Прямо на следующий день после того, как у меня закончилась химиотерапия, мы с Гейл отправились в путешествие на поезде «Evrostar» от вокзала Сент-Панкрас (нам сказали, что в моем положении летать на самолете опрометчиво). Конечной точкой нашего маршрута должна была стать Венеция. В Париже была пересадка, а потом маленький скрипучий вагон, с парой узких кушеток в купе, понес нас сквозь ночь дальше на юг. Мы проснулись как раз когда поезд въезжал в Венецию. Сияло солнце, лечение моего пищевода подошло к концу, и меня ожидала новая жизнь.

Это были мои лучшие дни, но в каком-то смысле их можно было бы считать и худшими днями. Как ни странно, но впервые услышанный роковой диагноз становится не так страшен из-за той решительности и скорости, с которой свежеиспеченных пациентов направляют на лечение. Эта решительность создает настроение борьбы, целенаправленных действий и надежды на победу. А вот в тот момент, когда лечение завершено, конечная цель как бы исчезает, то есть пациент лишается той структуры, которая его только что поддерживала. И ты оказываешься один на один со своей судьбой.

Я помню свои противоречивые чувства: с одной стороны, радость, что и химиотерапия, и хирургические мытарства уже позади, а с другой стороны, страх перед тем, что мне может готовить будущее. Я вдруг ощутил себя в маленькой лодчонке, плывущей посреди безбрежного моря.

Разумеется, это психологическое состояние давно изучено, и вам предложат определенную помощь, которая подготовит вас к новому повороту судьбы. В Марсдене имеется для этой цели даже небольшой специальный отдел. И все равно в определенный момент вы чувствуете жгучее одиночество.

В сердцевине всех моих страхов крылось сознание, что болезнь может вернуться. При моем типе опухоли опасность рецидива распределяется во времени неравномерно, и самая высокая вероятность метастазов приходится на первые два года после операции с пиком в первый год. Если вы протянете хотя бы пару лет, у вас будет хорошая вероятность, что проживете и пять. А уж если вы будете живы через пять лет, можете считать, что просто выздоровели.

Я сбился со счета, сколько раз врачи рисовали мне этот график, указывали на высокую вероятность первого года, круто снижающуюся в течение второго и далее год за годом остающуюся на уровне, близком к полной безопасности. Итак, передо мной стояла цель продержаться без метастазов ближайшие два года. Казалось бы, не так уж и долго. Но ощущаются эти годы как настоящая вечность.

Перед завершением курса лечения я повидался с Дэвидом Каннингемом, и мы обсудили мои дальнейшие планы. По его словам, выйдя за порог этого кабинета, я должен начать новую жизнь, хотя никто меня не освободит от регулярных компьютерных томограмм – чтобы отслеживать процесс выздоровления и убеждаться в отсутствии метастазов. Первая томография назначена на сентябрь, следующая на декабрь, а потом их нужно будет проводить два раза в год.

Сканирование само по себе совершенно безболезненно. Нервирует только ожидание результатов. Это как сбор данных соцопроса, которые предскажут вашу будущую жизнь.

И никто не облегчит вам эту ситуацию. Нам с Гейл неизбежно придется являться пораньше и дожидаться Дэвида, скрывая изо всех сил свое беспокойство. Самое тяжелое в этом ритуале – первые шаги, когда входишь в приемную. Здороваешься со всеми, вглядываясь в их лица, отслеживая жестикуляцию, выискивая любые мелкие штрихи, которые могли бы что-то сказать о ждущем тебя приговоре. Все это проделываешь очень быстро, с чувством нереальности происходящего, будто во сне.

Если у вас все хорошо, это обычно говорят сразу: «Не беспокойтесь, все благополучно». Однако если у врача для вас плохие новости, он наверняка начнет с какой-то ученой болтовни о вашем состоянии, потом перейдет к описанию случаев, когда все сложилось хорошо, а под конец выдавит из себя огромное «но», которое повиснет в комнате, заслонив все остальное. С тех пор для Гейл нет в языке более ненавистного слова, чем «но».

Первая томограмма, сделанная в сентябре, оказалась чистой, но так и должно было быть. Вторая, в декабре, тоже была благополучной, и я начал расслабляться. Дэвид сказал, что самой важной будет третья томограмма, и в ожидании следующей встречи мы стоя ли перед дверями его кабинета в состоянии, близком к панике. Однако этот скан тоже оказался полностью нормальным.

