Джорджия Гоулд
Четыре дня, чтобы изменить мир
Последний раз папа отправился в Марсден во вторник. Это не был экстренный вызов – просто назначение на рутинную химиотерапию.
Мы были настроены на долгий период постепенного угасания, хосписов и прощаний. Мы так долго жили с этим раком, что уже привыкли к полосам слабости и страданий, привыкли к его изнуренной исхудалой фигуре, тонкой и шелушащейся коже. Все эти вещи были не столько знаками приближающейся смерти, сколько реакцией на лечение – шрамами, которые остались от стычек с болезнью.
Разумеется, мы знали, что обещают ему врачи. Его болезнь была смертельной. Прошло уже два месяца из трех, которые ему напророчил профессор Каннингем. Смерть стала нашим постоянным компаньоном. Мы вместе посещали Хайгетское кладбище, обсуждали сценарий похорон, составляли график посмертных публикаций. Но что касается меня, мне неизменно думалось: до его смерти всегда остается хотя бы один шаг. Папа все время был с нами, он активно, заинтересованно участвовал в наших беседах, то есть был абсолютно живым.
Да и сам папа, хоть и лучше нас сознавал, что его ждет, временами забывал об этой реальности. Я помню, как он говорил, что просто в восторге от новых туфель, и предвкушал, как они будут здорово смотреться на похоронах. Потом он, конечно, спохватывался и вспоминал, что на похоронах он будет лежать в гробу и его туфель никто не увидит. Он шутил, что поднял такую шумиху по поводу своей смерти, что пора бы озаботиться и о планах отступления – на случай, если вдруг он возьмет да и не помрет, нарушив все свои обещания.
Когда человек полон жизни, юмора, мудрости, если он всегда остается самим собой, трудно заметить, что его тело постепенно тает. Более того, естественно вообще не помнить о пропасти между жизнью и смертью. Есть большая разница между знанием факта и его осознанным принятием.
Папа решительно и целенаправленно занимался тем, что готовил меня и сестру к своей смерти. Он лучше нас знал, как нужно ценить отпущенное нам время. Он вложил все, что у него было, в то, чтобы снабдить нас советами на все случаи жизни, чтобы ответить на те вопросы, которые до поры до времени даже и не приходили нам в голову.
В четверг, еще до последней госпитализации, мы устроили поездку в Бруквуд, местечко, где он провел детство. В моих воспоминаниях этот день и сейчас выглядит настоящим чудом.
Я не спала всю ночь, дописывая доклад. Моя сестра Грейс была занята на работе. Но папа настоял на поездке, сказав, что у нас уже не будет другого случая побыть вместе. Вот мы и поехали. Папа заказал машину, поскольку мама была вся в заботах, а она до сих пор единственный член нашей семьи, умеющий водить машину. Папу мучила дурнота, так что два раза нам приходилось возвращаться за лекарствами от тошноты. В конце концов он запасся всеми необходимыми таблетками и все как-то утряслось.
Вот-вот должен был начаться ноябрь, и странно было, отъезжая от дома, видеть это прекрасное солнечное утро. Сначала мы поехали навестить могилу его родителей в Уокинге. Я много раз бывала там с папой раньше. Он всегда говорил нам, что родители были неотделимой частью его жизни.
Кладбище содержалось в идеальном порядке. Все вокруг сияло на солнце осенними красками. Здесь царила волшебная атмосфера, дух примирения со смертью. Папа без посторонней помощи расплатился в администрации, продлив аренду семейного участка еще на двадцать пять лет. Это, судя по всему, сняло груз с его души. В последний раз он смог проявить заботу о родительской памяти.
Помню, та простота, с которой мы говорили о папином состоянии, несколько шокировала администратора в крематории. Как-то я предложила развеять пепел кошки, которая была у нас в детстве, рядом с отцовским прахом. Помню, эта идея позабавила отца, но сестру мою привела в ярость, так что я быстро дала задний ход. Характерно, что он именно теперь решил подлить масла в огонь, спросив администратора, можно ли в кладбищенском саду развеять прах домашнего животного. Администратор ответил категорическим отказом. «Знаете, – сказал папа, – я тут собрался помереть, и моя дочка хочет смешать мой прах с прахом ее любимой кошки». Администратор ледяным голосом предложил нам дождаться решения в комнате, куда можно войти с задней стороны. Он явно не желал оставаться в одном зале с этой психованной семейкой. Помню, как мы сидели в пресловутой задней комнате и втроем покатывались со смеху.
Папа не уставал повторять, как он счастлив. Позже он сказал мне, что в тот день остро почувствовал, как мы сильны, энергичны, лишний раз убедился, что пришло наше время и что после его ухода мы отлично справимся сами. Но я в тот день такого не почувствовала. Я просто спешила задать все вопросы, какие мне приходили в голову, и постараться впитать все услышанные ответы.
Мы ехали по улице, на которой он вырос; он рассказывал нам, как основал здесь отделение лейбористской партии, но в него вступило мало народу, и его отец подал заявление только для того, чтобы довести число членов до сколько-нибудь благопристойного показателя. Он рассказывал, как ходил по домам в этих пригородах и был раздосадован тем, что надежды и мечты этих людей ничего не значили для его любимой партии.
Он рассказывал нам, как в литературе открыл для себя новый, более широкий мир, как нечто в его душе подтолкнуло его уехать из Уокинга, когда ему было всего шестнадцать лет. Он желал, чтобы мы увидели и поняли каждую мелочь, чтобы для нас не осталось ничего неясного.
Он показал холмы, на которые взбирался каждый день, разнося по домам газеты; бывшую стройплощадку, где он подрабатывал в летние каникулы. Он водил нас по лесу, где гулял в одиночестве, привел к речке, где рыбачил, где обрел покой, предаваясь собственным мыслям.
Потом погода изменилась. К тому времени, когда мы подъехали к Нафиллской школе, хлынул дождь. В этой начальной школе наш дед был директором. Папа все равно настоял на том, чтобы мы выбрались из машины. Мы побродили вокруг школьного здания, и он отказывался слушать наши предостережения, что мама будет недовольна.
Он рассказал нам, как его отец заботился о простых детишках, учившихся в этой школе, как добивался, чтобы им построили плавательный бассейн. Рассказал он и о том, как тяжело приходилось в школе ему самому. В одиннадцать лет он был настолько скован и робок, что едва научился писать, а закончить смог только неполную среднюю школу.
Во время прогулки мы фотографировали и кое-что записывали. В пивной мы перекусили, сам он едва осилил пару ложек супа, но настоял на том, чтобы мы съели полный обед.
