1
— Эти неверные готовы лицезреть нас?
— Да, Покровитель всех истинно верующих.
— Пусть приведут их.
И вот послы, бледные после долгих месяцев заключения, предстали перед Сулейманом Великолепным, султаном Турции, могущественнейшим из правителей эпохи великих монархий. Под огромным куполом величественного зала сверкал, переливаясь, золотой, украшенный драгоценными камнями трон, заставлявший трепетать весь мир. Роскошь этого символа безграничной власти подчеркивал шелковый балдахин; его ниспадавшие края, расшитые прекрасными изумрудами, мягко светились нитями жемчуга, создавая подобие сияющего ореола над головой Сулеймана. Да и весь облик светлейшего правителя вызывал благоговение и восторг: его одеяние переливалось множеством невиданной красоты драгоценных камней, а белоснежный тюрбан, украшенный бриллиантами, венчало пышное украшение из разноцветных перьев. Вокруг трона в почтительных позах застыли девять великих визирей; чуть дальше стояла грозная стража — личные телохранители султана, солаки — в боевых доспехах, с плюмажами из черных, белых и ярко-алых перьев на позолоченных шлемах.
Подавленные этим фантастическим зрелищем австрийские послы, переодетые по повелению султана в шелковые турецкие халаты, нелепо смотревшиеся на европейцах, казались особенно жалкими и растерянными. Измученные девятью изнурительными месяцами заточения в мрачном Замке Семи Башен, что возвышается на берегу Мраморного моря, они щурились от блеска золота и драгоценностей, чувствуя себя непривычно маленькими по сравнению с величественно восседавшим на троне Сулейманом Великолепным. Глава посольства, генерал Габордански, доверенное лицо австрийского эрцгерцога Фердинанда, с трудом подавлял гнев и жгучую обиду, скрывая их под маской смирения и почтительности. Остальные сотрудники миссии искоса поглядывали на генерала, готовые поддержать выбранную им манеру поведения. Несчастные австрийцы томились в тюрьме с того самого дня, когда сербский князь Милош Кабилович, стремясь остановить кровавую резню, заколол спрятанным на груди кинжалом завоевателя Мурада.
Сулейман Великолепный смотрел на посла с еле заметной снисходительной улыбкой, которая, пожалуй, пугала не меньше, чем выражение ярости, частенько искажавшее его худое, довольно красивое лицо. Тонкий, немного крючковатый нос и сжатый прямой рот придавали султану жестокий и даже хищный вид который не могли смягчить ни длинные свисающие усы, ни удивительно тонкая шея.
Его узкий заостренный подбородок был тщательно выбрит, и во всем облике Сулеймана угадывалось скорее что-то татарское, нежели турецкое, и это соответствовало истине: сын Селима Мрачного и крымской принцессы Гавжи Хатум унаследовал от матери гораздо больше, чем от отца. Рожденный повелевать простыми смертными, наследник трона могущественнейшей военной державы, Сулейман Великолепный достиг вершин власти и славы и не знал себе равных в подлунном мире.
Жесткий проницательный взгляд султана заставил старого генерала опустить голову — как ни пытался Габордански скрыть свою ярость, она неутихающим пламенем горела в его глазах, воспоминания терзали сердце. Девять месяцев назад, в качестве полномочного представителя эрцгерцога, генерал прибыл в Стамбул для ведения переговоров о перемирии и передаче венгерской короны Фердинанду: гибель короля Лукаша в кровавой битве под Мохачем, в сущности, открывала турецким войскам дорогу в Европу.
Тогда же перед султаном предстал и другой посланник — Жером Лашски, польский пфальцграф. Все предложения эрцгерцога в изложении Габордански прозвучали прямолинейно и даже грубовато — как свойственно людям его типа — и вызвали безудержный гнев Сулеймана. Лашски же — хитрая лиса — демонстрируя бесконечную преданность и смирение, просьбу свою передать корону в Польшу излагал, стоя на коленях и почтительно кланяясь.
И милость Сулеймана конечно же пролилась на него животворящим дождем: почести, золото, покровительство. Однако цена показалась слишком высокой даже для алчной натуры Лашски — поляки предали своих соседей-союзников, открывая дорогу туркам через их территорию к самому сердцу христианского мира.
Все это старый генерал, корчась от ярости и бессилия, узнал уже в тюрьме, куда угодил по воле надменного и высокомерного султана. Теперь Сулейман, с легким презрением поглядывая на Габордански, решил обойтись без обычной церемонии и вести беседу с иноземцами только через Главного визиря. Великий Турок не снисходил до изучения языка неверных — будь то немецкий или французский — зато австрийский посол прекрасно понимал по-турецки. Султан высказался коротко и без всякого предисловия:
— Скажи своему повелителю, что теперь я готов нанести визит сам, и если он не захочет приветствовать меня в Мохаче или Пеште, я встречусь с ним под стенами Вены.
Габордански молча поклонился в ответ. Сулейман подал знак, и один из офицеров подошел к генералу и протянул ему небольшой позолоченный мешочек с двумя сотнями дукатов. Точно такие же подарки получили и все остальные члены посольской миссии, замершие под наставленными на них пиками янычаров.
Залившись краской, Габордански промямлил слова благодарности, теребя мешочек старческими узловатыми пальцами. Султан хищно усмехнулся, прекрасно понимая, что генерал с удовольствием швырнул бы деньги в лицо презренному турку, но конечно же никогда не решится на подобный поступок. Затем Сулейман Великолепный легким взмахом руки показал, что аудиенция окончена, но внезапно задержал взгляд на людях, сопровождавших Габордански, а вернее — на одном из них. Этот человек выделялся своим ростом и производил впечатление чрезвычайно сильного и бывалого воина, даже мешковатый турецкий халат не мог скрыть его атлетического телосложения. По знаку султана янычары вывели австрийца вперед.
Сузив глаза, Сулейман принялся внимательно его разглядывать. Короткие рыжие волосы иноземца упрямо топорщились, длинные усы свисали ниже подбородка, а голубые глаза были как-то странно затуманены, словно человек спал — стоя и с открытыми глазами.
— Говоришь ли ты по-турецки? — спросил султан, оказывая простому члену посольской миссии честь разговаривать с ним лично. Видимо, иногда, несмотря на все великолепие и пышность Оттоманского двора, в Сулеймане проявлялась наивная простота его татарских предков.
— Да, ваше величество, — отвечал иноземец.
— И кто же ты будешь?
— Люди зовут меня Готтфрид фон Кальмбах.
Сулейман нахмурился, и рука его непроизвольно потянулась к плечу, где под тонким шелком проступал давний шрам.
— У меня хорошая память на лица, я никогда их не забываю. Где-то я видел и твое — в ситуации, которая навсегда оставила след в глубине моей памяти. Но сейчас я не могу вспомнить, что именно произошло.
— Возможно, на Родосе, — предположил германец.
— Многие бывали на Родосе, — покачал головой Сулейман.
— Верно, — спокойно согласился фон Кальмбах. — Например, там был Адам де Лиль.
Сулейман застыл, и глаза его грозно сверкнули при упоминании имени Великого полководца рыцарей Сент Джона, чья ожесточенная оборона Родоса стоила туркам шестидесяти тысяч человек. И тем не менее он решил, что глупый австриец вряд ли сам понял, как дерзко прозвучал его ответ. Сулейман вновь шевельнул рукой, разрешая посольству удалиться.
Он велел проводить послов до ближайших границ Империи, чтобы как можно скорее доставить эрцгерцогу свое предупреждение: уже через короткое время — едва ли не по пятам посольства — собирались отправиться в поход армии великой Оттоманской державы.
Приближенные Сулеймана понимали, что Великий Турок имеет планы посерьезнее установления марионеточного правительства Запольи на завоеванном венгерском троне. Амбиции Великого Турка простирались на всю Европу — ведь эти тупоголовые францисканцы веками совершали набеги на Восток, горланя свои христианские гимны, бесчинствуя и мародерствуя. Позабыв все доводы рассудка и потакая своим прихотям и капризам, они могли вновь попытаться завоевать мусульманский мир, и хотя они все же не выходили из войны победителями, но не были и побежденными.
К концу дня австрийские послы отбыли, погрузившийся после окончания аудиенции в глубокие раздумья Сулейман вдруг поднял голову и подал знак Главному визирю Ибрагиму, который тотчас приблизился и почтительно склонился перед владыкой. Этот опытный царедворец твердо уповал на незыблемость своего положения — разве они с Сулейманом не друзья детства, разве не пивали вместе из хмельной чаши?..
Единственной соперницей Ибрагима по особой хозяйской милости была рыжеволосая русская девушка Хуррем, Полная Радости, которую Европа знала как Роксолану, полонянку, уведенную из отцовского дома в Рогатине и ставшую любимой женой в гареме Сулеймана.
— Наконец-то я вспомнил, кто этот неверный, — проговорил Сулейман. — Не забыл ли ты первое нападение рыцарей при Мохаче?
Ибрагим едва заметно вздрогнул, услышав это напоминание.
— О, Заступник за всех страждущих, как же могу я забыть тот день, когда неверный пролил божественную кровь моего повелителя?
— Тогда ты помнишь, как тридцать два рыцаря, паладины Назарянина, прорвали наш строй, и каждый готов был отдать свою жизнь за то, чтобы унести хотя бы одну из наших. Клянусь Аллахом, они словно собрались на свадьбу! Их копья разили всех, кто вставал у них на пути, а панцири отражали благородную сталь наших сабель. Но они начали падать, как подкошенные, как только заговорили наши кремневые ружья, и вскоре уже только трое из них остались в седле — князь Маршали и двое его товарищей. Но и тогда от их ударов солаки валились, словно колосья под серпом. Однако сам Маршали вместе с одним из рыцарей погибли — почти у моих ног.
Остался один, хотя в пылу схватки он потерял свой шлем, а кровь струилась из пробитых доспехов. Рыцарь бросился ко мне, размахивая огромным двуручным мечом, и, клянусь бородой Пророка, смерть была столь близко, что я уже ощутил обжигающее дыхание Азраила на своих губах! Его меч сверкнул в воздухе, подобно молнии, и я почувствовал страшный удар по шлему, а затем по плечу. Клинок пробил кольчугу, и из раны полилась кровь. Эта рану я чувствую до сих пор, особенно она саднит в сезон дожди. Янычары окружили его и перерезали сухожилия его лошади, и она вместе с рыцарем исчезла под грудой тел. Оставшиеся солаки унесли меня с поля боя, и я больше не видел того рыцаря. А вот сегодня я встретил его вновь.
Ибрагим недоверчиво посмотрел на своего повелителя, но не решился возражать.
— Нет-нет, я не ошибаюсь! Я хорошо помню эти голубые глаза. Рыцарь, который ранил меня при Мохаче, и есть тот австриец, Готтфрид фон Кальмбах.
— Но, Защитник истинной веры, — не выдержал Ибрагим, — головы этих поганых рыцарей были выставлены на всеобщее обозрение перед дворцом…
— Я тогда сосчитал их, но не захотел, чтобы на тебя пало обвинение, — покачал головой Сулейман. — Там была всего лишь тридцать одна голова, и большинство настолько изуродовано, что я не смог бы их узнать. Я понял — один из неверных ускользнул, и именно он нанес мне эту рану. Я люблю храбрых воинов, но наша кровь слишком драгоценна, чтобы какой-то неверный мог безнаказанно проливать ее на землю, а там ее лакали бы собаки!
Ибрагим отвесил глубокий поклон и молча удалился. Пройдя по широким коридорам, он вошел в выложенную голубыми плитками комнату, сквозь окна которой открывался вид на внешние галереи, затененные кипарисами и охлаждаемые серебряными струями воды из позолоченных фонтанов. Именно туда на зов Главного визиря и явился некто Ярук-хан, крымский татарин с раскосыми глазами, спокойный человек в доспехах из лакированной кожи и полированной бронзы.
— Ну что, старый пес, — молвил визирь, — заметил ли твой затуманенный кумысом взгляд высокого германского господина в свите эмира Габордански, того, чьи волосы такие же рыжие, что и грива льва?
— Да, но он — это тот, кого зовут Гомбак.
