе, ибо за свежими лошадьми надобно будет послать в Мелаццо, а у госпожи графини нет с собой ни посуды, ни белья. Поэтому она велела спросить, не будете ли вы, ваше превосходительство, столь любезны…

– Передайте графине мою нижайшую просьбу, – прервал его путешественник, – занять эту спальню со всем, что в ней находится. Я же, так уж распорядилась судьба, привык к неудобствам и лишениям, а потому удовольствуюсь первой попавшейся комнатой. Итак, передайте графине, что это помещение к ее услугам. А наш достойный господин трактирщик постарается подыскать мне какую-нибудь комнату получше.

С этими словами путешественник встал и последовал за трактирщиком, а слуга спустился во двор, чтобы передать графине просьбу любезного странника.

Джемма отнеслась к этому предложению, как королева, принимающая дань уважения подданного, а не как женщина, которой оказывает услугу незнакомый человек. Она так привыкла, что все подвластно ее воле, все покоряется звуку ее голоса, все повинуется взмаху ее руки, что нашла чрезвычайную любезность путешественника совершенно естественной и даже привычной. Говоря по секрету, она была так прелестна, когда, опираясь на руку своей камеристки, направлялась в предоставленную ей комнату, что весь мир мог бы пасть к ее ногам.

На графине был весьма элегантный дорожный костюм. Он напоминал короткую амазонку, облегающую грудь и плечи, и был отделан спереди шелковыми брандебурами. Для защиты от холодного горного воздуха вокруг шеи было обернуто кунье боа – украшение, еще неизвестное в те годы, но которое с тех пор вошло у нас в моду. Боа было куплено князем де Карини у мальтийского торговца, привезшего его из Константинополя. Голову графини украшала черная бархатная шапочка, похожая на чепчик, из-под которой выбивались великолепные волосы, завитые на английский манер, хотя честнее будет сказать, что это графиня собой украшала свой дорожный костюм.

Красавица ожидала увидеть спальню, приготовленную надлежащим образом, чтобы принять ее. Однако она была поражена роскошью, с которой неизвестный путешественник постарался скрасить бедность помещения: все туалетные принадлежности были серебряные, на столе лежала скатерть из тончайшего полотна, а восточные благовония, горевшие на камине, казалось, сделали бы честь и сералю.

– Клянусь, Джидза, поистине я родилась под счастливой звездой, – заметила графиня. – Подумать только: неловкий слуга плохо подковал лошадей, я вынуждена остановиться посреди дороги, и в этот миг неведомый мне добрый гений, пожалев меня, воздвигает этот сказочный дворец.

– Госпожа графиня не догадывается, кто этот добрый гений?

– Нет, даже не могу представать.

– Мне кажется, синьора, вам следовало бы догадаться.

– Увы, Джидза, – проговорила графиня, опускаясь на стул, – я понятия об этом не имею. А о ком подумала ты?..

– Я подумала… Да простит мне госпожа графиня, хотя думать так вполне естественно.

– Говори же!

– Я подумала, что его светлость, вице-король, зная, что госпожа графиня находится в дороге, не мог дождаться ее приезда и…

– Ты знаешь, твоя догадка весьма похожа на истину. Да, такое вполне возможно. В самом деле, кто еще мог бы с таким вкусом приготовить спальню, а затем уступить ее мне? Но я прошу тебя об этом молчать. Если это его сюрприз, я хочу полностью насладиться им, хочу изведать всю гамму чувств, вызванных неожиданным появлением Родольфо. Итак, давайте договоримся: он тут ни при чем, все это дело рук какого-то неизвестного путешественника… Оставь при себе свои догадки и позволь мне далее удивляться всему происходящему. К тому же, если это действительно был бы Родольфо, я бы первая догадалась об этом, а вовсе не ты… Как он добр ко мне, мой Родольфо!.. Он предупреждает все мои желания… Как он любит меня!..

– А ужин, так заботливо приготовленный, неужели вы думаете?

– Тсс!.. Я ничего не думаю, ровно ничего, я пользуюсь дарами, ниспосланными мне богом, и благодарю за них только бога. Взгляни на это столовое серебро, какая прелесть! Если бы мне не попался в пути этот благородный незнакомец, я просто не смогла бы есть из простого прибора. А эта серебряная чашка с позолотой… Можно подумать, что ее сделал сам Бенвенуто! Мне хочется пить, Джидза.

Камеристка, наполнив чашку водой, добавила туда несколько капель драгоценной липарской мальвазии. Графиня сделала два-три глотка, более для того, чтобы дотронуться до чашки губами, чем оттого, что ей и в самом деле хотелось пить. Путем этого ласкового прикосновения, она словно пыталась почувствовать, действительно ли любовник дал распоряжения, уважая ее потребности в роскоши и великолепии. Ведь если человек приучен к такому с детства, сия потребность превращается в необходимость.

Подали ужин. Графиня ела так, как едят изящные благовоспитанные женщины: едва прикасаясь к блюдам, как колибри, пчелы или бабочки. Рассеянная и несколько озабоченная, Джемма не отрывала взгляда от двери, и каждый раз, как та отворялась, она вздрагивала, глаза ее увлажнялись и ей становилось трудно дышать. Однако постепенно она впала в состояние сладкой истомы, причину которой сама не могла понять. Джидза встревожилась, заметив это.

– Госпоже графине нездоровится?

– Нет-нет, – ответила Джемма едва слышно. – Ты не находишь, что от этих благовоний слегка кружится голова?

– Не желает ли госпожа графиня, чтобы я отворила окно?

– Ни в коем случае! Мне кажется, что я вот-вот умру, но отчего-то я думаю, что такая смерть была бы очень приятна. Сними с меня шляпу – она давит на голову, мне тяжело в ней.

Джидза повиновалась. Длинные волосы графини роскошными волнистыми прядями пали до самой земли.

– Неужели, Джидза, ты не чувствуешь того же, что я? Что за неведомое блаженство! Словно небесная благодать струится по моим жилам, можно подумать, будто я выпила волшебный напиток. Помоги мне встать и добраться до зеркала.

Джидза, поддерживая графиню, довела ее до камина. Остановившись перед ним, Джемма облокотилась на каминную доску, опустила голову на руки и взглянула на свое отражение.

– А теперь, – проговорила она, – вели унести все это, раздень меня и оставь одну.

Камеристка повиновалась. Лакеи графини убрали со стола, и, когда они, закончив, вышли, Джидза выполнила вторую часть приказания своей хозяйки, по-прежнему стоящей у зеркала. Графиня едва шевелилась: она томно подняла сначала одну руку, а затем другую, чтобы горничная могла довести свое дело до конца. Госпожа словно была погружена в сон наяву – она вряд ли заметила, что камеристка закончила с нарядом хозяйки и вышла, оставив графиню одну.

В состоянии, похожем на сомнамбулическое, графиня машинально приготовилась ко сну, легла в кровать и, облокотясь на изголовье, несколько мгновений не спускала глаз с двери. Но, несмотря на все старания побороть сон, веки ее вскоре отяжелели, глаза закрылись, она опустилась на подушку и, глубоко вздохнув, прошептала имя Родольфо.