Так мы дожили до декабря 2009 года, то есть выдержали двухгодичное испытание, прошли через самый коварный скан и встали на пороге будущей здоровой жизни. В тот раз я все-таки не выдержал и немножко сжульничал. Слоняясь под дверями кабинета, где сидел Дэвид, я подслушал его слова: «У Филипа на этот раз с анализами все в порядке», но не сказал об этом жене. Я боялся, что хорошие новости, полученные не совсем официальным способом, могут потом не подтвердиться. Мы вошли в кабинет, и на этот раз Дэвид выглядел таким радостным, будто выиграл в лотерею. Он не сказал, что я выздоровел, даже не намекнул на это, но весь его вид показывал, что он уверовал в мой успех.

«В течение ближайшего года можете ко мне уже не приходить», – сказал он, и прозвучали эти слова как поздравление с победой. Я все-таки настоял на следующем визите через полгода, поскольку осторожность и суеверие проели всю мою душу. Но вот мы с Гейл вышли на вечернюю улицу, вдохнули зимнего воздуха и ощутили, что победа за нами. Двухлетний барьер преодолен, никаких метастазов, а значит, статистика теперь на моей стороне. Все будет хорошо.

Снова закрутилась моя жизнь. Почти сразу же я полетел в США на какие-то переговоры (возможно, тут я все-таки поторопился). На Рождество мы провели сказочную неделю на Ямайке, понежились на солнцепеке и морском ветерке. Я погрузился в работу, занимаясь Фрейдом и не упуская из виду политические заботы. Я был полон решимости вернуться в свою колею и набрать прежнюю скорость.

Мой распорядок дня если и изменился, то совсем чуть-чуть. Каждое утро зарядка, каждый день медитация. От каких-то расплывчатых представлений о духовной сфере я сдвинулся в сторону серьезной, осознанной религиозности. После пары месяцев занятий я принял англиканство, и церковь Всех Святых на Маргарет-стрит стала моим святилищем и духовным приютом. Я даже стал слушать курс философии в колледже Беркбек Лондонского университета (Birkbeck, University of London).

Я продолжал напряженно работать и по самым разным поводам посещал США. Работа приносила мне удовлетворение и отодвинула в прошлое все мои больничные переживания, но к концу года я заметил, что теряю равновесие.

Наша двадцать пятая годовщина свадьбы приходилась на 2010 год, и Рождество мы провели в Индии, в южной Керале, куда ездили в наш медовый месяц. Под руководством одного местного гуру я два раза в день медитировал, часто посещал ашрамы, не облюбованные туристами. Здесь ко мне наконец пришел покой, но, как оказалось, ненадолго. Близилось время всеобщих выборов, и я собирался принять в них самое активное участие. Я считал, что пришла пора таким людям, как я, заявить о себе во всеуслышание.

Глядя на меня, Гейл все больше беспокоилась. Ей не нравилась моя увлеченность политикой, она считала, что именно здесь корни моей болезни. Она стала замечать у меня некоторый упадок сил и апатию, которые связывала с моим диагнозом. Она написала мне записку с просьбой сбавить обороты. Вот ее слова: «У меня разрывается сердце, когда я вижу, как ты губишь себя у меня на глазах. Ничто не стоит твоей жизни. А в центре твоих забот снова стоит политика, такая разрушительная сила. Один раз она тебя чуть не убила, так не дай ей это сделать со второй попытки».

Гейл обладала каким-то шестым чувством относительно меня и моего здоровья, и предвестники несчастья ей были видны наперед. В этом она была не одинока. Примерно в то же время я получил похожее письмо и от Грейс: «ОСТАНОВИСЬ! Ты ведешь себя, как идиот. Тебе нужно расслабиться и отдохнуть. У тебя есть долг перед мамой, вспомни, как она заботилась о тебе, когда ты болел. И было бы просто несправедливо снова заставить ее страдать. У тебя сейчас отличный повод уйти от всей этой политической суеты. Для таких игр у тебя уже кишка тонка (да, прости дочери эти слова!)».

Похоже, я действительно двигался куда-то не в ту сторону.

На само двадцатипятилетие нашей свадьбы мы отправились в Иорданию, и поездка прошла прекрасно. Однако даже там я диктовал в штаб-квартиру текстовки для предвыборных передач, стараясь не подавать виду, когда Гейл оказывалась рядом.