Я и сейчас вижу его как живого, сияющего от счастья, радующегося каждой минуте.
Таков был четверг. А к понедельнику ему стало трудно дышать. Для него одышка была новым симптомом, так что она обеспокоила всех нас, а особенно маму. С ее интуицией она всегда чувствовала приближение настоящих неприятностей. Она ведь видела по ночам столько страданий и боли, столько страшных демонов, посещавших нашего папу.
На вторник ему назначили стандартную инъекцию в курсе химиотерапии, но мама так волновалась, что тайком позвонила в больницу и попросила, чтобы отцу, когда он придет, снова сделали кое-какие анализы. В то утро оба они были очень напряжены, а у меня весь тот день было нехорошее предчувствие.
В четыре часа, когда я была на одном собрании, я получила от мамы эсэмэску, в которой она писала: «У папы признаки воспаления легких, но он держится молодцом». Что касается моих родителей, я давно знала: любые услышанные от них дурные новости нужно умножать как минимум на полтора, так что сразу же поймала такси.
Когда я приехала в больницу, обстановка там была напряженной. Я увидела, что мои родители напуганы, но стараются поддерживать друг друга. Отец, как всегда, шутил, позволил мне помассировать шею, спрашивал, какие у меня новости. Все это было похоже на затишье перед бурей, и мы хотели знать, что за несчастье должно на нас обрушиться.
И вот оно уже у нас над головой.
Вошла врач и сказала, что она уже закончила работу (до окончания смены), но готова сообщить результаты только что сделанной томографии. Да, у него воспаление, которое захватило почти все легкие, но они постараются как-то его побороть.
Что-то в ее тоне, в ее нежелании смотреть нам в глаза показывало, что ситуация по-настоящему серьезна. Я помню, что мне не сразу удалось адекватно воспринять эту новость.
Папа спокойно спросил: «Это угрожает жизни?»
«Да».
«Все может произойти прямо этой ночью?»
«Да».
И земля уплыла у нас из-под ног.
Еще в воскресенье мы обсуждали, сможет ли папа провести с нами Рождество, строили планы на следующий месяц. И никто из нас не думал, что все начнет происходить так быстро.
Меньше всего об этом думал папа. У него были такие грандиозные планы! Я прямо вижу, как он просматривает в уме список запланированных дел – с какими людьми еще нужно повидаться, что необходимо доработать в его книжке. Он дышал все чаще и чаще, и нас охватила паника.
Потом врач сказала, что с такой одышкой, с какой папа вошел в ее кабинет, она госпитализировала бы любого пациента, а сейчас этот симптом еще усугубился. Папа попросил маму, чтобы она вышла и позвонила профессору Каннингему. Голос у него был напряженный, и я помню, как отчаянно пыталась вспомнить нужный номер. Как-то вдруг мозг перестал мне подчиняться.
Профессор Каннингем сказал, что уже видел томограмму и что наше дело плохо. Пусть девочки останутся в больнице – все может случиться прямо сегодня ночью. Когда мама вышла из комнаты, папа сказал, что уже чувствует приближение смерти. Вряд ли он протянет долго.
Я видела, что он пытался обуздать свои страхи, держаться как можно спокойнее, но это у него не очень-то получалось. Он сказал нам, и в частности маме, что больше всего в перспективе смерти от рака пищевода его страшила возможность удушья. Он всегда боялся тесных замкнутых пространств, боялся утонуть. Он с ужасом думал, что это значит – безуспешно хватать ртом воздух. Одышка у него ассоциировалась с хрипами из груди, которые он слышал, стоя у смертного одра своего отца. И в этот ужасный момент он испугался, что вместо смерти, на которую он надеялся, к нему придет смерть, которой он всегда боялся.
К нам пришел поговорить доктор Крэйг Карр, заведующий реанимацией в больнице Марсден. У него был талант создавать вокруг себя атмосферу покоя и умиротворения, и между собой мы называли его «улыбающийся Будда». Он повторил, что ситуация очень серьезна, а инфекция распространилась очень широко.
Он предложил нам рассмотреть три варианта. Первый – не делать ничего. Это наверняка будет значить, что папа эту ночь уже не переживет. Второй – облегчить дыхание с помощью кислородной маски, а они тем временем попытаются обуздать воспаление. Третий – хирургическое вмешательство, то есть попытка подключить папу к аппарату жизнеобеспечения, но шансы, что это даст какие-то положительные результаты, все равно крайне ничтожны.
Папа уже немного успокоился, он снова ощутил себя хозяином своей жизни. Он четко понимал, что третий вариант ему совершенно не нужен. Конечно же, он хотел жить, но вопрос был в том, какую цену придется за это заплатить. Он сказал доктору Карру, что вполне готов умереть, но не хотел бы, чтобы смерть проходила на фоне страшной боли и прочих неудобств.
Доктор Карр вышел со словами, что подготовит место в реанимации и пришлет человека, чтобы папу туда отвезли. Мама написала моей сестре, прося срочно приехать. Грейс уже была в дороге и вскоре появилась в больнице. Лицо у нее было напряжено, но она не собиралась задавать лишних вопросов. Потом она рассказала мне, что, войдя, она почувствовала в воздухе такое напряжение, такой страх, что одно это подействовало на нее угнетающе.
Папа захотел провести по минутке наедине с каждой из нас. Грейс рассказывала, что она только снова и снова просила папу не бояться. Он сказал, что не боится, но его глаза выдавали правду. Я сказала, что в своей жизни он сделал достаточно много, написал книги, что мы можем и отсюда питаться его духом. Я хотела сказать, как я его люблю, но не могла подобрать верных слов.
Я не хотела, чтобы все это происходило прямо вот так. Я была еще не готова. Мне нужно было так много сказать, дать волю моей любви и нежности. Я не хотела, чтобы хоть что-то оставалось недосказанным. Но разговор оказался слишком кратким, скомканным, и я отошла от него в полном отчаянии.
Подошли санитары, чтобы отвезти его в палату, а мы поднялись по лестнице, собираясь ждать в комнате для членов семей. Грейс принесла нам горячего шоколада. Никто из нас почти ничего не говорил.
Наконец медсестра пригласила нас повидаться с отцом. Он лежал в постели посреди небольшой комнаты под целым навесом разного медицинского оборудования. На голову ему надели специальный дыхательный шлем – что-то вроде пакета из толстого прозрачного пластика. Он был подключен к кислородному аппарату и облегчал дыхание, создавая вокруг головы повышенное давление.
