Мы приехали в больницу, и прямо на пороге я повстречал Сару, внештатного консультанта, которая помогала Майку. Она держалась приветливо, но как-то отчужденно, и я увидел в этом дурное предзнаменование. Мы сидели в приемной, начало совещания задерживалось на час, что тоже можно было понимать как определенный намек.
Вошли Майк и Клэр, старшая медсестра, с которой я уже успел подружиться. Майк начал с абстрактных рассуждений о моем здоровье: как я себя чувствовал, какие были симптомы. Эти речи тоже не предвещали ничего доброго. При таких встречах хорошие новости выкладывают сразу, а не приберегают к концу. И тон у Майка был довольно формальный, без тех искр, к которым я уже привык.
Потом он сказал: «Давайте перейдем к гистологии». И продолжил: границы резекции в норме, хотя и несколько уплотнены, опухоль удалена, однако рак распространился шире, чем ожидалось, пустил более глубокие корни. Семь из двадцати трех вырезанных лимфатических узлов оказались поражены раком.
Семь.
Я почувствовал дурноту. Я знал, что это очень, очень плохо.
Он сказал, что весьма высока вероятность рецидива. Я спросил, каковы мои шансы. Все те же 25 процентов? Нет, сказал он, скорее процентов 20. При этом он как-то мямлил, и видно было, что он сам не верит своим словам. Если провести курс облучения, это добавит еще 10–15 процентов вероятности, но и это было сказано без особой убежденности.
Я взглянул ему в глаза. «Рак вернется?» – спросил я. «Да, – ответил он. – Скорее всего, да».
В комнате повисло мрачное молчание. Майк не выражал никакой надежды, Клэр глядела на шефа, а Гейл была просто контужена, как взрывом снаряда. Я попытался как-то разрядить обстановку, но безуспешно. Мы вышли.
«Все получилось не так хорошо, как я думал», – сказал я. «Да, не лучшим образом», – согласилась Гейл. Мы шли по улице, понимая, что наше будущее еще раз изменилось.
Я честно сказал девочкам, что прогноз совсем безрадостный.
Через несколько дней уехала Гейл. Приехала Джорджия, и мы отправились на прощальную аудиенцию к Майку. Наше настроение уже почти пришло в норму, и мы выглядели вполне жизнерадостными. Майк рассказал Джорджии неприукрашенную правду о моем состоянии, и она восприняла это с достоинством. Частично ей помогло в этом позитивное настроение, которое мы тщательно поддерживали друг у друга.
Пару дней спустя мы с Джорджией пошли на завтрак с кофе, который Майк и Клэр организовывают каждый год. Мы ожидали, что где-то в служебном помещении соберется человек двадцать коллег, чтобы поболтать на свои профессиональные темы. А пришло восемь сотен народу, полностью заполнивших городской общественный центр.
Восемьсот человек, чья жизнь так или иначе пересеклась с Майком и его сотрудниками.
Рекордсмен-долгожитель в этой компании пережил операцию двадцать лет назад, когда эта клиника только начинала свою работу. Благодаря этому утреннику Майк имел возможность видеть плоды своей жизни. Знал бы я хоть одного политика, который мог бы предъявить столь наглядные результаты своих трудов.
Мы сидели за столом в компании переживших рак пациентов из Саут-Шилдса. Это были дружелюбные и открытые люди, не признающие пустой болтовни. Они сразу же взяли меня в оборот. Мы говорили о значении рака в их жизни. А значил он для них примерно то же, что и для меня. Это были разговоры о том, как пережить ночные страхи, как много значит окружающее общество и поддержка близких, как важно сохранять оптимизм и веру в добро. За всеми этими словами стояло признание, что да, рак– это жестокая штука, но в его власти перестроить жизнь человека. И эти люди подтверждали, что их жизнь полностью изменилась именно благодаря болезни.
В Саут-Шилдсе они организовали группу поддержки больных раком пищевода. Эта группа раз в неделю собиралась в пивной, обсуждая весьма обширную программу, в которую включались все новые люди, пережившие рак. Они пригласили меня на свои встречи, и я пообещал когда-нибудь обязательно прийти. Мы жили очень далеко друг от друга, но при этом разделяли общие представления о том, что это за болезнь и как с ней бороться. Я ощутил себя участником какого-то общего похода.