Когда мы вернулись домой, я попробовал устроиться так, чтобы достаточно эффективно заниматься политикой, не нанося в то же время ущерба здоровью. Это было трудно, поскольку политика меня увлекала. Я был полон решимости не дать в обиду лейбористскую партию, но на поверку был уже слишком усталым, и мой вклад в партийное дело все больше становился символическим.

Где-то в разгар предвыборной кампании я полетел в Штаты, чтобы выступить там с речью, и попал в западню из-за облака вулканической пыли, перекрывшей на несколько дней авиационные полеты почти по всему миру. Застрять на другом берегу Атлантики – это было обидно, даже унизительно. Зато эта ситуация заставила меня немного отдохнуть и пересмотреть свои взгляды. Я увидел в этом знак, что пришло время меняться. Правда, потом оказалось, что для меня было уже слишком поздно.

В конце концов я вернулся домой. Наступил день выборов, и они прошли своим порядком. После кампании я заметил потерю веса и почувствовал, что процесс принятия пищи сильно осложнился. Я позвонил Казу Мохлински, онкологу из Марсдена, который специализируется на гастроэнтерологии, – еще недавно он оказал мне неоценимую помощь. Он сразу же направил меня на анализы.

И вот снова томография. На томограмме все было чисто, и я несколько расслабился. Но когда попал на прием к Дэвиду Каннингему, тот выглядел не очень-то уверенно. Он сказал, что по всему томограмма совершенно нормальная и радиолог подписал ее расшифровку, подтвердив, что она не указывает на наличие метастазов, но на его лице было написано сомнение. Некоторое время он сидел перед компьютером, глядя на поделенный пополам экран: на одной половине – мой пищевод по июньской томограмме, на другой – новый скан. Переводя глаза с одного скана на другой, он сказал, что на картинках нет никаких следов опухолей, но тем не менее стоило бы сделать кое-какие дополнительные анализы.

Мне сделали еще одну позитронную томографию, а потом доктор Бенсон провел эндоскопию. Он держался уверенно и, еще не введя зонда, сказал, что это явно не рак. К моменту завершения эндоскопии он свое мнение изменил.

Что-то там есть, сказал доктор Бенсон, но он не уверен, что это именно опухоль. С другой стороны, ему уже стало ясно, что рак вернулся. Осталось только взять биопсию, чтобы развеять все сомнения.

Через пару дней, 9 июня, позвонил Каз и сказал, что биопсия продемонстрировала наличие раковых клеток. Он, как всегда, смотрел на вещи оптимистично и сказал, что дело поправимое. Можно будет, к примеру, на этом раннем этапе снова провести операцию. Впрочем, мне-то уже было ясно, что я переступил какой-то роковой порог и оказался в новой, куда более опасной зоне.

Этот факт я воспринял с тем спокойствием, которое свойственно мне при получении плохих новостей. Я их слышу, но понимаю не до конца, выискивая способ, как бы негатив тут же превратить в позитив. Однако на сей раз ситуация была посложнее. Для меня это было не неудачей, не отчаянием, не поражением. Это был настоящий шок.

Позвонил Дэвид Каннингем и постарался вдохновить меня на борьбу. Он выразил соболезнования, сказал, что был абсолютно уверен в победе, что подобные локальные рецидивы практически никогда не случаются так поздно, тем более при моем типе опухоли и проведенном лечении. Он обещал, что будет поддерживать меня на каждом шагу и не допустит моего поражения. В нашем телефонном разговоре отчетливо проявился его характер, его душевная сила, и это как-то повлияло на мое настроение.

Из Нью-Йорка позвонил Мюррей Бреннан и сказал, что у меня рецидивов он никак не ожидал. Как он сказал, это его потрясло. Впрочем, что бы там ни говорили врачи, спустя два года и четыре месяца после первоначального диагноза болезнь вернулась.

Рецидив всегда сильно отличается от того, что бывает при первом диагнозе.

Моя первая реакция, когда я услышал о раке, – готовность вступить в битву и победить. Я видел перед собой темную дорогу, которая все-таки вела к свету, и это определяло все мои взаимоотношения с болезнью. А вот сообщение о метастазах подействовало совершенно по-другому. Дорога, лежавшая передо мной, куда-то исчезла, и я остался по сути ни с чем, мир превратился в мутную картинку, как в неисправном телевизоре.