Все это было похоже на картинку из комикса. Мы все рассмеялись, и это слегка выпустило пар. В некотором смысле это было правильно. Наш папа, человек весьма экстравагантный, способный внести дух шутки в любую ситуацию, вполне заслужил право закончить жизнь с таким смешным устройством на голове. В шлеме была небольшая открывающаяся заслонка, чтобы можно было через нее подать воды или обтереть лицо, но сам шлем с головы уже не снимался.
Комната представляла собой один из антисептических боксов для больных с какими-либо инфекциями или пациентов, для которых инфекции представляют особую опасность. Простое, строгое помещение, предназначенное для чисто лечебных нужд. Раковина, пара стульев, а на дальней стене за папиной спиной два небольших окна. Еще было два монитора, на которые выводились основные параметры жизнедеятельности, – один прямо над койкой, а второй, с более подробной информацией, на рабочем месте медсестры, и она постоянно на него поглядывала. В этой комнате все выглядело надежно и по-деловому – и сестра, и всякие трубки, через которые поступают необходимые лекарства, и провода от разнообразных датчиков.
После того как я только что видела беспомощного папу, напуганного, едва дышащего, я поняла, что в реанимации ему была обеспечена относительная безопасность. Дыхание у него успокоилось, и около полуночи к нам зашел доктор Карр. Он сказал, что эту ночь папа наверняка переживет. Да и папа снова стал самим собой. Он успокоился, как и его дыхание.
Папа настаивал, чтобы мама хоть немного поспала. Последние несколько ночей она постоянно была на ногах. С другой стороны, я почувствовала, что ему очень не хотелось оставаться одному, так что я решила ночевать в больнице. Было видно, что ни мама, ни Грейс не хотели уходить, но я их буквально вытолкала, пообещав, что буду спать в комнате отца и в случае чего сразу их позову.
И вот я села рядом с папой. Мы посмотрели свежие сводки на сайте RealClearPolitics, обсудили дела, складывающиеся вокруг республиканской номинации, – все было так, как много раз до этого.
Потом я включила CSI, программу, которую он часто смотрел по вечерам, чтобы отвлечься от боли (правда, мы, все остальные, эту программу просто ненавидели). Я отчетливо помню, как он попросил, чтобы я развернула телевизор, чтобы и мне было хорошо видно экран. Потом Грейс сказала мне, что, когда она оставалась с ним наедине, он вел себя точно так же. Этот маленький жест был очень в его духе – невзирая на боль, на неудобства, все окружающее было важно для него, и ему в самом деле хотелось, чтобы я тоже с комфортом смотрела его любимую передачу.
Потом, уже под утро, он сказал, что хотел бы поспать. Я заказала такси и проплакала всю дорогу домой.
Среда, 2 ноября
Мама хотела поговорить кое о чем с папой наедине, так что мне довелось поспать пару лишних часов – примерно до семи. Я проснулась с чувством тревоги, которое владело мной весь предыдущий вечер, и позвонила в больницу, чтобы убедиться, что с папой все в порядке. Медсестра меня успокоила, сказав, что он чувствует себя неплохо. Часов в восемь мы с Грейс отправились туда, прихватив по дороге кашу и кофе – завтрак для мамы. Кроме того, мы взяли то, что просил папа: его книжки по искусству умирания, статьи о раке и ноутбук. Это было только начало. Потом последовала целая череда его просьб, которые мы выполняли, а он о них тут же забывал, так что скоро вся комната была завалена грудами его вещей. В результате это стерильное больничное помещение постепенно стало нашей жилой комнатой. Мы приходили и уходили, когда нам было угодно, никто не просил нас освободить комнату, для нас не было никаких расписаний. Благодаря заботе местных врачей мы стали как бы частью этой больницы. Даже странно, как быстро человек привыкает к новому образу жизни. Эта крошечная комнатка стала нашим общим жилищем, а возникшие при этом новые ритуалы, привычки и обычаи создали странное ощущение комфорта и нормальной жизни.
В медицинском плане ситуация тоже нормализовалась. Доктор Карр сказал, что папа наверняка проживет еще дня три, а то и пять, а к концу недели мы будем знать, что происходит с воспалением. Если его победят, папа выиграет еще несколько недель. Папа спросил, можно ли гарантировать, что он протянет еще неделю. Доктор Карр ответил: «Нет, но я могу гарантировать, что уход за вами будет такой, как за членом моей собственной семьи». И он выполнил свое обещание.
Итак, у нас снова появилась надежда. Впрочем, как мне потом сказала мама, по большому счету надежды давно уже не было. Все мы знали, что надежда совершенно эфемерна и что даже если сейчас его поставят на ноги, через неделю-другую все это повторится снова. Не думаю, что хоть кто-нибудь из нас, а уж папа тем более, полагал, что он выйдет живым из этой комнаты.
В среду утром нас навестил Аластер Кемпбелл. До этого он говорил по телефону с мамой, когда она тут провела вместе с нами целую ночь. Каково же было его удивление, когда он увидел папу сидящим, улыбающимся и отпускающим свои обычные шуточки. И ему трудно было объяснить, как мы были близки к смерти в предыдущую ночь.
Это было что-то нереальное – сидеть рядом с ним, болтать о Франции, футболе, политике и сыновьях Аластера. Папа сказал Аластеру: «Знаешь, ты всю жизнь мечтал поселиться в эдаком невидимом пузыре, а вот мне именно такой и достался». Аластер в этот вечер устроил импровизированную викторину и задавал нам разные вопросы. К этой игре примкнула и Джеймс, дневная медсестра. Точно такая же обстановка могла бы быть дома, в нашей гостиной.
После этого вечера Аластер записал в своем дневнике:
«Ф. Г. все еще с нами. Они более-менее привели его в норму, и он пригласил меня заходить еще. Он сейчас на десятой койке в отделении реанимации. Вместе с ним Гейл и дочери. Очень милая медсестра по имени Джеймс – ярая патриотка Норвича. На голову Ф. Г. надели пластиковый пузырь, для того чтобы облегчить ему дыхание. К руке у него подключены какие-то трубки. И все равно выглядит он гораздо лучше, чем я ожидал. Болтливый, смешливый и вообще полностью в порядке, если не считать одышки, когда он пробует двигаться. Я попросил его больше так никогда не поступать. А как? А вот так – делать вид, что ты помер, когда ты еще живой. Впрочем, когда девочки вышли попить чаю, он сказал, что все равно у него счет уже идет не на недели, а на дни. Я побыл с ним где-то около часа, и временами было такое впечатление, будто он вовсе и не собирается умирать. Так только – просто повод поболтать. И не первый раз я уходил от него, размышляя, увижусь ли с ним еще раз. Когда я пришел домой, стал писать в своем блоге о делах в Греции, о велотурнире, но на душе у меня было тяжело. Пришлось потом выйти в пивную „Портленд“, провести викторину. Это меня как-то развлекло, но по дороге домой тоска снова вернулась ко мне».
