Последние Каролинги

Говоров Александр Алексеевич

Глава VII

Милосердие

 

 

1

Весна запоздала, и земля оттаивала туго. Туманы устилали равнину, млевшую в сыром полусне. Дождь лил и лил, так что в стране франков все прекратилось — и война и пахота. Люди и животные только и заботились, как бы забраться в нору посуше.

Тьерри Красавчик, поминая черта, еле вздул огонь, теплившийся в золе очага. «Хурн, нерадивый! — злился он. — Где тебя нелегкая носит? Проклятый ворюга, гляди! Появись ты только, подвешу над жаровней до утра… Мало тебе, что я сжалился, взял в оруженосцы, а не то, как слуга близнецов, болтался бы ты у Эда в петле!» Тьерри недужилось, и, даже не омыв рук, он грохнулся на лежак, завернувшись в сырую волчью шкуру — иных одеял в его замке не имелось. Граф Парижский за верность, выказанную при защите города, разрешил ему вновь занять когда-то отобранный у него замок. И теперь с утра до вечера ломает он спину — меняет обгоревшие стропила, месит раствор, и все один-одинешенек… Ну погодите, Тьерри себя еще покажет!

Внизу стукнула дверь — наконец-то этот Хурн, бездельник! Так и есть: прокрался виноватой походочкой, склонился к уху сеньора.

— Хозяин! Все деревни я обрыскал… Мало что нигде нет съестного, — вообще кругом все пусто. Люди ушли какого-то Гермольда слушать. Говорят, это певец или пророк. Еле удалось одному петушочку гребешочек свернуть.

— Петушочки, гребешочки… — прорычал Тьерри из-под волчьей шкуры. — Мерзавец! Жарь скорее, желудок свело!

Вскоре Тьерри с аппетитом догладывал сочное крылышко, жалея, что петух попался Хурну невелик.

— Так к какому это, ты говоришь, все ушли Гермольду?

— Не знаю. Не сочти за дурную весть, но говорят, что с ним тот наш самый Винифрид и народу собралось видимо-невидимо.

— О-ла! — захохотал порозовевший от еды Тьерри и вытер о мех жирные пальцы. — Винифрид! Мы ихнего Винифрида за кадык держим. Чего стоишь, разинув хлебалку? Веди заложниц!

Вручил Хурну замысловатый ключ, и тот привел из подвала, подгоняя бранью и пинками, трех заложниц — нечесаных, окоченевших, закутанных в лохмотья, словно три мегеры. Представ перед Тьерри, они пали на колени, протягивая худые руки не то к нему, не то к живительному огню.

— Го! — развеселился Тьерри, ковыряя в зубах. — Образумились в погребочке? А не то опять примусь поджаривать пятки.

— Так ведь, светлый господин, — старшая из заложниц коснулась лбом пола у ног сеньора, — нет больше никаких сокровищ у Эттингов, все распылили мы, все прожили… Готовы поклясться на мощах любого угодника, нет у нас клада! А ты пожаловал бы нам хоть корочку…

— Деньги нужны мне, деньги! — заорал Тьерри. — Деньги, деньги, деньги!

Слово «деньги» он выкрикивал как магическое заклинание, сопровождая ударом сапога. Несчастные, голося и пытаясь загородиться, повалились навзничь, а он кружился над ними, пиная то ту, то эту.

— Ты что, кудрявая, рожать собралась? — издевался он над заложницей помоложе. — Не дам родить сына мятежному Винифриду, не дам! А ты, девка, — пинал он третью, — нынче же изволь стелить мне постель. Вы Эда освободителем считали? А он вот мне все обратно отдал. А тебе, девка, он ни за что ни про что глаз выстегнул, и теперь ты, одноглазая, будешь моей рабыней, пока не околеешь. Марш в мою опочивальню!

— Деделла, голубочка… — причитала старая Альда, ползя за дочерью на коленях.

— Хозяин! — сказал Хурн, махая орущим женщинам, чтоб замолчали. — Там кто-то подъехал, слышишь рог?

Заложницы с надеждой примолкли, и действительно, сквозь шум непрерывного дождя послышался слабый голос рога. Тьерри, досадуя, приказал заложниц пока вернуть в подвал, сам приосанился и послал Хурна, как положено, протрубить в ответ и громогласно вопросить имена. Расторопный Хурн все исполнил, но, вернувшись, доложил, что подъехавшие обещали назвать себя только внутри замка. Тьерри поколебался, но все-таки решил отворить.

Это оказался сам канцлер Фульк в сопровождении графа Каталаунского — Кривого Локтя — и целой свиты всадников.

— Что за дурацкий обычай на весь лес орать, кто приехал да зачем! — ворчал Фульк, пока клирики проворно снимали с него мокрую каппу и стягивали дорожные сапоги. — Имеет же право канцлер Западно-Франкского королевства посещать замки своих верных, не крича об этом на всю Валезию?

Он принюхивался к застарелому запаху гари, оглядывал выщербленные во время осады стены, ежился от промозглой сырости башни.

— Скудно живешь, вассал графа Парижского, скудно…

Из его дорожной сумы извлекли вино и закуски, на которые Тьерри, не скрываясь, глядел голодными глазами. Начался ужин.

— Нас поразило, — говорил канцлер, — что во всей Валезии, где бы мы ни ехали, все деревни пусты. Где люди? Нам объяснили, что пророк объявился. Так почему он еще не схвачен?

Кривой Локоть с усмешкой выразился в том смысле, что, если б пророк объявился в графстве Каталаунском, ему бы давно болтаться в петле, но здесь сюзереном Эд, граф Парижский…

— Я и собрал здесь вас, моих верных, — сказал канцлер, — видите, как нас немного осталось? — на эту, да простит мне господь, тайную вечерю, чтобы вновь поговорить с вами об Эде.

И он стал сетовать, что Эд крепок как никогда — и кто ему помог на Соколиной Горе, бог или дьявол? Страшно сказать — хватается за корону, уже присваивает себе ее права. Смотрите!

Он выложил на стол новенький серебряный денарий, на котором вместо одутловатого лица Карла III красовался чеканный профиль Эда.

— Почему Тьерри сам пилит, сам обтесывает бревна? Потому что Эд вернул ему замок, а крепостных не дал. А посмеет ли теперь Тьерри без его соизволения хоть кого-нибудь заставить работать на себя? У него есть горькие уроки ослушания (канцлер обвел рукой следы былого пожара на камнях стен). А ограничивал ли вас кто-нибудь при Каролингах?

Кривой Локоть и другие, не прерывая еды, сокрушенно закивали.

— Кто же мешает, чтобы Эд, наконец, был устранен?

— Оборотень, — сказал Кривой Локоть, отрываясь от буженины.

И тут сквозь шелест ночного дождя снова донесся призыв рога. Фульк встревожился:

— Нельзя, чтоб меня видели здесь…

Посланный узнать Хурн прибежал с глазами как плошки, сообщая, что прибывший назвал себя — Озрик, графа Парижского верный.

— Вот мы его и схватим! — предложил Кривой Локоть, хватаясь за меч.

— Что ты! — остановил его Фульк. — Неужели ты думаешь, что Эд не знает точно, куда и зачем отправился этот его, прости господи, «верный»?

Решили попрятаться, благо полуобгоревших, заросших сорной травой помещений в замке Тьерри было предостаточно. Сам он привел в порядок для жилья пока только угол башни.

— Тьерри! — сказала звонко Азарика, войдя и щурясь на огонь очага. — Опять ты взялся за свое? Освободи немедленно Альду, Агату и Деделлу из рода Эттингов, родичей лучника Винифрида.

После такого категорического требования, да еще кто знает, не из уст ли самого графа, Тьерри освободил бы заложниц, но он знал, что каждое его слово теперь чутко ловится из-за стены ушами гостей, да к тому же был сильно навеселе.

— Прелестненькая ведьмочка, — притворился он разнежившимся, — когда мы поженимся с тобой?

— Дурак ты, дурак! — Азарика приподнялась на цыпочках и согнутым пальцем постучала его по лбу. — С огнем играешь! Пока я шел сюда по переходам, я слышал из подвала женские стоны. Берегись, Красавчик, доберется до тебя народ!

— Твой народ мне тьфу! — Тьерри растер плевок сапогом.

Азарика долго уговаривала его, увещевала. Вчера она просила у Эда грамоту и отряд для вызволения Эттингов, но граф равнодушно посоветовал им обратиться в судебном порядке… А теперь Тьерри, все более наглея, предлагал ей немедленно уехать, потому что он-де устал, а ночевать под одной кровлей с девицей, то есть с Озриком, ему не велит христианский его стыд. И Азарика, потеряв терпение, уехала в ночь.

— Проклятый оборотень! — закричали все в один голос, выходя из убежищ, где прятались.

— И заметьте, — крестился Тьерри, — стоило нам только его помянуть, а он тут как тут!

Хмель и кураж из него вылетели, и он чуть не стучал зубами от страха: а вдруг это и вправду был подручный сатаны, а он так непочтительно себя с ним вел?

— Старушечьи бредни! — усмехнулся Фульк, блеснув зрительным стеклышком. — Давайте лучше думать, как бы нам его изжить.

— Эда на трон посадим, — вскричал Кривой Локоть, швыряя собаке обглоданную кость, — а оборотня — себе на шею!

— Вот-вот! — подтвердил канцлер. — Но Эд странным образом глух ко всем предупреждениям об оборотне. Вы знаете, что он ответил на одно из таких предупреждений? Если, говорит, это и оборотень, то это оборотень мой, и я сам им распоряжусь!

Все застонали от возмущения.

— Утешьтесь, — продолжал Фульк, — он запоет по-другому, когда удаления оборотня потребует прекрасная Аола. Между прочим, она целиком в нитях моего влияния, а через нее и младший Робертин…

Тут он остановился, ибо понял, что выбалтывает лишнее. Кривой Локоть мрачно подытожил:

— Пока вы, ваша святость, плетете сеть из нитей своего обаяния, оборотень, словно жерех, пожрет нас, бедную плотву…

Канцлера осенило вдохновение, уши его порозовели.