Казалось, мой мозг и органы чувств перестали правильно действовать по причине какого-то общего сбоя. А по мере того как приходили новые безрадостные результаты анализов, становилось все хуже. У меня на глазах рушился генный код моей жизни. Я привык сражаться и побеждать, привык держаться за свой оптимизм, поскольку он всегда бывал вознагражден, но сейчас происходило нечто противоположное. Я был полон решимости сражаться, но как?

Десятого июня мы отправились в Ройял Марсден в Саттоне и встретились с Дэвидом Каннингемом. Он выглядел озабоченным. За два дня до этого мне сделали еще одно сканирование, и его расшифровка, очевидно, оказалась совсем плохой. Опухоль была большой и продолжала расти. Действовать следовало без промедления.

Вот такой поворот. Мне представлялось, что где-то в моих внутренностях блуждает пара бесхозных раковых клеток, но уж никак не здоровенная вырвавшаяся из-под контроля опухоль, продирающаяся вверх по пищеводу наподобие злобного пришельца из киноужастика. Дэвид предложил программу возможного лечения. Оно должно было начаться с химиотерапии, за ней могла последовать операция, потом еще химиотерапия, а в завершение – облучение.

И тут я четко увидел свои перспективы – меня ждет все то, что я уже проходил, но теперь, как заботливо указал Дэвид, операция будет не рядовая, а из разряда самых сложных, теперь помимо химии меня ждет радиация, но при этом шансов выжить остается намного меньше.

В первом раунде я как-то обошелся без радикальной хирургии, но во втором я ее получу по полной программе, и это в момент, когда у меня осталось несравненно меньше сил. Было впечатление, что боги наказывают меня за то, что на первом этапе у меня было недостаточно решимости.

Мне было очевидно, что планы Дэвида представляли собой не дорожную карту, указывающую прямой путь к цели, а всего лишь догадки, как можно выкрутиться из этой ситуации. Дэвид записал свои предложения на клочке бумаги, придав им некое подобие серьезности. Но правда состояла в том, что нам предстоял полет вслепую. Если метастазы распространились по организму, никакие меры мне уже не помогут. Если опухоль не уменьшится под воздействием химиотерапии, то продолжать ее будет бессмысленно, а операция станет фантастически сложной, если не вовсе невыполнимой.

Однако при всех сложностях Дэвид подарил мне надежду, а именно это мне и требовалось. Дела обстояли не слишком хорошо, на зато на руках у меня имелся этот клочок бумаги. Передо мной снова замаячило некое подобие дороги.

Терять время было нельзя. Дело происходило в четверг, а химиотерапия должна была начаться уже во вторник. Та оперативность, с которой врачи принялись за дело, вызвала у меня уважение, но при этом и тревогу. Рак нужно было остановить.

На этот раз протокол химиотерапии оказался уже другим, так как Дэвид опасался, что опухоль приобрела некоторый иммунитет к тем лекарствам, которые использовались в первый раз. Он сказал, что мне скоро станет легче глотать, облегчение должно непременно наступить, и оно станет подтверждением, что опухоль уменьшается. Идея состояла в том, чтобы по возможности под воздействием химии сжать опухоль почти до нуля.

Объяснения Дэвида выдали его собственное беспокойство. Каждый раз, когда я обращался в больницу в процессе лечения, они спрашивали, как мне глотается. А с этим у меня не было никаких улучшений. Я уже конкретно ощущал свою опухоль, и она, судя по всему, продолжала расти как ком в горле. И боль нарастала с каждым днем.

После двух сеансов Дэвид прекратил химиотерапию по первому рецепту и снова записал меня на сканирование. Позвонил Каз и попросил, чтобы я зашел к Дэвиду, из чего я сделал вывод, что дела мои совсем плохи. Выяснилось, что рост опухоли прекратился, но ее размеры не изменились. Мне сказали, что это не страшно, но протокол химиотерапии сразу же поменяли, вернувшись к тому, который использовался в первый раз, то есть к EOX. И снова спрашивали, не стало ли легче глотать, но легче не становилось. После первого сеанса Дэвид заказал новую томограмму, но результаты были все те же – рост опухоли прекратился, но ее размеры не изменились.