— Именно так. А теперь возьми отряд таких же псов, как и ты, и отправляйся в погоню за германцами. Если привезешь этого человека обратно, тебя ожидает награда. Лица из посольской миссии неприкосновенны, но тут особая причина. И неофициальная, — с циничной усмешкой добавил визирь.
— Услышать — значит подчиниться! — с поклоном, таким же глубоким, как если бы он предназначался самому султану, Ярук-хан покинул комнату второго человека в Империи.
Посланец возвратился несколько дней спустя, запыленный, обессилевший с дороги, но без добычи. Глазами, полными жестокой угрозы, смотрел на него Ибрагим, и татарин рухнул ниц перед шелковыми подушками, на которых восседал Главный визирь, в своей голубой комнате, с арочными окнами, выходившими на внешние галереи.
— Великий хан, не дай гневу уничтожить твоего верного раба. В том не моя вина, клянусь бородой Пророка!
Подними голову, паршивый пес, и пролай мне все от начала до конца, — с холодным спокойствием предложил Ибрагим.
— Дело было так, мой господин, — начал Ярук-хан. — Скакал я быстрее ветра, и хотя неверные выехали намного раньше меня и мчались всю ночь без остановок, я нагнал их уже на следующий день. Но, увы, Гомбака не было среди них, и когда я спросил о нем, паладин Габордански разразился такими страшными проклятиями и так яростно бушевал, что это было подобно грохоту пушек. Тогда я стал говорить с разными людьми из его свиты и узнал, что произошло. Но я прошу моего господина помнить, что я всего лишь повторяю слова неверных, которые являются людьми без чести и лгут, как…
— Как татары, — подсказал Ибрагим. Ярук-хан принял комплимент с подобострастной собачьей улыбкой и продолжал:
— Вот что они мне рассказали. На рассвете Гомбак повел свою лошадь в сторону от остальных, и эмир Габордански потребовал от него объяснить причину. Тогда Гомбак рассмеялся, как это делают франки — ха — ха-ха! — вот так. А потом сказал: «Видно, дьявол попутал меня поступить к тебе на службу, Габордански, и поэтому я девять месяцев гнил в турецкой тюрьме. Сулейман дал нам беспрепятственно доехать до турецкой границы, и больше я не обязан следовать за тобой». — «Ты, пес! — сказал эмир. — Вот-вот разразится война, и эрцгерцог нуждается в твоем мече». — «Твоего эрцгерцога пожирает дьявол, — отвечал Гомбак. — А пес — это Заполья, который встал у Мохача и позволил туркам порубить нас, его товарищей, на куски. Да и Фердинанд не лучше. Когда я останусь без гроша в кармане, я, возможно, продам ему свой меч. А сейчас у меня есть две сотни дукатов и вот эти турецкие тряпки, которые я смогу продать любому еврею за горсть серебра, и пусть дьявол покусает меня, если я вытащу из ножен меч, пока у меня в кармане остается хоть одна монета. Так что сейчас я поеду в ближайшую христианскую таверну, а ты и твой эрцгерцог можете убираться к дьяволу!» Тогда эмир проклял его всеми проклятьями, какие только смог вспомнить, а Гомбак, смеясь, поскакал прочь. Он кричал на весь лес: «Ха — ха-ха!» — а потом запел песню…
— Ну, хватит! — резко оборвал его Ибрагим, лицо которого исказились от гнева и ярости. Судорожно вцепившись в бороду, он погрузился в раздумья. То, что вместо тридцати двух голов оказалась тридцать одна, было неслыханным проступком — ни один турецкий султан не сделал бы вид, что этого не заметил. Чиновники теряли свои посты, а часто и собственные головы и по более незначительным причинам. То, как поступил Сулейман, свидетельствовало о его искреннем и глубоком расположении к своему старому другу, и Ибрагим, ценя это всей душой, не хотел, чтобы даже малейшая тень омрачила их отношения.
— А почему же ты не пошел по его следу, пес? — спросил он, сурово сдвинув брови.
— Клянусь Аллахом! — воскликнул Ярук-хан. — Должно быть, он летел на крыльях ветра. Гомбак пересек границу на несколько часов раньше меня, и я гнался за ним по чужой земле, пока это было возможно…
— Хватит оправданий, — прервал его Ибрагим. — Пришли ко мне Михала-оглы.
Непрерывно кланяясь и благодаря, татарин, пятясь, покинул комнату. Лицо Ибрагима было мрачнее тучи. Он не терпел, когда его люди допускали промахи.
Главный визирь все еще продолжал размышлять, восседая на шелковых подушках, пока на полу перед ним не отпечаталась крылатая тень и высокая худощавая фигура не склонилась в почтительном поклоне. Человек, одно только имя которого наводило панический ужас на всю Западную Азию, изъяснялся тихим и вкрадчивым голосом, а двигался с необыкновенной мягкостью и гибкостью кошки, но его лицо и хищные узкие глаза отражали бесконечную черноту его души.
Михал-оглы был начальником акинджи, этих диких всадников, сеявших страх и опустошение во всех землях за пределами великой Оттоманской империи. Перед Главным визирем он предстал в полном боевом облачении, с неизменными крыльями грифа, прикрепленными на спине к его золоченой кольчуге. Когда его конь мчался во весь опор, эти крылья широко развевались и их тень, летевшая по земле, казалась тенью смерти и разрушения. Не было на свете страшнее убийцы, чем Михал-оглы.
— Скоро тебе предстоит отправиться в земли неверных, — сказал ему Ибрагим. — И, как всегда, ты будешь убивать без пощады. Ты опустошишь поля и виноградники, сожжешь села и города, убьешь мужчин и захватишь в плен женщин. Земли, лежащие за пределами наших границ, будут стонать и вопить под твоими ногами.
— Я рад это слышать, о Любимец Аллаха, — отвечал Михал-оглы тихим вкрадчивым голосом.
— Но есть и еще один приказ внутри этого приказа, — продолжал Ибрагим, не сводя пристального взгляда с акинджи. — Ты знаешь германца фон Кальмбаха?
— Да, Гомбака, как его называет татарин.
— Именно так. Так вот, мой приказ — кто-то будет сражаться, а кто-то убежит, кто-то умрет, а кто-то выживет, но этот человек жить не должен. Разыщи его, где бы он ни спрятался, пусть даже погоня за ним приведет тебя к берегам Рейна. Награда — в золоте — тройной вес его головы.
— Услышать — значит подчиниться, мой господин. Люди говорят, что он непутевый потомок старинного германского рода, промотавший наследство по кабакам и в объятиях распутных женщин. Когда-то он принадлежал к Рыцарству Сент Джона, пока из-за пьянства…
— Но ты все же не пытайся недооценивать его, — мрачно заметил Ибрагим. — Каким бы пьяницей он ни стал теперь, во времена Маршали он заслуживал уважения. Запомни это!
— Нет такой берлоги, где он мог бы спрятаться от меня, о Любимец Аллаха, — заявил Михал-оглы. — Нет такой темной ночи, чтобы ее мрак помог ему скрыться от моих глаз, и не вырос еще такой густой лес, чащобы которого укрыли бы его от меня. Если я не принесу тебе его голову, значит позволю прислать мою.
— Хорошо. Достаточно, — кивнул Ибрагим, вполне довольный беседой. — Поезжай.
Зловещая фигура с крыльями грифа бесшумно выскользнула из голубой комнаты, а Ибрагим вновь погрузился в размышления о той кровавой пучине, в которую он только что ввергнул мир.
2
Крошечная соломенная хижина в небольшой деревушке недалеко от Дуная сотрясалась от мощного храпа, вырывавшегося из могучей глотки человека, лежащего навзничь на чем-то, напоминавшем тощий тюфяк. Это был не кто иной, как доблестный паладин Готтфрид фон Кальмбах, заснувший безмятежным сном после доброй попойки. Бархатная куртка, широкие шелковые шаровары, халат и мягкие кожаные башмаки, подаренные презренным султаном, сгинули в неизвестном направлении. Теперь наряд рыцаря состоял из чьих-то обносков, поверх которых красовались видавшие виды помятые и проржавевшие доспехи. Внезапно спящий свирепо зарычал: кто-то упорно старался вырвать его из объятий сна, немилосердно расталкивая и вопя во весь голос:
— Проснись, мой господин! О, проснись, добрый рыцарь… свинья несчастная… ну, пожалуйста! Вот собачья душа! Да проснись же наконец!
— Эй, хозяин, наполни-ка мою фляжку, — сонно пробормотал рыцарь, пытаясь отпихнуть назойливые руки. — Что? Кто? Разорви тебя псы, Ивга! Чего тебе надо? У меня нет ни гроша, так что будь хорошей девочкой и иди куда-нибудь, а мне дай поспать.
Но девушка лишь еще сильнее принялась трясти полусонного Готтфрида.
— О, дурень несчастный! Поднимайся! Посмотри, что происходит!
— Отстань, Ивга, — пробормотал Готтфрид, вновь пытаясь оттолкнуть ее. — Отнеси-ка лучше мой шлем еврею. Он даст за него достаточно, чтобы можно было опохмелиться.
— Дурак! — в отчаянии крикнула она. — Не до денег сейчас! Посмотри на восток, там все пылает, и никто не знает почему!
— А что, все еще льет? — спросил фон Кальмбах, начиная понемногу проявлять какой-то интерес к происходящему.
— Дождь давным-давно кончился. Бери скорей свой меч и бежим на улицу. Все мужчины в деревне пьяные — ты сам их напоил. А женщины не знают, что делать. Ой!
Девушка вскрикнула от неожиданности, когда хижина вдруг осветилась: оранжевый свет внезапной вспышки пламени проник сквозь многочисленные щели. Слегка пошатываясь, рыцарь наконец поднялся на ноги, нацепил на пояс огромный двуручный меч и нахлобучил на голову помятый, иссеченный шлем. Затем нетвердой походкой он поплелся за девушкой на улицу. На пороге его спутница, молодая и гибкая, одетая лишь в легкую короткую тунику, судорожно схватила Готтфрида за руку, испуганно прижавшись к нему.
На улице не было никакого движения и даже, казалось, самой жизни, лишь вода монотонно капала в огромные грязные лужи, стекая с насквозь промокших соломенных крыш, да ветер печально и тревожно завывал в черных мокрых ветвях деревьев, создававших непроницаемый бастион тьмы вокруг маленькой деревушки. Но на юго-востоке, поднимаясь все выше в темное свинцовое небо, разрасталось зловещее малиновое зарево, кидая багровые отсветы на черные грозовые тучи.
— Я могу сказать тебе, что это значит, моя девочка, — сказал Готтфрид, вглядываясь в сполохи огня. — Это дьяволы Сулеймана. Они переправились через реку и теперь поджигают деревни. Мне уже приходилось видеть подобное. Вообще-то я думал, что эти турецкие собаки появятся раньше, но из-за проливных дождей они, должно быть, повернули назад. Да, это точно акинджи: они сметают все на своем пути, ни перед чем не останавливаясь. Вот что, девочка моя, давай-ка быстро беги в конюшню за хижиной и приведи мне моего серого скакуна. Мы ускользнем на нем, как вода сквозь пальцы. Мой конь легко выдержит нас двоих.
— А как же люди в деревне? — в отчаянии воскликнула Ивга.
— На все Божья воля, — нетерпеливо отозвался Готтфрид. — Здешние мужчины доблестно пили со мной эль, а женщины были добры ко мне, но, клянусь рогами Сатаны, серая кляча не сможет вывезти всю деревню!
— Ну и поезжай один! — замотала головой девушка. — А я останусь и умру вместе со всеми!
— Турки не убивают женщин, дурочка, — возразил Готтфрид. — Они продадут тебя какому-нибудь старому жирному купцу из Стамбула, и тот будет тебя бить. Я не хочу, чтобы мне перерезали глотку, и ты поедешь со мной…
Отчаянный крик девушки внезапно прервал его, и Готтфрид, отшатнувшись, увидел невыразимый ужас, застывший в ее расширенных глазах. В то же мгновение вспыхнула хижина в дальнем конце деревни, хотя из-за намокшей соломы огонь разгорался медленно. Тишину огласили вопли людей, в панике заметавшихся по улице. Вглядываясь в хаос теней, плясавших на стенах хижин, Готтфрид увидел смутные очертания фигур, перелезающих через пролом в глиняной стене, опоясывавшей деревню. Довольно высокая и прочная, она могла бы на какое-то время задержать акинджи, но жители деревни не ожидали нападения и не позаботились о том, чтобы заделать давным-давно образовавшуюся брешь.