— Его сразит тот, о ком он так печется, — народ!

— Как это? Как? — придвинулись к нему бароны.

— А вот как… — Фульк напустил на себя выражение тончайшей проницательности. — Как мы поняли здесь из разговоров, у нашего друга Тьерри кто-то сидит в залоге?

Тьерри забормотал оправдания.

— А я говорю — превосходно! — воскликнул Фульк. — Это как раз мы и используем во благо святому делу. Прекрасно! — ликовал он. — Мы убьем всех зайцев сразу… Народ, хо-хо, народ! Эй, клирики, подайте чернильницу, пенал и пергамент!

 

2

Утром дождь кончился. Свежий ветер унес прочь облака, и солнце засияло над Валезией, осыпанной каплями брызг, точно мириадами алмазов.

А из леса вокруг башни Тьерри выкатывались, выбегали и выползали существа, похожие на чудовищ ушедшей ночи. Обросшие бородами, словно медвежьей шерстью, одетые в посконину, провонявшую от грязи и нищеты, они несли на плечах рогатины, держали в руках дубины. Лесные люди, заскорузлые, как корневища, одетые в звериные шкуры, вместо оружия волокли колья, обожженные в кострах. В плащах из вороньего пера шли ловцы птиц, добытчики дикого меда несли палицы из турьих костей. Теребильщицы льна, чьи желтые, иссохшие груди бесстыдно свисали из прорех, вопили надрывно и дико. Уроды — искалеченные войной, изломанные пытками, изувеченные господами, а среди них насупленный пузырь Крокодавл и Нанус, рыночный мим с паучьими членами, — оглушительно свистели, мяукали, выли, орали. В мгновение ока поляна вокруг замка Тьерри, словно огромная чаша, наполнилась ими до краев.

— Отдай Эттингов! — требовали передние, колотя в ворота и яростно царапая камень стен. — Выпусти Эттингов, кровопийца! Сегодня их, а завтра до нас доберешься?

И вся гуща леса рокотала, угрожая.

Углежоги, которые от рождения не мылись, отчего сверкали белками, словно черти, свалили столетнее дерево, проворно очистили от ветвей и его стволом ударили в ворота, разом выдохнув: «Ыр-р!» На холм, где некогда руководил штурмом Эд, круглощекие крестьянские сыновья внесли на плечах носилки из мягких ивовых ветвей. В носилках сидел старец Гермольд. Приложив ладонь к уху, он чутко вслушивался в грохот осады. За ним въехали единственные конные из всей массы осаждающих — Винифрид, который из-за ног, обожженных Тьерри еще в прошлом году, не мог ходить и которому крестьяне добыли лошадку у какого-то проезжего аббата, и Азарика на верном Байоне. Лесные люди настороженно косились на ее блестящий рыцарский панцирь.

— Вчера они там были живы, — уверяла она. — Я слышала их…

— Азарика, — сказал Винифрид печально, но твердо, — а я знаю Тьерри и его скорпионьи повадки. Если б той осенью ты не выбила из его руки меч, он покончил бы с нами еще тогда… Они мертвы.

— Итак, — решил слепец, — времени терять мы не можем. Вдруг к нему подоспеет подмога? Поскольку ты, Винифрид, согласен, мы пойдем на крайнее. Придется изжарить его, как перепела в горшке!

— Как перепела в горшке! — подхватили его приказание углежоги, медовары, лесорубы и дружно потащили из леса сушняк, обкладывая стены.

Взвился огонь, и запахло едким лиственным дымом.

Но ворота вдруг со скрипом раздвинулись. Оттуда ковыляли, торопясь, три сгорбленные, изможденные фигурки. Все умолкло, только в небе кружило потревоженное воронье.

Следом за пленницами вышел Тьерри, держа перед собой на пике развернутый свиток и выкрикивая:

— Я не виновен в их заточении, вот у меня приказ Эда…

Он не успел договорить. К нему протянулись десятки рук, корявых, выдубленных землей и навозом. Тьерри попятился, но было уже поздно. Они, как клешни, вцепились в его жилистое, вечно голодное тело, вырвали его глаза, отщипывали по кусочку, вкладывая в каждый щипок всю ненависть ко всем Тьерри в окружающем мире.

— Теперь по домам, — сказал Гермольд. — Мыши съели кота, и живо в норки!

— На Париж! — исступленно крикнул Винифрид, привстав в седле. — Пощиплем главного насильника! На Париж!

— Ты с ума сошел! — кинулась к нему Азарика.

— На Каталаун! — закричали углежоги из Сильвийского леса, который был на границе с Каталаунским графством и сильней всего страдал от бесчинств Кривого Локтя.

— На Мельдум! На Квиз! На Компендий! — требовали крестьяне, окрыленные легкой победой.

Каждый выкрикивал название замка своего притеснителя, и лес отвечал им рычанием: «Ыр-р!» Гермольд скомандовал добровольным носильщикам, и те подняли его легонькое старческое тело над толпой. Ссылаясь на свой опыт (участвовал в тридцати трех сражениях!) и на свое предчувствие (певцы ведь разговаривают с самим богом!), старец предупреждал, что лесным людям не выдержать натиска панцирной конницы, что нет у них ни таранов, ни баллист для осады замков…

— Лучше уж, — предложил он внезапно, — идемте в Лаон! Там Карл, посланный нам богом император. Говорят, он добрый, очень добрый…

— Карл Великий! — в восторге закричал народ, который мало разбирался в том, какой по счету из Карлов царствует. — Аой, наш великий Карл!

И напрасно Винифрид твердил, надрываясь, — на Париж, на Париж! Его уже никто не слушал, тем более что Крокодавл вздыхал подобно землетрясению: «Лаон! Лаон!» — и ему вторили все уроды.

— Отец! — подъехала Азарика к Гермольду. — Что ты задумал? Добр ли Карл или не добр, но ведь он же просто пешка! Зачем ты ведешь к нему этих простаков?

Гермольд помолчал, подняв незрячие глаза к солнцу.

— Иначе они станут громить замки, и это для них окончится хуже.

— Что же делать? — в отчаянии вскричала Азарика.

— А по мне, — махнул рукой Винифрид, — как раз бы и начинать с замков. По пояс влез — ныряй по горло! Пусть бы мы все погибли, но если б каждый убил по барону, перевелось бы их волчье племя!

Между тем замок Тьерри, который крестьяне набили хворостом изнутри и обложили снаружи, запылал так, что от жара жухла и сворачивалась молодая листва на опушке. Поток искр несся над головами, нужно было уносить Гермольда.

— Девочка! — обратился слепец к Азарике. — Выполни мою последнюю просьбу. Уходи! Уходи, пока не поздно, не для тебя это наше мужицкое глупое и святое дело…

Но она с болью в сердце ехала вслед по обочине дороги, стараясь не терять из виду колыхавшиеся над толпой носилки с белоголовым спокойным старцем. Мужики же не сводили с него глаз, при виде его доброй, слегка грустной улыбки умилялись и преисполнялись надеждой.

— Спой, отец наш! — просили они.

И он пел, сипя от натуги, потому что ему хотелось, чтобы его слышало как можно больше людей:

Шел Гелианд, царь правды, на священную войну, Вел за собой царь истины посконную страну. Он ловчих вел и рубщиков, лесных своих детей, Землей пропахших пахарей, измученных людей. И с ним двенадцать рыцарей, апостолов мирских, Двенадцать беспорочных, могучих и простых, И говорит тут рыцарю Луке великий царь: «Вот лук тебе, лукавого и лютого ударь!» А Павлу дал он палицу: «Ты павших ограждай, Ты, Симон, сирых силою от сильных защищай…»

Когда смерклось, углежоги раздали факелы, и лаонская дорога осветилась потоком огней. Казалось, Млечный Путь, колыхаясь, течет по лесной просеке.

Азарика задумалась и отстала от носилок с Гермольдом. Выехала из лесу в долину Озы и увидела, что окружена толпой женщин. Они схватили храпевшего Байона под уздцы, и заострившиеся от постоянного голода их лица были враждебны.

— Это что за франтик? — закричала растрепанная злая старуха.

Но тут же нашлась и защитница. Изнуренная, вконец оборванная, с седой прядью волос и ласковыми ямочками на щеках, она назвалась Агатой, женой Винифрида, и стала всем объяснять, что сеньор этот Озрик и он очень, очень добр…

Злые морщины у женщин разгладились, но нехорошее предчувствие у Азарики нарастало, хотелось побыстрей вырваться из их жалкого и опасного круга.

— Ну, раз ты такой добрый, прочти-ка нам грамоту, которую мы отняли у Тьерри. А то у нас все такие грамотейки, что буквы путают с прялками или рогульками от ухватов.

При свете чадящих факелов Азарика еле разбирала строки, написанные кем-то наспех да еще нетрезвой рукою:

— «Мы, божьею милостью граф Парижский Эвдус-Одон, повелеваем тебе, Тьерри, взять под стражу и содержать крепко всех, кого удастся тебе разыскать, схватить, обнаружить из рода Эттингов…» Ложь! — задохнулась Азарика. — Грамота подложная, на ней нет даже графской печати! — И продолжала читать, от возмущения не вдумываясь в смысл последующих слов: — «Делаю это по настоянию моего советника и истинного моего повелителя, мирское имя которого — Озрик, на самом же деле это оборотень, исчадие сатаны…»

— Так это, выходит, ты оборотень? — прервала старуха, хватая Азарику за стремя.

— Я… — хотела она оправдаться, леденея от ужаса и чувствуя, как в ее панцирную стеганку, штаны, сапоги впиваются те же клещи, что утром растерзали Тьерри.