Дэвид сказал, что нам ничего не остается, кроме хирургического лечения. Никто не знал, возможно ли оно вообще, но если возможно – откладывать нельзя. У меня создалось впечатление: если сейчас эту опухоль не остановить, она сделает завершающий решительный бросок.

Я провел вечер с Тони Блэром. Не то чтобы я плохо себя чувствовал, но решимости у меня уже не было. Я не видел никакого выхода. Но почему так случилось? Первый диагноз я понял и принял. Я подцепил рак, как это может случиться с каждым, и я поборол его, действуя со всей решимостью, которая была мне по силам. Я принимал все прописанные таблетки, соглашался на все процедуры, делал все, что от меня требовалось, прошел через критические два года, и все-таки эта зараза вернулась. Почему она снова здесь?

Тони выдержал секундную паузу и медленно сказал: «Потому что рак не был вылечен. Он не смог покончить с тобой с первого раза, но он хочет реванша. Ты изменился, но не настолько, насколько было нужно. Теперь ты должен перейти на еще более высокий духовный уровень. Используй возвращение болезни для того, чтобы найти истинную цель в жизни».

Тони был прав. От меня требовалось понять, зачем вернулась моя болезнь, требовалось разгадать истинные цели моего рака.

Тем временем около меня возникало нечто вроде заговора. В Марсдене я все чаще слышал разговоры, что такого рода рецидив мог случиться только вследствие каких-то ошибок в первой операции и только тогда он мог локализоваться там, где болезнь проявила себя в первый раз.

Я организовал по телефону конференцию с Мюрреем Бреннаном, руководившим этой операцией, при участии моей жены. Я ожидал, что он с присущей ему самоуверенностью отвергнет с порога все инсинуации насчет хирургических ошибок. Однако я этого не дождался. Проявив определенное мужество, он согласился, что в той операции он мог совершить ошибку и оста вить не удаленной слишком большую часть желудка, в которой оставались спящие раковые клетки.

Он признал, что в той ситуации, возможно, от него требовалось больше решимости.

Я принял эти слова без возмущения и отдал должное его честности. А вот Гейл лишь тихо хмыкнула, выразив этим не печаль, а сдержанную ярость. Такое объяснение ее отнюдь не удовлетворило.

Гейл никогда не умела спокойно воспринимать плохие новости – особенно если их причины можно было бы устранить заранее. По сути, британские хирурги оказались правы: в моей ситуации следовало действовать более радикально. Но тут легко судить зад ним умом. Когда я принимал решение, я переоценил достоинства американского варианта, и теперь вся ответственность ложилась только на меня.

Потом мне еще доводилось беседовать с Мюрреем об этой операции, и я не уставал повторять, что он великий хирург. В жизни не всегда все происходит так, как мы планируем. Такова уж ее природа.

Мюррей звонил мне на всех этапах дальнейшего лечения, выражал свою солидарность и предлагал помощь. В течение всей игры он не покинул нашего поля. Все-таки он остался в моих глазах прекрасным человеком.

Дэвид Каннингем тоже не сдавался. Он порекомендовал нам профессора Майка Гриффина из больницы Ройял Виктория (Royal Victoria Infirmary) в Ньюкасле. Именно Майк организовал Северное отделение по лечению рака пищевода и желудка (Northern Oesophago-Gastric Cancer Unit) – крупнейшую клинику такого рода не только в Великобритании, но и во всей Европе. Дэвид был убежден, что на текущий момент Майк, пожалуй, самый лучший в мире хирург этой специализации, что он поднялся на самую вершину профессиональной карьеры. Майк мог мне честно и объективно сказать, возможна ли операция в моем случае. Короче, мне надлежало как можно скорее ехать в Ньюкасл.

Я позвонил Мюррею Бреннану. Он сказал, что хорошо знаком с Майком Гриффином, не раз бывал в его заведении и что Майк действительно будет лучшим кандидатом на выполнение такой операции. Более того, Мюррей признал, что лучше было бы, чтобы Майк сделал и первую операцию, и теперь остается только сожалеть, что он сразу не высказал этой рекомендации.

