Огромная палатка, обитая пурпурной материей, была открыта настежь. В глубине, на кресле, усеянном цветами, сидел человек, в расшитой золотыми вышивками одежде, с шапочкой на голове, бледный, как пудра его волос. Около него собрались офицеры генерального штаба; некоторые из них сидели на табуретах, но большинство стояло. По обе стороны вытянулась индусская и европейская стража.

Снаружи доносился глухой ропот толпы, а на недалеком расстоянии из-за зубчатых стен вырисовывались на чистом небе башни и минареты Аурангабада.

Все пробудились от кошмара, и население города, полное радости, дает праздник армии, расположившейся лагерем за стенами. Матери отыскивают сыновей, братья спешат в объятия друг другу; смеются и плачут, не досчитываясь тех или других и не перестают расспрашивать и слушать победителей. Чудесная история, которая шепотом передавалась среди мусульман, вызывала у нового лица, которому ее передавали на ухо, крик удивления.

История заключалась в следующем: умерший от отравы французский генерал победоносно возвратился и рассеял чудесным образом самых опасных противников; но это его тень вернулась, чтобы вести армию к победе и возвратить французской нации прежнюю славу.

Несмотря на большую таинственность, с которой все это передавалось, несколько мушкетеров и гренадеров услышали сказку и сильно рассердились. Между тем многие из них готовы были поверить слуху, до того их командир казался им непохожим на себя. Они так хорошо знали его свободный ум, дружелюбную веселость во время сражений. Он умел лучше всякого другого заставить забыть труды своей улыбкой или лестным словом, внушить безумное рвение взглядом, в котором блестела отвага. На этот раз он выказал неумолимую строгость, был нем вне распоряжений, казалось, никого не видел; и лицо его было так холодно и бледно, что в самом деле минутами оно принимало такое выражение, что им казалось, будто ими руководит привидение.

В палатку бросают робкие боязливые взгляды, несмотря на блеск солнца, мало способствующий появлению привидений среди лучезарной равнины.

Между тем в палатке не происходит ничего необыкновенного. К генералу подошел Кержан и глубоко поклонился ему.

— Г-н маркиз! — сказал он. — У меня есть к вам просьба; но сначала я хочу просить у вас моего помилования. Я так провинился перед вами, что не смею, ради моего прощения, обращаться к снисхождению искренней дружбы, которой я больше не достоин.

— То, что вы могли сделать против меня, было на благо нации, — сказал Бюсси. — И с этим надо вас поздравить.

— Я донес на вас моему дяде, — вскричал Кержан с горечью. — Я обвинил вас в трусости!

Бледность Бюсси удвоилась, но он спокойно ответил:

— Ну так что ж, разве я не был изменником? Что это произошло благодаря предательскому действию яда — это вас не касается, и вашей обязанностью было предупредить Дюплэ.

— Я лживо служил вам, имея уже в руках грамоту на командование вместо вас. Я хочу, чтобы вы знали всю мою низость.

И он протянул ему сложенный пергамент.

— Вы очень умно поступили, — сказал Бюсси, отталкивая бумагу. — Спрячьте хорошенько эту бумагу на случай, когда я изменю своему долгу.

Кержан испугался холодной мягкости, с которой отвечал ему маркиз, почти не глядя на него. Он понимал, что за этим спокойствием не скрывалось ни гнева, ни злобы, но что это все-таки не было великодушным, дружеским прощением.

— Умоляю вас! — сказал он. — Теперь, когда, благодаря вашей храбрости, наше государство восстановлено прочнее, чем когда-либо, подумайте о себе: болезнь еще не оставила вас.

— Раз честь спасена, до остального нам нет дела. Но, мне кажется, вы хотели о чем-то просить меня?

— Моя сестра Луиза выходит замуж за г-на де Морасена. Меня ждут на свадьбу в Пондишери, и я прошу отпуска на несколько недель.

— Вы совершенно правы, располагайте нужным вам временем. Можете уехать завтра же, если хотите.

— Честь имею кланяться, генерал.

Бюсси протянул ему руку.

— Да хранит вас Бог! — сказал он.

— Что с ним такое? — спрашивал Кержан сам себя, удаляясь. — Можно подумать, что этот ужасный яд, оставив жизнь его телу, убил его душу. Нет сомнения, что весь мир ему безразличен, он кажется больше неспособным проявлять какие-нибудь чувства, ни радость, ни любовь, ни ненависть, ни гнев. Его присутствие обдало меня могильным холодом.

На поле раздался барабанный бой и звон кимвалов среди криков толпы. Приближался царь в сопровождении министра, чтобы встретить у ворот вновь завоеванной столицы победителя, который только что спас его, и публично воздать ему почести.

Салабет-Синг бросился в объятия Бюсси, который сделал большое усилие, чтобы вызвать улыбку на своем лице.