Проснувшись на следующее утро, Джемма вытянула руку, ожидая найти кого-то рядом с собой, но она была одна. Она обвела глазами комнату, затем взгляд ее остановился на столике возле кровати – на нем лежало незапечатанное письмо. Она взяла листок и прочла следующее:

Госпожа графиня, я мог бы отомстить вам как разбойник, но предпочел доставить себе королевское удовольствие. Для того же, чтобы, пробудившись, вы не подумали, будто видели сон, я оставил вам доказательство истинности всего случившегося: посмотритесь в зеркало.
Паскуале Бруно

Джемма почувствовала, как дрожь пробежала по ее телу и на лбу выступил холодный пот. По привычке она протянула руку к колокольчику, но тут же отдернула руку: инстинкт подсказал ей, что звать не следует. Графиня собрала все свои силы, соскочила с кровати, подбежала к зеркалу и вскрикнула: ее голова и брови были начисто выбриты.

Она тотчас же закуталась в шаль, поспешила сесть в карету и велела сию же секунду возвращаться в Палермо.

Приехав, она написала князю де Карини, что ее духовник во искупление грехов приказал ей сбрить волосы и брови и на год поступить в монастырь.

IX

Первого мая 1805 года в замке Кастель-Нуово царило веселье: Паскуале Бруно, находясь в прекрасном расположении духа, угощал ужином одного из друзей по имени Плачидо Мели – честного контрабандиста из деревни Джессо и двух девок, которых тот привез из Мессины, чтобы с особой приятностью провести ночь. Подобное дружеское внимание явно тронуло Бруно. Не желая оставаться в долгу у столь предупредительного приятеля, он решил задать настоящий пир: из подвалов маленькой крепости были извлечены лучшие вина Сицилии и Калабрии, первейшие повара Баузо трудились на кухне, и в ход была пущена та своеобразная роскошь, которая порой так нравилась герою нашей истории. Веселье било ключом, хотя сотрапезники лишь приступили к ужину. В это время Али принес Плачидо записку от какого-то крестьянина из Джессо. Плачидо прочел ее и с досадой скомкал в руках.

– Чтоб ему пусто было! – воскликнул он. – Ну и время же выбрал, негодяй!..

– Кто такой?

– Да капитан Луиджи Кама из Вилла-Сант-Джовани, чтоб его черт побрал!

– Тот Луиджи, что поставляет нам ром? – переспросил Бруно.

– Он самый, – ответил Плачидо. – Он пишет, что ждет меня на берегу моря, вся поклажа с ним и он хочет отделаться от нее, пока таможенники не пронюхали о его приезде.

– Дело прежде всего, дружище, – сказал Бруно. – Я тебя подожду. Кампания у нас собралась приятная. Будь спокоен, если не слишком задержишься, найдешь на столе немало всяких угощений. Напьешься, наешься, да и после тебя еще останется.

– Работы там на час самое большее, – продолжал Плачидо, соглашаясь с доводами хозяина дома. – А море всего в пятидесяти шагах отсюда.

– Перед нами же целая ночь, – заметил Паскуале.

– Приятного аппетита, приятель.

– Желаю удачи, друг.

Плачидо вышел, Бруно остался с двумя девицами. Как он и обещал своему гостю, веселье за столом ничуть не пострадало от отсутствия контрабандиста. Бруно был любезен с обеими дамами, разговор, жесты становились все оживленнее. И тут дверь отворилась и вошел новый посетитель. Паскуале обернулся и узнал мальтийского коммерсанта, о котором мы уже не раз упоминали, – Бруно был одним из лучших его клиентов.

– А, это вы? Добро пожаловать, особенно если вы принесли сласти, которые так любят в гаремах, латакию и тунисские покрывала. Вот две одалиски, которые ждут, чтобы я бросил им платок. Они, конечно, обрадуются, если он будет с золотой вышивкой. Кстати, ваш опиум творит чудеса.

– Весьма этому рад, – ответил мальтиец, – но я пришел не для того, чтобы торговать. Меня привело совсем иное дело.

– Ты пришел поужинать? Раз так, садись вот тут, и я еще раз скажу тебе «добро пожаловать». Это королевское место: ты будешь сидеть напротив бутылки и между двумя дамами.

– Вино превосходно, в этом нет никакого сомнения, а дамы очаровательны, – ответил мальтиец, – но я должен сообщить вам нечто очень важное.

– Мне?

– Да, вам.

– Так говори.

– Нет, я могу сказать это только с глазу на глаз.

– Секреты отложим на завтра, мой достойный командор.

– Однако время не терпит.

– В таком случае говори перед нами: здесь только свои. К тому же, я взял за правило не утруждать себя, когда мне весело, даже если дело идет о моей жизни.

– Речь именно об этом.

– Плевать! – воскликнул Бруно, наполняя стакан. – Бог не оставит в беде честного человека. За твое здоровье, командор.

Мальтиец опорожнил налитый ему стакан.

– Превосходно, а теперь садись и начинай свой секретный рассказ, мы слушаем.

Торговец понял, что придется выполнить прихоть хозяина дома, и сел за стол.

– Так-то лучше, – сказал Бруно, – ну, выкладывай свои новости.

– Вам, конечно, известно, что арестованы судьи селений Кальварузо, Спадафора, Баузо, Сапонаро, Давьето и Ромита?

– Слышал что-то в этом роде, – беззаботно проговорил Паскуале Бруно, выпив стакан марсалы, бархатной сицилийской мадеры.

– И вам известна причина их ареста?

– Догадываюсь. Должно быть, князь де Карина, раздосадованный решением своей любовницы, уединившейся в монастыре, нашел, что судьи избыточно медлительны и слишком затянули с арестом некоего Паскуале Бруно. А ведь его голова оценена в три тысячи дукатов. Так ли?

– Да, именно так.

– Как видишь, я и так все знаю.

– И все же вы можете кое-чего не знать.

– Один Бог велик и всеведущ, как говорит Али. Однако продолжай – я готов сознаться в своем невежестве и с радостью услышу что-нибудь интересное.

– А далее история такова: все шесть судей, объединившись, внесли по двадцати пяти унций. Иначе говоря, в общей кассе нынче лежат сто пятьдесят унций.

– Или тысяча восемьсот девяносто ливров, – подхватил Бруно с прежней беззаботностью. – Вот видишь: если я и не веду бухгалтерских записей, то вовсе не потому, что не умею считать… Что же далее?

– Далее они обратились к двоим или троим вашим приятелям из тех, кого вы встречаете чаще всего, и спросили, не желают ли они способствовать вашей поимке.

– Пусть спрашивают. Я уверен, что на десять миль кругом не найдется ни одного предателя.

– Ошибаетесь, – сказал мальтиец, – предатель нашелся.

– Вот как?! – воскликнул Бруно, нахмурившись, и схватился за стилет. – Но как ты узнал об этом?

– Самым простым и все же самым неожиданным образом. Я был вчера у князя де Карини, – он просил доставить турецкие ткани в его мессинский дворец, – когда вошел слуга и что-то сказал ему на ухо. «Хорошо, – громко ответил князь, – пусть войдет». А сам жестом приказал мне пройти в соседнюю комнату. Я повиновался, князь, видимо, не подозревал, что я с вами знаком, и я слышал весь разговор. Речь шла о вас.

– И что же?

– Так вот, пришедший и оказался предателем: он обещал, что откроет двери вашей крепости, выдаст вас врагам, пока вы спокойно ужинаете, и сам приведет жандармов в вашу столовую.