— Проклятье! — сквозь зубы пробормотал Готтфрид. — Эти шелудивые псы идут впереди своего огня. Они подкрались в темноте. Бежим, девочка!
Но когда он схватил Ивгу за руку и потащил ее за собой, а девушка, продолжая безумно вопить, принялась отбиваться, глиняная стена внезапно затрещала и рухнула совсем рядом с ними, не выдержав натиска нескольких лошадей. В обреченную деревушку ворвались всадники. Хижины горели со всех сторон, вопли обезумевших от ужаса людей, казалось, достигали небес. Турки врывались в лачуги, хватали кричавших и отбивавшихся женщин, а мужчинам тут же перерезали горло. В пламени пожара Готтфрид рассмотрел характерную посадку всадников, их полированные стальные доспехи и развевающиеся крылья за спиной их предводителя. Он узнал Михала-оглы, но и главарь акинджи в тот же миг заметил фон Кальмбаха.
— Хватайте его! — Голос Михала-оглы потерял обычную мягкость и вкрадчивость и звучал резко, как скрежет металла о камень. — Это Гомбак! Пятьсот асперов тому, кто принесет мне его голову!
Извергая проклятия, Готтфрид ринулся к ближайшей хижине, таща за собой продолжавшую кричать Ивгу. Но когда они достигли тени, сулившей им хотя бы временное укрытие, он услышал легкое жужжание стрелы, и девушка вдруг жалобно всхлипнула и зашаталась. Она осела на землю, и в неровном отблеске пламени Готтфрид увидел оперенный конец стрелы, пронзившей сердце Ивги. Рыцарь взревел, как раненый зверь, и повернулся к убийцам, готовый броситься на них и разорвать на куски голыми руками. Но в следующее мгновение привычная рассудительность вернулась к нему, выхватив меч, он отпрянул в сторону и помчался вдоль стены, слыша непрерывное жужжание стрел, которые то и дело попадали в его ржавые, но еще надежные доспехи. К счастью, ружья и пистолеты молчали — вероятно, отсырел порох.
Еще мгновение — и фон Кальмбах ворвался в сарай, где все эти дни ожидал хозяина серый скакун. И тут же кто-то невидимый, словно пантера, прыгнул ему на плечи. Готтфрид резко отклонился и, высоко подняв меч, рубанул сплеча — с диким воем мусульманин повалился на землю.
Готтфрид, перепрыгнув через распростертое тело, бросился к своему коню. Серый жеребец пронзительно ржал от страха и возбуждения и, когда хозяин вскочил ему на спину, захрипел и встал на дыбы. Махнув рукой на седло и упряжь, рыцарь просто ударил пятками по дрожащим бокам коня, серый скакун вылетел за дверь сарая, словно пушечное ядро, и помчался по улице, сметая турок, будто тряпичных кукол, и обдавая седока с ног до головы грязью из многочисленных луж.
Акинджи устремились за Готтфридом в погоню, как охотничьи собаки за диким зверем. Спешившиеся было всадники торопливо вспрыгнули в седла, а те, кто влез через старый пролом, побежали туда, чтобы взять своих лошадей.
Стрелы свистели возле головы Готтфрида, но он, не обращая на них внимания, гнал и гнал коня к единственно возможному спасительному выходу — к оставшейся нетронутой западной части стены. Никогда еще его серый скакун не совершал таких головокружительных прыжков. Готтфрид задержал дыхание, почувствовав, как напрягся его конь, готовясь к отчаянной, невероятной попытке взлететь в воздух. Еще мгновение, и немыслимое напряжение мощных мышц совершило чудо — серый скакун перелетел через стену едва ли не в дюйме над краем. Преследователи завопили от изумления и ярости и поскакали обратно. Прирожденные всадники, привычные к широким степным просторам, они не отважились повторить фантастический опыт германского рыцаря. Разыскивая ворота и подходящие проломы в стене, акинджи потеряли время, и, когда они наконец выбрались из деревни, мокрый, черный, непроницаемый лес уже надежно спрятал от них беглеца.
Михал-оглы выл, как обезумевший зверь, в бешенстве кусая себе руки. Затем, поручив своему подручному Отману остаться в деревне и проследить, чтобы никто не ушел живым, он устремился в погоню за Готтфридом фон Кальмбахом, поклявшись, что не прекратит преследования, даже если дорога приведет его к самым стенам Вены.
3
Аллах не захотел, чтобы Михалу-оглы досталась голова Готтфрида фон Кальмбаха в этом темном, пропитанном сыростью лесу. Рыцарь знал страну лучше, чем его преследователи, и, несмотря на все свои усилия, акинджи все-таки потеряли его след. К рассвету Готтфрид миновал лес и помчался через объятые страхом фермы и поместья, обитатели которых с ужасом смотрели на зарево, охватившее юг и восток. Страну заполонили толпы беженцев, волочивших на себе жалкий скарб из оставленных на поругание врагам домов, некоторые тащили за собой перепуганную скотину. Казалось, наступил конец света. Проливные дожди лишь ненадолго задерживали продвижение огненного урагана Великого Турка.
Четверть миллиона мусульман пядь за пядью опустошали восточные области христианского мира. Пока Готтфрид шатался по тавернам отдаленных деревушек, пропивая подаренные ему дукаты, пали Пешт и Буда, а германские солдаты находившихся там гарнизонов, хотя Сулейман Великодушный и пообещал сохранить им жизнь, были вырезаны янычарами.
Пока Фердинанд, аристократы и епископы грызлись и пререкались между собой, решая духовные и светские вопросы, за христианский мир сражались лишь разрозненные силы, и безумному нашествию турецкой армады, казалось, противостояла только стихия. Потоки воды размывали дороги, сносили мосты; захватчики тонули в бушующих реках и бездонных болотах, теряли на переправах и в трясине коней, артиллерийские орудия и боеприпасы. Но они продолжали двигаться вперед, ведомые неумолимой волей Сулеймана, и в сентябре 1529 года, превратив в руины Венгрию, начали победный марш по Европе. Впереди шли акинджи — головорезы и грабители — как первый порыв ветра, предшествующий свирепому урагану.
Обо всем этом Готтфрид узнавал по дороге от перепуганных людей, погоняя своего усталого скакуна. Он мчался в Вену, в город, ставший последним прибежищем для тысяч несчастных, вынужденных покинуть родные места. За его спиной стоном стонала земля, крылья грифа развевались над поруганными полями, и тень их уже накрыла всю Европу. Вновь паладин Смерти поднялся из глубин сумрачного Востока, как прежде его собратья — Аттила, Батый, Баязет и Мухаммед Завоеватель. Но никогда еще такая свирепая буря не обрушивалась на Запад.
По всем дорогам брели изнемогающие беженцы и громко роптали на равнодушного Бога; стоны и проклятия несчастных заглушали шум их шагов и скрип повозок, но когда людей настигали парящие крылья Михала-оглы, некому было взывать к небесам — оставались только искромсанные, изрубленные тела. Лишь полчаса езды отделяло Готтфрида фон Кальмбаха от отряда убийц, когда он подогнал своего взмыленного скакуна к воротам Вены. Столпившиеся на крепостных стенах горожане уже долгие часы слышали отчаянные крики и лязг металла, которые доносил до них ветер, а вот теперь воочию увидели солнечные блики, играющие на остриях пик, — жаждущая крови орда всадников врезалась в безоружную толпу, спускавшуюся с холмов на равнину, окружавшую город. Венцы с ужасом наблюдали за игрой обнаженной стали, напоминающей танец серпа посреди колосьев спелой ржи.
Готтфрид фон Кальмбах застал город чрезвычайно взбудораженным, на всех углах люди говорили о графе Николасе Сальме, семидесятилетнем ветеране, который принял на себя оборону Вены, и его помощниках — Родденгрофе, графе Николасе Зриньи и Пауле Бакише. Сальм работал с неистовой скоростью, разрушая дома возле стен и используя их материал для укрепления крепостных валов, которые обветшали от старости, а во многих местах и вовсе разрушились. Внешнее же ограждение стало таким хрупким, что получило название Штадтцаун — городская изгородь.
И вот теперь, благодаря кипучей энергии графа Сальма, новая стена двадцати футов высотой поднялась от Штубена до Картнеровских ворот. Были выкопаны дополнительные внутренние рвы, соединенные со старым; крепостные валы протянулись от разводного моста к Соляным воротам. Крыши покрыли кровельной дранью — уменьшая таким образом опасность пожаров, а булыжные мостовые разобрали, чтобы смягчить удары пушечных ядер.
Опустевшие пригороды подожгли, превратив окрестности Вены в безжизненную пустыню, — теперь полчищам Великого Турка придется разыскивать воду, пропитание и траву для коней за много миль до крепостных стен. А в город все продолжали прибывать новые и новые толпы беженцев, подхлестывая и без того усиливающуюся панику. Но настоящий кошмар начался, когда акинджи достигли стен Вены, и ворота пришлось в спешке закрыть, невзирая на стоны и мольбы тех, кто остался за ними. В течение часа после набега акинджи снаружи не осталось ни одной живой христианской души, за исключением тех, кого увели с собой, привязав веревками к седлам.
Дикие всадники кружили вокруг стен, пронзительно крича и стреляя из луков. Люди на башнях узнали страшного убийцу Михала-оглы по зловещим крыльям грифа за его спиной и заметили, что он мечется от одной груды мертвых тел к другой, жадно вглядываясь в лица убитых, не пропуская ни одного, и только изредка вскидывая голову, чтобы посмотреть в сторону бастионов.
А тем временем через кордон акинджи с запада к городу прорвались германские и испанские войска во главе с Филиппом Пальгравом. Они строем прошли по улицам Вены, вызвав у горожан взрыв восхищения и радости.
Сжимая в руке меч, Готтфрид фон Кальмбах смотрел на их сверкающие доспехи и украшенные плюмажами шлемы. На плечах солдаты несли длинные фитильные ружья, а за спиной у них висели огромные двуручные мечи. Готтфрид фон Кольбах в своей ветхой кольчуге и пробитых во многих местах доспехах и шлеме разительно отличался от этих бравых воинов — он казался случайно ожившим призраком древнего рыцаря, который с завистью наблюдает за триумфом нового поколения. Тем не менее Филипп Пальграв узнал Готтфрида, когда сияющая колонна проходила мимо него, и отсалютовал ему.
Фон Кальмбах направился к стенам, где стрелки вели прицельный огонь по акинджи, приготовившимся лезть на бастионы при помощи длинных веревок, притороченных к седлам коней. Внезапно до него донесся громкий голос графа Сальма, призывавшего аристократов и солдат копать рвы и возводить земляные укрепления. Готтфрид резко развернулся и что было сил побежал в ближайшую таверну. Напугав своей напористостью хозяина, робкого и бестолкового валлахийца, германец принудил того выставить эль — в долг, и в скором времени напился до такого состояния, что уже никому не пришло бы в голову заставлять его делать что бы то ни было.
До его ушей доносились выстрелы и крики, но Готтфрид фон Кальмбах едва обращал на них внимание: он прекрасно знал, что напор акинджи не иссякнет до тех пор, пока есть что уничтожать. Из разговоров в таверне он узнал, что гарнизон графа Сальма составляют двадцать тысяч копьеносцев, две тысячи всадников и тысяча добровольцев, вызвавшихся защищать город; есть также семьдесят больших и средних пушек.
Новость о многочисленности турок наполнила всех настоящим ужасом — кроме, конечно же, фон Кальмбаха. В сущности, он был фаталистом и никогда ничего не боялся. Но, выпив изрядное количество эля, рыцарь вдруг ощутил в себе острую жалость к горожанам, действительно подвергавшимся смертельной опасности. Чем больше он пил, тем меланхоличнее становился, и по его щекам поползли слезы пьяной сентиментальности, повисая каплями на кончиках усов.