— Ах, брат мой! — вскричал юный царь, плача от волнения. — Видеть тебя живым — вот настоящее торжество для меня; за него я с радостью отдал бы все другие.

— Твое сердце ни на минуту не изменило тебе, я это знаю, — сказал Бюсси. — Ты один извинил мое безумие, опечалясь, вместо того, чтобы рассердиться; я также вырвался из рук смерти, чтобы придти защитить твой трон, который изменники хотели низвергнуть.

— Как я счастлив, что опять нахожусь под твоей защитой! — сказал царь.

— Покуда я жив, ты не будешь чувствовать недостатка в ней. Тем не менее будь настороже; худший из изменников ближе к тебе, чем ты думаешь.

Трудно себе представить что-нибудь более жалкое, чем вид, который был у министра Сеид-эль-Аскер-Хана, который видел смертельный приговор в каждом слове Бюсси. Министр позеленел, потом покраснел, и усилия, которые он делал, чтобы скрыть свой страх, удваивали его волнение. Между тем, с некоторых пор, видя, что тот, кого он хотел убить, стал опаснее, чем когда-либо, он стал ползать у его ног и писал ему самые покорные письма, унижаясь до раболепства. Маркиз решил, не обращая внимания на личную месть, которая мало его занимала, воспользоваться этим страхом в политических интересах. Визирь, чтобы отвратить грозу, висевшую над ним, был счастлив предупредить малейшие желания генерала, который давал ему возможность угадывать их, избегая таким образом неприятности выпрашивать милости и заставляя, напротив, подносить их себе.

И вот, когда визирь услыхал, что Бюсси говорит об изменнике, который находится совсем близко от царя, он бросился к молодому французу и склонился почти к его ногам.

— Меч государства! — вскричал он, развертывая указ, запечатанный царской печатью. — Свет Мира нашел, так же, как и я, что волнение, вызванное среди подначальных тебе войск по поводу невыплаченного жалованья, не должно повторяться; он дает французам на восточном берегу Индии четыре провинции — Раджамендри, Эллору, Чикаколь и Настафанагар. Доходов с них будет вполне достаточно на содержание армии: они обеспечат ее на всякий случай.

— Хорошо! — сказал Бюсси, взяв договор и прочитав его, передавая своему секретарю. — Это и справедливо, чтобы те, кто защищает государство, были первые вознаграждены за их труды.

Сеид-эль-Аскер-Хан, думая, что ужасный генерал успокоился на время, облегченно вздохнул, как полузадушенный человек, которому возвратили дыхание.

Когда Бюсси появился с правой стороны короля, на своей белой лошади, и переезжал поле, чтобы вступить в город, народ толпился, радуясь, что видит его, но многие мусульмане, с боязливой дрожью, говорили друг другу:

— Конечно, видно, что он не живой. Это призрак. Он внезапно исчезнет, как только въедет в ворота своего дворца.

Наконец он достиг этого дворца — и действительно исчез. Жажда одиночества заставила его углубиться, как дикого раненого зверя, который хочет спрятаться, чтобы умереть. Дойдя до персидской комнаты, он удалил жестом Наика и заперся.

В первый раз после многих дней он мог свободно страдать и дикими криками выражать горе, которое сдерживал и которое терзало его. Он еще не смел дать себе отчета и оставался погруженным в то ужасное отупение, которое охватывает того, кто только что нечаянно убил дорогое существо.

Он никак не мог понять, что побудило его действовать с такой безумной поспешностью. Гордость его была оскорблена; он думал, что та, в которой была вся его жизнь, выдала его; сначала его ослепил вихрь ужаса и отчаяния; потом он почувствовал в себе страшную пустоту. Ему казалось, что сердце его навсегда умерло, как бы сожженное молнией; но к чему же бросать его пепел этой девушке, которая любила его, но которую он не любил? Зачем он просил руки Шоншон? Бросился ли он к ней как к убежищу, вспоминая, что она сказала однажды, что была бы счастлива жить около того, кого она любит, хотя бы тот не любил ее. Нет, он скорее хотел создать непреодолимое препятствие против возможной слабости и вновь завоевать славу, доставить себе горькое удовольствие презирать ту, которая сначала заставила его потерять торжество славы, чтобы убить его потом.

Но теперь его взяло сомнение. Доказательств ее виновности не было. Неужели яд так поразил его ум, что он забыл прелесть своей последней поездки? А эти жгучие, страстные взгляды, эти нежные руки, лежавшие в его руках, и этот прощальный поцелуй, безумный, смешанный со слезами? Да, на минуту все было забыто, при ужасной мысли, что название низкой могло быть справедливо присоединено к ее имени. Он увидел с холодной ясностью, что пропасть разверзлась у его ног и опасность, благодаря этой женщине, постоянно угрожает ему. Инстинкт заставил его удалиться от нее, но когда была принесена жертва, безысходное отчаяние охватило его, как ледяной покров. Между тем сильное желание смыть пятно со своего имени блестящими успехами поддержало его во время последнего похода. Но, как только он сделался победителем, он стал жадно искать смерти, подвергаясь ненужной опасности с безумной смелостью. Но смерть постоянно миновала его, что способствовало тому, что его принимали за тень.