– И тебе известно имя предателя?

– Плачидо Мели, – ответил мальтиец.

– Дьявольщина! – вскричал Паскуале, скрипя зубами. – Он только что был здесь.

– И ушел?

– За минуту до вашего прихода.

– Значит, он отправился за жандармами! Ведь, если не ошибаюсь, вы как раз ужинаете.

– Как видишь.

– Все сходится. Если хотите бежать, нельзя терять ни минуты.

– Бежать?! – расхохотался Бруно. – Али!.. Али!..

Вошел Али.

– Запри ворота замка, мальчик! Выпусти во двор трех собак, а четвертую, Лионну, приведи сюда… Да приготовь все для обороны.

Женщины заплакали в голос.

– Замолчите, красавицы! – скомандовал Бруно, повелительно подняв руку. – Сейчас не время для песен! Тише, прошу!

Женщины умолкли.

– Побудьте с дамами, командор, – сказал Бруно. – А мне надо сделать обход своих владений.

Паскуале взял карабин, надел патронную сумку и направился к двери, но, прежде чем выйти, он остановился и прислушался.

– Что случилось? – спросил мальтиец.

– Слышишь, как воют собаки? Враги близко, думаю, они отстали от вас на каких-нибудь пять минут. Молчать, зверюги! – продолжал Бруно, отворив окно и издав особый свист. – Спасибо… Спасибо, я предупрежден.

Псы тихо поскулили и умолкли: женщины и мальтиец вздрогнули, в страхе ожидая самого худшего. В эту минуту вошел Али с Лионной, любимицей Паскуале, на поводке: умная собака подбежала к хозяину, встала на задние лапы, положила передние ему на плечи, взглянула на него и тоже тихонько завыла.

– Да-да, Лионна, – сказал Бруно, – ты замечательная псина.

Он приласкал собаку и поцеловал между глаз, как любовницу. Собака опять завыла, глухо и жалобно.

– Понимаю, Лионна, – продолжал Паскуале, – понимаю, дело не ждет. Идем, моя радость, идем!

И он вышел, оставив мальтийца и обеих женщин в столовой.

Паскуале спустился во двор, где беспокойно сновали собаки. Однако старался показать своим видом, что непосредственной опасности еще нет. Далее он отпер калитку в сад и стал обследовать его. Вдруг Лионна остановилась, понюхала воздух и подбежала к ограде. Ее тело напряглось, словно для прыжка, она лязгнула зубами и, глухо ворча, оглянулась на хозяина. Паскуале Бруно стоял в шаге позади нее.

По поведению собаки он понял, что где-то в этой стороне, и притом всего в нескольких шагах от них, притаился враг. Тут он вспомнил, что окно комнаты, где заперт Паоло Томмази, выходит как раз в эту сторону, и быстро поднялся по лестнице вместе с Лионной. Собака с налившимися кровью глазами, раскрыв пасть, пробежала по столовой, где обе девицы и мальтиец в ужасе ожидали конца этого приключения, и устремилась в соседнюю неосвещенную комнату, окно которой было отворено. Лионна тут же легла на пол и по-змеиному поползла к окну, затем с расстояния в нескольких футов от него и прежде, чем Паскуале успел ее удержать, как пантера, прыгнула с высоты двадцати футов в оконный проем.

Паскуале очутился у окна одновременно с собакой: он увидел, что она в несколько прыжков достигла уединенной оливы, затем услышал крик. Лионна, видимо, бросилась на человека, прятавшегося за этим деревом.

– На помощь! – звучал чей-то голос, и Паскуале узнал голос Плачидо. – Ко мне, Паскуале! Ко мне!.. Отзови собаку, не то я распорю ей брюхо.

– Пиль, Лионна… пиль! Возьми его, возьми! Смерть предателю!..

Плачидо понял, что Бруно все известно. Поняв, что отступать некуда, он испустил вопль, в котором звучали злоба и боль, и между человеком и собакой началась борьба не на жизнь, а на смерть. Бруно опершись на карабин, смотрел на этот странный поединок. В неверном свете луны долгие десять минут он следил, как боролись, падали и поднимались два тесно сплетенных тела. Сплетенных столь тесно, что временами невозможно было отличить человека от собаки, наконец, после беспощадной борьбы, один из сражавшихся упал и уже больше не поднялся: это был человек.

Бруно свистнул Лионну, снова, не проронив ни слова, вошел в столовую, спустился по лестнице и отворил калитку своей любимой собаке. Однако в ту минуту, когда окровавленная собака вбежала в дом – множество кровоточащих ран ей было нанесено ножом и зубами противника, – на дороге, поднимающейся к замку, блеснули при свете луны стволы карабинов. Бруно тотчас же забаррикадировал ворота и вернулся к перепуганным гостям. Мальтиец пил вино, девицы молились.

– Ну что? – спросил мальтиец.

– О чем вы, командор? – переспросил Бруно.

– Что с Плачидо?

– Его песенка спета, – ответил Бруно, – зато нам на голову вот-вот свалится целый сонм дьяволов.

– Каких именно?

– Если не ошибаюсь, вскоре к нам пожалуют жандармы и солдаты из Мессины.

– Что вы собираетесь делать?

– Перебить как можно больше этих негодяев.

– А далее?

– Далее… подорвать крепость со всеми остальными и с собой в придачу.

Девицы заплакали и закричали.

– Али, – продолжал Паскуале, – отведи милых дам в подвал и дай им все, что они пожелают, за исключением свечей. Не то они, пожалуй, раньше времени взорвут наше убежище.

Бедные девушки упали на колени.

– Ну полно, – сказал Бруно, топнув ногой, – прошу слушаться.

Он произнес это таким устрашающим тоном, что девицы тут же вскочили и без единой жалобы последовали за Али.

– А теперь, командор, – заметил Бруно, когда дамы вышли, – погасите свечи и сядьте в угол, подальше от пуль. Музыканты прибыли, тарантелла начинается.

X

Несколько минут спустя вернулся Али, неся на плече четыре ружья одинакового калибра и корзину с патронами. Паскуале Бруно распахнул окна, чтобы достойно встретить врагов, откуда бы они ни появились. Али взял ружье и собрался встать у одного из окон.

– Нет, дитя мое, – с подлинно отеческой нежностью проговорил Паскуале, – нет, это мое дело, только мое. Я не хочу связывать тебя со своей судьбой, не хочу увлекать туда, куда иду сам. Ты молод, ничто еще не встало на твоем пути, ничто не мешает следовать своей судьбе. Верь мне, не сходи с тропинки, проторенной людьми.

– Отец, – прочувствованно ответил юноша, – почему ты не хочешь, чтобы я защищал тебя, как Лионна? Ты же знаешь, у меня нет никого, кроме тебя, и, если ты умрешь, я умру вместе с тобой.

– Нет, Али, нет, если я умру, после меня останется на земле некое тайное и страшное дело, которое я могу поручить только моему сыну. Мой сын должен жить, чтобы сделать то, что ему прикажет отец.

– Я повинуюсь, – кивнул Али, – ибо отец повелевает, а сын подчиняется.

И, нагнувшись, он поцеловал руку Паскуале.

– Неужели я ничем не могу тебе помочь, отец? – спросил он.

– Заряжай ружья, – ответил Бруно.

Али приступил к делу.

