Ах, земля и небо! Взгляните, что с нами! Где наши рисовые плантации, поля, приносящие овощи? Ни один стебелек сорго, ни одна былинка, ни один лепесток розы не принадлежит нам! Где чистые ручьи, из которых мы могли бы утолить жажду? Вода, которая течет на водопое под ноги животным, — вот наше питье. Ах, земля и небо! Взгляните, что с нами!

Пение неслось с пустынной площади, накаленной полуденным солнцем.

Это были томительные часы отдыха. На всех окнах были спущены занавески; город был погружен в дремотную тишину: и из-за вала Мадраса искрилось безмятежно-спокойное море.

Бюсси лежал на тростниковой кушетке в своей комнате, погруженной в полумрак благодаря темным занавескам. Сон бежал от его глаз. Ему казалось, что в его кровати горит огонь, несмотря на то, что он был едва покрыт легкой одеждой из тонкого полотна, а воздух освежался быстрым движением панки.

Дело в том, что к зною воздуха примешивался жар лихорадки, которая превращала укрепляющий отдых в болезненное возбуждение. Молодой человек заметил с досадой, что опять вспомнил об этой индуске, ради которой он мог так глупо умереть, тогда как она даже не осведомилась о его имени; и что несмотря на твердое решение забыть ее, он думал о ней во сне и наяву.

События, которые сначала резко оторвали его от его мыслей, повергали его теперь в роковую праздность, всецело наполненную этими мучительными грезами.

— Почему она поступила со мной, как с врагом? — спрашивал он себя сто раз. — Ах, эта тайна, о которой говорил брамин! Знать ее — вот все, чего я желаю. Тогда я забуду этот сон, или, вернее, этот кошмар.

И он с тоской начал ворочаться на своем длинном скрипучем стуле, между тем как из соседней комнаты доносилось легкое храпение мирно спавшего Кержана.

С улицы послышалось печальное, трогательное пение, но на этот раз совсем близко.

Ах, земля и небо! Взгляните, что с нами! У тигров есть свои пещеры, у змей — свои логовища, у птиц — гнезда в ветвях. Человек четырех каст родится и умирает в доме своего отца. Где же может родиться пария? Где может он умереть?

Одним прыжком Бюсси очутился у окна и крикнул:

— Наик!

Сердце его забилось с такой силой, что он даже удивился.

— Уж не сошел ли я с ума? — бормотал он. — Возможно ли, чтобы одна мысль увидеть снова человека, который может мне сказать о ней, привела меня в такое волнение?

Он боролся с желанием поднять занавеску, но борьба была так коротка, что нельзя было бы сосчитать и до десяти, как молодой человек высунул голову и половину туловища и как бы погрузился в раскаленную печь.

На площадке, в нескольких шагах от дома, стоял человек. Его коричневое тело до такой степени взмокло от пота, что солнце отражалось в его струях. Голова его была покрыта широким фиговым листом, завязанным под подбородком.

— Наик! — воскликнул Бюсси.

Человека охватил порыв радости: он сложил руки, как на молитве. Потом он побежал к дому.

— Наконец-то, Наик! — воскликнул Бюсси, когда пария очутился подле него. — А я, по правде сказать, очень виноват перед тобой. Ей-Богу, совсем забыл про тебя. Так я был взбешен… там… уезжая из этого проклятого места. Но потом я вспомнил о тебе и сердился за свою неблагодарность. Черт возьми, как ты нашел меня?

— Ах, господин! — сказал Наик, большие глаза которого блестели от радости. — Это ты нашел меня, ты узнал мой голос, ты вспомнил мое имя! Я ходил из улицы в улицу, с площади на площадь и пел. Пение мое нашло путь к твоему слуху, это была моя надежда — и ты позвал меня.

— Но ты дрожишь, мой бедный Наик, — сказал Бюсси, бросая парии одеяло из мягкой шерсти. — Может быть, воздух панки, который представляется мне дыханием ада, тебе кажется относительно свежим, и ты можешь промерзнуть до мозга костей. Что с тобой случилось? Ты кажешься таким худым и истощенным, как никогда.

— Я счастлив, — сказал Наик.

— Тем лучше! Я бы желал сказать то же самое. Но раз ты решил не отставать от меня, то предупреждаю тебя, я не хочу, чтобы мои слуги умирали с голоду, я желаю, чтоб ты потолстел.

— Я потолстею.

— А пока, мне кажется, ты несколько недель не ел; сделай мне удовольствие, поешь пирожков, которые остались на этом столике.