После того как ушел Аластер, мы сидели вокруг папы, болтали, смеялись и строили разные планы. Такой близости, как в этот день, у нас не было никогда. Папа все повторял: «У нас классная семья, и здорово, что мы вместе». Он смотрел на нашу компанию и улыбался. Ему всегда нравилось, когда мы собирались вместе, когда можно было почувствовать семейную близость.
А сердцем этого была мама. Я всегда знала, что она сильный человек. Как любил говорить папа, она у нас настоящая сила природы. Она очень выросла за последнее время. Она нежно любит и опекает и Грейс, и меня, а для папы она настоящая опора. По мере того как папино тело перестает ему служить, она становится его дополнительными конечностями. Папа сейчас не может расслабиться, пока не увидит ее рядом. Он оглядывается на нее, когда ему нужна помощь в отношении врачей, доверяет ей говорить за него, когда сам уже не может. Это настоящее чудо – сила ее любви придает ей фантастическую выносливость. А с другой стороны, она ищет поддержки у Грейс и у меня, чего раньше я за ней никогда не замечала. Мы стали единой командой.
Как мне кажется, папа сейчас существует в двух плоскостях. На глубинном, внутреннем уровне он осваивается в этой новой для него ситуации. А на уровне более непосредственном он привыкает к новым ограничениям в телесном плане и к тому, что обезболивающие несколько повлияли на работу его мозга. Он часто сейчас переходит на повышенные тона, а некоторые его эскапады способны довести нас до истерики. Так, в среду он посмотрел на нас и сказал: «Гляньте-ка, у нас тут новый состав – три „джи“. Моя малышка Грейси, нападающий, – левый фланг. Джорджия – это Бобби Мур, душа и сердце нашей команды. А мама – это Алекс Фергюсон».
После обеда мы с Грейс вышли на улицу, чтобы оставить родителей наедине друг с другом. Мы зашли в суши-бар и чувствовали себя за пределами больницы как-то странно и беззащитно. Мы купили папе маленького льва и карточку со словами «Самый лучший из всех пап». Еще мы купили диктофон, он пополнил груду вещей, о которых папа нас просил, но которыми так и не воспользовался.
Помню, вечером я объявила, что это самый счастливый день в моей жизни. Вся семья посмотрела на меня, будто я ляпнула что-то не то. Но я именно так и чувствовала.
Мы отступили от той точки, где царил абсолютный страх. Теперь папа говорил, что когда момент смерти уже точно определен, время теряет значение. Когда не планируешь никаких дел на завтра, время начинает ходить по кругу и человек становится властелином текущего момента. И этот момент может длиться вечно.
Когда папа сказал эти слова, я, помнится, подумала: «А для нас, для всех остальных, время продолжает свое движение. Папа, нам приходится думать о будущем, в котором тебя уже не будет». Я подумала о предвыборных кампаниях, которые пройдут без его участия, о моих поклонниках, с которыми он уже не познакомится, о моих детях, которых он уже не увидит. Но как бы то ни было, многое переменилось в тот вторник, когда мы вместе поглядели в глаза смерти.
Последние несколько дней были самыми длинными в моей жизни. Каждый разговор, каждая улыбка обретали новое значение. Такой боли и такой радости, как в эти дни, я не испытывала никогда. А в среду я поняла, как нам повезло, что мы получили эти несколько дней, и я знала, что папа думает точно так же. Он пролистал оставшиеся дни, пересчитал их все и подумал, что, пожалуй, уже хватит. Времени хватило на все – и чтобы уладить все дела, и чтобы дописать книжку, и чтобы со всеми попрощаться.
Мой папа был настоящим стратегом. Ему нужна была власть над собственными планами, право выбрать свою смерть. О своем состоянии он знал все. Его не привлекали возможности отвлечься от происходящего. Он не хотел играть в прятки. Он задавал вопросы, анализировал и постоянно пересматривал свою ситуацию. А в последние дни он отслеживал свои медицинские показатели. Это как в день выборов непрерывно следить за данными экзит-поллов – какие там у меня шансы?
Безусловно, он не хотел умирать. Ему еще было что сказать, что сделать, что дать. Жизнь он любил глубоко и страстно. Выбирая стихотворение, чтобы прочитать на похоронах, я нашла «Песню жизни» Амелии Джозефины Барр, которая выражала папину жизненную позицию: «Я так любила жизнь, что умираю без сожаления».
Это не была мирная кончина человека, который под занавес уверен: он сделал все, что ему было отпущено. Папа по достоинству оценил насыщенность бытия на Территории Смерти, как он это назвал, именно потому, что он принадлежал к числу тех, кто отчаянно любит жизнь. Он нашел способ разрешения этого пара докса: черпать силы в лицезрении смерти, не обесценивая жизнь, которую ему пришлось оставить.
Поглядев на нас, он сказал: «Девочки, осталось четыре дня, чтобы собраться с силами и изменить мир. За четыре дня можно многое сделать!»
Примерно в одиннадцать он уснул, и мы остались втроем – усталые, но почти счастливые. В доме было как-то пусто, и мы уснули отнюдь не сразу.
Четверг, 3 ноября
В четверг Грейс с мамой приехали в больницу очень рано. Грейс нужно было уходить через пару часов, потому что начиналась ее смена, а к папе должны были прийти Мэтью Фройд и профессор Каннингем. Когда я пришла, мама уткнулась в свой смартфон, а папа отдыхал, устав от утренних мероприятий. Мама всегда находила время для работы, выкраивала часок-другой, пока папа спал. Она держала руку на пульсе даже в те дни, когда жизнь вокруг нее буквально разваливалась на части.
Папа долго беседовал с Мэтью, и я знаю, что это для него значило очень много. Папа любил Мэтью как члена семьи.
По словам мамы, папа рассказывал профессору Каннингему о том, что у него теперь появилось еще одно подтверждение приближающейся смерти – это были сны, такие, каких он раньше никогда не видел. Он был потрясен богатством увиденных во сне картин – прекрасный город, состоящий, как в калейдоскопе, из разных красок, живописи, драпировок и зданий. Эти неосязаемые картины перемежались периодами полной черноты. Каким-то образом смерть передавала ему свой зов.