Наконец он с трудом встал на ноги и поднял свой огромный меч с безумным намерением объяснить Сальму причину нашествия акинджи. Оттолкнув прочь с дороги назойливого валлахийца, Готтфрид нетвердыми шагами направился на улицу. Дико озираясь — ему вдруг показалось, что башни и шпили скачут в каком-то безумном танце, — он с ошалелым видом устремился в сторону ворот, сбивая с ног прохожих. Навстречу ему попался Филипп Пальграв, шагавший, гремя доспехами, во главе своего отряда; смуглые узкие лица испанцев странно контрастировали с румянцем круглощеких ландскнехтов.
— Позор тебе, фон Кальмбах — сурово произнес Филипп. — На нас надвигаются турки, а ты в это время засовываешь свою морду в пивную кружку!
— Чья это морда в пивной кружке? — крикнул Готтфрид, пытаясь как можно устойчивее стоять на ногах. — Дьявол тебя побери, Филипп, да за такие слова ты сейчас как следует получишь…
Но Пальграв, отвернувшись, проследовал дальше, а Готтфрид в конце концов оказался на башне Карнтнера, с трудом понимая, как он туда попал. Но то, что открылось его глазам, заставило его мгновенно протрезветь. Турки окружили город. Шатры сплошь покрывали равнину — говорили, что их не меньше тридцати трех тысяч. Один солдат клялся, что даже с самой высокой башни собора Святого Стефана невозможно увидеть, где они кончаются.
Четыре тысячи турецких лодок бросили якорь на Дунае, и Готтфрид услышал, как вокруг все проклинают австрийский флот, бесполезно стоявший далеко вверх по течению, потому что его матросы, долго не получавшие жалованья, отказались служить на кораблях. Еще говорили что Сальм не ответил на предложение Сулеймана добровольно сдаться.
Теперь, полные сознания собственной непобедимости и превосходства над неверными, полчища турок начали выстраиваться в идеальном боевом порядке перед древними стенами Вены, прежде чем приступить к осаде города. Развертывающее зрелище способно было привести в ужас даже самого храброго. Лучи низкого солнца отражались от полированных шлемов, украшенных драгоценными камнями рукояток сабель и наточенных наконечников копий. Все это напоминало реку сверкающей стали, медленно текущую вдоль стен Вены.
Акинджи, которые обычно составляли авангард турецкого войска, помчались дальше в глубь страны, а их место заняли крымские татары, восседавшие в своих высоких седлах с короткими стременами. За ними шли азабы — нерегулярная пехота — курды и арабы, наименее ценная часть турецкого войска, в сущности — пушечное мясо. За всей этой дикой пестрой толпой трусили на низких, покрытых густой шерстью лошадях их собратья по вере — дели, одетые в плащи из леопардовых шкур.
И только потом в наступление шел костяк армии Сулеймана. Впереди ехали беи и эмиры со своими вассалами из феодальных поместий Малой Азии, за ними спаги — тяжелая кавалерия — на роскошных скакунах. И наконец, замыкала строй подлинная сила Турецкой Империи, основа основ ее мощи, самая ужасная военная организация в мире — янычары.
При виде янычаров ужас защитников Вены сменился всепоглощающей яростью, такое омерзение вызывали эти выродки. Янычары не принадлежали к тюркскому племени, они были сыновьями христиан — греков, сербов, венгров; украденные в детстве и воспитанные в духе ислама, они теперь признавали только одного хозяина — султана — и умели лишь убивать.
Их бритые подбородки контрастировали с роскошными бородами их восточных хозяев. У многих были голубые глаза и рыжие усы. Но на всех лицах лежала печать неукротимой волчьей жестокости, которая в них неустанно культивировалась с детства. Под их темно-синими плащами поблескивали кольчуги, под причудливыми высокими шапками скрывались стальные наголовники.
Кроме сабель, пистолетов и кинжалов каждый янычар носил с собой ружье с фитильным замком, а их офицеры имели при себе сумки с углем для того, чтобы зажигать запальные фитили. Между рядами воинов сновали дервиши в колпаках из верблюжьих шкур, извиваясь и дергаясь в ритуальных танцах. Музыканты извлекали из всевозможных инструментов немыслимые сочетания звуков. Над всем этим разноцветным морем развевались знамена — малиновый флаг спагов, белый с золотым обоюдоострым мечом янычаров, штандарты из конских хвостов — семь султана, шесть — Главного визиря, три — аги янычаров. Так во всей красе Великий Турок демонстрировал свою мощь перед глазами неверных.
Но взгляд фон Кальмбаха был сосредоточен вовсе не на этом впечатляющем зрелище — он всматривался в более скромно одетые группы турок, обеспечивающих артиллерийскую опору войска. Наконец он в недоумении пожал плечами.
— Легкие пушки да всякая ерунда, — проворчал он. — А где же, дьявол ее дери, тяжелая артиллерия, которой так гордится чертов Сулейман?
— На дне Дуная! — отозвался стоявший рядом венгерский копьеносец и презрительно сплюнул вниз. — Вульф Хаген потопил те суда, где размещались эти хваленые пушки, а остальные, говорят, намокли из-за дождей.
Медленная усмешка тронула губы фон Кальмбаха.
— А что Сулейман сказал Сальму?
— Что он будет завтракать в Вене послезавтра — двадцать девятого.
Готтфрид лишь усмехнулся и покачал головой.
4
Осада началась грохотом пушек, свистом стрел и хлопками фитильных замков. Янычары укрылись в развалинах пригородов, полуразрушенные стены которых все же смогли их защитить. Как только взошло солнце, они — под прикрытием огня — стали медленно продвигаться вперед.
Стоя возле орудия с обнаженным мечом, Готтфрид фон Кальмбах увидел, как со стены упал трансильванец-артиллерист и его мозги брызнули из огромной раны в голове, — это турецкое разрывное ядро разлетелось на куски слишком близко от стены.
Орудия турок лаяли, как бешеные псы, упорно долбя ядрами стены, древний камень крошился, проломы росли прямо на глазах. Янычары, чуть ли не ползком, продолжали продвигаться вперед, тоже ведя непрерывный огонь. Некоторые ядра по пологой дуге перелетали через стену, одно из них едва не задело Готтфрида. Он, яростно выругавшись, метнулся к оставленной трансильванцем пушке и вдруг заметил странную фигуру, которая что-то внимательно разглядывала, перевесившись через огромную брешь в стене.
Это оказалась женщина, но фон Кальмбах никогда не видел столь причудливого наряда даже на умеющих поразить воображение француженках. Она была довольно высокой, прекрасно сложенной и гибкой. Из-под широкого стального наголовника вырывались непокорные пряди волос, отливавшие на солнце красным золотом. Высокие сапоги из кордовской кожи закрывали ноги до середины бедра, скрываясь под мешковатыми короткими штанами, в которые была заправлена тонкая рубашка и короткая турецкая кольчуга. Тонкую талию охватывал зеленый шелковый пояс с целым набором оружия — пистолетами, кинжалом и длинной венгерской саблей. Все довершал небрежно наброшенный на плечи ярко-алый плащ.
Эта удивительная особа разглядывала группу турок, кативших вперед огромную пушку.
— Эй, Рыжая Соня! — крикнул один из копьеносцев, махнув ей рукой. — Пошли их к дьяволу, девочка моя!
— Ты что, мне не доверяешь? — резко отозвалась она, подходя к пушке трансильванца и прикладывая фитиль к запальному отверстию. — Ты еще посмотришь на меня, песья башка, когда моей мишенью будет Роксолана…
Ужасная детонация заглушила ее слова, облако дыма накрыло всех находившихся рядом, а сильнейшая отдача перегруженной пушки опрокинула девушку на спину. В то же мгновение она вскочила на ноги, как распрямившаяся пружина, и бросилась к амбразуре, нетерпеливо вглядываясь сквозь дым. Он вскоре рассеялся, и все увидели то, что осталось от турецкой пушки и орудийной прислуги. Огромное ядро, размером больше чем с человеческую голову, прямым попаданием превратило орудие в груду покореженного металла. Остатки пороха взорвались и разнесли в клочья турок — артиллеристов, ранив осколками еще нескольких, находившихся неподалеку. С башни раздались возгласы ликования, а девушка по имени Соня издала победный клич и лихо закружилась в казачьей пляске.
Готтфрид смотрел на нее с откровенным восхищением, невольно любуясь прекрасными линиями гибкого тела. Почувствовав пристальный взгляд германца, девушка звонко рассмеялась, и он заметил мерцающие огоньки в ее неуловимых по цвету глазах.
— Почему ты так хочешь, чтобы твоей мишенью была Роксолана, девочка? — спросил он, подойдя к ней ближе.
— Потому что эта мерзавка моя сестра! — с презрением ответила Соня.
В это мгновение над стенами прокатился оглушительный, леденящий душу вопль; девушка напряглась, как пантера перед прыжком, и выхватила саблю, ослепительно блеснувшую на солнце.
— Узнаю этот вой! — крикнула она. — Янычары!
Готтфрид метнулся к амбразуре. Он тоже узнал ужасающие звуки, которыми янычары начинали атаку, запугивая противника. Сулейман предполагал, что легко покорит город, который стоял у него на пути к остальной Европе, и намеревался сокрушить его хрупкие стены одним ударом. Его абазы гибли, как мухи, прикрывая собой продвижение основного войска, и поверх груд их мертвых тел к Вене устремились янычары. Они вздымались, как волны, пересекая рвы по переброшенным, как мосты, лестницам. Их рядами косили австрийские пушки, но теперь атакующие были уже под самыми стенами, и ядра летали поверх их голов.
Испанские запальщики обрушивали огонь почти вертикально вниз, и янычары несли большие потери, но, приставив лестницы к стенам, воющие безумцы упрямо лезли наверх. С земли, прикрывая их, непрерывно летели стрелы, сбивая вниз защитников города. Продолжали громыхать турецкие полевые орудия, не разбирая — где свои, где чужие. Невероятной силы удар внезапно отшвырнул Готтфрида, стоявшего у амбразуры, назад — ядро, выпущенное турецкой пушкой, разбило вдребезги зубец крепостной стены, размозжив головы нескольким защитникам. Наполовину оглушенный, германец с трудом выбрался из-под камней и изуродованных тел товарищей и подошел к краю стены. Он посмотрел вниз и увидел стремительно надвигающуюся массу ревущих янычаров с искаженными безумием лицами и дико горящими глазами. Широко расставив ноги, Готтфрид взмахнул своим огромным, почти в человеческий рост, мечом и с силой обрушил его на головы атакующих. Несколько трупов полетело вниз, цепляясь мертвыми пальцами за окровавленные перекладины лестницы.
Этих он остановил, но янычары лезли со всех сторон, используя все сколько-нибудь подходящие проломы и бреши. Когда нескольким из них удалось взобраться наверх, они издали громогласный вопль радости, но никто из астрийцев не осмелился покинуть свой пост и броситься на прорвавшихся врагов, потому что теперь эти одержимые могли появиться на стене в любом месте и в любой момент. Ошеломленным защитникам казалось, что Вена окружена сверкающим бушующим морем, которое вздымается все выше и выше к крепостным башням.
Прикрывая спину, Готтфрид отступил назад и огляделся: три янычара копошились на последней перекладине лестницы почти у самых его ног. Германец обрушил свой тяжелый меч на их ятаганы и могучим усилием смел всех троих вниз. В туже минуту чей-то клинок лязгнул по его шлему, и перед глазами Готтфрида вспыхнул сноп ослепительных искр. Не оборачиваясь, он наугад ударил мечом куда-то вбок и почувствовал, что сталь достигла цели — послышался отвратительный хруст, и чужая кровь потекла по его руке. Уловив за спиной какое-то движение, Готтфрид поспешно выдернул меч, но не успел он повернуться к новому врагу, как кто-то вскрикнул и одним прыжком оказался рядом с ним. Сталь сверкнула на солнце, и германец услышал скрежет расколовшихся доспехов.