Разумеется, это была не его вина. В десятках собеседований с высшими авторитетами госслужбы здравоохранения никто и не упоминал о Ньюкасле или о Майке Гриффине. Алан Милберн, который никогда не отказывал мне в помощи, и на этот раз не поленился провести маленькое исследование. Он провел в Интернете целое утро, пытаясь понять, возможно ли обычному онкологическому пациенту связаться с клиникой Майка Гриффина или вообще хоть с одной подобной клиникой, специализирующейся на опухолях пищевода. Ответ был отрицательным. По крайней мере, если глядеть из Лондона, клиника Майка оказывалась в своего рода информационной черной дыре.

Вечером я сам позвонил Майку Гриффину, и он мне сразу сильно не понравился. Я уже привык к раскованным, доверительным беседам с различными консультантами, когда вокруг царит атмосфера обоюдного уважения и чуть ли не панибратства.

Майку такой подход был абсолютно чужд. Он ясно дал понять, что решения здесь принимает он, а не я, что никакой уверенности касательно исхода этой операции не может быть вообще и что его больница подведомственна NHS, а лично он является лицом, облеченным определенными полномочиями. Он уведомил, что впереди меня ждет недельное обследование, а затем некая коллегия, на которой будет вынесено решение относительно будущих лечебных мероприятий. Короче, всю власть он безоговорочно взял в свои руки.

Мне все это очень не понравилось. Я хотел, чтобы мне сделали операцию независимо от результатов всех этих анализов, и, разумеется, совершенно не был готов передать власть над своей жизнью в чужие руки.

В Ньюкасл я приехал 21 сентября 2010 года. На этот раз путешествие завершилось совершенно не так, как я привык. Одно дело аэропорт Кеннеди в Нью-Йорке, и совсем другое дело Центральный вокзал в Ньюкасле. Мой поезд въехал под вокзальный навес в викторианском стиле, поддерживаемый широкими арочными сводами, – неотъемлемый атрибут любого британского вокзала.

На такси я доехал до гостиницы, где рассчитывал провести не одну ночь. Это было большое безликое здание, обращенное фасадом на реку Тайн. Правда, из моих окон открывался изумительный вид на радикально перестроенный город. Ньюкасл – это, конечно, не Нью-Йорк, но в нем есть свое обаяние.

Встав на следующий день чуть раньше, чем требовалось, я отправился на такси под дождиком в Королевскую больницу в нескольких шагах от Сент-Джеймспарк, где построили знаменитый стадион клуба «Newcastle United».

На первую неделю меня определили в крошечный жилой блок поблизости от отделения заболеваний пищевода. В нем было всего лишь пять палат, причем большая их часть пустовала. Медсестры были на удивление дружелюбны. Я прошел все основные этапы первичного обследования, после чего лежал в постели и ждал решения своей судьбы.

В палату вошел Майк Гриффин, и я сразу понял, что мои прежние суждения не соответствовали истине. Он был одет в хирургическую спецодежду, и от него исходило ощущение уверенности и авторитета. Рядом с ним я сразу почувствовал себя в безопасности. Он сел на краешек моей постели и без реверансов перешел к делу. Мое состояние крайне серьезно, сказал он, и спасти меня может только операция. Правда, нет никаких гарантий, что я смогу ее выдержать.

Сначала я пройду весь комплекс предоперационного обследования, а в конце недели состоится консилиум, на котором специалисты обсудят мой случай. Решение будет принимать не он, а целая коллегия профессионалов. Он говорил очень сурово, но эта суровость внушала хоть какую-то надежду.

Он учился в Эдинбурге, в привилегированном частном колледже Феттеса (Fettes College) – примерно в те же годы, когда там учился Тони Блэр. Впрочем, мое долгое сотрудничество с Блэром не повысило мои акции в его глазах. Потом он играл в регби за Шотландию, после чего вплотную занялся медициной. Вот тут и выяснилось, что смыслом всей его жизни является борьба с раком пищевода. Он долго выбирал место, где можно было бы основать специализированную клинику, остановился на Ньюкасле и создал тут самый большой и, похоже, самый лучший центр такого рода во всем мире.

Он работал по семь дней в неделю с шести тридцати утра до десяти вечера. Это был непрерывный процесс, при котором он как минимум по два раза в день общался с каждым своим пациентом. Он на уровне подсознания не доверял южанам, «новым лейбористам» и частной медицине. Короче говоря, мне тут был оставлен немалый простор для самосовершенствования.