Я пришла со статьей, которую написала в местную газету, и папа сразу же ожил. Он был нашим фанатом во всех начинаниях, гордился нашими достижениями, а все провалы объявлял просто хорошими уроками. Целых сорок минут он внимательно разбирался со статьей. Но тут у него снова возникли проблемы с дыханием – даже невзирая на помощь дыхательного аппарата. Мы постарались его убедить, чтобы он не слишком много говорил. Но он не переставал сообщать всем, кто бы к нам ни заходил: «Вот моя дочка, а вот ее статья».
Я вышла из комнаты, чтобы не мешать медсестрам переместить отца с кушетки в кресло. Когда я вернулась, он сидел, довольный собой. Сказал, что придумал смешную шутку. Привстав в своем похожем на пузырь шлеме, он сказал: «Человечество сделало еще один шажок». Его позабавила аналогия с известными словами одного из астронавтов. В последние дни он очень часто улыбался и смеялся, заражая нас своей веселостью. Да, ему было и больно, и очень не по себе, но его дух превозмогал все.
Мама вышла по делам, так что я смогла провести наедине с папой еще пару часов. Через шлем просачивался воздух, обвевая его лицо, и это ощущение вызывало у него клаустрофобию. В то же время без этого наддува ему сразу становилось трудно дышать. Я видела, как на лице у него появляется напряженное выражение, когда параметры на экране доходят до опасной границы, хоть он и старался не подавать вида.
Слава Богу, при нем была отличная медсестра, которая не позволяла ему волноваться, опекала его и помогала расслабиться. Когда он спал, она делала записи в блокноте, выспрашивая у меня, что ему нравится, а что нет. Совсем недавно папа провозгласил на всю комнату: «Любовь, которую ты принимаешь, равна любви, которую ты даешь». Это была цитата из битловской песни «The End» из альбома «Abbey Road». Сестра не преминула записать эти слова как лозунг дня.
Сестры, которые ухаживали за папой, постоянно сменялись, и все они были очень разными. Помню, папа записал, что болезнь изменила его взгляды на вопрос лидерства, что он на своем онкологическом пути снова и снова получал поддержку из самых неожиданных источников. Ни одну из медсестер, которых мы видели за эти дни, нельзя было бы упрекнуть в несоответствии стоящей перед ними задаче. Они работали час за часом, не позволяя себе расслабляться. У них всегда наготове была улыбка, ласковое слово, и благодаря их заботам мы чувствовали себя как дома. Перед нами прошло множество людей, но каждый казался давним знакомым. Похоже, в уходе за папой участвовала целая армия специалистов. И все они заботились об удовлетворении его потребностей не меньше, чем мы. Это выражалось, например, в том, чтобы надеть ему очки и снять их, не мешая процессу дыхания. Они даже придумали тоненькую длинную соломинку, которая позволяла пить, не создавая дополнительной утечки воздуха.
Во главе этой команды стоял доктор Карр, руководитель отделения реанимации, который, похоже, никуда не отлучался даже на сон. По-моему, это самый лучший человек в NHS. Он поддержал в беде нашу семью и сделал терпимыми те дни, которые могли бы стать самыми тяжелыми в нашей жизни. Я знаю, что папе нравился дух товарищества, царящий среди медицинского персонала. Он всегда подпитывался энергией от окружающих людей и легко расслаблялся, когда чувствовал, что кто-то заботится о его безопасности. Медсестры ночных смен заслуживают особой благодарности за то, что помогли ему пройти через самые темные часы во всех смыслах этого слова.
В этот вечер врачей очень беспокоило папино дыхание, связанное с ним напряжение и те муки, которые он переживал. Я заметила, что медсестра вечером следила за всеми параметрами с особой бдительностью, и врачи решили довести эффективность поддержки дыхания через посредство аппарата до максимальной. Это было все, что они могли сделать, хотя было видно, что легче ему не становится. Оставалась еще смутная надежда, что ситуация повернет вспять, но эта надежда таяла у нас на глазах.
Пришла после работы Грейс. Она была очень не в духе. Она говорит, что помнит, как отец посмотрел на нее.
«Что у нас не так, Грейси?»
«А как ты сам думаешь, что у нас не так, папа?»
Мы с Грейс вышли, чтобы купить чего-нибудь на ужин, и, будучи немного не в себе, затеяли перепалку, хотя нам давно уже пора было вернуться. Когда мы выходили из больницы, нам сразу становилось хуже. Неопределенность заставляла нас все время ощущать себя в подвешенном состоянии. Каждый телефонный сигнал наполнял душу ужасом. И мама, и Грейс отвечали на все звонки одним и тем же испуганным, нетерпеливым тоном: «Что случилось?» Я знаю, что и мой голос звучал точно так же. В комнате всегда было спокойнее, когда мы видели работающий дыхательный аппарат и знали, что все под присмотром.
Папа очень устал и проспал почти весь вечер. Четверг нам дался очень дорого, и мы снова готовились к худшему.
Потом как-то мама сказала, что в эти последние дни папино поведение было несколько противоречивым. Безусловно, временами на него накатывали страх и чувство неуверенности. Он до конца боролся со смертью. Но, с другой стороны, в глубине души он принял то, что с ним происходит, с полным смирением и прямо глядел в глаза судьбе. Ему было очень важно ощущать себя хоть при каких-то полномочиях. У него был транквилизатор, спрятанный в одной из книжек, и он считал его чем-то вроде спасательного жилета. Он всегда был под рукой. Под конец он не мог бы его принять самостоятельно, но все равно, имея такую возможность, он чувствовал себя защищенным перед ополчившимися против него враждебными силами. Это помогало ему сохранять спокойствие.
Пятница, 4 ноября
В пятницу утром мама пришла очень рано, чтобы застать доктора Карра во время утреннего обхода. Он ясно дал понять, что теперь осталось три – пять дней и воспаление уже не погасить. Помню, что я пришла сразу после этого разговора, и папа беспокоился, скажет ли мама это мне. Но говорить ничего было не нужно. Я уже знала, что дело идет к самому худшему.
Я сходила в магазин и принесла лимонного ликера со льдом. Ему это очень понравилось. Он повторял, что ничего лучшего в жизни не пробовал. После каждого глотка он закрывал глаза и улыбался с видом полного блаженства.
За обедом мама сидела в слезах, она уже думала, как же мы будем жить, когда закончатся эти страсти. Я сказала, что мы будем поддерживать друг друга, научимся преодолевать боль, что у нас будут не только черные, но и светлые дни. Я держала ее за руку, чувствуя себя совершенно беспомощной и понимая, что никому из нас нет сейчас подлинного успокоения.