— Слушаюсь, господин! — сказал Наик. — Но в поле есть корни, я не голодал.

Бюсси снова развалился в бамбуковом кресле и нежно смотрел, как пария медленно ел пирожки, которые возбуждали в нем неиспытанное ощущение. Маркиз старался убедить себя, что сострадательное участие, которое внушал ему Наик, было вполне естественно и бескорыстно; и действительно, в его молодом пламенном сердце было много сострадания к этому отверженному, который с такой пылкой радостью отдавался ему. Но удовольствие, которое он испытал при его внезапном появлении, было вызвано другой причиной, хотя Бюсси не хотел сознаться себе в этом; в то время он даже страшно сердился, что на самом деле это было так. Наик был последним звеном цепи, которую он не мог разорвать; и он почувствовал странное успокоение с тех пор, как снова обрел это слабое звено. Лихорадка внезапно исчезла.

Выпив стакан воды со льдом, Наик, кутаясь в одеяло, сел на корточки, в ногах молодого человека, и молча смотрел на него, как бы в ожидании вопроса. Бюсси медлил, все еще борясь с собой. Он начал издалека.

— Ты, значит, оставил службу при дворце? — спросил он. — Ты убежал?

— Исчезновение одного земляного червя незаметно, — сказал, улыбаясь, пария. — Другой займет мое место и будет получать вместо меня отбросы и оскорбления — наше единственное жалованье. И никто не заметит, что один пария заменил другого.

— Отчего ты ко мне не пришел раньше?

— Для того, чтобы лучше послужить тебе, господин, — сказал Наик, сверкнув глазами. — Я хотел сделать невозможное — и сделал.

Маркиз привстал и устремил пламенный взор на парию.

— Что ты хочешь сказать? — пробормотал он. — Эта тайна, о которой говорил Ругунат-Дат…

Бюсси встал и глубоко и протяжно вздохнул.

— Наконец-то! — воскликнул он. — Ты освободишь, значит, меня от этого бесовского наваждения! Удовлетворишь мое справедливое любопытство, ты поможешь мне забыть то, о чем я слишком много думаю.

Пария грустно поник головой.

— Твои глаза ослеплены ее красотой. Они упоены ее душой, — сказал он. — Ты не забудешь, ее нельзя забыть. То, что ты сейчас узнаешь, должно бы тебя вылечить. Но ты не вылечишься, увы! Ты никогда не забудешь.

— Ты думаешь? — пробормотал Бюсси, который, опустив голову и устремив взор вниз, казалось, ушел в самую глубь своего существа.

Наик вздохнул и молчал.

— Ну, так скажи же, что ты знаешь? — заговорил маркиз после минутного молчания.

Ровное дыхание, доносившееся из соседней комнаты, казалось, беспокоило Наика.

— Там друг, — сказал Бюсси. — Он храпит, да и не понимает по-индусски: ты можешь говорить.

— Я не буду тебе рассказывать, господин, ценой каких хитростей мне удалось узнать то, чего не хотел сказать брамин. Я ничем не рисковал, кроме моей жизни; но потерять ее — значило бы дурно послужить тебе. Так знай же, что я, как пресмыкающееся, проскальзывал в самые священные убежища, не боясь святотатства. Целыми днями, не смея дышать, я сидел, скорчившись где-нибудь за мебелью, или обвивался вокруг резьбы колонны и, сливаясь с ней, видел то, чего не должен был видеть, и слышал то, чего не должен был слышать.

— Ах, благодарю, Наик! Ты мне расскажешь обо всем!

— Да, господин, я знаю, чем облегчить твой недуг и, может быть, не дам тебе погибнуть от него, раз уж ты не можешь вылечиться. Моя верная память хранит сокровище, которое принадлежит тебе; но, несмотря на это, я буду скуп на него, чтобы ты не слишком быстро поглотил его.

— Но, — сказал, улыбаясь, Бюсси, — ты объявляешь меня неизлечимым с такой уверенностью, которая меня забавляет. Как это ты так хорошо разгадал то, чего я сам хорошенько не знаю!

— Твой крик, в бреду, под негостеприимной кровлей сарая, твой шепот во сне — ведь я слышал их. А разве они не открывали твоей души? И даже без этого мое сердце, которое страдает вместе с твоим, все угадало.

— Ты забываешь волю, которая торжествует над слабостями сердца.