Это Рыжая Соня пришла к нему на помощь, и ее бешеная атака была не менее ужасна, чем нападение рассвирепевшей пантеры. Удары ее сабли следовали один за другим и каждый находил свою цель. С новыми силами Готтфрид набросился на янычаров, работая своим огромным мечом, словно цепом, — трупы валились к его ногам. Вынужденные отступить, мусульмане балансировали на самом краю стены, затем одни спрыгнули на лестницы, а другие с диким воплем полетели вниз.
Проклятья и насмешки непрерывным потоком срывались с губ Сони, а когда ее сабля достигала цели и кровь врага в который раз окрашивала лезвие, она возбужденно смеялась. Последний янычар, еще державшийся на стене, отчаянно сопротивлялся ее натиску, затем, отбросив ятаган, обеими руками вцепился в ее клинок. С глухим рычанием безумец качался на краю стены, пытаясь вырвать саблю из рук Сони, кровь потоками лилась из его изрезанных ладоней.
— Да отвяжись ты от меня, собака! — крикнула она. — Отправляйся к дьяволу на обед!
Она несколько раз повернула лезвие, превратив руки янычара в кровавое месиво, а затем с силой выдернула саблю. Янычар, опрокинувшись назад, рухнул со стены головой вниз.
Судя по всему, первая атака была отбита по всему периметру крепости. Орудия турок, сбавившие темп стрельбы, пока наверху шла борьба, вновь начали осыпать ядрами стены, и испанцы, припав к амбразурам, тоже ответили усиленным огнем.
Готтфрид подошел к Соне, которая чистила свою саблю, тихо бормоча что-то себе под нос.
— Клянусь Богом, — сказал он, протягивая ей широкую ладонь, — без тебя, девочка, этой ночью я бы, наверное, жарился в аду. Я думаю…
— Благодари дьявола! — грубо отрезала Соня, отталкивая его руку. — Просто на стене были турки, вот и все. Не думай, что я рисковала своей шкурой, чтобы спасти твою, песья башка!
И с презрительной ухмылкой она повернулась и пошла прочь, огрызнувшись на ходу на грубоватые шуточки солдат. Готтфрид бросил хмурый взгляд ей вслед, но тут один из ландскнехтов дружески похлопал его по плечу.
— Плюнь, это же просто ведьма! Она перепьет всех за столом и при этом сохранит совершенно ясную голову. А ругается похлеще любого испанца. Не переживай, она все равно не создана для любовных забав. Режь, коли, убивай — вот тут она мастер.
— Но кто она такая, черт побери? — прорычал Готтфрид.
— Рыжая Соня из Рогатина — больше мы о ней ничего не знаем. Сражается, как мужчина — Бог знает почему. Проклинает Роксолану, любимую жену султана, за то, что та ее сестра. Да, если бы татары перепугали девчонок той ночью и схватили бы Соню — Сулейману здорово бы досталось, клянусь Святым Петром! Так что оставь ее, дружище, она просто дикая кошка. Пойдем-ка лучше пропустим по кружечке эля!
Янычары, вызванные к разгневанному провалом атаки Главному визирю, клялись, что им помешал сам дьявол в обличье рыжеволосой женщины, которой помогал гигант в ржавых доспехах.
Ибрагим пропустил мимо ушей рассказ о женщине, но описание мужчины разбудило очень неприятные воспоминания. Отослав янычаров, он вызвал татарина Ярук Хана и отправил его в путь, приказав догнать Михала-оглы и спросить, почему тот до сих пор не прислал голову неверного в шатер султана.
5
Сулейману не удалось позавтракать в Вене утром двадцать девятого сентября. Он стоял на возвышенности Земмеринг перед своим роскошным шатром с золотыми башенками и охраной из пятисот солаков и наблюдал, как его войска тщетно пытаются пробиться в город. Он видел, что его азабы, словно песок в пустыне, расточают свои жизни, бессмысленно заполняя телами рвы, он видел, как его саперы, подобно кротам, роются в земле, стараясь установить мины в непосредственной близости от бастионов. В самом городе люди позволили себе вздохнуть с облегчением. Днем и ночью на стены прибывали все новые и новые пополнения. Судя по всему, предстояла длительная осада. В некоторых подвалах хозяева домов обращали внимание на непонятные сотрясения почвы, напоминавшие слабое землетрясение. Знатоки говорили о турецких минах, зарытых под стены, и предпринимали соответствующие контрмеры. Под землей люди сражались не менее яростно, чем наверху.
Вена оставалась сейчас последним оплотом христианства в море неверных. Ночь за ночью люди видели багровые отсветы пожаров, полыхавших там, где по разоренной земле рыскали акинджи. Изредка из внешнего мира приходили какие-нибудь новости — их приносили те, кому посчастливилось сбежать из турецкого плена, — становившиеся день ото дня все более ужасными. В Верхней Австрии остались живыми меньше трети жителей — Михал-оглы в своих зверствах превзошел самого себя. Еще говорили, будто бы он кого-то специально разыскивает. Акинджи приносили ему человеческие головы и складывали перед ним в груды, а он жадно рылся среди обезображенных останков и, не найдя того, что искал, в звериной ярости отправлял своих дьяволов на новые злодеяния.
Эти рассказы воспламеняли австрийцев гневом и отчаянной жаждой мести, стократно увеличивая их силы. Мины взрывались, образовывая бреши, и турки прорывались внутрь, но христиане преграждали им путь и в диком слепом безумии рукопашной схватки платили своими жизнями за те клятвы, которым остались верны.
Сентябрь перешел в октябрь, листья в венском лесу пожелтели и начали опадать, подули холодные ветры. Дозорные мерзли по ночам на стенах, которые к утру покрывались белым налетом инея. Но турки по-прежнему окружали город — Сулейман сидел в своем великолепном шатре и ждал, когда же наконец падет хрупкий барьер, вставший на пути его могучего войска. Никто, кроме Ибрагима, не осмеливался говорить с султаном: расположение духа Великого Турка было мрачнее, чем черные тучи, наползавшие с северных холмов. Ветер, завывавший вокруг шатра, казалось, пел погребальную песню завоевательским амбициям Сулеймана.
Ибрагим, пристально наблюдавший за перепадами настроения своего повелителя, понял, что настала пора привести в действие тайный план. После очередной тщетной атаки, длившейся с рассвета до полудня, он отозвал янычаров и велел им отступить в разрушенные пригороды для отдыха. Потом Главный визирь вызвал доверенного лучника и приказал выпустить в строго определенное место за крепостной стеной помеченную стрелу.
В тот день больше не предпринималось ни одной атаки: турки до темноты перетаскивали свои пушки от ворот Картнера к северной стене. Теперь следовало ожидать наступления с этой стороны, и потому большая часть защитников Вены переместилась туда. Но так ничего и не случилось, и какой бы ни была причина, солдаты радовались передышке — они валились с ног от усталости, теряя последние силы из-за кровоточащих ран и недосыпания.
Этой ночью огромная рыночная площадь перед дворцом эрцгерцога бурлила: в погребах одного богатого еврейского купца солдаты обнаружили огромный запас вина. Купец надеялся извлечь тройную выгоду, продав припрятанное вино, когда все остальные жидкости в городе кончатся. Не обращая внимания на гневные крики офицеров, разгоряченные солдаты принялись выкатывать из погребов на площадь огромные бочки и вскрывать их. Сальм решил не вмешиваться в ситуацию. Пусть лучше напьются, чем свалятся с ног от усталости и отчаяния, рассудил старый вояка и заплатил еврею из своего кошелька. К вожделенным бочкам со стен спускались все новые солдаты и тут же присоединялись к общему веселью, оставляя горожанам лишь незавидную роль наблюдателей.
Пьяные крики и песни вскоре слились в единый нестройный, но мощный хор, к которому изредка примешивались случайные выстрелы какой-нибудь пушки, мрачно диссонировавшие с этой безумной праздничной атмосферой площади. Готтфрид фон Кальмбах в очередной раз опустил свой шлем в бочонок и, наполнив его до краев, поднес к губам. Погрузив усы в вино, он отхлебнул добрый глоток и вдруг увидел поверх ободка шлема знакомую фигуру. Готтфрида вновь захлестнуло острое чувство обиды.
Рыжая Соня, по-видимому, приложилась уже не к одному бочонку — ее наголовник съехал на одно ухо, рыжие волосы в беспорядке разметались по плечам, а в глазах сверкали безумные огоньки.
— Ха! — презрительно крикнула она, увидев, что Готтфрид смотрит на нее, — Да это же великий покоритель турок, и его нос, как всегда, в бочонке! Дьявол бы побрал всех выпивох на свете!
Она опустила серебряный, с драгоценными камнями, кубок в бочку и, наполнив его до краев, осушила одним глотком. Готтфрид опустил шлем и мрачно уставился на нее.
— Ты что глаза-то таращишь? — развязно продолжала Рыжая Соня. — Я что, по-твоему, должна на тебя любоваться? Хорош красавчик, в ржавой кольчуге и с пустым кошельком! По мне даже Пауль Бакиш сходит с ума! Так что проваливай, пьянчуга, безмозглый пивной бочонок!
— Да будь ты проклята, подлая баба! — рявкнул Готтфрид. — И нечего задирать нос, когда твоя сестра — подстилка у султана!
Глаза Сони полыхнули огнем, и она обрушила на фон Кальмбаха поток замысловатых ругательств, на которые он не менее достойно отвечал.
Наконец рыжеволосой фурии показалось этого мало, и она стала угрожающе надвигаться на Готтфрида.
— Ну ты, рыжая бестия! — Фон Кальмбах качнулся ей навстречу. — Я вот сейчас возьму и утоплю тебя в этой бочке!
— Да ты сам там раньше окажешься, хряк паршивый! — крикнула она, перекрывая своим голосом громкий смех солдат, столпившихся вокруг. — Все равно от тебя никакого толку! Если бы ты так же доблестно сражался с турками, как с пивными бочонками!
— Разорви тебя псы, мерзавка! — зарычал Готтфрид. — Да я поотрывал бы им головы, если бы они не прятались возле своих пушек. Или прикажешь метать в них со стены кинжалы?
— Ну, что ты хорохоришься-то! — презрительно засмеялась Соня. — Разве у тебя когда-нибудь хватит мужества напасть на них самому? Ведь их там тысячи!
— Клянусь Богом! — Взбешенный гигант выхватил свой огромный меч и взмахнул им над головой. — Ни одна девка не смеет называть меня трусом или пьяницей! Я пойду и разнесу их проклятые шатры, даже если больше никто не захочет составить мне компанию!
Его последние слова утонули в невообразимом шуме. Пьяная толпа, взбудораженная спором, оживленно загалдела. Опустошив в считанные мгновения ближайшие бочки, солдаты принялись вытаскивать свои мечи и, шатаясь и галдя, направились к внешним воротам.
Дорогу им пытался преградить Вульф Хаген, он расшвыривал пьяных людей направо и налево и яростно кричал:
— Стойте, пьяные ослы! Не лезьте туда в таком виде! Стойте…
Но солдаты оттеснили его и устремились на мост диким безумным потоком.
Ночное небо чуть посветлело над восточными холмами, когда в окутанном безмолвием турецком лагере раздалась тревожная барабанная дробь. Турецкие часовые, едва опомнившись от изумления, выпустили в воздух сигнальные огни, чтобы предупредить лагерь о нашествии дикой орды христиан, которые валом валили по навесному мосту, размахивая мечами и пивными кружками. Когда последний австрийский солдат миновал ров, мощный взрыв потряс воздух, стена у самых ворот задрожала, и от нее откололся огромный кусок. В турецком лагере поднялся страшный шум, но надвигавшаяся толпа не останавливалась.
Христианское воинство — около восьми тысяч солдат — устремилось к развалинам, в которых разместился костяк турецкого войска. Полусонные и обалдевшие от неожиданной вылазки — но одетые и при оружии — янычары начали спешно строиться в боевой порядок. Однако атакующие, не мешкая, бросились вперед; австрийцы превосходили числом мусульман, а кроме того, свою роль сыграли их пьяная ярость, внезапность и быстрота нападения. Перед бешено свистящими в воздухе мечами христиан янычары дрогнули и начали отступать. Пригороды Вены превратились в арену кровавой бойни, где обе стороны, неистово рубя друг друга, вскоре покрыли землю месивом искромсанных тел. С высоты Земмеринг Сулейман и Ибрагим видели, как непобедимое воинство обратилось в бегство, в панике бросившись к ближайшим холмам в поисках укрытия.