— Постойте! — надрывалась Агата, пытаясь оттолкнуть остервеневших женщин. — Этот сеньор… Какой же он оборотень?

— А вот мы спросим его самого, — зловеще усмехнулась старуха. — Отвечай, нехристь, только не юли и предварительно перекрестись. Кто ты сейчас: мужчина или женщина?

— Женщина… — еле слышно ответила Азарика.

Ее ударили сзади по голове. Свет множества факелов, рассыпавшихся по долине, поплыл и заколебался в глазах. Ее старались стащить с седла, но верный Байон все время вскидывался, не давал. Били палками, сучьями, камнями, просто царапали и даже кусали. Кто-то в ярости ударил серпом коня, и Байон, отчаянно заржав, вырвался, помчался под градом камней, припадая на раненую ногу. Всадник обвисшим мешком мотался в его седле.

 

3

После заката Эд выходил на верхнюю террасу замка в Компендии, всматривался в дальние пожары, полыхавшие за лесом. Всю весну он приводил в порядок этот загородный дворец Карла Лысого, возводил башни, перестраивал стены. Окружающим он говорил, что хочет переселиться из Парижа, чтобы не докучать горожанам своим присутствием. Придворные, обозревая растущие, как на дрожжах, бастионы и шеренги палатинов, марширующих на плацу, вздыхали: «Орлиное гнездо!», а те, кто посмелее, оглянувшись по сторонам, поправляли: «Гнездо стервятника, вы хотите сказать?» Эд возобновил посольство к герцогу Трисскому, вновь прося руки его наследницы, Аолы. Тем более что брат его Роберт неотлучно жил в Трисе, надо думать, неустанно располагая сердце невесты к блистательному жениху. Пронеслись слухи, что в качестве свата Эд просил быть самого Фулька, но это было столь невероятно!

Известие о гибели Тьерри и внезапном исчезновении Озрика он получил одновременно. Придя в сквернейшее расположение духа, он уединился на террасе, вышагивал там, приказав палатинам гнать всех посетителей в три шеи. Принимал только вестников, которых рассылал сам, чтобы узнать, какой еще замок сожжен или какой сеньор растерзан.

Ему рассказали о встрече Карла III с народом. Император в последние дни был озабочен прибытием в Лаон живого слона, которого послал ему испанский халиф. По всем дорогам им были разосланы слуги, поставлены запасы слоновьей еды, а в местах ночлега даже разбиты гигантские навесы. Слон мирно дошествовал до переправы через Озу, а здесь стремительная река не внушила ему доверия, и он отказался взойти на приготовленный ему плот.

Карл III лично выехал к переправе. Целый день слона уговаривали, понукали, заманивали, но усилия были тщетны. Иногда животное как будто бы склонялось к просьбам людей, даже ступало на мокрые бревна, но стоило ему ощутить под ногами колыхание реки, как оно, разбросав сопровождающих, кидалось обратно на берег.

Лишь к вечеру пфальцграф Бальдер вспомнил, что выше по течению есть так называемый Воловий мостик, по которому перегоняют стада. Слона повели туда, мост спешно укрепили, устлали соломой, и животное мирно перешло на лаонский берег под клики утомившихся придворных.

Здесь и увидел Карл III приближающиеся к нему со всех сторон потоки факельного света. И народ впервые узрел своего владыку. Правда, на золотом фоне заката в белой мантии, издали похожей на обыкновенную простыню, на пузатой каурой кобылка он ничуть не был похож на Карла Великого из легенд — густобородого, велегласного, могучего, как двенадцать великанов, вместе взятых. Чисто выбритое мягкое лицо его расплылось в растерянной улыбке, глаза мигали от дыма факелов. «Что это, что это?» — спрашивал он у пфальцграфа.

И все же это был император, и люди валились на колени, плакали от избытка чувств, вопили кликуши, и все покрывал рокочущий гул Крокодавла.

— А это кто? — показывали на гороподобное чудовище с хвостом вместо носа, шествовавшее за Карлом III.

И это тоже было закономерно — владыка мира в качестве домашнего животного держит не какую-нибудь болонку, а этакого адского коня с ногами в виде столбов!

Вынесли вперед носилки с Гермольдом, и старец, окончательно лишившийся голоса, протягивал руки в сторону императора и его слона, хрипел и пытался вещать нараспев:

— Ты как месяц белый в златом небе… Ты наша надежда, а мы твои божьи звезды, и нет нам числа… Владей же нами, накажи наших притеснителей, и мы за тобою всем миром… Победа тебе!

«Светлый месяц» ни слова не понял из того, что хрипел этот всклокоченный старик на плечах дюжих оборванцев. Повернувшись спиной к своим верным «звездам», он хлестнул каурую лошаденку и пустился во всю прыть по Лаонской дороге. За ним, оглядываясь в страхе, поспешила его пышная свита. Погонщики сумели подбодрить слона, и тот тоже побежал, раскачиваясь на тумбах-ножищах.

А народ, недоуменный, остался стоять на коленях под треск догорающих факелов. Становилось зябко, кричали голодные младенцы, в лесу выли волки и бродячие собаки. Новые толпы прибывали, привлеченные слухом, что сам Карл разговаривает с народом, давили передних.

Тогда случилось то, чего опасался Гермольд: все ринулись в свои края избивать господ. Запылала Каталаунская земля, вдова герцога Суассонского только тем и спаслась, что псари покойного мужа вывезли ее в ящике из-под нечистот. Пикардия, затем страна Сикамбров, Арденнский лес превратились в кипящий муравейник. Все, что было тайного, лесного, подспудного в тихой стране франков, теперь всплывало наверх.

— И странно, — рассуждали придворные, — в Парижском лене восстанием не тронут почти ни один бенефиций!

— Говорят, что как только мятежники крикнут: «На Париж!», идущие с ними уроды перебивают: «На Реми!» или «На Виродун!»

— Странно, очень странно… Не помогает ли Эду нечистая сила?

На третий день мятежа вестники сообщили графу Парижскому, что на опушке леса близ Воловьего мостика дозорными подобран Озрик, оруженосец графа, избитый, еле живой. Около валялся его издохший конь. Вскоре пострадавшего доставили в Компендий. Эд сам сошел к повозке, поднял оруженосца и, как пушинку, внес в замок. Там почтительно склонились мавританские врачи. Граф хотел разорвать рубашку раненого, но тот, несмотря на слабость, загородился руками и молил оставить его в покое.

Эд велел его не трогать и, прежде чем уходить, задержался, глядя в темные от страдания глаза оруженосца. Тот сухими и жаркими, худенькими пальцами уцепился за его руку, и столько собачьей верности было в его взгляде, что суровый Эд не выдержал, опустился на колени, поцеловал маленького соратника в потрескавшиеся губы.

Слуги доложили, что прибыл Готфрид, граф Каталаунский.

— Сидишь? — язвительно спросил Эда Кривой Локоть, входя в Залу приемов. Сагум висел на нем обгорелыми клоками — пришлось пробиваться через пылающий лес, — Это будет пострашней, чем норманны. Когда собственный лакей набрасывается на тебя в спальне — увольте, это уж не война!

— Что тебе угодно? — холодно спросил Эд.

— Я спрашиваю: сидишь? — вне себя закричал Кривой Локоть. — У тебя-то все спокойно, ты и поглядываешь, как твоих собратьев избивают!

— Я предупреждал. Говорил об этом покойный Гоццелин и многие другие. Стране необходим король, а не рыхлая пешка.

— Ага-а… — иронически закивал Кривой Локоть, даже расшаркался в поклоне. — Вот как? Значит, правду говорят что весь этот мятеж — твоя затея! Рассказывают, что мятежники носят с собой грамоту… Впрочем, наплевать, мне хоть бы черт на троне, лишь бы спокойно было в поместье.

— На что ты все намекаешь, Кривой Локоть? — с прежней отчужденностью спросил Эд. — Живи я по твоему подобию, я бы, воспользовавшись твоей беззащитностью, тотчас хвать бы тебя — и в каменный мешок. Но сейчас не время для раздоров. Ступай, отдохни, приведи себя в порядок, слуга покажет отведенный тебе покой.

Пришли мавританские врачи и, покачивая тюрбанами, выразили озабоченность по поводу здоровья любимца графа. Вся беда в том, что этот достопочтеннейший Озрик, хоть и в бреду, никого к себе не подпускает, нельзя даже осмотреть… Граф отослал их и вызвал дежурного гонца.

— Скачи немедленно в Туронскую землю, в урочище Морольфа. Коней загонишь — не жалко, лети!

 

4

Открыв глаза после очередного забытья, Азарика различила в полумраке знакомый до отвращения горбоносый, со впалым ртом старушечий профиль. А ей-то снилось поле из цветущих маков, июльский ленивый ветерок шевелил их яркие, крупные лепестки. Затем она обнаружила, что лежит голая, укутанная в простыню, обложенная какими-то примочками и духовитой травой. Она хотела вскочить, но Заячья Губа проворно ее удержала:

— Лежи, лежи, дурочка… Чего ты?

Она шаркала в шлепанцах, готовила лекарства, гоняла мух, жевала деснами разносолы, которые почтительно доставляли ей графские повара. В свободную минуту садилась возле Азарики вязать чулок и была похожа на добрую бабушку в благополучном доме.

— Послушай, я расскажу тебе историю твоего происхождения, пора бы уж тебе знать. Однако не воображай, что я тебе раскрою какую-нибудь царскую родословную. Ты найденыш, и родители твои невесть кто — пахотные, черные люди.

Старуха ловко накидывала крючком петли, то и дело относила вязанье в сторону, любуясь.

— Так вот. Как ты уже понимаешь, Одвин не родной тебе отец. Уж кто был в свое время заядлый бунтарь и мятежник, так это Одвин. Подбивал на мятеж где только можно, пока не вынужден был на старости лет скрываться в туронских дебрях. А уж какая голова, какой ум! Итак, твои настоящие родители были повешены после одного из таких мятежей, и подыхать бы тебе в канаве, если бы не Одвин!