Рождество мы провели в снегу, за городом. Были только мы с женой и наши дети. Скрывать было уже нечего, каждый из нас знал о ситуации без утаек. Все испытывали напряженность, но поддерживали друг друга.
Джорджия с трудом восприняла мой первый диагноз и старалась не обсуждать со мной мою болезнь. Она хотела счастья, хотела приносить пользу и, похоже, чувствовала, что любые грустные нотки тут же выдадут ее тревогу. Это была слишком глубокая проблема, чтобы выразить ее словами. Однако в Ньюкасле ее душа вырвалась на свободу. Теперь она смирилась с тем, что у меня рак, с реальной ситуацией, могла смотреть ей в лицо и говорить о ней открытым текстом.
С Грейс было по-другому. Она могла говорить о моей болезни, но ее устраивали только факты, а не всяческое бла-бла-бла. Она рассуждала о данных анализов, о вероятностях в процентах, о реально ожидаемом сроке жизни. Будучи сильна в черном юморе, она могла свободно шутить на эту тему. Она с самого начала говорила обо всем совершенно открыто. С другой стороны, я думаю, мой рецидив ее тоже несколько огорошил. Она искренне не допускала, что такое может произойти.
Я надеялся и верил, что мои отношения с дочерьми с каждым годом становятся более глубокими. И мы молча решили сами построить наше будущее, сжать десять или сколько еще там лет, на которые я мог бы рассчитывать, в один год, который отпущен мне судьбой.
Дочери выпотрошили меня до самого дна. Джорджия решила узнать все, что я думаю. К каким выводам я пришел? На каких ценностях остановился? Почему я верю в то, во что верю? А Грейс требовала от меня четких практических советов, которые можно было бы тут же употребить в дело. В какой-то момент она захотела, чтобы я расписал все случайности, которые могли бы свалиться на ее голову, и обеспечил каждый такой случай удовлетворительной рекомендацией. Сознавая, что скоро ей придется со мной расстаться, она решила получить от меня руководство на всю оставшуюся жизнь.
Впрочем, с дочерьми все оказалось проще, чем могло быть. В конце концов, это естественно – когда дети переживают родителей. Так что и прощание должно быть вполне в природе вещей.
Другое дело – Гейл. Она уже не нуждалась в напряженной жизни, стремящейся к какой-то высокой цели. Она хотела только тишины и покоя. Не движения в будущее, а продления настоящего. Она всегда мечтала о будущем, которое было бы свободно от всяких трудов и обязанностей. Чтобы мы просто слонялись по свету и потихоньку старели, идя рука об руку.
Мы так давно знали друг друга, что создали для себя общий мирок. После смерти мужа Кэтрин Уайтхорн написала: «Брак – это вода, в которой плаваешь, страна, в которой живешь, привычки и принципы, которые разделяешь». Казалось бы, что может быть естественнее, чем под конец жизни вместе заниматься какой-нибудь ерундой! Но вот сложилось так, что я даже этого не могу гарантировать. Этот факт трудно перенести, и со временем не становится легче.
В Лондоне мы навестили Дэвида Каннингема. Гейл принесла документ, который получила на прощание от Майка. Она долго не хотела мне его показывать, но я добился своего и прочитал следующее резюме: «Перспективы Филипа Гоулда крайне неутешительные… Пациент сознает, что его шансы на выздоровление очень низки». Одно дело – услышать эти слова, а другое – прочитать их черным по белому. У меня по спине пробежал холодок.
Мы вошли к Дэвиду. Он никогда не терял оптимизма, но при этом не опускался до обмана. Он сказал, что следующим шагом должна быть совмещенная химио– и радиотерапия. Проводить ее нужно ежедневно, не считая выходных. В дальнейшем мы проанализируем диагноз в отношении ДНК, чтобы оценить, возможно ли в случае следующего рецидива какое-либо экспериментальное лечение.
Он снова заронил какую-то надежду, но мне нужна была передышка.