Пришла вся съемочная группа Адриана Стайрна, они принесли десять отпечатков фотографии, где папа снят таким дерзким – рядом со своей могилой. Они хотели, чтобы он их подписал, и робко спросили, можно ли фотографировать, как он будет это делать. Странно было видеть горечь и сострадание на их лицах, когда они увидели папу. Для меня это его лицо уже стало совсем привычным.
Он попытался подписать фотографии, просил, чтобы я опробовала ручки, и очень огорчался, что рука уже не подчиняется его приказам. Занимаясь этим, он совершенно вымотался. Я видела, как волнуется мама, ворча про себя: «И сейчас он не захочет остановиться». Папа с гордостью рассказывал всему персоналу, что эта фотография была сделана на Хайгетском кладбище, где обещали развеять его прах. Медсестры были поражены этой сценой, которая от начала до конца развертывалась у них на глазах.
Чуть позже пришла Грейс, и глаза у него загорелись. Грейс всегда отличалась способностью рассмешить отца, сказать ему что-нибудь неожиданное, отвлечь его от мрачных мыслей. Он попытался поцеловать ее в лоб, но не вышло – этому мешал пластиковый пузырь. Мы все рассмеялись.
Мы с Грейс вышли за обедом, он поглядел на нас так, будто мы больше не увидимся, и сжал мою руку с любовью и нежностью. Он начал фразу: «Я знаю, что в некоторые важные моменты вашей жизни меня с вами не будет…» И мы вместе разрыдались. Он знал, как можно нас зацепить, и любил патетические заявления. Он сказал, что очень нас любит и всегда будет с нами, что наступает наш час, мы на перекрестье дорог, и вот-вот придет время, когда мы засияем во всю силу. Он сказал, что нужно верить в себя, что мы обе – настоящие звезды. Он сказал, что его мать на смертном одре просила его, чтобы он заботился об отце, теперь же он понимает, что нас не надо просить, чтобы мы заботились о матери. Он знает, что мы ее не оставим.
Когда мы вернулись, он пытался печатать на компьютере, с трудом поднимая руки. Мы хотели помочь ему, подложить подушки, но он нам не позволил. Так он и сидел за ноутбуком, казалось, целый час, но набрал всего несколько слов. Он сказал: «С клавиатурой уже не получается, Джорджи». И вот тут я в самом деле не выдержала, спряталась за его постелью и расплакалась, стараясь сдерживать рыдания. Я не могла видеть, как его тело перестает его слушаться. В конце концов он так и уснул – прямо перед компьютером.
Я видела, что у мамы силы уже на исходе, и решила отвезти ее домой, а с папой пока что осталась Грейс. Сестренка была рада побыть наедине с отцом и не допускала мысли о том, чтобы вернуться на работу.
Когда мы уходили, папа никак не мог справиться со своим телефоном. Он пытался ввести пароль, у него не получалось, и он попросил, чтобы мы его удалили. Мы попробовали это сделать, но у нас тоже не вышло, а вдобавок мы в суете поменяли старый пароль на какой-то новый. Мы написали для него новый пароль на бумажке крупными буквами, но он только посмотрел на нас с осуждением. Действие обезболивающих становилось все заметнее. Видя это, он смущался, но каждый раз, почувствовав с нашей стороны покровительственные нотки, тут же ставил нас на место. Он уже не так ясно, как всегда, воспринимал окружающий мир, но его интеллект был все еще силен, и сознание не покидало его ни на минуту.
Я хорошо помню эту ночь, когда мы уже знали, что ситуация становится все хуже и хуже, и ощущали, как в груди раскрывается глубокая пропасть непреходящей печали. Но в то же время, когда я перебираю в памяти обстоятельства того дня, вглядываясь в каждую мелочь, я испытываю ощущение подлинной радости и тепла.
Суббота, 5 ноября
Мы пришли в больницу очень рано. Папа спросил, сколько дней ему еще осталось, как бы включив «обратный отсчет». Он полагал, что по самому пессимистическому сценарию это будет три дня. Мы огорчили его, сказав, что три было вчера, а сейчас остается два. У него на лице была написана обида, что один день у него отняли. Ему нужно было больше времени.
Он обождал, пока мама выйдет из комнаты, и попросил меня разобраться в его бумагах. Он хотел убедиться, что книга закончена и что все его соратники по лейбористской партии приглашены на похороны. Он хотел, чтобы в церкви было много народу, и попросил меня, чтобы я привлекла к организации этого дела Маргарет Макдонах.
Пришла его сестра Джилл, и они прощались без свидетелей. Оба они – очень независимые личности, склонные идти своими собственными путями, но я знаю, что наступившее в последние месяцы сближение между ними принесло ему огромное облегчение. Она была священником англиканской церкви, так что имела полномочия на проведение религиозного ритуала.
После этого Грейс, сидя рядом с ним, помогала ему рассылать эсэмэски. У него уже было совсем плохо с координацией движений, и тексты, которые он набирал собственной рукой, читать было просто невозможно. Мы видели, как он пытается отослать Эду Виктору такой текст: «Это лучшее время, это худшее время». Я даже не знаю, понимал ли он в тот момент, что набирает цитату из Диккенса. Потом Аластер рассказывал, что получил от Питера Хаймана недоуменное послание: «Что он хотел сказать, прислав мне только цифры „3–5 дней“?»
А потом вдруг взгляд его стал сосредоточенным и решительным.
Он понимал, что время стремительно утекает между пальцев и от него сейчас требуется использовать все оставшиеся возможности. Главное дело, которое у него висело над душой, – это его книга. Он был убежден, что общепринятые представления о смерти не соответствуют истине, что время умирания – это время счастья и грандиозного личностного роста. И его охватил порыв именно сейчас это всем сообщить, зафиксировать эти мысли на бумаге.
Он пытается стучать по клавиатуре, у него ничего не получается, и он начинает диктовать маме. Это настоящая пытка. Мама помогает ему, потому что для него это очень важно, но она ненавидит каждую секунду этого процесса, считая, что он подрывает последние папины силы. Грейс отмечает про себя его почти одержимый вид с покрасневшими полузакрытыми глазами и хриплым голосом. А он говорит и говорит. Мама пишет страницу за страницей. Он полностью ушел в себя.
Меня гложет невыносимая боль, я слышу, как он с муками выговаривает каждое слово, и его голос становится похож на глухой перекатывающийся рокот.