Азарика разглядывала игру солнечных зайчиков на беленом своде. К ней возвращалась ее давняя несказанная грусть. Отец — не отец. Какое, в конце концов, дело, кто дал ей телесную жизнь? Одвин дал ей жизнь духовную, и только он ей отец навеки.

— И что за блажь поднимать мятежи? — разглагольствовала старуха. — Если все захотят быть господами, кто станет обрабатывать поля? Господа ли, рабы — все хотят одинаково кушать. Начнется голод страшный, мор, станут есть человечину, ведь так уже бывало… Рабство вечно, пока существует человеческий род! Вот и теперь они бунтуют, а поля не засеяны. Осенью хвать-похвать, а хлебушка-то и нету!

Азарике же виделась текущая по темному лесу река факельных огней, в ушах звучала грозная песнь про царя истины, идущего истреблять зло. Как-то они там? Что они там?

Заячья Губа откровенничала:

— Я ведь присматриваюсь к тебе давно. Кто знал Одвина, тот сразу угадает в тебе отражение его ума. Но, признаюсь, я хотела тебя уничтожить.

Азарика невольно повернула к ней голову на подушке. Зрачки блистали из-под намазанных бровей колдуньи.

— За Эда! — Старуха подняла назидательно палец. — За моего Эда!

Зайчики плясали, свиваясь и развиваясь. Мелькал крючок в желтых пальцах старухи.

— Да, да, за Эда. Но ты сама себя спасла, выручив его у святого Эриберта. Ты была ему единственным верным другом, и поэтому я люблю тебя почти как его!

Она отложила вязанье, прошлась по комнате. Чутко поворачивала ухо, ловя подозрительные шумы. И вдруг повернулась, пошла навстречу ожидающим глазам Азарики. Ведьма вновь проглядывала в ней — в хищной походке, в завораживающих жестах, в прищуре безжалостных глаз.

— А теперь ты должна уйти! Уйти добровольно! Эд не может стать королем, пока возле него оборотень!

Она еще пометалась из угла в угол и наконец уселась, подобрав вязанье.

— Признаюсь честно — ты хорошая девка. Моему бы сыну я лучшей жены не желала. Но Эд — другое! Он король, король по духу, по славе, по красоте! Хочешь, я подберу тебе жениха из сеньоров — в Саксонии, в Аквитании, где тебя никто не знает? Не хочешь? Впрочем, понятно: ты любишь Эда, кто ж тебе заменит его… И я ведь была такой! Но корона, корона и потом Аола, невеста…

Всю эту ночь Азарика лежала с открытыми глазами. Боль телесная уступила боли душевной… Нет больше ей в этом мире приюта!

А Эд ее и не навещал. Свадьба, строительство, пылающие у границ имения, то и дело приезжающие бароны, среди которых и бывшие враги. До оруженосца ли теперь?

Однажды трубы возвестили прибытие знатнейших персон. Выглянув, обитатели Компендия увидели ковровые возки и носилки, покрытые парчой. Реяли вымпела на пиках многочисленной кавалькады. Из черного возка выбрался канцлер Фульк, какой-то помятый, грустный. Рассеянно благословлял встречающих.

Эд спустился ему навстречу по главной лестнице, где палатины в парадных панцирях выстроились на каждой ступеньке.

— Сын мой… — всхлипнул Фульк, протягивая ему руку для поцелуя. — Какие испытания, какие невзгоды! Я привез под твою защиту принца Карла, его имение вчера разорено злодеями. Будь заступником сироте, ведь это последний отпрыск великого рода Каролингов!

И уже через час по всем дорогам поскакали вестники, развозя грамоты канцлера. В них все герцоги, графы, сеньоры призывались под знамена Эда, защитника Западно-Франкского престола.

Пришел день, когда Азарика встала, натянула на себя свой вдруг ставший широким сагум и, опираясь на палочку, прошлась от кровати к окну. Во внутреннем дворе стоял шум невообразимый — выстраивались конные отряды, из ворот выезжал, скрипя осями, обоз. Каких только штандартов и значков нельзя было увидеть — вся древняя Нейстрия прибыла под команду графа Парижского!

Эд выступал в поход и даже не пришел проститься с ней, Азарикой, а ведь они теперь не увидятся никогда!

Азарика оглянулась, высматривая Заячью Губу. Та на кухне спорила с поваром по поводу каких-то печений. Хромая, девушка выбралась из комнаты и вдоль стены, увешанной сарацинскими коврами, приблизилась к двери Залы приемов.

Эд был там — в золоченом панцире, с красным султаном на шлеме. Вокруг него толпились герцоги и графы, а Кривой Локоть держал его дружески под руку. Азарика у притолоки не сводила с него глаз, пока во дворе не послышалась команда «по коням» и придворные не двинулись вниз.

— Нет, не могу, пока не услышу от него еще хоть слово!

Сама для себя неожиданно она произнесла это вслух, и все стали оглядываться на нее. А она решительно вошла в Залу приемов, и все расступились, поглядывая на прихрамывающего юношу с давно не стриженной головой и с любопытством переводя взгляд на графа, блистающего, как некий истукан.

Азарика шла, неотрывно смотря в глаза Эду, стараясь навек запечатлеть в памяти его серые спокойные глаза и его смелое лицо. Она сразу почувствовала отчуждение, которое возникло у всех, как только она появилась, но хуже всего была досада, мгновенно промелькнувшая в лице Эда.

— Это ты, наш маленький Озрик? — ласково обратился к ней Эд. — Ты уже поправился? Молодец! Скажи, есть ли у тебя какое-нибудь пожелание мне в дорогу?

— Есть, — сказала Азарика и откашлялась, чтобы говорить чисто и звонко. — Будь милосерден, граф Парижский. Щади малых твоих, мужиков серых и глупых. Ведь если ты станешь королем, ты будешь и их королем!

Эд напряженно ждал, что скажет она еще. Но она теперь молчала, горестно глядя на него снизу вверх. И он, дотронувшись до ее плеча, усмехнулся.

— Мужицкий король, значит? От-лич-ная шутка!

И все герцоги, графы, сеньоры и прочие по достоинству оценили отличную шутку. Разинув пасти, усатые и бородатые, они захохотали: «Ой, умора, мужицкий король!», а те, кто стоял позади, шептали соседям, что вот это-то и есть тот самый оборотень, любимец Эда!

 

5

Злодейка старость нещадно гнула Фортуната. Когда приходилось куда-нибудь брести, он теперь то и дело останавливался, чтобы поднять нос и осмотреть дорогу. Но он бодрился и воображал себя юрким и деловитым. На лето он вновь выселился в свою лесную келейку, только просил послушников, чтобы, приготовив все необходимое, они уходили восвояси, оставляя его в полном уединении.

А он доставал свою пухлую Хронику и — увы! — по-прежнему из тайника, потому что хоть приор в монастыре был новый, но повадки у власти остались старые. Вздыхал, поминая тех, кого унесло быстротечное время, разглаживал страницу, скрипел пером, выводя год.

«Год 888 (полюбовался — три восьмерки, как три аккуратненьких двойных бублика!). Прибыли в град святого Ремигия, иначе называемый Реймс или Реми, первосвятители Франции и первовластители ее. Был съезд великолепный, блеск, подобного которому отчизна франков не видела со времен Людовика Благочестивого. И возложил корону Хлодвига на главу славного Эда, которого иначе называют Эвдус, Одо или Одон, не кто иной, как достопочтенный канцлер Фульк, архиепископ. И держал при этом боевой меч брат нового государя, отныне граф Парижский Роберт, а будущий тесть, герцог Трисский, держал на подушке государственное яблоко или державу…» Фортунат откинулся, радуясь четкости минускула, ровности строк, и весело подергал себя за седой хохолок. Перо бежало дальше: «…Император же божьею милостью Карл III стал готовиться к возвращению в страну тевтонов, потому что напали там свирепые венгры, а тамошний бастард, герцог Каринтийский Арнульф, обвинил светлейшего в бездействии. И выехала в канун вознесения из Лаона императорская чета и держала путь на Трибур, что на берегах Рейна, где повелел светлейший собрать съезд тевтонских князей…» Старик тревожно взглянул на дверь, заслоняя рукавом свою Хронику. Там в квадратном проеме на фоне зеленого света и резной листвы клена появился юношеский тонкий силуэт. Фортунат сощурился, а сердце скорей угадало, чем узнало:

— Озрик! Святые угодники! Входи, мальчик, входи. Ты же всегда здесь желанный гость… нет, ты хозяин в этой убогой келье… Постой, дай-ка я вылезу из-за стола. Видишь, стал я немощен, как и болтлив, даже пишу не стоя, как полагалось бы по уставу…

Он суетился, роняя то одно, то другое, но ни о чем не расспрашивал, ничего не добивался. Помог Азарике снять панцирный наряд, ахнул, увидев палочку, с которой она передвигалась.

Утром хлопотал, чтобы принесли козьего молочка с выгона, оно исцеляет. Лично отправился к новому приору просить разрешения Озрику остаться. Но тот лишь важно наклонил голову — бывший оруженосец был вчера доставлен на королевских лошадях, и с ним прибыла соответственная виза.

А дни стояли великолепные, лето находилось в зените своею царства, все обещало изобилие и мир. Лишь по дорогам пылили копытами дозоры и заставы — вылавливали разбежавшихся после мятежа. Велено было смертью не казнить, а, наказав плетьми, возвращать прежним сеньорам. Незыблемая Забывайка была набита этими горемыками.

Азарика вставала чуть свет, слушала возню и веселье птиц. При восходе в одной рубахе длинной, до пят, спускалась к воде. Убедившись, что старик знает, кто она, перестала перед ним притворяться, хотя он по-прежнему с оттенком грусти называл ее «Озрик» и «сын мой» или просто «мальчик».