А в это время в городе добровольцы спешно заделывали огромную брешь, возникшую в результате загадочного взрыва. Сальм был склонен считать, что это натворили — правда, неизвестно зачем — пьяные участники вылазки, в противном случае, под прикрытием оседающей пыли, турки уже проникли бы в город, воспользовавшись результатами своей диверсии.
Весь турецкий лагерь был охвачен смятением. Сулейман, вскочив на коня, отдал приказание спагам, и те, в боевом порядке, начали спускаться со склонов. И тут австрийцы, увлекшиеся погоней, внезапно поняли, что им самим угрожает опасность. Прямо перед собой они еще видели спины бегущих янычар, но с флангов на них уже накатывалась турецкая конница.
На смену пьяному безрассудству пришел страх, и вмиг протрезвевшие вояки подались назад, а вскоре отступление превратилось в повальное бегство. Бросая на ходу оружие, австрийцы что есть силы устремились к крепости. Турки мчались за ними до самого рва и даже попытались проскочить по мосту — прямо в распахнутые ворота. Но у моста преследователей встретил Вульф Хаген со своим отрядом. Они пропустили бегущих и сомкнули ряды, ощетинившись копьями. Строй спагов сломался, и у ворот Вены вновь завязалась кровавая схватка.
Готтфрид фон Кальмбах добровольно не покинул бы поля боя, но поток удирающих сотоварищей подхватил его и увлек за собой. Он бежал вместе со всеми, яростно ругаясь и проклиная все на свете. Внезапно споткнувшись, Готтфрид упал, ощутив, как охваченные паникой австрийцы несутся по его распростертому телу. Когда неистовые ноги перестали барабанить по доспехам, он поднял голову и увидел, что лежит рядом со рвом и никого, кроме турок, вокруг нет. Вскочив, Готтфрид, не раздумывая, нырнул в воду, успев заметить метнувшегося за ним мусульманина.
Фон Кальмбах отчаянно греб, стараясь добраться до противоположного берега, его руки мелькали в воздухе, словно крылья ветряной мельницы, но проклятый иноверец — скорее всего алжирский корсар, чувствующий себя в воде так же уверенно, как и на суше — подплывал все ближе и ближе. Готтфрид уже начал терять силы — тяжелые доспехи тянули его на дно — и все же ему удалось добраться до края рва. Оглянувшись на преследователя, он увидел занесенный кинжал, зажатый в смуглых пальцах догнавшего его алжирца. Готтфрид настолько обессилел, что не мог даже подумать об обороне, но в эту минуту на берегу послышался чей-то вскрик, перед лицом мусульманина возник пистолет, прогремел выстрел, и голова неверного разлетелась, как кочан капусты. Сильные тонкие руки подхватили тонущего германца за шиворот и потянули вверх.
— Держись за берег, придурок! — с натугой прозвучал голос. — Мне тебя не вытащить, ты, должно быть, весишь целую тонну. Ну, давай же, цепляйся!
С невероятным трудом Готтфриду удалось кое-как выкарабкаться из рва, где он успел наглотаться грязной воды, и теперь его отчаянно мутило. Больше всего на свете ему хотелось спокойно полежать, но его спасительница заставила обессилевшего германца подняться на ноги.
— Турки пытаются прорваться на мост! Ворота сейчас закроют! Скорее, иначе мы не успеем!
Добравшись до ворот, Готтфрид огляделся по сторонам, словно только что проснулся.
— Но где же Вульф Хаген? Я видел, как он защищал мост.
— Лежит мертвый среди двадцати дохлых турок, — ответила Рыжая Соня.
Готтфрид сел на землю, чувствуя себя совершенно опустошенным, и, закрыв лицо огромными руками, заплакал. Соня нетерпеливо потрясла его за плечо.
— Послушай, чертово отродье, нечего тут сидеть и рыдать, как отшлепанный младенец. Ты со своими пьянчугами натворил, конечно, дел, но этого уже не исправишь. Вставай, и пойдем в таверну, выпьем пива.
— Почему ты вытащила меня? — спросил Готтфрид.
— Потому что такая дубина, как ты, никогда не сможет о себе позаботиться. Рядом с тобой должен быть кто-то мудрый, вроде меня, чтобы поддерживать жизнь в этом неуклюжем и бестолковом теле.
— Но я думал, ты меня презираешь!
— Ну и что, женщина может менять свое мнение, разве не так? — отрезала она.
Вдоль стен копьеносцы отгоняли лезущих в частично заделанную брешь мусульман. А в шатре султана Ибрагим объяснял своему повелителю, что только дьявол мог нашептать неверным мысль устроить эту пьяную вылазку как раз в момент взрыва и сорвать тщательно подготовленный план взятия города. Взбешенный Сулейман впервые говорил со своим другом кратко:
— Нет, это твой промах. Довольно интриг! Где умение и искусство терпят поражение, верх одержит невидимая сила. Отправь гонца за акинджи, они нужны здесь, чтобы заменить павших. Объяви о подготовке к следующему штурму.
6
Предыдущие атаки не шли ни в какое сравнение со штурмом, который обрушился теперь на стены Вены.
Днем и ночью не умолкал грохот пушек, и ядра непрерывно падали на улицы и крыши домов. Защитники города погибали, а воинские резервы были уже исчерпаны. Страх и отчаяние поселились в душах людей, и, казалось, этому аду никогда не будет конца.
Расследование показало, что мина, разрушившая часть стены у ворот Карнтнера, была заложена не снаружи. К месту взрыва вел длинный туннель, начинавшийся в самом обычном погребе. И в ту ночь, когда произошла пьяная вылазка, кто-то взорвал под стеной огромное количество пороха. Теперь стало ясно, что турки перетаскивали свои пушки к северной стене только для того, чтобы отвлечь внимание от ворот Карнтнера и дать предателям возможность спокойно сделать свою грязную работу.
Граф Сальм и его помощники предпринимали титанические усилия для обороны Вены. Престарелый командующий, наделенный сверхчеловеческой энергией, постоянно находился на стенах, поддерживал упавших духом, помогал раненым, сражался у амбразур бок о бок с простыми солдатами, не обращая внимания на опасность.
А за стенами крепости смерть пировала вовсю. Сулейман снова и снова гнал своих людей на штурм, словно они были его злейшими врагами. Среди его воинов начался мор, из опустошенных земель вокруг не поступало никакой пищи. Холодные ветры беспощадно дули с Карпатских гор, и воины дрожали в своих легких восточных одеждах. В морозные ночи у часовых руки примерзали к оружию. Земля стала жесткой, как камень, и саперы с трудом ковыряли ее своими инструментами. Потом начались проливные дожди — порох намокал, делая бесполезными самые мощные пушки. Равнина вокруг города превратилась в смердящую трясину, и множество мертвых тел, разлагавшихся в ней, стали источником всевозможных болезней.
Лихорадочная дрожь охватывала Сулеймана, когда он окидывал взглядом свой лагерь. Под зловещими свинцовыми небесами его обессиленные воины копошились в грязи, словно призраки. Зловоние от тысяч трупов отравляло воздух и раздражало ноздри. Султану временами казалось, что жизнь навсегда покинула равнину, а те, кто еще ползал по ней, давно умерли и двигались только благодаря беспощадной воле их повелителя. На мгновение татарин в нем взял верх над турком, и он затрясся от страха, но вскоре смог справиться с этой слабостью. Внимательно оглядев старые, залатанные во множестве мест стены города, он снова задал себе вопрос: сколько же еще они смогут продержаться?
— Объяви сигнал к атаке. Тридцать тысяч асперов тому, кто первым заберется на стену!
Главный визирь беспомощно развел руками.
— Дух покинул наших воинов. Они больше не в силах выносить мерзости этой ледяной страны.
— Гони их на стены кнутами, — сурово ответил Сулейман. — Это ворота в Европу. Другого пути нет.
Над лагерем загремела барабанная дробь. На стенах усталые защитники христианского мира поднялись и сжали в руках свое оружие, понимая, что смерть вновь раскрывает свои объятия.
Офицеры султана начали поднимать своих солдат на последний, решающий штурм. В воздухе засвистели кнуты, и вся равнина огласилась криками боли и страха. Обезумевшие солдаты бросились к городу, как сорвавшиеся с цепи голодные псы. Они лезли на стены и откатывались назад под огнем защитников, но снова лезли, теперь уже понимая, что это их судьба. Незаметно опустилась ночь, и в темноте, освещаемой артиллерийскими залпами и пламенем факелов, атаки стали еще яростнее. Зная только ужасную, непоколебимую и абсолютную волю султана, его воины сражались всю ночь, забыв обо всем.
Рассвет был подобен Армагеддону. У стен Вены вырос вал из мертвых тел, закованных в стальные доспехи. Оперенье их шлемов лениво шевелил ветер. И по этим трупам, шатаясь, к стенам шли живые воины, мало отличавшиеся от мертвых, с ввалившимися глазами, но с безумной жаждой битвы.
Они лезли на стены, падали, отступали, снова строились в ряды… снова… и сами боги застыли в изумлении перед титанической способностью людей переносить бесконечные страдания. В смертельной схватке сошлись Азия и Европа. Вокруг стен бушевало море восточных лиц — турок, татар, курдов, арабов, алжирцев — воющих, кричащих, умирающих под разрывными ядрами испанцев, на копьях австрийцев, под ударами огромных двуручных мечей германцев. В этой вселенской бойне все ценности уже потеряли свой смысл, осталась только смерть.
Для Готтфрида фон Кальмбаха жизнь сузилась до одного простого действия — взмаха его огромного меча. Он сражался у гигантского пролома на башне Карнтнера долгие часы, а потом время остановилось. Казалось, уже целую вечность обезумевшие лица — дьявольские морды — с воем и рычанием поднимались перед ним, и кривые ятаганы каждое мгновение плясали у него перед глазами. Он не чувствовал своих ран, не ощущал усталости. Задыхаясь от дыма и пыли, ослепленный заливавшим глаза потом и кровью, он относился к смерти, как к сбору урожая, смутно чувствуя лишь тонкую фигуру рядом с собой, так же, как и он, наносящую непрерывные удары по искаженным лицам — сначала со смехом, проклятиями и боевыми кличами, затем — в мрачном молчании.
Готтфрид потерял себя в этом сверкании стали. Он смотрел — и не видел, фиксировал — и не понимал… Рядом с ним упал граф Сальм, смертельно раненный разорвавшейся бомбой; потом, кажется, стемнело и он все реже взмахивал своим тяжеленным мечом, но так и не осознал, что нескончаемый смертный прибой начал затухать. До фон Кальмбаха с трудом дошло, что Николас Зриньи тащит его прочь от заваленной телами бреши со словами:
— Давай, благородный человек, иди отдохни. Мы разбили их наголову. Все кончено.
Готтфрид вынырнул из забытья лишь на узкой, темной и заброшенной улочке. Он не помнил, как оказался здесь, только смутно шевельнулось в душе неясное воспоминание о чьей-то зовущей руке, коснувшейся его локтя. Готтфрид вдруг ощутил невыносимый вес своих доспехов, ноги буквально подгибались под их тяжестью. И этот странный пугающий звук — то ли грохот пушки, то ли эхо его воспоминаний. Ему казалось, что он должен немедленно кого-то разыскать — кого-то, кто очень много значил для него. Но мозг не воспринимал настоящего и не помнил прошлого. Казалось, когда-то давным-давно удар меча расколол его шлем. Он пытался вспомнить как это было, но лишь снова ощущал тот страшный удар, пробивший ему голову так, что начал вытекать мозг. Он выдернул осколки черепа из раны и швырнул их на мостовую.
И снова рука сжала его локоть. Чей-то голос звал:
— Вино, мой господин — пейте!