Потребность мести заставила его написать Лиле очень жестокое письмо, в котором он говорил, что в третий раз избежал покушения на свою жизнь и что он признает себя побежденным и отказывается от борьбы, так как последнее покушение было слишком бесчестно.

В доказательство, что на возврат больше не было надежды, он объявил ей о скорой свадьбе своей с дочерью губернатора Индии. Он кончил письмо благодарностью за бесконечную доброту, которую она ему всегда выказывала, уверяя, что он никогда не забудет ее и сохранит к ней те же чувства; но он умоляет ее дать времени смягчить горечь этого разрыва, прежде чем завязать братские отношения, от которых он не хочет отказываться.

Принцесса покорилась и замолчала. Бюсси видел в этом молчании признание в измене.

Дюплэ также не отвечал. Ах, если бы он не получил письма, написанного в минуту безумия, если бы оно пропало! Теперь, когда он снова находился в комнате, переливавшейся огнями, в которой все было по-прежнему, он мог подумать, что пробуждается от дурного сна и что им снова овладевают прежние сладкие мечты, к которым невольно стремился его ум. Дорогое видение, которое он так часто призывал, снова появилось здесь, где оно было всегда желанным гостем; граненые стены, которые как будто сохранили отблеск его, снова воскрешали жгучие грезы, свидетелями которых они были. Мягкий диван, на который он только что бросился в отчаянии, вызвал в нем сладкую дремоту; он забыл настоящее и предался воспоминаниям, которые осаждали его, чтобы проститься с ними в последний раз.

Он думал о чудных радостях, которые напоминала ему малейшая вещь, и даже жалел о прошлых страданиях, которые нельзя было сравнить с теми, какие он испытывал в данное время. Он думал о бешеной ревности, которая заставила его в слезах кататься по этому дивану, когда он боялся собственного ее брака. А теперь, когда она была свободна, он безумно сковал себя цепями по неосновательному подозрению!

Он не должен был возвращаться в эту странную, переливающуюся залу, свидетельницу его счастливых грез! Мужество его исчезало здесь; он потерял самообладание и не мог избежать массы воспоминаний, которые, казалось, принимали его с радостным приветствием.

Сколько раз, покинув царя и визиря после долгих и утомительных споров, он спешил к этому милому месту, как будто кто-нибудь ждал его там! Там, бывало, он находил письмо от Лилы, тщательно и кокетливо положенное в красивую коробочку, футляр или сумочку. Уже входя в дверь, он бросал быстрый взгляд на ларчик с драгоценностями, на который Наик имел обыкновение класть письма, которые приходили из Бангалора в отсутствие хозяина. Как, бывало, сильно и радостно билось его сердце, когда он замечал послание! В его живой радости было что-то наивное, напоминавшее ему счастливые минуты его детства, когда он находил рождественские подарки в своей маленькой туфельке. Наик клал письма в том месте, где извивающаяся золотая змея образовала узел. Бюсси невольно устремил туда печальный взгляд — и вдруг привскочил: там, на обычном месте, лежало письмо.

Быстрым движением он схватил его. Но было адресовано к Дюплэ, и он узнал свою собственную руку и нетронутую печать. Это было предложение, которое его друзья не отослали. У него не было сил рассердиться за ослушание: такое он испытывал облегчение от сознания, что он свободен.

Однако между ним и царицей все было кончено. Она осталась в его воображении, как чудесное воплощение этого великолепного и коварного Индостана, где слишком сильный запах цветов одуряет и иногда убивает разум. Он чувствовал неспособность к жизни, и горе его смягчалось уверенностью, что она недолго продлится. А между тем он думал об обязанностях к царю, которые его честь приказывала ему выполнить. Разве он сам не должен был бороться до самой смерти? Эта мысль повергла его в страшное томление. Ему было бы так приятно, если бы успокаивающие волны последнего сна поглотили его, унесли без сопротивления в океан вечного покоя!

Часы шли: голова его была тяжела, в ней не было мысли. Члены были неподвижны. Он почти не страдал и пришел в себя, когда косвенные лучи заходящего солнца, проходя через стекло, зажгли стены, и зажгли их блеском торжественного великолепия.

Он встал, чтобы навсегда покинуть эту залитую светом комнату, где из неведомой глубины каждой грани мимолетные существа делали ему веселые знаки и смеялись над его отчаянием.