Там, где мелкая Мана, вынырнув из густых, колеблемых ветром камышей, под зеленой сенью столетних вязов готовится впасть в Лигер, была у нее излюбленная заводь. Там на чистейшем песчаном дне сновали стайками рыбки-уклейки, раковина-жемчужница раскрыла створки навстречу кристально чистой струе. Азарика, оглядевшись, скидывала рубаху и, осторожно держась за шершавый ствол нависшей над водою ивы, входила в ледяную поначалу и такую живительную воду!

Затем сушила волосы, которые она перестала стричь. Сидела задумчиво на старом стволе, опустив ноги в воду, и ласковая вода обтекала ее босые пальцы.

Двойная жизнь кончилась, все отлетело прочь — и доброе и дурное. Теперь уж незачем ни лицемерить, ни хитрить, ни надевать маски, а сердце — отупело, что ли? — даже не чувствовало обиды. Только злой разум вновь и вновь подставлял, по-разному варьируя, одну и ту же сцену — венцы, вознесенные над головами, утробный бас диакона, лицо Аолы, как всегда равнодушно-царственное от сознания своей красоты и врожденного превосходства…

Но надо же как-то жить?

Однажды она гуляла по лесу (палочку уже отбросила, хотя еще прихрамывала немного). Там, в светлых рощах берез, монахи еще с осени заготовили дрова, и поленницы то тут, то там возвышались меж кустами. И там ей послышался отчетливый детский плач. То есть она точно не знала, потому что никогда не возилась с детьми, но инстинкт ей подсказывал, что так кричит новорожденный, самая кроха, который ужасно хочет есть.

Определив, что крик раздается изнутри обширной поленницы, она осторожно обошла ее с подветренной стороны и, найдя узкий проход между двумя пирамидами дров, бесшумно заглянула туда.

Там имелось небольшое пространство, которое ленивые монахи устроили, чтобы скрываться от требовательного приора. Под соломенным навесом, прямо на траве и одуванчиках, лежала, не шевелясь, женщина. Ее босые ноги были покрыты рубцами давних увечий и сбиты в кровь, изъедены язвами чуть ли не до костей. Ребенок надрывался, а лежащая не шевелились, и Азарика уже хотела войти, как женщина со стоном приподнялась на локте, достала грудь и прижала к себе младенца.

— Ешь, маленький, ешь, бедняжка Винифрид, если что-нибудь сумеешь высосать из этого дряблого мешка!

Это была Агата, она кормила новорожденного сына Винифрида и звала его так же, как отца, — Винифрид! Азарика окаменела, следя за свершавшимся у нее на глазах великим таинством кормления младенца.

— Ах! — простонала Агата, откидываясь на траву. — Я и сама-то третий день, кроме щавеля да молочая, во рту не держала ничего и встать вот не могу…

А ребенок надрывался, требуя своего.

Тогда Азарика кинулась в келью, набросала в холщовую сумку хлеба, вяленой рыбы, печеной репы, налила в пузырь козьего молока. Еле дождалась ночи и, забыв про хромоту, понеслась к поленнице.

— Кто это? Кто? — тревожно встретила ее Агата. — Ты кто, говори! Не дам ребенка, не да-ам! Лучше убей…

Но, сделав несколько глотков молока, успокоилась. Затем стала принюхиваться и прислушиваться в абсолютной тьме и подозрительно спросила:

— А ты, случайно, не Озрик будешь или как там — Азарика?

И, убедившись, что это именно так, заголосила на весь лес:

— Уйди, оборотень проклятый, отродье сатаны, ничего твоего не возьму! Не загублю его крохотную душу!

Ударила по пузырю с молоком, отбросила ковригу хлеба. Проснулся ребенок, а она исступленно выла:

— Это ты, оборотень, принес горе нашей семье! Это из-за тебя все Эттинги погибли!

Пришлось спешно уходить, и всю ночь Азарика тревожилась, потому что даже из кельи слышны были жалобные крики в лесу.

На рассвете она встала, подкралась к поленнице, там все было тихо. Заглянула осторожно — мать и ребенок мирно спали. И она отправилась к реке. Но здесь ее ожидал новый сюрприз. Как всегда, она неторопливо скинула рубаху, обвеялась на свежем ветерке и спустилась в заводь, пошлепывая по воде. Зажмурившись от наслаждения, погрузилась по самую шею.

И вдруг красивый мужской голос с чужеземным акцентом сказал над самой ее головой:

— А эта девочка много испыталь… Ай-ай, какая шрама!

На нависшем стволе старой ивы в мелкой листве притаились двое — и как только она не заметила их! Туники их были расшиты не по-франкски — красным крестом. На ногах красовались кожаные лапти в ремнях.

Предательская речная вода — чиста, как стекло! Но ей ли, пережившей позорную клетку, было жеманиться? Стремглав выскочила на берег и, схватив одежду, скрылась в кустах.

Сошли с дерева и те двое — широкоплечие юноши, до того загорелые, что на их коже издали был виден белесый пушок. Переговаривались на незнакомом языке; один из них, очевидно, бранил того, который с ней заговорил. Они приблизились к кустам, где спряталась Азарика, и она, одетая, молча встала перед ними, держа блестящий клинок. Слава богу, сегодня, ожидая возможной стычки в защиту Агаты и ее ребенка, она захватила с собой перевязь с мечом.

— Ой-ой! — сказал насмешливый, помоложе, тот самый, что заговорил с ней. — Что за девочка боевой!

Он поклонился, опустив руку до травы, и представился.

— Я Ивар, а это мой брат Эйн. Мы бретонцы, слышаль — Гаэлис Гламмар, такой есть народ? Вы боитесь бретонцев, потому что они воруют люди по берега ваших рек… Но мы не те, мы мирный купец…

Через некоторое время Азарика, чего сама от себя не ожидала, сидела с ними на холмике у небольшого костра, где на обструганных палочках жарилась необыкновенно вкусная рыба. Бретонские парни оказались ничуть не страшными, а наоборот, очень симпатичными и даже доверчивыми. Рассказали ей (впрочем, рассказывал Ивар, который знал по-романски, а старший, Эйн, только кивал головой), что они плывут сверху, с ярмарки в Аврелиане, где закупали кричное железо, потому что их отец — оружейник в Кернадеке. Теперь они ждали, когда ветер задует с моря, чтобы пройти отмели в устье Лигера. Их барка стояла в камышах, в излучине Маны, и была так искусно спрятана, что Азарика различила среди кувшинок низкие борта с намалеванными языческими рожами, только когда ей их указали.

Так началось их знакомство. Азарика ничего им о себе не рассказывала, а они усиленно гадали, кто она такая, и все вместе дружно смеялись. По утрам она по-прежнему приходила купаться, но сначала на всякий случай внимательно озиралась. Впрочем, теперь это и не было нужно — бретонцы добросовестно отсиживались в своей барке, ожидая, когда она выкупается и позволит им подойти. И тут начиналась рыбная ловля, и костер, и бесконечные разговоры про зеленую Гаэлис Гламмар, где нет господ, а все равны между собой.

Конечно, они могли в один прекрасный миг заткнуть ей рот и утащить на барку — Азарика слышала такое! Но и она ведь могла однажды привести к их барке вооруженных монахов…

Азарика чувствовала, что не на шутку приглянулась веселому Ивару, да и его брату Эйну она по душе. Ивар вообще не сводил с нее глаз и старался услужить чем мог. И это ей было приятно, это снимало горечь с ее души.

Но у нее была еще забота об Агате и ребенке. В первый же вечер она вновь отправилась в поленницу, запасшись продовольствием. Агата лежала в забытьи, и Азарике удалось немного накормить ее жеваным мякишем. Но что делать с мальчиком, она решительно не знала. Разорвала ему на пеленки один из найденных ею в келье балахонов (Арифметики или Музыки — теперь уже неважно…). Сделала из тряпки импровизированную соску, макнула ее в козье молоко, и маленький Винифрид сосал вовсю, это ему даже нравилось!

Так приходила она к ним два раза в день. Агата уже не отталкивала ее, хоть и не произносила ни слова. Даже не беспокоилась, накормлен ли ребенок.

На четвертую ночь она окликнула Азарику:

— Я умираю… Во имя неба или во имя ада, не дай погибнуть малютке!

В шуме листвы ей чудился кто-то.

— Иду, любимый… Иду, теперь уже недолго!

Рассказывала, будто сама себе:

— Они встали, спина к спине… Винифрид, Ральф — его младший брат, другие. Слепца в середину… Гермольд все ободрял — дети, смелее, немного боли, и конец, живыми не дадимся… — И повторяла, еле шевеля сухими лепестками губ: — Немного боли, и конец… Немного боли, и конец…

Потом вдруг приподнялась и засмеялась:

— И все-таки я была счастлива. Ты слышишь, оборотень?

Счастлива! В невероятных мучениях и нужде счастлива, потому что любила своего горемыку Винифрида!

А была ли счастлива Азарика? Приезжая куда-нибудь в замок, Эд заботился: «Накормите моих собак и оруженосца…» Мерзкая жизнь оборотня, вечный страх позора — чтобы все это повторилось? Нет, никогда! Нет, ни за что!

А душа все-таки непрерывно болела, переживала вновь каждую деталь былого, проклинала и тут же плакала опять. Страдала — не за себя, за Эда, которому так нелегко быть королем!

В ту ночь Азарика не вернулась в келью Фортуната. Не пришла она и на берег Маны, потому что копала могилу Агате, потом устраивала в поленнице новое гнездо для ребенка. Когда-то отец взял приемышем ее, Азарику. Теперь она возьмет приемыша себе. До осени можно как-нибудь прожить — в лесу бродят козы с козлятами, есть знакомство на монастырской пекарне, — а потом? Как быть потом?