Я не боялся сеансов радиотерапии, но теперь процесс питания снова осложнился, а глотать становилось все труднее. Дэвид направил меня к консультанту, которого звали Жервуа Андреев. Он специализировался на симптомах, сопровождающих лучевую терапию после операции. Это был человек блестящего интеллекта, настоящий бриллиант, каких немало скрывает Марсден. Он прописал целую коллекцию новых лекарств, и буквально через несколько дней мне стало явно легче. Правда, позвонил Майк и сказал, что я не смогу пройти этот курс лечения без использования трубки для искусственного питания, так как где-то на середине курса есть все равно будет невозможно.
Итак, на следующий день я вернулся в Ньюкасл, чтобы мне вставили трубку для искусственного питания. Я вновь повидался со всем тамошним коллективом, и мне показалось, что они были искренне рады видеть меня. После операции зашел Майк, и мы поговорили о суровой реальности моих перспектив. Майк высказался за то, что всегда следует говорить пациенту горькую правду и одновременно уведомлять о реальной ситуации всех членов семьи. Так можно предотвратить обиды и необоснованные надежды.
Я сказал, что правду следует говорить и по другим, более глубоким причинам. Зная о близкой смерти, человек может более разумно употребить оставшееся время, поменять правила своей жизни. В самом деле, знание о том, сколько тебе отпущено времени, можно понимать как особую привилегию, которая дается отнюдь не каждому. Это ведь намного лучше, чем неожиданная смерть, к которой человек не успел подготовиться.
Лучевая терапия мне не понравилась – к большой досаде моего консультанта Дайаны Тейт. Она повторяла, что сейчас идет Год лучевой терапии и хотя бы поэтому стоило бы относиться к ней с большим доверием. Она все делала блестяще, к ее персоналу у меня тоже нет никаких претензий, и все равно после облучения (как и некоторых других процедур) я совсем упал духом.
Когда я впервые пришел в радиотерапевтическое отделение, я удивился той мрачной атмосфере, которая царила среди ожидающих пациентов. Она радикально отличалась от настроения больных, готовящихся к операции или сеансу химиотерапии. И дело не в том, что облучение как-то особенно неприятно или болезненно. Вовсе нет. Просто оно притупляет и выхолащивает человеческие чувства. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной встают призраки тех переживаний.
Сама процедура очень проста. Ложишься на койку под огромный поворотный агрегат, на борту которого, как на военном корабле, начертано его личное имя. На моем было написано «Джофорд». Машина, пыхтя, поворачивается из стороны в сторону и посылает лучи в мое тело под четырьмя разными углами. Нет боли, не чувствуешь вообще ничего, если не считать жужжания самого агрегата, когда он посылает рентгеновские лучи. Единственное неудобство – нужно лежать, вытянувшись и закинув руки за голову. Я слушал музыку через iPod, и время проходило незаметно. Однако никому эти процедуры не нравились, а кое-кто переносил их довольно болезненно.
Один раз я увидел человека, который стоял в нелепой позе и не мог сесть – просто из-за боли. Другой у меня на глазах потерял сознание в душевой. Третий плакал, подавляя рыдания. Сначала я думал, что причиной всему было состояние их здоровья, а не облучение, но со временем начал кое-что понимать.
Впрочем, многим лучевая терапия дается гораздо легче, и, возможно, я как раз оказался в категории таких счастливчиков. Но даже те, кому было тяжело, обычно не меняли своего решения. День за днем они приходили на эти процедуры, терпели боль, хотя многие из них, это было видно, неуклонно двигались к своему концу.
Суть лучевой терапии состоит в том, чтобы вычистить непосредственно ту зону, которая подверглась операции, и заодно окружающие ткани, в которых были обнаружены пораженные лимфатические узлы. Задача облучения – пресечь возможные локализованные рецидивы. Проблема заключалась в том, что после перенесенной мной операции оставшиеся лоскуты пищевода и желудка находились в зоне, которая соседствовала с легкими и сердцем, так что найти к ним безопасный путь было непростой задачей. Весь удар жесткого излучения должен был пройти именно через зону, в которой велась операция.