– А я? – донесся голос из угла, где сидел мальтиец.

– Вас, командор, я берегу для другого дела: вы станете моим парламентером.

В эту минуту Паскуале Бруно увидел, как блеснули ружья другого отряда, который спускался с горы к оливе, под которой лежало теперь уже только тело Плачидо. Стало ясно, что солдаты направляются к условленному месту встречи. Люди, шедшие впереди, наткнулись на труп, и весь отряд окружил покойника, которого невозможно было узнать – так обезобразили его чудовищные челюсти Лионны. Но Плачидо именно у этой оливы обещал ждать солдат, а нынче чей-то труп лежал именно там и ни единой другой души не было видно поблизости, вывод напрашивался сам собой: умерший и есть Плачидо. Солдаты поняли, что предательство обнаружено, а, следовательно, Бруно предупрежден. Они остановились, чтобы обсудить, как быть дальше. Паскуале, стоявшему в амбразуре окна, было видно каждое их движение.

В эту минуту из-за облака показалась луна, и свет ее упал на Бруно, кто-то из солдат заметил его и указал своим товарищам, по рядам прокатился крик: «Бандит, бандит!» – в ту же секунду грянул ружейный залп. Несколько пуль попало в стену, другие, прожужжав над головой Бруно, засели в потолочных балках. В ответ Паскуале выстрелил по очереди из четырех ружей, заряженных Али: четыре человека упали. Отряд, который был набран не из солдат регулярных войск, а из солдат, подобных национальным гвардейцам, поставленным на охрану дорог, видя, с какой быстротой смерть спешит к ним навстречу, дрогнул. Понадеявшись на предательство Плачидо, люди ожидали легкой победы, а вместо этого оказались перед необходимостью начать подлинную осаду.

В самом деле, стены маленькой крепости высоки, ее ворота прочны. У солдат же не оказалось ничего, чтобы взять ее приступом, – ни приставных лестниц, ни топоров. Конечно, можно было попытаться убить Паскуале в тот момент, когда он целился из окна, но для людей, убежденных в неуязвимости противника, успех такого выстрела был более чем сомнителен.

Одним словом, солдаты решили, что следует, не медля, отойти в безопасное место и обсудить положение, однако отряд отступил недостаточно быстро, и Паскуале Бруно успел послать вдогонку еще две смертоносные пули. Видя, что нападение с этой стороны на время отложено, Бруно перешел к окну, обращенному к деревне: ружейные выстрелы привлекли внимание первого отряда, и едва Паскуале появился в амбразуре окна, как был встречен градом пуль. Однако та же удача, граничащая с чудом, уберегла его от этого града: воистину, можно было подумать, что он и в самом деле заколдован. Зато ни один его выстрел не пропал даром – об этом Паскуале мог судить по донесшимся до него проклятиям.

Неудивительно, что с этим отрядом произошло то же, что и с предыдущим: он пришел в смятение, однако, вместо того, чтобы обратиться в бегство, солдаты выстроились у стен крепости – маневр, из-за которого Бруно мог стрелять по врагам лишь наполовину высунувшись из окна. Но, так как Паскуале счел бесполезным подвергать себя столь серьезной опасности, эта обоюдная осторожность привела лишь к тому, что на время огонь прекратился.

– Ну что, вы отделались от них? – спросил мальтиец. – Можем торжествовать победу?

– Нет еще, – отвечал Бруно. – Это всего лишь передышка. Должно быть, солдаты отправились в деревню за лестницами и топорами, и мы скоро услышим о них. Однако беспокоиться не следует, – продолжал он, – мы не останемся в долгу, они тоже о нас услышат… Али, принеси-ка бочонок с порохом. За ваше здоровье, командор!

– Что вы собираетесь делать с бочонком? – с явным беспокойством спросил мальтиец.

– Не стоящие внимания пустяки… однако вы увидите.

Али вернулся с бочонком в руках.

– А теперь, – сказал Бруно, – возьми бурав и просверли в бочонке отверстие.

Али повиновался с той покорностью, которая лучше всяких слов говорила о его преданности. Паскуале разорвал полотенце, надергал из него ниток, густо посыпал их порохом, заложил этот самодельный фитиль в бочонок и замазал отверстие влажным порохом, укрепив таким образом фитиль. Едва он закончил эти приготовления, как снизу донеслись удары топора: солдаты ломились в ворота крепости.

– Ну, разве я был неправ? – спросил Бруно.

Он подкатил бочонок к порогу комнаты, откуда начиналась лестница, спускавшаяся во двор, затем вернулся и взял из очага горящую еловую ветку.

– А… – протянул мальтиец, – начинаю понимать.

– Отец, – сказал Али, – солдаты вернулись, они поднимают лестницу.

Бруно подбежал к окну, из которого стрелял в первый раз, и увидел, что враги и в самом деле несут лестницу, без которой невозможно говорить об осаде. К тому же солдаты, устыдившись своего поспешного отступления, идут на приступ не без лихости.

– Ружья заряжены? – спросил Бруно.

– Да, отец, – ответил Али, подавая ему карабин.

Паскуале, не оборачиваясь, взял ружье, которое протягивал ему юноша, и стал целиться еще более сосредоточенно, чем до сих пор. Раздался выстрел, и один из двух солдат, несших лестницу, упал.

Убитого солдата тут же сменил другой – Бруно взял второе ружье, и этот солдат рухнул рядом с товарищем.

Дважды были заменены убитые, и дважды повторялось одно и то же: казалось, лестница обладала некоей роковой особенностью: стоило человеку прикоснуться к ней, как он падал мертвым. Осаждающие бросили лестницу и второй раз отступили, ответив Бруно залпом, столь же бесполезным, как и предыдущие.

Между тем солдаты, осаждавшие крепость со стороны ворот, с удвоенной силой стучали топорами, а собаки ожесточенно лаяли и выли: время от времени удары становились глуше, а собачьи голоса громче. Наконец одна створка ворот подалась, и два или три человека проникли через это отверстие во двор. Однако по их отчаянным крикам товарищи поняли, что те имеют дело с врагами, куда более страшными, нежели это казалось поначалу, стрелять же в собак было невозможно из опасения убить людей. Поочередно осаждающие проникли во двор, который вскоре наполнился солдатами. И тут началось нечто вроде циркового представления – борьба людей с четырьмя сторожевыми псами, неистово защищавшими узкую лестницу, которая вела на второй этаж. Внезапно дверь наверху этой лестницы отворилась, и бочонок с порохом, приготовленный Бруно, покатился, подпрыгивая на ступеньках, и разорвался, как снаряд, посреди сгрудившихся тел.

От этого чудовищного взрыва часть крепостной стены рухнула, и все живое во дворе было уничтожено.

Среди осаждающих началось замешательство, однако оба отряда успели соединиться и все еще представляли собой немалую силу – более трех сотен боеспособных человек. Жгучий стыд охватил солдат при виде того, что они не могут одолеть одного человека, командиры воспользовались настроением подчиненных, чтобы подбодрить их. По приказу офицеров осаждающие, выстроившись в колонну, походным маршем двинулись в сторону пробоины, образовавшейся в стене, и, развернувшись, беспрепятственно вошли во двор, оказавшись прямо против лестницы. Солдаты снова остановились в нерешительности.