Только к вечеру, когда ребенок, сытый, заснул, Азарика спустилась к заводи. Поднялся ветер, он раскачивал ветлы, ерошил камыш. Ивы, колыхаясь, окунали в реку зеленые косы.

— Мы уплываем, — поднялся ей навстречу Ивар. — Я думаль, не видим больше… Знаешь? — засматривай юноша ей в лицо. — Едем с нами?

— Ивар… — ответила Азарика, ласково отстраняя его руки. — У меня ребенок… Мальчик!

— Я понималь… — кивнул Ивар, — я зналь почему-то… Это ничего. Мы воспитаем его как бретонский богатырь Кухулин!

Высоко в небе летели недостижимо чистые белые облака. Сразу похолодало, очертились края далеких лесов. Ветер с моря крепчал, его порывы трепали неубранное сено, хлопали дверьми, а в монастыре рвали канаты на звоннице, и колокола гудели сами собой.

 

6

Тысяча всадников сопровождали императора, покидающего пределы Галлии. Но на стоянке в Виродуне в дорожный шатер Карла III явился Рорик, великий коннетабль, и просил разрешения отъехать со своими. Начинается жатва, а после всех неустройств и разорений так нужен хозяйский глаз! Рорик был отпущен, но на следующее же утро с подобной просьбой пришли уже графы Каризиакский, Битурикский, Карнутский… Свита таяла, как мартовский снег.

Виродун проехали в пыли от множества копыт, с развернутыми знаменами, с приветственными кликами горожан. Но близ лотарингской границы их не ожидал, как полагалось, встречающий эскорт тевтонских сеньоров. Внезапно хлынули дожди, и в Гундульвию, пограничный городишко, императорский поезд прибыл лишь в сопровождении двух десятков полуголодных вавассоров. Ухабистая дорога от самого Виродуна оказалась усеянной сломанными повозками, застрявшими возами, опрокинутыми сундуками.

Но и на границе никто не встречал Карла III и его супругу. Поскольку император пребывал в обычной меланхолии, Рикарда вызвала к себе пфальцграфа Бальдера и, подавляя свою к нему неприязнь, просила скакать через границу в Туль, разузнать, в чем там дело.

Ей стало ясно, что в этом вонючем городишке предстоит пробыть долго. Замок гундульвийского сеньора — нелепая подслеповатая башня в духе нынешних времен — только строился, и пришлось расположиться на пограничном постоялом дворе, кишевшем насекомыми. Император, будучи водворен в одну из верхних комнат почище, тут же возлег на приготовленное ложе, предаваясь грезам невесть о чем. А Рикарда, как разъяренная пантера, все не могла успокоиться, ходила взад и вперед по ветхим переходам.

К вечеру она призвала к себе Берту и чтеца-итальянца. Из многих промокших и треснувших сундуков и укладок выбрала что поновее и подороже, переложила в два окованных медью ковчежца. Послала Берту вниз за добавочными веревками, а сама ласково положила руку в браслетах на плечо итальянца:

— Ринальдо, кажется, наступает то, о чем мы когда-то с вами мечтали… Будьте готовы в любой момент!

Тот покорно опустил красивое черноглазое лицо, как всегда выбритое досиня. Вернулась Берта и стала рядом с ним, хлопая белесыми ресницами. Какое-то странное напряжение чувствовалось в них, но Рикарде было не до того!

В полночь ее разбудили, вернулся пфальцграф Бальдер. Грохая сапогами, вошел к ней в комнату; она вопросительно приподнялась, придерживая на груди ночную кофточку. С откинутой каппы пфальцграфа на нее летели холодные брызги.

— Император низложен в Трибуре, — бахнул пфальцграф, не дожидаясь, пока она вышлет за дверь Берту. — Съезд тевтонских князей не стал ожидать прибытия его светлейшества…

— Кто же… — Она хотела спросить, кто избран, но воздуха не хватило.

— Арнульф, герцог Каринтийский.

— Бастард?

Пфальцграф молча кивнул. Императрица больше не спрашивала ни о чем, только подвески ее нервно позвякивали.

— А как же Фульк, Фульк… — оживилась она, даже освободила край ложа, чтобы пфальцграф мог присесть. — Неужели он примирился с Эдом и прочими бастардами?

— Откровенно скажу, — пфальцграф шаркал ногой, рассматривая что-то на полу, но на край ложа не садился, — никто другой столько не сделал для избрания Эда, сколько вы, государыня…

Да, да, она понимала это и тысячу раз прокляла себя, но что же делать? Неужели и Фульк теперь не поможет? А ведь она вытащила его из грязи за его бледные, уродские уши… Вспомнился последний с ним разговор перед отъездом из Лаона, его ядовитые извинения за пощечину, его туманные намеки на сердечко со снадобьем, его многозначительные оханья по поводу того, что Аола, увы, не любит жениха.

Стоп! Молния пронизала разум, осветила всю картину!

— Голубчик Бальдер… — начала она как можно проникновеннее. — Ваша судьба теперь зависит от судьбы его светлейшества, а значит, и моей. Вы устали, промокли, но нечего делать. Берите свежих коней, скачите в Париж, там готовится свадьба. Передайте невесте мой подарок и скажите — только непременно наедине! — пользоваться им ее научит канцлер Фульк… Или Готфрид Кривой Локоть!

И, сняв с лебединой шеи своей золотую цепочку с медальоном «Дар Локусты», она отдала ее пфальцграфу. Дождь лил так, будто начался всемирный потоп.

Утром никак не могла дозваться Берты. Пришлось самой спускаться вниз, кое-как одевшись. Содержатель постоялого двора, грубый, неприязненный мужчина, на ее вопрос ответил, откровенно ухмыляясь, что ночью, как только перестал лить дождь, камеристка их светлейшества госпожа Берта и чтец их светлейшества диакон Ринальдо на императорской шестерке лошадей выехали в Туль…

— Мои ковчежцы! — воскликнула Рикарда.

— Они уложили их с собой.

— Остановить их!

— Вчера по приказанию вашего светлейшества кучеру этой шестерки была выписана грамота, чтобы везде давали лучших лошадей.

— Поднять вавассоров!

— Тех, что оставались, забрал с собой пфальцграф.

Рикарда взбежала наверх. Карл III покоился, в задумчивости перебирая янтарные четки.

— Вы дерьмо, — сказала Рикарда сиплым от переживаний голосом. — Вы более не император. Вам надо устраиваться в пастухи. Выпишите себе свою коровницу из Ингельгейма, вот будет парочка!

И она выдавливала из памяти все самые скверные, самые грубые аламаннские выражения и швыряла их ему в лицо. Но поскольку Карл даже не менял позы, только мигал заплывшими глазками, она топнула на него, слезы брызнули с накрашенных ресниц, и она выбежала вон.

Рикарда бежала по лесной дороге, спотыкалась о корни, проваливалась в лужи и повторяла без смысла: «Повешу… Распну… Прикажу пытать…» Лесная дорога была бесконечной, за новым поворотом открывались новые дали и новые ухабы, а она все бежала, выкрикивая проклятья.

Но вот впереди с раскидистого вяза взлетело, каркая, воронье. Рикарда остановилась, подняв голову, и разглядела в ветвях нечто такое, что ее ужаснуло и привело наконец в себя. Там, раскачиваясь от ветра, висели четыре полусгнивших трупа, лица их были расклеваны до костей. Проклятый Эд всюду развесил мужиков, взятых при подавлении мятежа!

Не в силах более двигаться, она упала к подножию вяза, сама себе казалась качаемой ветром и плакала, как девочка, навзрыд.

Смерклось, и она почувствовала вокруг движение каких-то существ, их алчное дыхание вблизи. Вскочила — это были одичавшие собаки, которые стаями следовали за карателями Эда.

Они приняли ее за труп! Рикарда схватила сучок и запустила в них, крича: «Я еще живая!» Так отбивалась она от них и кричала, кидалась палками, пока снова не начало светать. Неожиданно собаки исчезли, поджав хвосты, а на дороге послышалось чавканье многих ног, постукиванье посохов и пение, похожее не то на стон, не то на молитву. Рикарда сообразила — это идут уроды. Вечно бредут они от города до поселка, от замка до монастыря по дорогам нищей страны.

Она очнулась снова в нижней, вымощенной кирпичом зале постоялого двора в Гундульвии. Пылал очаг, за дощатым столом уроды ели и пили, гнусавя псалмы. Рикарда пожелала знать, кто ее подобрал и вынес из леса. Двоих уродов она знала давно — это были Крокодавл, у которого смешная головка росла прямо из чудовищного пуза и который в день избрания Эда на графство исполнял роль сатаны, ревущего из ада, а также Нанус, рыночный мим. Третий был даже не урод — просто могучий человек, правда, очень толстый, с молодым и добрым шарообразным лицом.

Рикарда оживилась, приказала подать мяса, вина, уселась с богатырским толстяком рядом. На ее расспросы он поведал, что зовут его Авель и идет он куда глаза глядят из монастыря святого Германа, что в Париже.

— Ах, помню, помню! — воскликнула Рикарда. — Это ведь ты герой осады, мне рассказывали. Ты одной оглоблей убил сразу десятерых данов!

Толстяк скромно потупил очи.

— Чего же ты теперь среди нищих? Ведь, насколько я помню, покойный Гоццелин завещал рукоположить тебя в приоры святого Германа?

— Они взялись учить меня читать. Прочти, говорят, словечко, тогда мы тебе мясца дадим… Я с голоду у них подыхал!

Рикарда хохотала, звеня браслетами, забыв о давешних невзгодах. Принесли вина, она выпила, скинула шаль, грея в отблесках очага обнаженные плечи и руки.

— Ах, какие у тебя мышцы, Авель! — восхищалась она. — Можно, я хоть одним пальцем потрогаю?