Когда дело дошло до последней черты, папе уже было мало собравшейся вокруг него семьи, хотя я знаю, что она воплощала для него целый мир. И все равно самым главным для него оставалось его личное предназначение, его стремление придать смысл процессу умирания. Поэтому последняя книга значила для него так много. И вот он добывает откуда-то, явно не из собственного тела, последнюю вспышку энергии и берется записать прощальные слова. Несколько недель у него не было сил, чтобы заняться этим вплотную, но теперь он понял: или сейчас, или никогда. Он стоит перед лицом смерти и готов преодолеть все препятствия, чтобы понять ее смысл.
Входит врач. Он обеспокоен папиными показателями и говорит, что сейчас ему лучше было бы помолчать, но папа полон решимости.
О грядущей смерти мы оповестили лишь узкий круг. Нам не хотелось, чтобы толпа папиных друзей прошла вместе с нами через все эти муки. Но теперь я понимаю, что кое-кто должен об этом узнать. Я решаю позвонить Питеру, его старому другу еще с университетских времен (сейчас он живет в Бостоне, штат Массачусетс). Включив связь, он говорит: «Джорджия, прости. Подожди, я спущусь со стремянки». Когда он уже стоит на полу, я объясняю ему, что случилось. Я слышу потрясение в его голосе. Он, как и все мы, думал, что времени будет больше.
А папа продолжает диктовать. Наконец он доходит до точки и с чувством удовлетворения оглядывает нас, ожидая похвал. Он повторяет одни и те же слова: «Неплохо сегодня поработал». Мы просим его успокоиться.
«Queens Park Rangers» собираются играть с «Manchester City». Я включаю этот матч на канале «Sky Sports». Еще с тех пор как мне было шесть лет, у нас имелись сезонные клубные билеты «Queens», и мы езди ли по всей стране, чтобы смотреть их матчи.
Папа приходит в восторг: «Смотрите, это же Нил Уарнок!» Он спрашивает, почему качество изображения здесь лучше, чем когда мы смотрели футбол в Ньюкасле. Мама не одобряет этих забав, и я спрашиваю, не хотел бы он послушать какие-нибудь григорианские псалмы? Он смотрит на меня, как на дуру: «Джорджия, ты же видишь, что я смотрю футбол».
Он пытается вскинуть руки над головой – так же, как делал это дома. Но сейчас они раздуты вчетверо против обычных размеров, а вдобавок от них тянутся разные провода и трубки, так что ему не удается поднять их выше своего шлема-пузыря. Это выглядит очень мило и смешно – привычный, домашний жест в неподобающей медицинской обстановке. «Queens» сравнивают счет, и папины показатели уверенно идут вверх.
Потом он снова падает духом, дышать становится тяжелее, я выключаю телевизор и предлагаю ему отдохнуть. Так он и не увидит, как наша команда проиграла.
От Аластера приходит изумительное письмо. Мы зачитываем его, обливаясь слезами, а папа, спокойный, как никогда, тычет пальцем в экран своего ноутбука и говорит: «Похороны, похороны».
Он говорит, что дышать стало тяжелее, и сестра прибавляет подачу лекарств. Вдруг он заявляет: «Все, кончено», – и мы впадаем в панику. Потом, после паузы, он завершает фразу: «Кончено. Я закончил свою книгу».
Он делает вдох, будто ему не хватает воздуха. Грейс и мама стоят, поддерживая друг друга, у Грейс от слез глаза расширенные и блестят. Мама смотрит на отца с невыразимой нежностью.
На минуту он засыпает, потом просыпается и с некоторым смущением говорит: «Стало тяжело дышать. Долго не протяну. Пора отчаливать». Сейчас он уже не такой оцепенелый, как в прошлый раз. Он взял себя в руки, он готов. Он оглядывается и не видит меня, потому что я стою с другой стороны.
«Где Джорджия?»
«Здесь, папа», – говорю я.
Он сжимает мою руку и советует всем пересмотреть «Подвиг странствия», имея в виду главу из книги. Всем по очереди он говорит: «Спокойной ночи, я тебя люблю». Потом он ненадолго засыпает, затем просыпается и повторяет весь ритуал с начала.
Он настаивает на том, что нам уже пора спать, что нужно вызвать такси и ехать домой. Он зовет дежурную сестру и просит ее: «Эбони, пожалуйста, переложи меня в койку». Мы говорим: «Папа, ты уже в постели», но он нас не слышит.
Потом он говорит: «Пора отчаливать, со мной покончено», – и сразу же крепко засыпает.
Боится ли он? Насколько он понимает всю ситуацию? Я ничего не знаю наверняка, но помню, как много лет назад на каком-то лейбористском мероприятии Аластер процитировал одного американского футбольного тренера: «Я твердо верю, что у любого человека высший час, час полного удовлетворения наступает тогда, когда, отдав всю энергию борьбе, он лежит, обессиленный, на поле боя… и чувствует себя победителем». И мне кажется, что именно это чувствовал мой папа.
Он боролся изо всех сил, вокруг него собрались все, кто его любит. И теперь он имеет право заснуть.
Потом мама, не сдерживая слез, прочитает нам стихотворение Дилана Томаса: «Не принимай наступление ночи с нежностью… Умирает свет, и это должно вызывать только ярость». Папа не мог уйти в атмосфере нежности. Он должен был уйти, как и жил, полный решимости, осознания стоящей перед ним цели, верности своему предопределению. Уйти в борьбе, сражаясь за каждую секунду.
Медсестра сказала, что нам лучше остаться на ночь, так что, убедившись, что он крепко спит, мы перебрались в соседнюю комнату, специально выделенную для родственников. Сестры пообещали нас вызвать при первой же необходимости.
Мы с Грейс сбегали домой, чтобы прихватить кое-что из одежды и умывальные принадлежности. Перед уходом я сказала маме, что пора бы оповестить всех о том, что происходит. Она сочинила изумительный мейл и разослала его по старому рассылочному списку, даже не интересуясь, кто в него внесен, а кто нет.
Воскресенье, 6 ноября
Мы устроились на импровизированной конструкции из диванов и подушек. Я практически не спала и в стала часа в четыре утра. Видимо, я слишком шумела, поскольку мама сухо посоветовала мне пойти посидеть с отцом.
Так я и сделала, сидела вместе с папой и с медсестрой, а на заднем плане тихонько пел Боб Марли. Сестра проявила максимум заботы, чтобы устроить папу поудобнее, привела в порядок все его трубки и провода. Выглядел он неплохо и крепко спал. Сестра сказала, что около полуночи она перестала давать ему успокаивающие средства.
Час спустя подошли Грейс с мамой, мы все сидели вокруг папы, не очень понимая, почему он не просыпается. Дыхание у него было спокойное, а все показатели на мониторе в норме.