Наконец несколько человек стали подниматься по ней, поощряемые криками товарищей, за ними последовали другие, и на лестнице стало так тесно, что пожелай передние солдаты отступить, они не могли бы этого сделать, волей-неволей им пришлось налечь на дверь – против их ожидания, она сразу же отворилась. С громкими победными криками осаждавшие вбежали в первую комнату. В эту минуту дверь второй комнаты распахнулась, и солдаты увидели Бруно: он сидел на пороховой бочке, держа по пистолету в каждой руке, одновременно из той двери выскочил мальтиец и крикнул со страхом, в истинности которого трудно было усомниться:

– Назад! Назад! Крепость заминирована! Еще один шаг, и все мы взлетим на воздух!..

Дверь захлопнулась словно по мановению волшебной палочки, а победные крики сменились криками ужаса, на узкой лестнице раздался топот множества ног – несколько солдат выскочили из окон: всем этим людям казалось, что почва колеблется у них под ногами. Спустя каких-нибудь пять минут Бруно снова оказался хозяином крепости, что же до мальтийца, то он воспользовался случаем, чтобы сбежать.

Не слыша более шума, Паскуале подошел к окну: осада крепости превратилась в блокаду, против всех ее входов были установлены сторожевые посты, солдаты укрылись за бочками и повозками. Очевидно, был придуман какой-то новый план кампании.

– Глупцы, они хотят, похоже, взять нас измором, – проговорил Бруно.

– Презренные собаки! – выругался Али.

– Не оскорбляй несчастных животных: они погибли, защищая меня, – с улыбкой заметил Бруно. – И не называй людей иначе – «люди» порой куда более бранное слово.

– Отец! – воскликнул Али.

– Что случилось?

– Видишь?

– Нет.

– Вон там, светлая полоса?..

– В самом деле. Что бы это значило?.. До рассвета еще далеко. К тому же свет этот на севере, а не на востоке.

– Горит деревня, – догадался Али.

– Проклятие! Неужели это правда?

В эту минуту издали донеслись крики отчаяния… Бруно бросился к двери и оказался лицом к лицу с мальтийцем.

– Это вы, командор? – воскликнул он.

– Да, да, я… собственной персоной… Смотрите не ошибитесь и не примите меня за кого-нибудь другого. Я ваш друг.

– Добро пожаловать. Что там происходит?

– Видите ли, отчаявшись захватить вас, начальство приказало поджечь деревню. Пожар потушат лишь тогда, когда крестьяне согласятся выступить против вас. Властям осточертела вся эта канитель.

– А что же крестьяне?

– Они отказываются.

– Я так и знал: они скорее дадут сгореть своим домам, чем тронут хоть волос на моей голове. Хорошо, командор, возвращайтесь к тем, кто вас послал, и скажите, чтобы они тушили пожар.

– Как так?

– Я сдаюсь.

– Ты сдаешься, отец? – вскрикнул Али.

– Да… но я дал слово сдаться одному-единственному человеку и сдамся только ему. Пусть потушат пожар, и тем временем успеют доставить из Мессины этого человека.

– Но кто же он?

– Паоло Томмази, жандармский бригадир.

– У вас нет других пожеланий?

– Еще одно.

И он что-то тихо сказал мальтийцу.

– Надеюсь, ты не просишь сохранить мне жизнь? – спросил Али.

– Разве я не сказал, что после моей смерти мне потребуется от тебя еще одна услуга?

– Прости, отец, я позабыл.

– Ступайте, командор. Сделайте все, как я сказал. Если пожар будет потушен, я пойму, что мои условия приняты.

– Вы не сердитесь на меня за то, что я взялся за это поручение?

– Я же сам сказал, что назначаю вас парламентером.

– Да, верно.

– Кстати, – молвил Паскуале, – сколько домов они успели поджечь?

– Когда я поспешил к вам, горели два дома.

– Вот кошелек, в нем триста пятнадцать унций. Раздайте эти деньги погорельцам. А теперь прощайте.

– Прощайте.

Мальтиец вышел.

Бруно отбросил подальше оба пистолета, вновь сел на пороховую бочку и погрузился в глубокую задумчивость. Юный араб вытянулся на шкуре пантеры, служившей ему постелью, и остался лежать с закрытыми глазами и совершенно неподвижно – можно было принять его за спящего. Зарево пожара побледнело, а значит, условия Бруно были приняты.

Прошло около часа, дверь комнаты отворилась, и на ее пороге остановился человек. Видя, что ни Бруно, ни Али не обращают на него ни малейшего внимания, он несколько раз нарочито кашлянул: это был способ деликатно заявить о своем присутствии. Бруно поднял голову.

– А, это вы, бригадир? – проговорил он, улыбаясь. – Одно удовольствие посылать за вами: ждать не приходится.

– Да… меня встретили в четверти мили отсюда на пути к вам. Мой отряд перебросили сюда… и мне передали вашу просьбу.

– Да, мне хотелось доказать вам, что я человек слова.

– Клянусь, я и без того это знал.

– Я обещал дать вам заработать те пресловутые три тысячи дукатов, и мне захотелось выполнить свое обещание.

– Черт!.. Черт! Черт возьми! – произнес бригадир с возрастающим чувством.

– Что вы хотите этим сказать, приятель?

– Хочу сказать… хочу сказать… что лучше бы я заработал эти деньги как-то иначе… получил бы их за что-нибудь другое… да вот хоть выиграл бы в лотерею.

– Почему же, позвольте вас спросить?

– Потому что вы храбрец, а храбрецов не так уж много на белом свете.

– Полно, не все ли равно? А для вас это повышение, бригадир.

– Знаю, знаю… – ответил Паоло в полном отчаянии. – Итак, вы сдаетесь.

– Сдаюсь.

– И сдаетесь именно мне?

– Именно вам.

– Честное слово?

– Честное слово. Можете отослать весь этот сброд, я не желаю иметь с ними никакого дела.

Паоло подошел к окну.

– Разойдитесь! – крикнул он. – Я отвечаю за пленника. Сообщите в Мессину об его аресте.

Солдаты встретили эти слова громкими криками радости.

– Теперь, – сказал Бруно, обращаясь к бригадиру, – садитесь за стол, и давайте закончим ужин, который был прерван этими болванами.

– Охотно, – ответил Паоло, – ведь я только что проделал за три часа целых восемь миль. Умираю от голода и жажды.

– Ну что ж, – продолжал Бруно, – раз вы так хорошо настроены и нам остается провести вместе единственную ночь, надо провести ее весело. Али, сбегай за нашими дамами. А пока что, – продолжал Паскуале, наполняя два стакана, – выпьем-ка за ваше производство в унтер-офицеры.

Пять дней спустя после описанных нами событий князю де Карини в присутствии красавицы Джеммы, которая лишь неделю назад вернулась из монастыря, где она отбывала наложенное на нее послушание, сообщили, что его приказ наконец выполнен: Паскуале Бруно схвачен и заключен в мессинскую тюрьму.

– Превосходно, – сказал он, – пусть князь де Гото уплатит обещанные три тысячи дукатов, а затем велит судить и повесить бандита.

– О, мне было бы так интересно взглянуть на этого человека, – проговорила Джемма тем нежным, ласкающим тоном, которому князь ни в чем не мог отказать. – Я никогда не видела его, а ведь о нем рассказывают чудеса…

– Не беспокойся, мой ангел, – ответил князь. – Мы прикажем повесить его в Палермо!