Уже после первого дня я почувствовал боль в этом месте, и она начала постепенно разрастаться в стороны. У меня развился ужасный кашель, но потом он прошел, и следующие недели оказались не так уж и тяжелы. Но вот в последнюю пару недель боль снова обострилась и стала сопровождаться постоянной тошнотой, но не от еды, поскольку я уже ничего не ел, а от слизи, которая образовалась из-за хронического воспаления. Это сочетание боли и тошноты продолжалось несколько дней.
Итак, я занялся привычным делом – нужно было как-то со скрипом двигаться вперед. Четыре раза в день я принимал по целому блюдцу таблеток, включая и препараты химиотерапии. Каждый прием растягивался у меня на целый час. В таких ситуациях рак становится испытанием на выживание, которое тянется минута за минутой, и не остается ничего, кроме желания все это преодолеть или найти хоть какую-то возможность расслабиться.
А в придачу ко всему этому стоит вспомнить мрачную эпопею с трубкой для искусственного кормления. Она была мне вставлена прямо в желудок, а точнее, в кишечник. Для того чтобы получить очередную дозу питания, я каждый вечер подключал ее к насосику и закачивал полтора литра сладкой густой жидкости, которая называлась моей пищей.
Гейл с ужасом смотрела на все это. Она возненавидела звук этого насосика, запах жидкости и сам факт превращения нашего частного жилого пространства – спальни – в процедурную. Но больше всего она ненавидела трубку, которая, как пластиковый угорь, выходила у меня откуда-то из желудка и была для меня как спасательный трос. Гейл была уверена, что рано или поздно я вытащу ее наружу и с этого момента не смогу получать питание.
И в самом деле, была пара случаев, когда я нечаянно выдергивал трубку, но классный хирург оба раза вставлял ее на место. Один раз она даже лопнула, залив дурно пахнущим киселем футболку, джинсы и пол. В кухне воцарилось неловкое молчание, а подо мной растекалась лужа. Это была неприятная минута. Что ж, я просто принял это и продолжал двигаться дальше.
Рак действительно делает вас сильнее.
Лучевая терапия закончилась, и я явился на прием к Дэвиду Каннингему, чтобы обсудить дальнейшие процедуры. Он, как всегда, был позитивно настроен, сказал, что дела идут так, как и должны идти в нашем долгом путешествии, начавшемся с клочка бумаги, где семь месяцев назад он набросал схему будущего лечения. Пока что все происходило в полном соответствии с этим планом.
Теперь мы заглянули в будущее и запланировали огромный комплекс анализов, которые следовало провести: ДНК, генетика, стволовые клетки и так далее. Теперь наша цель состояла не в том, чтобы предотвратить рецидивы, а в том, чтобы эффективно с ними бороться, если они все-таки случатся.
Следующую томограмму предполагалось сделать в начале июня, а до него оставалась еще целая вечность. Я расслабился, перестал напрягаться, почти ничего не делал – короче, решил на сей раз совершенно по-другому относиться к жизни.
Пришел день томографии. Мы с Гейл были все на нервах, беззащитные перед страхами, которые росли с каждым днем. Сразу после сканирования Гейл мне позвонила, страстно требуя, чтобы я сказал, каков результат. Я ответил, что пока еще не имею представления, но в этот самый момент позвонил Каз и сообщил, что все в порядке. И мне показалось, что, невзирая на все мои расчеты и прикидки, у меня все-таки остался какой-то шанс выжить. По крайней мере, на следующие шесть месяцев до следующей томографии мы могли быть свободны.
Я позвонил Гейл, у нее перехватило дыхание. Это было почти неправдоподобно – неужели для нас еще где-то остались хорошие новости! И было так страшно, что вдруг все эти добрые новости прямо у нас в руках превратятся в новости злые. Однако конкретно на данный момент все было в порядке.
Мы отправились к Дэвиду Каннингему, тот сказал, что скан у меня просто отличный, что это существенный шаг вперед и что мои перспективы немножко улучшились. Разумеется, меня все равно пока еще нельзя считать баловнем судьбы, но я так много уже и не требовал. Мне дали шанс, и это было все, что нужно. Дверь, которая только что была наглухо закрыта, снова немножечко приоткрылась. Жизнь, долгая ли, короткая ли, опять легла передо мной.