— У любви есть пять стрел, по одной на каждое чувство, — торжественно сказал Наик. — Когда все попали в вас, вы не можете удержать рассудок, который исчезает через столько ран.

— Это мы еще увидим. Продолжай.

— После твоего отъезда царица вернулась во дворец, и я начал следить за ней. Я видел и слышал сто вещей, которые не относились к тому, что я хотел знать. Первое открытие я сделал во время ее разговора с Ругунат-Датом. Я тебе передам его: в моей памяти сохранились все слова. Вот они:

— Святой брамин, можешь ли ты предстать передо мной? — спросила царица. — Достаточно ли ты очистился от нечистого прикосновения варвара?

— Брамин очищает все, и его чистота не может быть осквернена, — отвечал Ругунат-Дат. — Тем не менее, чтобы угодить тебе, я исполнил все, что предписывают обряды.

— Варвар избавил нас от своего присутствия. Остался ли он доволен моими щедротами? Вполне ли я расплатилась с ним?

— Варвар чуть не убил твоего посланного. Он разметал по грязи твои драгоценные камни и скрылся, взбешенный от гнева, не приняв ничего от тебя.

— Так он подарил мне жизнь! — с волнением воскликнула царица. — И ты мог стерпеть такое оскорбление? Ты не удержал проклятого?

— Лошадь была быстрая. И в своем негодовании молодой человек не щадил и меня.

— Он оскорбил тебя, брамина! И ты оставил его в живых?

— Конечно! Его гордость и сверкающий взгляд очень понравились мне. Мне казалось, что в этом незнакомце воплотился наш герой, Рама.

— Ругунат-Дат! — воскликнула тогда царица, подымаясь с гневным видом. — Меня, право, пугает твой ум, который отрицает все наши предания. Я недостойна вступать в спор с таким святым, как ты; поэтому, прошу тебя, уйди, чтоб избавить меня от греха святотатственного гнева.

При этих словах брамин поклонился и ушел, скрывая улыбку, к которой примешивалась доля сожаления.

— Знаешь ли, этот брамин — молодец! — воскликнул Бюсси. — Я жалею, что так дурно обошелся с ним; при случае я извинюсь перед ним. Но что же стала делать царица, когда осталась одна?

— Подобно тому, как солнце скрывается в облаках, она закрыла руками свое прекрасное лицо, как бы прячась от стыда или страха. Потом она позвала двух своих любимцев, двух принцесс, которые никогда не оставляли ее. В особенности одной она отдает предпочтение перед другими: ее зовут Лила. Она рассказала ей, как ужасный иностранец отверг все ее подарки и в какой гнев повергла ее эта весть.

— Подумай, Лила, — сказала она, — какое унижение! Он подарил мне жизнь! Могу ли я выносить ее? Ах, меня охватывает ужас, когда я вспоминаю, что он держал меня в своих объятиях, что я покатилась с ним в траву и что на мне была его кровь!

— Свет Мира погас бы без него, — нежно сказала Лила. — Царица, он спас тебя!

— Разве зачумленный, вырывающий нас из пламени и оставляющий нам смертельную заразу, спасает нас?

И, так как глаза царицы наполнились слезами, то, чтобы успокоить ее, позвали баядерок и фокусников, с шумной музыкой.

— Значит, насколько я понимаю, — сказал Бюсси, — я навсегда обесчестил царицу, помешав тигру съесть ее?

— Что-то в этом роде, — ответил Наик. — Царица — раба тех предрассудков, которые отвергает твой ум. Кажется, у вас разные боги: ты ешь коровье мясо — непоправимый грех, который делает тебя в ее глазах таким же нечистым, как пария. Вот почему с тобой обращались с таким невероятным презрением и дали тебе в слуги париев. Все, чем ты пользовался, и сарай, который приютил тебя, было предано пламени.

— Однако недурное положение для влюбленного! Быть предметом отвращения, чумою для той, которую хочешь пленить! Это прелестно! И ты воображаешь, что это милое открытие не изгонит сразу из моего сердца это безумие?

Он расхохотался.

— Возможно ли это, господин? — пробормотал Наик, удивленный такой веселостью. Тем не менее он покачал головой, оставаясь при своем сомнении.

— Ну же! — снова начал Бюсси. — Разве это все, что ты знаешь? Дай же мне выпить противоядие до дна.