XI

Князь де Карини, верный обещанию, которое дал любовнице, велел перевести заключенного из Мессины в Палермо, и Паскуале Бруно под усиленной охраной был доставлен в городскую тюрьму, расположенную на Палаццо-Реале, рядом с домом для умалишенных.

К вечеру второго дня в его камеру явился священник. При виде священнослужителя Паскуале Бруно встал, однако, сверх всякого ожидания, отказался исповедаться, священник стал настаивать, но ничего, казалось, не могло побудить Паскуале выполнить этот христианский долг. Видя, что ему не побороть упорства заключенного, священник осведомился о причине такого упорства.

– Дело в том, – ответил Бруно, – что я не желаю совершить святотатство.

– Каким же образом, сын мой?

– Во время исповеди надо не только раскаяться в своих преступлениях, но и простить преступления других, верно?

– Несомненно, без этого не может быть подлинной исповеди.

– Так вот, – продолжал Бруно, – я никому ничего не простил. И, следовательно, исповедь моя будет ненастоящей исповедью, а я этого не хочу…

– Быть может, под вашим упорством кроется нечто иное? – продолжал священнослужитель. – Быть может, вы страшитесь признаться в своих грехах, ибо они так велики, что отпустить их не сможет ни один священник? Успокойтесь, Господь Бог милостив, и надежда не потеряна, если раскаяние грешника искренне.

– И все же, отец мой, что будет, если после отпущения грехов, перед смертью мне придет в голову грешная мысль и я не смогу отогнать ее?

– Плоды вашей исповеди будут потеряны, – ответил священник.

– Значит, мне нельзя исповедаться, – сказал Паскуале. – Ибо грешная мысль наверняка придет мне в голову.

– И вы не можете изгнать ее из своего разума?

Паскуале улыбнулся.

– Отец мой, именно она и дает мне силы жить. Неужели вы могли подумать, что без этой дьявольской мысли, без последней надежды на месть я позволил бы выставить себя на посмеяние перед собравшейся толпой? Ни за что на свете! Скорей я задушил бы себя вот этой цепью! Я решился на это еще в Мессине, но тут был получен приказ о моем переводе в Палермо. Я понял, что она пожелала видеть, как я умру.

– Кто это?

– Она.

– Но если вы умрете нераскаянным грешником, бог не простит вас.

– Отец мой, она тоже умрет нераскаянной грешницей, ибо умрет в ту самую минуту, когда меньше всего этого ожидает. Она тоже умрет без священника, без исповеди… Она тоже не получит прощения, и мы будем прокляты оба.

В эту минуту вошел тюремный сторож.

– Отец, – сказал он, – все готово для заупокойной службы.

– Вы упорствуете в своем отказе, сын мой? – вновь спросил священник.

– Да, – спокойно подтвердил Бруно.

– В таком случае я больше не буду настаивать и отслужу за вас заупокойную мессу. Впрочем, надеюсь, что во время службы дух божий снизойдет на вас и внушит вам правильные помыслы.

– Возможно, отец мой, только вряд ли.

Вошли жандармы, отвязали Бруно и отвели его в ярко освещенную церковь Сен-Франсуа-де-Саль, находившуюся как раз против тюрьмы. Согласно обычаю, осужденный должен был присутствовать на собственной заупокойной службе и провести в церкви ночь перед казнью, которая была назначена на восемь часов утра.

В одну из колонн клироса было вмуровано железное кольцо, Паскуале подвели к этой колонне и привязали цепью к кольцу, однако цепь была достаточно длинна, чтобы он мог подойти к балюстраде, возле которой принимали причастие коленопреклоненные прихожане.

Перед началом мессы служители из дома для умалишенных принесли гроб и поставили его посреди церкви: в гробу лежала покойница. Безумица, скончавшаяся в этот же день, и директору больницы пришла в голову мысль воспользоваться отпеванием живого преступника для упокоения души умершей душевнобольной.

Впрочем, это было удобно и для священника, так как позволяло ему сберечь время и силы. Одним словом, распоряжение директора устраивало совершенно всех, а потому не встретило ни малейшего возражения. Пономарь зажег две свечи – одну у изголовья, другую в ногах усопшей, и заупокойная месса началась, Паскуале с благоговением выслушал ее всю, от начала до конца. По окончании мессы священник подошел к осужденному и спросил, не смягчилось ли его сердце, однако тот ответил, что, невзирая на церковную службу, невзирая на молитвы, которые он сам прочел, чувство ненависти, питаемое им, не ослабело. Священник обещал прийти еще раз в семь часов утра, чтобы после ночи, проведенной в одиночестве и размышлениях в Божьем храме, перед лицом распятия, узнать, по-прежнему ли он думает о мести.

Бруно остался один. Он глубоко задумался, вся прожитая жизнь прошла у него перед глазами, начиная с раннего детства, когда ребенком он только начинал познавать мир. Напрасно он перебирал прожитые годы в поисках вины: ведь должен был он в чем-то провиниться, дабы навлечь на себя несчастья, поразившие его в юности. Он ничего не нашел, кроме почтительного, сыновнего повиновения родителям, которых дал ему бог. Он вспомнил отчий дом, такой мирный и счастливый, который сразу по неизвестной ему тогда причине стал обителью горя и слез. Он вспомнил день, когда отец куда-то ушел, вооружившись стилетом, и вернулся в крови, он вспомнил ночь, когда человек, даровавший ему жизнь, был арестован, как арестован теперь он сам, вспомнил, что мальчиком его привели в церковь, подобную этой, и он увидел там отца в цепях, таких же, как вот эти цепи. И ему показалось, что причиной всех бед, обрушившихся на его семью, было некое злокозненное влияние, игра случая, торжество победоносного зла над добром.

Дойдя до этой мысли, Паскуале перестал понимать что-либо в обещаниях блаженства, якобы уготованного людям на небесах. Более того, он, как ни старался, не мог припомнить, чтобы ему хоть раз в жизни явилось хваленое провидение. Понадеявшись, что в эти последние минуты ему, быть может, приоткроется извечная тайна, он бросился ничком на пол, всей душой моля бога открыть ему суть страшной загадки, приподнять край непроницаемой завесы, предстать перед ним в образе отца или тирана. Надежда оказалась тщетной, ответом ему была тишина, и только голос собственного сердца глухо повторял: «Мщение! Мщение!»

Тогда он подумал, что, быть может, ответ кроется в смерти и что ради этого откровения в церковь и принесен гроб, ведь человек, самый ничтожный, принимает свою жизнь за центр мироздания и думает, будто все нити бытия ведут к нему, а его жалкая личность служит стержнем, вокруг которого вращается вселенная. Он медленно поднялся на ноги, более осунувшийся, побледневший от этих мыслей, чем от мысли об эшафоте, и устремил взгляд на гроб: в нем лежала женщина.