Потом на утреннюю смену заступил молодой врач. Он спросил, не слишком ли много папа разговаривал накануне. Мы сказали: «Да, говорил весь день». Доктор объяснил нам, что сам процесс речи выделяет в кровь немало углекислого газа, то есть папа самостоятельно выработал для себя большую дозу успокоительного, из-за чего и потерял сознание. «Это примерно как отравиться газом в неисправном автомобиле?» – спросила мама.
«Именно так», – ответил врач.
Он сказал, что папа вряд ли проснется в ближайшее время, но он не знает, сколько может продлиться это состояние. Может, часы, а может, и дни. Для нас это не было шоком, а в чем-то здесь можно было увидеть и положительные стороны. Благодаря бескомпромиссному поиску цели он сам привел себя к той мирной, естественной кончине, о которой мечтал. В конце концов он оказался хозяином своей судьбы.
Мы с Грейс сидели за чаем и потихоньку свыкались с фактом, что нам никогда больше не доведется поговорить с папой. И тут Грейс произнесла: «А ты знаешь, что папа тогда должен был бы сказать? Наверняка он бы сказал, что это тот самый мужчина, за которого тебе нужно выйти замуж». Мы обе рассмеялись. Это было его излюбленное высказывание. Если так долго живешь в мире кошмара, начинаешь понимать, как драгоценны и целительны бывают минуты счастья и душевной близости.
Остаток дня мы провели втроем у папиной постели. Я поставила григорианские песнопения, которые он использовал как сопровождение для своих медитаций. В комнате воцарилась умиротворяющая, приподнятая атмосфера. Медсестра вышла, чтобы нам не мешать. Теперь она все равно ничего не могла сделать. Битва закончена. Большую часть медицинского оборудования уже убрали. Настало время для мирного прощания.
Пришли Аластер и Фиона. Аластер обнял нас, он выглядел невероятно значительным. Фиона сказала, что папа всегда был источником живительной силы, что он дал нам очень многое и что мы трое – изумительные женщины.
Приехал Тони. Мы обнялись и рассказали ему о последних днях в больнице и о последнем папином решении. Мы сказали, что папа знал о приближающейся смерти и смело смотрел ей в глаза. Мы оставили их наедине, чтобы они могли попрощаться. Он ушел часов в двенадцать, собираясь еще поговорить с персоналом.
Эбони, медсестра, дежурившая предыдущей ночью, в конце своей смены зашла, чтобы попрощаться. Она сказала, что общалась с папой всего несколько часов, но успела понять, что это замечательный человек, вежливый и добрый даже перед лицом смерти, наделенный вкусом к жизни.
Он выглядел таким сильным, лежа в своей постели, и звук его дыхания сливался с песнопениями, заполнявшими комнату. Я чувствовала, что могу вечно держать его за руку – всегда, пока он с нами. Я чувствовала, какой он сильный и теплый, а его кожа гладкая, как бумага. Его рука осталась как бы последним свидетельством того, кем он был раньше, она существовала отдельно от всего остального, от истощенных плеч и коленей, от предплечья, раздутого до неузнаваемости.
Вошел доктор Карр и сказал, что они могут дать папе «препарат Майкла Джексона» – седативное средство, приносящее чудесные сны. Мы боялись, вдруг он проснется и испугается, так что приняли это предложение с радостью. Он сказал, что сейчас будут постепенно снижать давление в дыхательном аппарате и снимут шлем, чтобы папино дыхание стало более естественным. Мы поняли, что до конца осталось совсем немного. И стали рассказывать папе обо всех лучших днях, об отпускных поездках, о тех местах, которые он любил, о тех моментах, которые для всех нас представляли общую ценность. Мы говорили это в надежде, что наши слова как-то отпечатаются в его снах.
В комнату тихо проскользнул Мэтью Фройд и встал рядом с нами, как член семьи. Некоторое время он провел наедине с папой и уехал часов в пять в слезах.
С папы сняли дыхательный шлем, и он сразу стал выглядеть гораздо более хрупким. Его дыхание, теперь уже хриплое и неглубокое, слышалось короткими судорожными вдохами.
Мы прочитали ему сообщения, которые пришли от друзей, надеясь, что он как-то нас услышит. Мы читали стихи из книжки, которую кто-то нам подарил. В книжке была подборка стихов, посвященных скорби, и некоторые из них прямо выражали наши чувства. Поочередно у кого-то из нас кончались силы, но мы поддерживали друг друга, чтобы не упасть вместе, как костяшки домино.
Примерно в семь вечера приехал Дэвид Каннингем. Он присутствовал при всем папином путешествии, и мы сочли справедливым, чтобы он был свидетелем его конца. Он сказал, что на своем веку повидал много смертей, возможно, даже слишком много, но такой кончины, как у нашего папы, он не видел никогда.
Он всегда знал, что наш папа – выдающийся человек, но в августе, когда папе сообщили о летальном диагнозе, – вот тогда Дэвид по-настоящему понял, какая это замечательная личность. На всем своем пути папа никогда не отворачивался от происходящего, принимал жизнь со смирением и мужеством. Большинству, сказал Дэвид, это не удается, а уж тем более он не видел еще человека, который смог бы это так описать. Наш папа в течение своей жизни совершил немало достойных дел, но последний его подвиг – величайший. Своей силой, своими мужественными установками он содействовал перерождению многих людей, в том числе и самого Дэвида.
И вот остались только мы вчетвером.
Я держу папу за левую руку, а Грейс за правую. Мама обнимает его за шею, прижавшись к его груди. Григорианский псалом заполняет всю комнату, и когда звучит его последняя нота, папа вздрагивает и испускает дух.
И вся комната в ту же секунду наполняется чудесной энергией. Мама испытывает прилив радости. Всхлипывая, она повторяет с изумлением: «Филип, я и не думала, что это будет так прекрасно».
Мне кажется, что у меня из груди вырвано что-то огромное и важное. Грейс вышла, чтобы позвать доктора.
Жизнь очень быстро утекает из папиного тела. Исчезает тепло, цвет лица, ритм дыхания. Несколько секунд, и его тело уже холодеет и приобретает меловую белизну. Ни у кого нет сомнения – да, он упокоился. Осталась одна скорлупка, которая на него даже и не похожа. Разница между смертью и хотя бы тоненьким ручейком жизни оказалась просто неизмерима. Та любовь, та страсть, тот дух, которые определяли его личность, сейчас пребывают где-то в иных мирах.
Мы в последний раз целуем его в лоб. Мы не хотим его покидать, но остаться тоже нельзя. Мы выходим из реанимации, и нас утешает мысль, что его смерть была именно такой, как он хотел, в полном умиротворении и в кругу любящей семьи.