Он смутно увидел тонкую, одетую в черное фигуру, протягивающую ему пивную кружку. Задыхаясь, он взял ее и ткнулся лицом в прохладную жидкость, глотая ее с жадностью человека, умирающего от жажды. Затем ночь обрушилась на него миллионами сверкающих искр, словно в голове взорвался пороховой склад. И наступили тьма и забвение.
Он медленно приходил в себя, ощущая мучительную жажду, дикую головную боль и страшную усталость, которая, казалось, парализовала все его тело. Связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту, Готтфрид, медленно поворачивая голову, определил, что находится в маленькой, пустой и пыльной комнате, из которой наверх вели каменные ступени. Он догадался, что это помещение, скорее всего, в нижней части башни.
У грубого стола с оплывшей свечой стояли двое одетых в черное мужчин, оба худощавые и горбоносые — без сомнения, азиаты.
Готтфрид вслушался в разговор, который они вели приглушенными голосами. За время своих странствий он научился понимать многие языки. Узнал он и тех, кто находился сейчас в комнате — армянских купцов Шорука и его сына Рулена. Готтфрид вспомнил, что часто видел Шорука в последние недели — с тех пор, как в лагере Сулеймана появились куполообразные шлемы акинджи. Очевидно, по какой-то странной причине купец следил за ним. Сейчас Шорук читал своему сыну то, что написал на куске пергамента:
— «Мой господин, хотя я и напрасно взорвал стену Карнтнера, у меня есть новость, способная доставить радость сердцу моего господина. Мой сын и я поймали германца, фон Кальмбаха. Когда он ушел со стены, безумный от битвы, мы последовали за ним и незаметно подвели его к известной вам разрушенной башне. Мы дали ему вина со снотворным зельем, а потом связали. Пусть мой господин пошлет эмира Михала-оглы к стене возле башни, и мы отдадим германца ему в руки. Мы привяжем пленника к старой баллисте и сбросим со стены, как срубленное дерево».
Шорук взял стрелу с серебряным оперением и начал оборачивать пергамент вокруг ее древка.
Поднимись на крышу и пусти стрелу в щит-мантелет, как обычно, — начал было он, как вдруг Руллен воскликнул:
— Харк!
Оба застыли, и глаза их, как у попавших в ловушку хищников, засветились страхом и злобой.
Готтфрид попытался вытолкать языком кляп, и это ему удалось. Снаружи он услышал знакомый голос:
— Готтфрид! Где ты, дьявол тебя дери?
Он набрал в грудь воздуха и громоподобно крикнул:
— Эй, Соня! Ради Бога! Будь осторожна, девочка…
Шорук завыл, как волк, и в ярости ударил Готтфрида по голове рукояткой кривой сабли. Почти в то же мгновение дверь с грохотом открылась, и, словно во сне, фон Кальмбах увидел в дверном проеме Соню с пистолетом в руке. Ее лицо осунулось и потемнело, а глаза горели, как раскаленные угли. Наголовник и ярко-алый плащ остались где-то на крепостной стене, кольчуга была разорвана, сапоги изрублены, а короткие штаны запачканы кровью и грязью.
С гортанным криком Шорук бросился на нее, размахивая саблей. Но Соня увернулась и обрушила свой пистолет на череп старика. В ту же минуту к ней подскочил Рулен, метя в горло кривым турецким кинжалом. Отбросив пистолет, девушка схватила одной рукой молодого армянина за запястье, а другой вцепилась ему в горло. Задыхаясь, Рулен споткнулся и повалился на спину. Воспользовавшись этим, Соня безжалостно стукнула парня несколько раз головой о каменный пол, пока его глаза не закатились и не застыли. Затем она отшвырнула безжизненное тело и выпрямилась.
— О Боже! — пробормотала она, хватаясь руками за голову. Затем, пошатываясь, подошла к германцу и, встав возле него на колени, перерезала веревки.
— Как ты меня нашла? — спросил Готтфрид, еще не веря, что все это наяву.
Соня подошла к столу и рухнула на стоявший рядом стул. Увидев кувшин вина, она схватила его и принялась жадно пить, затем вытерла рот рукавом и взглянула на Готтфрида все еще усталым, но уже вполне осмысленным взглядом.
— Я видела, как ты ушел со стены, и поплелась за тобой. Я была еще настолько пьяная от бойни, что едва соображала, зачем это делаю. Но тут я заметила, как эти псы повели тебя куда-то в темноту, и потеряла вас из виду. Но потом я наткнулась на твой шлем — он валялся на улице — и решила позвать тебя. Ну и что все это значит?
Она схватила стрелу и развернула пергамент. Очевидно, Соня умела читать по-турецки, но она перечла письмо раз пять или шесть, прежде чем смысл написанного дошел до ее сознания. Сверкнув глазами, она гневно взглянула на армян. Шорук уже сидел, в ужасе ощупывая рану на голове; Рулен лежал, корчась и булькая.
— Свяжи-ка их, братец, — велела она, и Готтфрид подчинился. Пленники смотрели на девушку с откровенным ужасом.
— Это послание адресовано Ибрагиму, Главному визирю, — резко сказала она. — Зачем ему нужна голова Готтфрида?
— Из-за раны, которую германец нанес султану при Мохаче, — с трудом произнес Шорук.
— Так значит, это ты, дерьмо собачье, взорвал мину у ворот Карнтнера! — горько улыбнулась Соня. — Ты и твой ублюдок и есть те самые предатели. — Она взяла в руки пистолет. — Когда Зриньи узнает об этом, конец ваш не будет ни легким, ни скорым. Но сначала, старая свинья, я собираюсь повеселиться и разнесу башку твоему выродку прямо у тебя на глазах…
Старый армянин издал вопль, полный ужаса и отчаяния.
— О, бог моих предков, молю о милосердии! Убей меня, пытай меня, но только избавь от этого моего сына!
В это мгновение новый звук прорезал тишину — огромный колокол, казалось, сотрясал воздух.
— Что это? — крикнул Готтфрид, инстинктивно схватившись за пустые ножны в поисках оружия.
— Колокола Святого Стефана! — радостно воскликнула Соня, — Они возвещают о победе!
Она прыгнула на истертую временем лестницу, и Готтфрид устремился за ней. Они вышли на полуобвалившуюся, прогибающуюся крышу, где — на наиболее прочной части — стояла древняя камнеметательная машина, похоже, недавно восстановленная.
Башня возвышалась над сходящимися под углом крепостными стенами; дозорных здесь не выставляли, поскольку эта часть укреплений была практически непреодолимой. Часть старинного бруствера и древний глубокий ров, отделенный крутым естественным земляным скатом от главного рва, не оставляли атакующим ни малейшего шанса добраться до города.
Предатели имели возможность обмениваться здесь посланиями, почти не опасаясь разоблачения. Используемый метод угадать было нетрудно. Вниз по склону, как раз в пределах дальности полета стрелы, виднелся огромный, словно случайно забытый, щит из бычьей шкуры, натянутой на деревянную раму. Именно в него летели помеченные стрелы с донесениями.
Готтфрид окинул взглядом турецкий лагерь и вдруг увидел пляшущие языки пламени, обесцвеченные первыми лучами восходящего солнца. Внезапно до его ушей донеслись страшные, нечеловеческие вопли, заглушаемые до этого громким перезвоном колоколов.
— Янычары сжигают пленных, — с горечью сказала Соня.
— Рассвет Судного дня, — в замешательстве пробормотал Готтфрид, ошеломленный зрелищем, представшим перед его глазами.
С башни они могли видеть почти всю равнину. Под холодным свинцовым небом она представляла собою жуткое зрелище, и даже солнечный свет не мог скрасить эту картину. Повсюду, насколько хватало глаз, на земле лежали мертвые тела.
А оставшиеся в живых покидали равнину. Уже исчез с возвышенности Земмеринг огромный шатер Сулеймана — также как и остальные, поменьше — в долине, и голова длинной колонны скрылась из виду, затерявшись среди холмов где-то на востоке.
Внезапно крупными белыми хлопьями повалил снег.
— Прошлой ночью они сделали последнюю попытку, — сказала Рыжая Соня. — Я видела, как офицеры гнали их кнутами, посылая на наши мечи. Этот ужас больше не повторится.
Снег продолжал валить, покрывая опустевшую равнину белым саваном.
Янычары срывали безумное разочарование на беззащитных пленниках, бросая их живыми — мужчин, женщин, детей — в огонь, который они разожгли пред сумрачными глазами своего повелителя, султана, Великолепного и Великодушного. Все это время колокола Вены звонили и гремели, не переставая, словно они взывали к небесам вместе с людьми, испытавшими на себе «милосердие» Сулеймана.
— Смотри! — крикнула Соня, схватив Готтфрида за руку. — Акинджи пойдут в хвосте колонны, прикрывая ее с тыла.
Даже с такого расстояния они увидели крылья грифа, развевающиеся среди темных копошащихся фигур, и зловеще поблескивающий шлем, украшенный драгоценными камнями. Перепачканные порохом Сонины руки сжались так, что ногти впились в побелевшие ладони.
— Он уходит, ублюдок, превративший Австрию в выжженную пустыню! Сколько загубленных им душ летят сейчас за его погаными крыльями, вопя об отмщении! Но, по крайней мере, ему хоть не досталась твоя голова!
— Да, она мне самому еще пригодится, — мрачно пробормотал гигант.
Зоркие глаза Сони внезапно сузились. Схватив Готтфрида за руку, она поспешила к лестнице. Они уже не видели, как в этот момент Николас Зриньи и Пауль Бакиш выехали из ворот во главе крошечного отряда изможденных австрийцев — чтобы попытаться спасти пленных. Вдоль турецкой колонны вновь зазвенела сталь. Акинджи, свежие и полные сил, жестоко отражали атаки храбрецов. Чувствуя себя в полной безопасности, Михал-оглы презрительно усмехался над нелепым поступком этих неверных. А вот Сулейману, ехавшему в главной колонне, казалось, уже ни до чего нет дела. Он выглядел как покойник на собственных похоронах.
Вернувшись в нижнюю комнату, Рыжая Соня поставила ногу на стул и, уперев подбородок в кулак, грозно уставилась в полные страха глаза Шорука.
— Сколько стоит твоя жизнь, старый пес? — спросила она.
Армянин молчал.
— А что ты дашь за жизнь своего выродка?
Старик дернулся, как ужаленный.
— Пощади моего сына, принцесса! — взмолился он. — Все, что угодно… я заплачу… все заплачу!
Соня уселась на стул и скрестила руки на груди.
— Я хочу, чтобы ты послал сообщение.
— Кому?
— Михалу-оглы.
Армянин вздрогнул и облизал пересохшие губы.
— Скажи, что надо сделать, и я выполню, — прошептал он.
— Хорошо. Я дам тебе коня. Твой сын останется здесь — заложником. И если ты не выполнишь мой приказ, я отдам твоего ублюдка жителем Вены…
Старик снова вздрогнул.
— Я и мой приятель — мы отпустим вас обоих и забудем о вашем вероломстве, но ты должен догнать Михала-оглы и сказать ему…
Турецкая колонна медленно двигалась по слякоти вперед сквозь падающий снег. Кони низко гнули головы под сильный порывами ветра, верблюды, глухо ворча, плелись на подгибающихся ногах, а быки пронзительно и жалобно ревели. Люди вязли в непролазной грязи, сгибаясь под тяжестью оружия и снаряжения. Уже стемнело, но приказа остановиться на отдых все не было. Весь день отступавших турок беспокоили дерзкие нападения австрийских кирасиров, которые набрасывались на колонну, как осы, и выхватывали пленных прямо из рук. Мрачный Сулейман ехал в окружении своих солаков. Он хотел оказаться как можно дальше от проклятых стен Вены, где тела павших тридцати тысяч мусульман напоминали ему о его рухнувших амбициях, убежать от горечи поражения и позора.
Он был господином Западной Азии, но хозяином Европы так и не стал. Эти презренные стены спасли западный мир от мусульманского господства; раскатистый гром, возвещающий о неслыханной мощи Оттоманской Империи, эхом облетел мир, империя затмила славу Персии и Могольской Индии, но желтоволосые варвары Запада остались непобежденными. Видимо, на небесных скрижалях было написано, что турки никогда не смогут господствовать за Дунаем.