Паскуале вздрогнул, сам не зная почему, он попробовал рассмотреть покойницу, но край савана упал на ее лицо и закрыл его. Внезапно на память ему пришла Тереза, Тереза, которую он не видел с того самого дня, когда отрекся от Бога и от людей, Тереза, которая три года провела в доме для умалишенных, откуда и был принесен этот гроб. Тереза, его невеста, с которой он находился, быть может, у подножия алтаря, куда издавна мечтал привести ее и где, по горькой иронии судьбы, они наконец встретились – она, сраженная смертью, он, приговоренный к смерти. Сомнение становилось невыносимым, он шагнул к гробу, чтобы узнать правду, но что-то резко остановило его: это была цепь, которая не давала ему отойти от колонны, он простер руки к покойнице, но никак не мог дотянуться до ее лица. Он поглядел, нет ли поблизости какой-нибудь палки, чтобы приподнять саван, однако ничего не нашел; задыхаясь от бесплодных усилий, он попытался ухватить край савана и сдернуть его, но тот словно прирос к месту. Тогда в порыве неописуемой злобы он обернулся, схватил обеими руками цепь и изо всех сил стал трясти ее, пытаясь развить, но звенья были крепко заклепаны, и цепь не распалась. От бессильного гнева холодный пот выступил у него на лбу, он снова опустился на пол у подножия колонны, уронил голову на руки и застыл в полной неподвижности, безгласный, как статуя Уныния, и когда утром в церковь пришел священник, он нашел его в той же позе.

Священнослужитель подошел к нему безмятежно спокойный, как и подобает носителю мира и благодати, он подумал, что Паскуале спит, и положил руку ему на плечо. Паскуале вздрогнул и поднял голову.

– Ну как, сын мой, – спросил священник, – готовы ли вы исповедаться? Я готов отпустить вам грехи…

– Я отвечу вам немного погодя, отец мой. Но прежде окажите мне последнюю услугу, – сказал Бруно.

– В чем дело? Говорите.

Бруно встал, взял священника за руки и подошел с ним к гробу настолько, насколько позволяла длина цепи.

– Отец мой, – проговорил он, указывая на покойницу, – приподнимите, прошу вас, край савана, я хочу видеть лицо этой женщины.

Священник приподнял саван. Паскуале не ошибся: в гробу лежала Тереза. Он с глубокой грустью посмотрел на нее, затем сделал знак священнику, чтобы тот опустил саван. Священник исполнил его просьбу.

– Скажите, сын мой, – спросил он, – не навел ли вас вид этой женщины на благочестивые мысли?

– Отец мой, эта женщина и я были созданы, чтобы жить счастливо, не ведая греха. Она сделала из нее клятвопреступницу, а из меня убийцу. Она привела нас обоих – эту женщину дорогой безумия, а меня дорогой отчаяния на край могилы, куда мы оба сойдем сегодня. Пусть Бог простит ее, если посмеет, я ее не прощу!

В эту минуту вошли стражники, чтобы вести Паскуале на казнь.

XII

Небо было безоблачно, воздух чист и прозрачен, Палермо пробуждался, словно в ожидании праздника: занятия в школах и семинариях были отменены, и, казалось, все население собралось на Толедской улице, по которой должен был проехать осужденный, так как церковь Сен-Франсуа-де-Саль, где он провел ночь, находилась на одном ее конце, а площадь Морского министерства, где готовилась казнь, – на другом. Все окна нижних этажей были заняты женщинами, ибо любопытство подняло их на ноги в тот час, когда они обычно еще нежились в постели, за иными зарешеченными окнами, как тени, мелькали монахини различных монастырей Палермо и его окрестностей, а на плоских крышах города колыхалась, словно хлебное поле, толпа выше всех забравшихся зрителей. У дверей церкви осужденного ждала повозка с впряженными в нее мулами, впереди нее шествовали члены конгрегации белых монахов, первый из них держал крест, а четверо остальных несли гроб, позади повозки ехал верхом на коне палач с красным флагом в руке, за палачом шли двое его помощников, наконец, за помощниками палача выступала конгрегация черных монахов, замыкая шествие, которое двигалось между двойными рядами стражников и солдат, по бокам шествия и среди толпы сновали мужчины в длинном сером одеянии с капюшонами на голове, в которых были проделаны отверстия для глаз и рта, они держали в одной руке колокольчик, а в другой кошель и собирали деньги на то, чтобы помолиться об освобождении из чистилища души еще живого преступника. В городе распространился слух, что осужденный отказался от исповеди, и этот поступок, шедший вразрез со всеми религиозными догмами, придавал особый вес молве об адском пакте, якобы заключенном между Бруно и врагом рода человеческого, молве, которая распространилась с начала его недолгой и бурной карьеры, и чувство, близкое к ужасу, охватило всю эту снедаемую любопытством, но безмолвную толпу, ибо ни единый звук – будь то возглас, крик или шепот – не нарушил заупокойных молитв, которые пели белые монахи во главе шествия и черные монахи в его хвосте. Чем дальше повозка с осужденным продвигалась по Толедской улице, тем больше становилось и количество любопытных, которые примыкали к шествию и провожали его по направлению к площади Морского министерства. Один Паскуале казался спокойным среди всех этих возбужденных людей: он смотрел на окружающих без приниженности и без гордыни, как человек, который, осознав обязанности личности перед обществом и права общества по отношению к личности, не раскаивается в том, что пренебрег первыми, и не жалуется на то, что общество покарало его за нарушение вторых.

Шествие задержалось в центре города, на площади Четырех кантонов: на Кассарской улице собралось столько народу, что шеренга солдат была смята, люди хлынули на середину улицы и передние монахи не могли пробиться дальше. Воспользовавшись этой остановкой, Паскуале встал во весь рост и посмотрел вокруг с высоты повозки, словно искал кого-то, кому хотел отдать последний приказ, сделать последний знак, но, как ни всматривался осужденный в толпу, он, видимо, не нашел человека, которого искал, так как снова опустился на охапку соломы, служившую ему сиденьем, лицо его приняло мрачное выражение и становилось все мрачнее по мере того, как шествие продвигалось к площади Морского министерства. Здесь вновь образовался затор, потребовавший очередной остановки. Паскуале вторично встал на ноги, бросил сначала безразличный взгляд на противоположный конец площади, где стояла виселица, затем осмотрел всю огромную площадь, которая была словно устлана головами, за исключением безлюдной террасы князя де Бутера, и остановил свой взгляд на роскошном балконе, затянутом шелковой тканью с золотыми цветами и защищенном от солнца пурпурным навесом. Здесь, окруженная самыми красивыми женщинами и самыми знатными кавалерами Палермо, восседала на возвышении прекрасная Джемма де Кастель-Нуово, которая, желая насладиться агонией своего врага, приказала поставить свой трон точно против эшафота. Взгляд Паскуале Бруно встретился с ее взглядом, лучи их скрестились, подобно двум молниям, исполненным ненависти и мести. Они еще не успели оторваться друг от друга, когда из толпы, окружающей повозку, донесся какой-то странный крик: Паскуале вздрогнул, мгновенно повернул голову, и его лицо сразу приняло прежнее спокойное выражение, более того, в нем промелькнуло нечто похожее на радость. В эту минуту шествие снова тронулось, но тут раздался громкий голос Бруно:

– Остановитесь!

Слово это возымело магическое действие: толпа словно разом приросла к земле, все головы повернулись к осужденному, и тысячи горящих взглядов устремились на него.

– Чего тебе? – спросил палач.

– Хочу исповедаться, – ответил Паскуале.

– Священник ушел, ты сам его отослал.

– Мой духовник – вот тот монах, слева от меня, в толпе. Я не хочу другого, мне нужен мой духовник.