— Самое горькое миновало. Но остается много любопытных вещей. У царицы есть еще другой брамин, которого зовут Панх-Анан: это одно из имен Шивы. Он составляет полную противоположность Ругунат-Дату. Он не изучает, как тот, священных книг, чтобы понимать их величие и истинный смысл, он придерживается изречений, и его благочестие доходит до крайнего фанатизма. Панх-Анан — близкий советник царицы; он возбуждает ее набожность и наполняет ужасом ее душу. Если бы не благородная стойкость Ругунат-Дата, нрав которого внушает уважение даже его врагам, может быть, твоя жизнь не была бы в безопасности. Он пришел к тебе, чтобы показать, насколько он осуждает обращение с тобой. Тогда Панх-Анан не смел больше требовать твоей жизни. Он объявил, что царица может очиститься от осквернения посредством торжественной церемонии и что, заплатив тебе за услугу, порывали с тобой всякие связи. Но заклинания, по-видимому, не удались. Один разговор царицы с Панх-Ананом открыл мне их сомнения на этот счет. Очищение не принесло никакого успокоения: царица чувствовала себя по-прежнему оскорбленной, больной, расстроенной и не могла спать. Она даже выказывала гнев относительно брамина, который напрасно истощает свои сокровища, чтобы умилостивить к ней Дургу и Шиву. Панх-Анан утверждает, что, так как он сам исполнил обряд очищения, то дело безукоризненно; что такая торжественная церемония может быть возобновлена только тогда, когда откроется причина, которая помешала успеху; и что он поищет эту причину. Вот на чем остановилось дело. Я решил, что достаточно знаю, и покинул дворец, чтобы нагнать тебя, о мой господин!

— Какое странное приключение! — сказал Бюсси. — В самом деле, разве не прекрасно будет победить все эти предрассудки и покорить эту женщину? Но у меня есть долг относительно моей родины; мне нельзя терять времени на все эти безумства. Следовательно, мы больше не будем говорить об этом.

Кержан только что просунул голову в дверь, потягиваясь и зевая. Он с удивлением посмотрел на тощего Наика, вылезавшего из-под одеяла.

— Что это такое, дорогой друг? — воскликнул он, входя совсем.

— Нечто вроде заблудившейся собаки, которую я беру; преданное сердце, которое отдается мне.

— В самом деле? Но откуда же взялся он, тощий, как факир, смотрящий на меня своими огромными глазами?

— Я должен вас предупредить, мой милый (ведь вы тоже, может быть, верите в осквернение?), что этот человек — пария.

Молодой человек отскочил назад.

— Пария! На что вам понадобился пария? Это — презренные создания, глупее скота. Ваше доброе сердце вводит вас в заблуждение.

— Этот выказал глубокую преданность и высокую степень развития. Уверяю вас, что я его очень люблю, — сказал Бюсси, кладя руку на голову Наика. — Он очень худ, с этим я согласен; но это его единственная болезнь. К тому же я приказал ему потолстеть, а он послушен.

— Это сумасшествие! — воскликнул Кержан, опускаясь на стул. — Вы сделаете огромную ошибку, позвольте мне вам это сказать, если будете таскать за собой существо, которое служит предметом ужаса для последнего лакея. Ни один из них не будет жить у вас.

— Если слуги покинут меня, он будет служить мне лучше их и будет для меня драгоценен, так как я буду иметь возможность усовершенствоваться в индусском языке.

— Полноте! Эти люди едва умеют говорить и выражаются самым грубым образом!

— Друг мой, везде есть поэты. Поэзия не оскверняется тем, что живет в мозгу парии. Его поэзия мне нравится; и он, разумеется, выражается самым приятным образом. К тому же это валувер. Знакомо вам это слово?

— Да, относительно, ученый… — сказал Кержан, надув губы.

— Само собой разумеется, если его присутствие оскорбляет вас, он не будет попадаться вам на глаза.

— Что за шутки! — воскликнул сердито Кержан. — Если вы, действительно, решили поставить себя в неловкое положение ради этого тощего человека, я разделю с вами это положение. У вас должны быть свои основания: я уважаю их.

— Благодарю, — сказал Бюсси, протягивая руку своему другу.

— Здравствуй, валувер! — весело воскликнул молодой офицер, трепля парию по плечу. — Вы видите, я трогаю его, — сказал он, обращаясь к Бюсси. — У меня нет предрассудков.

— Вы самый очаровательный из людей.

Наик слушал или, вернее, смотрел, как они разговаривали на незнакомом ему языке. Он понял кое-что, и когда увидел, что принят вновь пришедшим, поблагодарил его таким выразительным взглядом, что Кержан почувствовал, как под его лучами исчезли все его предубеждения.