Стоя на Земмерингской возвышенности и глядя, как позорно бежит от крепостных стен его непобедимое воинство, Сулейман прочел эту волю небес, начертанную кровью и огнем. Теперь следовало спасать авторитет власти, и султан отдал приказ свертывать лагерь. Это далось Сулейману нелегко — слова жгли ему язык — но иного выхода не было: солдаты уже начали жечь шатры, собираясь бросить своего господина и бежать из этой проклятой страны. Теперь Сулейман ехал в мрачном молчании, не разговаривая ни с кем, даже с Ибрагимом.
Михал-оглы по-своему разделял дикое, безысходное отчаяние Сулеймана и Главного визиря. Лютую ненависть и злобу у него вызывало то, что теперь он бесславно уходит из страны, которую уже успел хорошенько потрепать; так еще не насытившаяся гиена огрызается, когда ее отгоняют от добычи. С мстительным удовлетворением он вспоминал выжженные, заваленные трупами земли, прежде цветущие и полные жизни; страшные крики и стоны жертв, растоптанных копытами его коня; мольбы женщин, отданных на потеху его железному воинству, и жуткие вопли этих же женщин, которым его акинджи, насытившись, вспарывали животы.
К тому же его грызли досада и разочарование — он не выполнил приказ Главного визиря, и тот отхлестал его обидными, жалящими в самое сердце словами. Теперь он потерял покровительство Ибрагима. Любой другой на его месте поплатился бы жизнью, а он еще может вернуть утраченное доверие и доказать свою преданность, совершив нечто невероятное во славу своего повелителя. Михал-оглы ждал подходящего случая, особенно опасный и безжалостный, как раненый зверь.
Снег валил тяжелыми хлопьями, усиливая тяготы безрадостного пути. Раненые, обессилев, падали на дорогу и оставались лежать, захлебнувшись грязью. Михал-оглы ехал позади своего отряда, зорко всматриваясь во тьму, но уже многие часы враги не беспокоили войско Великого Сулеймана: австрийцы, отбив пленников, с победой вернулись в город.
Колонна медленно двигалась через сожженную дотла деревню, обугленные столбы торчали из белоснежных сугробов, как пальцы мертвых великанов. По рядам передали приказ султана разбить лагерь в долине, в нескольких милях отсюда.
Позади колонны послышался конский топот; акинджи молниеносно развернулись, выставив в темноту пики. Но вместо вражеского отряда их взглядам предстал одинокий всадник — на высоком сером жеребце неуклюже сидел человек, закутанный в черный плащ. Подъехав поближе, он позвал Михала-оглы. Главарь акинджи остановился и, приказав дюжине своих подручных с изготовленными луками не спускать глаз с дороги, крикнул в ответ:
— Шорук! Это ты, армянский пес! Что тебе надо, во имя Аллаха?
Армянин подъехал вплотную к Михалу-оглы и что-то торопливо зашептал ему на ухо. Главарь акинджи заметил, что Шорук трясется, как осиновый лист, старик с трудом проталкивал слова сквозь сведенные судорогой губы. Наконец Михал-оглы понял, о чем идет речь, и глаза его сверкнули злобной радостью.
— Ты не врешь, старый пес?
— Провалиться мне в ад, если я вру! — поклялся Шорук и задрожал еще сильнее, судорожно кутаясь в свой тонкий черный плащ. — Он упал с коня, когда вместе с кирасирами догонял вашу колонну, и теперь лежит со сломанной ногой в пустой крестьянской хижине в трех милях отсюда — с ним только его женщина, Рыжая Соня, и несколько пьяных ландскнехтов.
Михал-оглы весь напрягся, ноздри его раздулись, он резко развернул коня и пролаял:
— Двадцать человек ко мне! Остальные продолжают охранять колонну. Я еду за головой, которая принесет мне в три раза больше золота, чем весит. Я догоню вас по пути к временному лагерю.
Отман, пытаясь удержать командира, схватил, украшенные драгоценными камнями поводья его коня.
— Ты что, спятил? Возвращаться назад, когда кругом шныряют австрийцы…
Он резко откинулся назад, когда главарь акинджи хлестнул его по губам конской плеткой. Вытирая рукавом кровь, Отман видел, как Михал-оглы тронул коня, и маленький отряд двинулся за старым армянином. Словно призраки, они исчезли в кромешной тьме.
Отман в нерешительности смотрел им вслед. Снег продолжал валить, ветер зловеще завывал в голых ветвях деревьев. До акинджи не доносилось никаких звуков — только едва различимый шум удаляющейся колонны. И вдруг Отман замер. С той стороны, куда только что умчался Михал-оглы, донесся приглушенный расстоянием грохот, словно разом взорвались тридцать или сорок разрывных ядер, а затем мертвая тишина опустилась на лес. Акинджи охватила паника. Хлестнув коней, они что есть силы помчались через разрушенную деревню догонять основное войско.
7
Никто даже не заметил, когда на Стамбул опустилась ночь, потому что роскошь и богатство Сулеймана сделали ее не менее прекрасной, чем день. Сады источали пряные ароматы курильниц, в небе вспыхивали и гасли яркие искры, подобные мириадам звезд. Фейерверки превратили город в настоящее царство магии, и в потоках огня минареты пятисот мечетей возвышались, как маяки в океане золотой пены. На азиатских холмах замерли от восхищения представители всех племен, любуясь этим зрелищем, затмившим сами звезды. Улицы Стамбула кишели толпами празднично одетых людей, и их ликующие возгласы поднимались до самых небес. Миллионы огней многократно отражались в драгоценных камнях роскошно украшенных тюрбанов, в золоте расшитых халатов, в темных глазах над тонким покрывалом, в полированных боках паланкинов, которые несли на плечах огромные чернокожие рабы.
Центр празднества находился на Ипподроме. Там нарядные вельможи демонстрировали чудеса выездки своих роскошных скакунов; турецкие и татарские наездники состязались в головокружительных скачках с арабскими и египетскими всадниками; воины в сверкающих доспехах сражались до крови на потеху толпе; африканских львов натравливали на тигров из Бенгалии и диких вепрей из северных лесов. Казалось, возродились пышные зрелища времен Римской Империи, но только с восточным колоритом.
На золоченом троне, установленном на нефритовом основании, восседал Сулейман, снисходительно — как некогда порфироносные римские цезари — взирая на все это великолепие. Вокруг него с выражением крайней почтительности и благоговения на лицах толпились визири, офицеры и послы чужеземных дворов — из Венеции, Персии, Индии, татарских ханств. Они прибыли, чтобы поздравить султана с победой над австрийцами и принять участие в грандиозных торжествах. Сулейман издал манифест, в котором говорилось, что Австрия на коленях просила милости у султана, и он великодушно разрешил побежденным оставить себе крепость Вену — эта ничтожная пылинка, к тому же находящаяся бесконечно далеко от Оттоманской Империи, не может угрожать Истинной вере.
Сулейман ослепил мир блеском своего могущества, богатства и славы, но тщетно пытался заставить самого себя поверить, что действительно осуществил свои намерения. Казалось бы — его войско не было разбито на поле битвы; он посадил своего ставленника на венгерский трон; опустошил Австрию и наполнил рынки всей Азии рабами-христианами — этими доводами султан ублажал свое тщеславие. Но несбывшиеся мечты о покорении Европы и воспоминания о бесславной гибели тридцати тысяч мусульман под стенами Вены жгли его душу.
Позади трона красовались военные трофеи: шелковые и бархатные шатры, отнятые у персидских, арабских и египетских мамелюков — давних врагов султана, богатые ковры, гобелены, тяжелые от золотого шитья. У ног Сулеймана лежали груды даров, поднесенных послами из дружественных государств. Там были венецианские бархатные куртки, золотые, инкрустированные драгоценными камнями кубки из дворцов Великого Могола, подбитые горностаем кафтаны из Арзрума, серебряные персидские шлемы с разноцветными плюмажами, шелковые тюрбаны, искусно украшенные египетскими геммами, кривые клинки дамасской стали, доспехи и щиты индийской работы, редчайшие меха из Монголии.
По обеим сторонам трона теснились длинные ряды юных рабов, золоченые ошейники которых были прикованы к одной длинной серебряной цепи. Один ряд составляли обнаженные греческие и венгерские мальчики, другой — девочки; крошечные шапочки с перьями и драгоценные пояса лишь подчеркивали их невинную наготу.
Евнухи в просторных одеждах, подпоясанных золочеными кушаками, с поклоном предлагали гостям шербет, охлажденный льдом со снежных вершин Малой Азии, в богато украшенных геммами кубках. Янычары разыгрывали театрализованные представления военных действий; офицеры швыряли в толпу пригоршни медных и серебряных монет. Никто не страдал от голода и жажды в эту ночь в великом городе Стамбуле, за исключением презренных кафарских рабов.
Неописуемая пышность торжества — свидетельство бесконечного могущества турецкого султана — ошеломила иноземных послов. По огромной арене бродили обученные слоны под кожаными, с золотой отцепкой, накидками, и из сверкающих драгоценными камнями башенок на их спинах раздавались звуки фанфар и рожков, перекрывавшие шум толпы и рычание хищников. Море лиц заполняло все ярусы Ипподрома, и каждое, словно цветок к солнцу, поворачивалось в сторону сверкающего трона, и тысячи языков приветствовали и восхваляли восседавшего на нем.
Сулейман знал: если он произвел впечатление на венецианского посла, значит удивил и весь мир. Видя все его великолепие, люди забудут, что горстка отчаянных кафаров за полуразрушенными крепостными стенами закрыла ему дорогу в Европу, положив конец мечте о всемирной империи. Сулейман взял кубок вина, запрещенного Кораном, и посмотрел в сторону Главного визиря, который вышел вперед и поднял руки.
О, гости моего повелителя, Падишах не забывает о своих самых преданных подданных в этот час всеобщего ликования. Офицерам, которые вели своих солдат против неверных, он жалует много дорогих подарков. Еще он дает сорок тысяч дукатов, чтобы распределить их среди простых солдат, а также каждому янычару он дает по тысяче асперов.
Над Ипподромом поднялся радостный рев толпы, приветствующей щедрость великого султана. В эту минуту к Главному визирю приблизился евнух и, встав на колени, протянул ему большой круглый пакет, тщательно перевязанный и запечатанный сургучом. К пакету прилагался скрученный кусок пергамента, с круглой красной печатью. Султан с удивлением и любопытством взглянул на Главного визиря.
— Что это, дорогой друг?
Ибрагим склонился в низком поклоне.
— Это доставил гонец из Адрианополя, о Лев Ислама. Вероятно, какой-нибудь подарок от австрийских псов. Неверные привезли его к границе и отдали в руки стражникам, а те переправили прямо в Стамбул.
— Открой его, — приказал Сулейман, со все возрастающим интересом глядя на неожиданное подношение.
Евнух отвесил поклон до самого пола, а затем начал взламывать печать на пакете. Обученный грамоте раб развернул пергамент и принялся читать его содержание, написанное уверенной, хотя и женской рукой:
— «Султану Сулейману, визирю Ибрагиму и шлюхе Роксолане мы, нижеподписавшиеся, посылаем подарок в знак самого глубокого расположения. Соня из Рогатина и Готтфрид фон Кальмбах».
Сулейман, вздрогнувший при упоминании имени его любимой жены, внезапно побледнел, как полотно, а затем дикий вопль вырвался из его груди, и эхом вторил ему Ибрагим.
Евнух взломал все печати на пакете и извлек из него то, что там лежало. Едкий запах трав и порошков наполнил воздух, и предмет, выскользнув из задрожавших рук евнуха, упал прямо на груду даров к ногам Великого Турка, являя собой дикий контраст с геммами, кубками и бархатными куртками. Сулейман в ужасе уставился на него, и в это мгновение создаваемый годами образ всемогущего повелителя растаял без следа, слава обернулась мишурой и пылью. Ибрагим вцепился в свою бороду, издавая клокочущие, булькающие звуки, лицо его побагровело — казалось, он задыхался.
Возле золотого трона, на груде подарков, оскалясь гримасой ужаса, лежала голова Михала-оглы, грифа Великого Турка.