Содержатель постоялого двора наклонился к ней, пахнув чесноком. Его светлейшество просит их светлейшество пожаловать к ним.

— Мне дурно, Рикарда, — сказал Карл III, когда супруга явилась в его темную каморку, дыша вином и весельем.

— А кому хорошо? — ответила она и, повернувшись, вышла, хлопнув дверью так, что клопы посыпались с перегородки.

А он-то хотел воззвать к ее милосердию, поведать кротко, что дни его сочтены. Хотел просить, чтобы, забыв о естественной ревности, она позаботилась о той, что живет в Ингельгейме, о ее ни в чем не повинном мальчике… Ведь как только меняется власть, новые правители жестоко преследуют того, кто имел несчастье быть любимцем прежних…

Внизу веселье было в разгаре. Уроды под звуки унылой волынки плясали, демонстрируя свои вывихнутые ступни или горбатые спины.

— Вина! — требовала Рикарда, желая угостить всех.

Содержатель постоялого двора скорчил наглую мину, заявляя, что без денег он больше ничего не даст.

— Да я тебя! — вскипела Рикарда, но тут же придумала, что делать. Поднатужившись, она сломала золотой браслет и швырнула его содержателю. Тот, ловя, промахнулся, браслет покатился, зазвенел по кирпичам, и уроды с визгом кинулись его искать.

— Ты красавец, мой храбрый Авель, — говорила Рикарда, целуя толстяка в красные, как помидоры, щеки. — Это ничего, что я сейчас на этом вонючем подворье… Я скоро вновь стану императрицей, и я тебя по-царски отблагодарю. Уж скачет мой человек, везет в Париж «Дар Локусты» — страшная вещь! Допустим, говорит Эд своей новобрачной: жарко, мол, хочу испить! Она и подает ему кубок, а там…

В пьяном восторге она не заметила, как уроды Крокодавл и Нанус переглянулись. Мим тихонечко вышел на конюшню, где тренькали поводьями лошади проезжающих.

 

7

Для бракосочетания короля во вновь воздвигаемом замке в Компендии была специально воздвигнута новая двухсветная капелла, с высокими сводами, с полукруглыми окнами, в которых всех удивляла новинка — разноцветные стекла. В Испанию посылались особые гонцы закупать аравийские курения и ароматы. Ожидался съезд гостей невероятной пышности.

Эда насторожило, что канцлер Фульк, несмотря на свой только что полученный архиепископский ранг, отклонил приглашение венчать короля. Сослался на неожиданную болезнь своего воспитанника, простоватого Карла, и уехал с ним в Реймс. Ну что ж, меч Робертинов достаточно могуч, чтобы рассечь все хитросплетения «мышиного щелкопера»!

Невеста была в ткани столь воздушной, что официальные летописцы уверяли — ангелы накануне свадьбы выткали ей фату из облаков и доставили прямо в светлицу. Придворные дамы блистали таким количеством алмазов, что, если бы это увидели алчные даны, они бы забыли о своем страхе перед Эдом и в экстазе кинулись бы на франкские мечи.

Звучал орган, и это тоже было диковинкой. Первый в стране франков орган построили Людовику Благочестивому греческие мастера лет шестьдесят назад, но он давно пришел в негодность, и о нем успели забыть. А тут этакое музыкальное чудовище, исторгающее звуки Левиафана, а в них землетрясение, буря, благочестивый гимн, плач младенца и все, что угодно изумленной душе. Герцоги завистничали: «Все-то у этого Эда самое изысканное!» Король слушал орган благочестиво, хотя и находил его утомительным. «Фортунат, что ли, говорил, — проносились мысли, — что многотрубный орган подобен душе с ее множеством страстей? Если так, то в моем органе страсть войны должна играть на самой вопящей из труб». Он улыбался краешком губ, а сам зорко следил за порядком разворачивающейся церемонии.

По древнему обычаю, после венчания невеста (теперь уже молодая) должна была преподнести мужу кубок любви. Придворные, шелестя парчой, спешно перестраивались в два ряда.

Аола взяла серебряный поднос из рук великого кравчего, должность которого, по повелению Эда, теперь исполнял граф Каталаунский, Кривой Локоть. Но вдруг ей стало почему-то дурно, она присела. Ее сестрица, вдова-герцогиня Суассонская, и другие дамы загородили ее подолами платьев. Но тут же расступились — юная королева овладела собой и двинулась навстречу мужу, неся на подносе драгоценный кубок с византийским вином.

Король и Аола медленно сближались в проходе меж рядов придворных. Эд с доброй усмешкой смотрел в ее лицо, как всегда прекрасное, как всегда лишенное страстей. Мысль о многотрубном органе вновь пришла Эду в голову. «Сколько твоих тайных труб мне предстоит узнать?» — думал он, глядя в широко распахнутые черные глаза жены. За ее плечами стоял Роберт, теперь граф Парижский, какой-то чужой, повзрослевший на десять лет.

— «Benedicite…» — грянул хор, забираясь хрустальными дискантами под самые своды капеллы. Эд, по традиции, положил на поднос Аолы бисерный кошель с золотыми солидами и протянул руку за кубком.

— Остановись! — раздался истошный женский крик. — Остановись, если хочешь быть жив!

Придворные оборачивались, браня клириков, которые вечно напустят в храм кликуш. Эд хотел разразиться гневом по поводу стражи, как вдруг увидел, что молодая бледнеет, сквозь пудру у нее поблескивает пот и она садится прямо на пол.

Эд сунул брату поднос с кубком, а сам подхватил на руки это удивительное создание в ворохе белой пены.

— Остановись! — кричала, пробиваясь сквозь парчовые ряды, старуха. — Главное — не выливайте кубок, не выливайте!

Все с негодованием узнали Заячью Губу, взмокшую, растрепанную, безобразную до предела.

— Я скакала, боясь не успеть…

— Послушай, — обратился к ней Эд, положив Аолу на церковную скамью, — все имеет, наконец, свои пределы. Кто дал тебе право… — он грозно возвысил голос.

— Тебя хотели отравить! — В страшном волнении колдунья схватила его за руки. — Сынок! Не верь здесь никому!

Окружающие возмутились. Особенно громко протестовал великий кравчий граф Каталаунский.

— Обвинять в отравлении! И кого — новобрачную! Невозможно… И как она смеет, эта грязная ведьма, осквернять своим присутствием христианский храм?

И Кривой Локоть взял с подноса, который все еще держал Роберт, злополучный кубок и хотел его вылить в раскрытую фрамугу цветного стекла. Но Заячья Губа выхватила кубок, расплескав.

— Она обнаглела! — сказал Эд. — А ну-ка, гнать ее плетьми!

Но Заячья Губа в преданной улыбке показала ему свой единственный зуб.

— Вот увидишь, сынок, что я теперь сделаю ради тебя…

Одним духом она выпила добрую половину кубка. Тут же герцогиня Суассонская вскрикнула и повалилась в обморок рядом с сестрой, а Кривой Локоть стал заметно продвигаться к выходу. И это не ускользнуло от напряженно размышлявшего Эда. Он принял мгновенное решение:

— Эй, палатины, ни одной души из капеллы не выпускать!

А у Заячьей Губы на впалом рту уже пузырилась пена, она охала и просила подать стульчик и хоть глоток воды.

Она указала королю на Аолу.

— Обыщи ее… Ты найдешь на цепочке яд!

— Неужели ты станешь ее обыскивать? — Роберт преградил старшему брату дорогу. — По наветам злобной ведьмы?

— Какой позор! — вторил Кривой Локоть, бледный как полотно.

— Молчите! — повелел Эд. — Я король!

И он снял с шеи прекрасной Аолы сердцевидный медальон на цепочке, на котором была выгравирована надпись: «Дар Локусты».

— Итак, великий кравчий, — обратился Эд к Кривому Локтю, — ты продолжаешь уверять, что в кубке не было яда?

— Г-готов п-поклясться на святом Евангелии! — Доблестный граф Каталаунский вдруг начал заикаться.

— Значит, ты еще и клятвопреступник? — К Эду вернулась сатанинская усмешка той поры, когда он звался бастардом. — Пей, падаль, из кубка, там еще предостаточно!

Кривой Локоть обратился в бегство, надеясь как-нибудь выбраться из капеллы. Эд догнал его, железной рукой стиснул его шею, насильно влил в горло жидкость из кубка.

И Готфрид, граф Каталаунский, упал на каменные плиты капеллы. Его били конвульсии, он пытался кричать, проклинать, но задыхался от пены, льющейся изо рта. Через пару мгновений он был мертв.

— Дар Локусты, — сказала, обмахиваясь, Заячья Губа, которой наконец подставили стульчик, — страшная вещь! Увы, и я последую за ним, только не так скоро, потому что я принимала противоядия.

Всю ночь во дворце Компендия никто не сомкнул глаз. Всю ночь передавали из уст в уста новости, одну страшнее другой.

Король велел раздуть в кузнице горн и сам подвесил над ним прекрасную Аолу. Несчастные герцог и герцогиня Трисские, словно простые поселяне, у дверей кузницы ломали руки, слыша крики дочери. Эд приказал гнать их за ворота, поскольку после таинства святого венчания он один отвечает перед богом за тело и душу жены.

Всю ночь люди в Компендии молились, чтобы бог усмирил гнев короля и облегчил страдания королевы. Зная, какими выходят после пыток, люди горевали о загубленной красоте, подобной которой уже не сыскать во всей земле франков.

На рассвете Эд вышел из кузницы, отирая со лба копоть и пот. Отбросил клещи и сказал ожидавшим у дверей врачам:

— Вы не нужны. Попа и могильщика!