Прошло недельное обследование, завершившись эндоскопией, которую наш мэтр провел собственноручно. Позже вечером он зашел ко мне в палату, и я почувствовал, что в нашем противостоянии весы склоняются в мою сторону.

Он не имел права принять самостоятельное решение об операции, но имел все основания сказать мне, что при эндоскопии не обнаружил ничего, что могло бы этой операции помешать. Иначе говоря, он включил для меня маленький зеленый светофорчик. Потом мы немного поболтали вообще об онкологии и о смысле жизни, и я стал рассказывать о моих похождениях на этом поприще.

Немного послушав, он резко перебил меня, посмотрел мне в глаза и сказал, что моя главная и единственная ошибка состояла в том, что я вышел из-под покровительства NHS. Если бы я доверился государственным врачам, я бы не оказался в нынешнем положении. Я попробовал возразить, объясняя тогдашнюю ситуацию, но для него эти соображения выглядели чистым надувательством. Я отказался от государственной опеки и был за это наказан. Он, напротив, всей душой служит национальному здравоохранению и верит, что эта служба блестяще исполняет свой долг благодаря людям, преданным общественному благу, которое значит больше, чем любые частные интересы.

Он не верил в возможности частной медицины, особенно в области лечения рака. Он считал, что эта система развращает врачей и сбивает приоритеты в клинической работе. Я не готов с ним полностью согласиться, но понимаю, что в этих аргументах есть своя правда. В британском государственном здравоохранении господствует дух служения обществу, это главный стержень в работе медиков. Понятно, почему люди относятся к этим врачам с таким почтением.

Впрочем, Майк смотрел на вещи не так уж однобоко.

Он знал Мюррея Бреннана и преклонялся перед его талантом, соглашаясь, что больница Слоуна – Кеттеринга – выдающееся медицинское учреждение. И тем не менее он был убежден, что в конце концов, когда речь заходит о реальной борьбе с болезнями, частная медицина является социальным злом.

В этом смысле мы стояли на прямо противоположных точках зрения. Его ничуть не смущало существование частных школ (в то время как я их совершенно не одобрял), зато он со скепсисом смотрел на частную медицину (а у меня по этому поводу были более либеральные взгляды). Возможно, причина кроется в том, что его отец был уважаемым хирургом в системе государственного здравоохранения, а оба моих родителя были учителями в государственных школах. Впрочем, в моем случае он оказался абсолютно прав – лучше мне было остаться под крылышком NHS.

Если бы я только послушался моей дочки Джорджии!

На следующее утро приехала Гейл, и мы с беспокойством ждали приговора, который огласит Майк. Я смотрел на вещи с большим оптимизмом, меня грели воспоминания о беседе, состоявшейся предыдущим вечером, хотя, конечно, после такого потока плохих новостей моя склонность к беспочвенным надеждам заметно умерилась.

Майк без волокиты дал нам понять, что операция возможна. Однако, даже если она пройдет успешно, у меня останется всего лишь 25-процентная вероятность пережить следующие пять лет. Имелся также 30-процентный шанс, что, начав операцию, они не смогут ее завершить, так как не сумеют удалить опухоль. Для меня это была самая ужасная перспектива.

Была примерно такая же степень риска, что, уда лив опухоль, они не смогут полностью восстановить целостность пищевода, а это значит, что у меня в горле останется трубка для кормления. Похоже, мою жену это уже не волновало. Я был нужен ей живым, и ей было плевать, с трубкой во рту или без.

Итак, еще одна операция влекла меня в совершенно неизведанные воды. Она обещала быть тяжелее, чем предыдущая, и сейчас никто не мог предсказать, как дорого она мне обойдется и как скажется на качестве моей будущей жизни.

Я спросил, какой срок жизни мне отпущен, если обойтись без операции. Майк ответил – от шести месяцев до года. Он спросил о моем решении: согласен ли я на эту операцию или предпочту обойтись без нее. Это был глупый вопрос – разумеется, я настаивал на операции. Я четыре месяца боролся за это право, и вот мне его предоставляют. Мне нужна жизнь, и я согласен идти по ней с трубкой в горле. Мне назначили дату, 26 октября, и мы отправились домой счастливые.