Палач нетерпеливо покачал головой, но в то же мгновение народ, слышавший просьбу осужденного, закричал:

– Духовника! Духовника!

Палачу пришлось повиноваться, шествие остановилось перед монахом: это был высокий юноша с темным цветом лица, видимо, исхудавший от поста и молитвы. Едва он влез в повозку, как Бруно упал на колени. Это послужило всеобщим сигналом: на площади, на балконах, в окнах, на крышах домов люди преклонили колена, исключение составили лишь палач, оставшийся в седле, да его помощники, которые продолжали стоять, как будто эти проклятые Богом люди потеряли надежду на прощение своих грехов. Одновременно монахи затянули отходную, чтобы заглушить голоса исповедника и духовника.

– Я искал тебя, – сказал Бруно.

– Я ждал тебя здесь, – ответил Али.

– Я боялся, что они не выполнят данного мне обещания.

– Они выполнили его: я на свободе.

– Слушай меня хорошенько.

– Слушаю.

– Здесь, справа от меня… – Бруно повернул голову, так как руки его были связаны. – На этом балконе, затянутом золотой тканью…

– Да.

– Видишь женщину, молодую, красивую, с цветами в волосах?

– Вижу. Она стоит на коленях и молится, как и все остальные.

– Это и есть графиня Джемма де Кастель-Нуово.

– Под ее окном я ждал тебя в тот вечер, когда ты был ранен в плечо?

– Да. Эта женщина – причина всех моих несчастий. Это она заставила меня совершить мое первое преступление. Она же привела меня сюда.

– Понимаю.

– Я не умру спокойно, если она останется жить всеми уважаемая и счастливая, – проговорил Бруно.

– Можешь не тревожиться, – ответил юноша.

– Спасибо, Али.

– Позволь обнять тебя, отец.

– Прощай!

– Прощай!

Молодой монах обнял осужденного, как это делает священник, отпуская грехи преступнику, спустился с повозки и затерялся в толпе.

– Вперед! – приказал Бруно.

И шествие снова повиновалось, как будто тот, кто произнес это слово, имел право повелевать.

Народ встал с колен, Джемма села на прежнее место с улыбкой на устах. Шествие продолжало путь по направлению к эшафоту. Подъехав к подножию виселицы, палач слез с коня, взобрался по лестнице, чтобы укрепить кроваво-красный флаг на поперечной балке, и, убедившись, что веревка крепко привязана, сбросил с себя куртку, которая стесняла его движения. Паскуале тотчас же спрыгнул с повозки, отстранил, передернув плечами, подручных палача, которые хотели помочь ему, взбежал на помост и прислонился к лестнице, по которой он должен был подняться, повернувшись к ней спиной. Монах, несший крест, поставил его перед Паскуале, дабы тот мог видеть его во время своей агонии. Монахи, которые несли гроб, сели на него, вокруг эшафота выстроились солдаты, и на помосте остались только обе монашеские конгрегации, палач, его помощники и осужденный.

Паскуале поднялся по лестнице с тем же спокойствием, которое он выказывал до сих пор, не пожелав, чтобы его поддержали, и так как балкон Джеммы находился как раз напротив него, было замечено, что он взглянул в ту сторону и даже улыбнулся. В то же мгновение палач накинул петлю на шею осужденного и всей своей тяжестью навалился на его плечо, в то время как помощники уцепились за его ноги, но тут веревка, не выдержав тяжести четырех тел, лопнула и вся постыдная группа, состоящая из палача, его сподручных и жертвы, скатилась на помост. Один человек вскочил на ноги первый: это был Паскуале Бруно, руки которого развязали перед повешением. Он выпрямился среди полной тишины, из его правого бока торчал нож, который палач всадил ему по самую рукоять.

– Мерзавец! – воскликнул бандит, обращаясь к заплечных дел мастеру. – Мерзавец, ты не палач и не бандит, ничего ты не умеешь – ни вешать, ни убивать!

С этими словами он вытащил нож из своего правого бока, всадил его в левый и упал замертво.

Вся площадь громко ахнула, толпа пришла в волнение: одни постарались убежать, другие ринулись к эшафоту. Тело осужденного унесли монахи, палача растерзал народ. Так закончил свои дни Паскаль Бруно, имя которого на языке прекрасной Сицилии звучит как Паскуале.

Вечером того же дня князь де Карини ужинал у архиепископа Монреальского, а Джемма, которая не была принята в высоконравственном обществе прелата, осталась в одиночестве на вилле Карини. Погода была так же великолепна, как и утром. Из окна спальни, обитой голубым атласом – в ней разыгралась первая сцена нашей повести, – по-прежнему был отчетливо виден остров Аликуди, а за ним, словно в дымке, выступали острова Филикуди и Салина. В другом окне, выходившем в парк с его апельсиновыми, гранатовыми деревьями и прекрасными соснами, высилась справа во всем величии гора Пеллигрино, слева вдали терялся в дымке, однако был различим Монреаль.

Именно у этого окна, устремив взгляд на старинную резиденцию нормандских королей и пытаясь узнать среди карет, спускавшихся в Палермо, экипаж вице-короля, долго сидела графиня Джемма де Кастель-Нуово. Наконец темнота ночи сгустилась, отдаленные предметы растворились, словно их не бывало. Графиня встала, позвонила камеристке и, усталая после всех волнений этого дня, легла в постель. Томным голосом она велела затворить окно, из которого были видны острова, говоря, что ночью ее обеспокоит свежий морской бриз, однако окно, выходившее в парк, велела оставить приоткрытым, чтобы в него проникал воздух, напоенный ароматом жасмина и цветущих апельсиновых деревьев. Князю де Карини лишь поздно вечером удалось ускользнуть из-под бдительного надзора своего гостеприимного хозяина. На часах собора, построенного Вильгельмом Добрым, пробило одиннадцать, когда экипаж вице-короля, запряженный четверкой превосходных коней, унес его из резиденции архиепископа. Князю потребовалось не более получаса, чтобы доехать до Палермо, и еще каких-нибудь пять минут, чтобы домчаться до виллы Карини. Он спросил у камеристки, где Джемма, и та ответила, что графиня почувствовала себя усталой и легла спать около десяти часов. Князь вбежал по лестнице и хотел было отворить дверь спальни, но она была заперта изнутри, тогда он направился к потайной двери, которая вела в альков Джеммы, тихонько открыл ее, боясь разбудить красавицу, и задержался на минуту, чтобы полюбоваться ею во время сна – зрелище поистине сладостное для влюбленных глаз.

Комната освещалась алебастровой лампой, висевшей на трех усыпанных жемчугом шнурах у самого потолка, чтобы ее свет не беспокоил спящую. Князь склонился над кроватью, ему хотелось получше рассмотреть Джемму. Она лежала на спине, грудь была почти обнажена, вокруг шеи обернуто кунье боа, темный цвет которого превосходно оттенял белизну кожи. Князь глядел с минуту на эту прекрасную статую, но вскоре ее неподвижность поразила его – он наклонился еще ниже и заметил странную бледность лица, прислушался и не уловил дыхания, он схватил руку Джеммы и ощутил поистине могильный холод. Тогда он обнял возлюбленную, чтобы прижать ее к себе, отогреть у своей груди, но тут же с криком разжал руки: голова Джеммы, отделившись от туловища, скатилась на пол.

Наутро под окном спальни графини слуги нашли ятаган Али.