Роберту он приказал забирать свою свиту и возвращаться в Париж, присовокупив: «Счастлив твой бог, Робертин!» Посланный им в Реймс отряд всадников вернулся ни с чем, потому что канцлер Фульк оказался кем-то предупрежденным. Спешно подхватив принца Карла, его родственников и сокровища, Фульк скрылся через бургундскую границу. Разнесся слух, что схвачен Бальдер, бывший пфальцграф императора, и в ошейнике приведен к суду Эда. Придворные, потеряв голову, скрывались кто куда может.

Рикарду отыскали на постоялом дворе близ лотарингского города Туля. Отправив через границу гроб с телом мужа, она продолжала увиваться за толстяком Авелем, а когда тот в одну прекрасную ночь удрал от нее, она начала кутить с проезжими купцами. «Ведь я бывшая императрица!» — хвасталась она собутыльникам… «Го-го! — потешались те, оглядывая ее опухшее лицо и лохмотья. — Вот загнула!»

 

8

Король охотился, когда ему сообщили, что ведьма, то есть госпожа Лалиевра, послала сказать, что умирает. Эд, от которого вот уже третий день никто не слышал человеческого голоса, носился по лесам как бешеный, убивая все, на что только падал его взгляд. Услышав о Заячьей Губе, он немедленно повернул коня.

Старуха лежала в комнате, где еще какой-то месяц назад Азарика ждала тщетно, что Эд придет ее навестить. Заячья Губа настояла, чтоб окна закрыли шторами и солнечный день, шум ветра не проникали сюда. В воздухе стоял плотный запах тления.

— Чего ты от меня хочешь? — спросил Эд. — Я и так тебя пощадил — ведь, в конце концов, яд-то приготовила ты.

— Я не о яде, — просипела старуха, отирая губы, на которых все сильней пузырилась смертная пена. — Я звала тебя, чтобы открыть тайну… Великую тайну для тебя!

Эд подвинул табурет и сел, нервно пощелкивая хлыстом.

— Слушай, Эд, король Франции, ведь я твоя родная мать. Да, да, это истина, Эвдус Первый и единственный, это так! Не вскакивай, не хватай меня за руки, не воображай, что я тебя интригую, ведь мне теперь это незачем… Не успеешь ты сделать шаг отсюда за порог, как я покину этот свет!

Да, я поступила, как кукушка, подкинув тебя к чужой, неласковой к тебе матери, но посуди сам, смог бы когда-нибудь сын колдуньи стать королем? Народ говорит — бобер не родится у свиньи… Не скажу, чего мне стоило заставить Аделаиду объявить тебя своим сыном, теперь уж это значения не имеет. Но я не бросила тебя, я все время была незримо с тобой! Знаешь, какой выкуп я заплатила Сигурду, чтобы освободить тебя, когда ты был гребцом на его дракаре? Я вынудила Карла III отдать ему Фрисландию, целую страну!

Подай, сынок, — ведь я теперь могу называть тебя так? — подай, сынок, вон то питье. Мне совсем худо… И как же тебе не сделаться было королем, ведь я, лишь только ты родился, увидела, что ты вырастешь самым красивым, самым мужественным, самым дерзким в стране франков!..

И она запела дребезжащим голоском, то и дело переводя дух:

Из горсти я земли твою слепила плоть, Из ветра вольного дала тебе дыханье, Из радужных цветков — прекрасные глаза, Из пламени — в крови могучей ликованье. Как облако, изменчивым тебя Я сделала на гибель вражьей рати, Из солнца разум светлый создала, А душу — из небесной благодати…

— Постой! — остановил ее Эд. — Так, значит, Роберт Сильный мне не отец?

— Увы… К несчастью… Или к счастью… нет! При всей своей бессмысленной отваге был он туп, как пробка, и зол, как кабан. Ты у меня не такой…

— Но кто же тогда, скажи!

— Имя тебе ничего не даст. Он тот, кого вы называете «чернь», земляной мужик, упокой, господи, душу его в раю. Но вот у кого, как говорится, был царь в голове. За всю свою длинную и пеструю жизнь другого такого я не встречала…

Молчали. Эд, насупившись, размещал под упрямым лбом то, что услышал. Старуха тоненько сипела, отходя.

— Впрочем, — вздохнула она, — ты думаешь: старая, мол, ведьма, по сатанинской вредности своей все это придумала, чтоб и после смерти вредить… Бог с тобой, веруй как знаешь!

— Недаром же Озрик, — вдруг сказал король, — все твердил мне об этих… земляных мужиках!

— Озрик! — заперхала Заячья Губа, что заменяло ей смех. — Ах, бедный, наивный мой король! Неужели до сих пор ты не знаешь, что это вовсе не Озрик, а Азарика?

— Мне говорили много раз, предупреждали, даже доказательства предъявляли… Тогда я послал верного человека к канонику Фортунату, ведь в его келье впервые явился мне этот мальчик. Спросил только вот что: «Оборотень ли Озрик?» Знаешь, что он мне ответил? «Это твой ангел-хранитель». Но ведь Фортунат мой крестный отец!

Заячья Губа лежала, шевеля пальцами, видимо собираясь с духом. Приподнялась, выцветшие глаза ее зажглись.

— Слушай, король. Жизнь страшна, мир жесток. Бог дает любовь, чтобы сделать хоть как-то переносимым наше адское житье… Береги же любовь, ибо нет большей славы и большого богатства, чем любовь!

— Но кто же полюбит меня!

— Вот видишь, и тут ты виден целиком. Ты не спросил: кого же буду любить я? Ах, сын мой, сын, — ничего от себя не отдавая, ничего от людей не получишь взамен. Горько мне уходить и сознавать, что сын мой и в королевской короне останется несчастнейшим из людей…

И они снова молчали, потому что не было между ними живой нити, которая скрепляет сердца.

— Послушай! — встрепенулась старуха, глаза ее вылезали из орбит, видимо конец уж был близок. — Послушай же! Я не могу… Я не могу оставить тебя одного… Скачи! Мчись скорей в Андегавы, к святому Эриберту, лети, гони… Запори всех лошадей, только поспей, ибо есть у меня предчувствие — ты можешь опоздать!

 

9

Старый Фортунат перевернул страницу Хроники и увидел, что это последний лист и больше писать негде. Кончается отпущенное, завершается начатое, хоть и путь долог, и людские желания безмерны.

«Канцлер же Фульк, — выводил он, и теперь после каждой строчки ему приходилось останавливаться и отдыхать, словно пахарю на борозде. — Канцлер же Фульк не смирил своей гордыни… Не признав королем Эда и бежав к коварным бургундам, он принял их помощь, и, наняв еще лотарингцев, которым бы только пограбить, он перешел границу Франции. Под городом Реймсом он развернул знамена принца Карла, именуемого одними Простоватый, другими же Дурачок, и провозгласил его монархом. Боже милостивый, опять в стране сразу два короля!» Еще с утра у святого Эриберта названивали колокола, слышались приветственные клики. Праздника вроде бы сегодня никакого, удивлялся каноник, встречают, что ли, кого? То, что его не позвали на торжество, его не обижало — он уже привык.

Тень мелькнула в затянутом пузырем окошке. «Озрик!» — подумал Фортунат и тут же отверг предположение. Озрик давно перестал появляться.

На пороге выросла фигура громадного роста, еле проходившая плечами в дверь. Фортунат привстал, вгляделся, ноги его задрожали, он заторопился вылезть из-за стола.

— Государь… — бормотал он, становясь на колени. — Король Эд… Бедному отшельнику великая честь!

Но король не допустил его стать на колени, усадил на табурет, сам неуклюже разместился на полу, у его ног. Он, по-видимому, пришел без охраны, потому что никто не следовал за ним и все тихо было в полуденном лесу.

После вопросов о здоровье Эд прямо спросил об Азарике.

— Так ты, значит, тоже знаешь, кто она? — спросил каноник,

— Да, я теперь все знаю о ней.

Фортунат покачал головой. С тех пор как Азарика вернулась раненой в его келью, он чувствовал, что с ней что-то неладное творится в этом лесу, на этой реке. Но он немощен, передвигаться споро не может да и считает унизительным за кем-нибудь следить… Вот лежит ее панцирь, шлем, воинские сапоги, только перевязь с мечом она унесла с собой. Не так давно на Лигере видели бретонскую барку, расписанную мордами лжебогов. Не похитили ли уж ее бретонцы?

— Она не такова, — возразил Эд.

Фортунат сокрушенно сцепил руки на чахлой груди.

— Ушла она в мир, который нашей скудости недоступен…

Эд выбрался из кельи. Лесной шум растравлял грусть, и он с изумлением убеждался, что этого чувства светлого до сих пор не знал. Спустился к реке, камушки осыпались из-под подошв. Опытный его глаз различил в осоке след киля большой ладьи, еще недавно она стояла здесь.

Вот заводь, камыши клонят по ветру коричневые свечи, плывут водоросли по темной стремнине. На песке пересохший, осыпавшийся след маленькой, наверное женской, ноги… Здесь она купалась, ходила босиком по траве. Как странно называть «Она», когда в воспоминаниях только и думаешь: «Он!» И вдруг король различил в остролиственных ветвях ивы, нависших над самыми струями реки, человеческую фигуру. В сетке солнечных бликов только и видать было, что кто-то сушит и расчесывает черные волосы.

Королю не пристало бояться, да и чего мог бояться он, рыцарь, в этой глуши? Но в памяти ослепительно возник олень золоторогий, скачущий где-то в Туронском краю. Олень мчится, и страх нестерпимый мучит и мучит: не поймать, не схватить, не удержать, и исчезнет, теперь уж навек, оборвется единственная нить надежды…

Он сделал осторожный шаг, боясь хрустеть песком, и вдруг наверху, где-то в роще, заплакал младенец. Женщина над водой обернулась — это была Азарика. Увидела Эда, и сначала ужас, потом боль и муку мог прочесть он в ее взгляде. Но все же трепетная радость пересилила все и засияла в ее зрачках, огромных, как две вселенные.

Спотыкаясь, словно мальчишка, король шел к ней, протягивая руки.