Оставшееся время я использовал на всю катушку, общался с дочерьми, катался с ними по свету и проехался до Венеции с женой. Почти все время со мной была Грейс, и я был счастлив. Джорджия тоже не покидала меня слишком надолго. Я, как мог, подготовился к грядущему событию, переписал письма, адресованные членам моего семейства, еще раз переговорил с викарием относительно похорон. На этот раз я был увереннее в себе, но и печальнее. Мне очень не хотелось расставаться с семьей, и особенно с женой.

В пятницу, перед операцией, меня навестил Тони – точно так же, как пару лет назад. Он сказал, что одной из самых больших драгоценностей, какие у него есть, является колечко VI века, привезенное с горы Синай. Он подарил его мне на счастье. Я был тронут этим подарком, но и несколько озабочен, поскольку боялся, что потеряю его. У меня вообще вещи теряются очень легко.

В субботу 23 октября мы с женой отправились в Ньюкасл в нашу квартирку, современную и роскошную, как с картинок в таблоиде «Жены футболистов». Она была в самом центре города, так что через окна до нас доносились звуки ночной жизни. Ничто – ни дождь, ни снег, ни штормовые ветра – не в силах остановить ньюкаслскую молодежь, помешать ей по ночам выбираться на улицы и развлекаться так, как они считают нужным. С другой стороны, эти ребята были столь дружелюбны, что трудно было не отплатить им той же монетой.

Вселившись в квартиру, мы в тот же вечер отправились поужинать. Странно было ощущать себя в толпе гламурной молодежи младше меня лет на сорок. Обратно мы пробирались на прохладном ветру, стараясь не наступить на студентов, которые беспечно использовали мостовую в качестве временного ложа.

Ночь прошла спокойно, но мы, стреляные воробьи, знали, каково это – спать перед операцией. На следующий день мы явились в отделение опухолей пищевода (блок 36) точно вовремя, будто пунктуальность могла хоть чуть-чуть повысить мои шансы.

Я расположился в достаточно просторной палате с телевизором и небольшой душевой. А потом меня пропустили через череду специалистов, и каждый объяснил, сколь мрачно выглядит мое самое близкое будущее.

Таков стиль работы Майка Гриффина – вести себя с пациентом честно и открыто, не скрывая от него темных сторон действительности. Вот специалисты, посетившие меня один за другим. Отличный анестезиолог Конор Гиллан, сказавший мне, что эпидуральное воздействие – самый предпочтительный способ снятия боли. Скорее всего, оно будет достаточно эффективным, но может и не подействовать. Потом Рэйчел, выдающаяся операционная сестра, сказавшая, что будет тяжелее, чем мне сейчас кажется. Затем пришел человек из реанимации и сказал, что мои ближайшие дни будут подобны пытке – мне придется прожить как минимум неделю без сна и еды.

В эту череду вклинился и сам Майк, откровенно озабоченный, и напомнил мне, что, возможно, операцию придется прекратить сразу после ее начала. Он заразил меня своим страхом – уж больно не хотелось прийти в себя после операции лишь для того, чтобы у знать, что она закончилась неудачей.

К концу дня у меня уже не оставалось сил даже на переживания. Гейл тоже получила свое сполна. Наши гости достигли своей цели, доведя нас до полной покорности. Еще раз зашел Майк, увидел Гейл и пригласил ее для успокоительного разговора. Когда они вышли, я почувствовал себя совершенно одиноким. Я немного поспал, часто просыпаясь в надежде, что утро наступит не слишком скоро.

Гейл приехала в шесть. Я не понимал, откуда у нее силы, чтобы привести себя в равновесие. А после этого у нас завязалась совершенно дурацкая в этой ситуации семейная перебранка. Я весьма опрометчиво позволил себе ночью пить воду, а медсестра предупреждала меня, что это может вызвать определенные проблемы в ходе операции. Гейл просто не могла поверить, что я вел себя так по-идиотски. С другой стороны, эти дрязги помогли нам как-то провести следующий час.

Затем в палату вошел Майк, излучая уверенность, и успокоил нас обоих. Мы отбросили все сомнения, перестали бояться, что операция сорвется. Мы встали во весь рост, чтобы соответствовать этому моменту.

В восемь утра за мной пришли, и второй раз за последние два года я покинул Гейл и отправился на операцию. Я шел по длинным коридорам в сторону операционной, переживая в равной степени и страх, и возбуждение. Обратной дороги уже нет. Нужно пойти на этот шаг, и, невзирая на все свои страхи, я был исполнен решимости. Я был готов ко всему.