И правда, лодка погрузилась до самых краев. Перикл плакал и звал Кефея. Пес метался по берегу и уже не лаял — выл от отчаяния.

— Ну как же взять в лодку такую громадную собаку? — рассуждала жена Фемистокла. — Была бы как у меня...

Она достала из-под мышки и показала всем собачонку, которая сучила кривыми ножками и таращила крысьи глазки.

На берег между тем выехали мидяне и пустили нам вдогонку стрелы, которые скользнули в волны за нашей кормой. Тогда пес решился — кинулся в море. Скоро он догнал нас, плыл рядом, перебирая лапами, отфыркивался.

— Бедная собака! — соболезновал Мнесилох. — Ты же не доплывешь слишком далеко плыть!

Мы проплыли мимо черных бортов кораблей. Расплавленная солнцем смола капала в пузырящиеся волны. Из мрачных прорезей в бортах высовывались громадные весла, виднелись лохматые головы гребцов, прикованных к скамейкам, изредка сверкал чей-нибудь злобный глаз.

Воины с высоты палуб показывали на нас пальцами, зубоскалили.

— Гляньте, собака плывет! Посейдон свидетель, это настоящий морской волк! Эй, на лодке, вы что, наперегонки с собакой, что ли?

Бесконечно плыли. Наши гребцы изнемогали, их руки не могли удержать весла, и нас поминутно обдавало холодными брызгами. Кроме того, в заливе оказалась высокая волна; женщин укачало, они стонали, жалуясь на богов. Саламин же оставался по-прежнему туманным и недостижимым.

Маленький Перикл ничего не видел, кроме своего мохнатого друга; пришлось его удерживать, чтобы мальчик не выпал из лодки.

— Ну Кефей, ну собаченька, — заклинал он, — плыви, пожалуйста, не тони...

А пес уже задыхался и понемногу отставал.

И только когда солнце готово было коснуться края моря, мы причалили к плоским скалам Саламина. Встречающие почтительно вывели из лодки жену первого стратега, вынесли детей. Мику взяли на носилки. Я в последний раз наклонился к ней, чтобы увидеть, как вздрагивают лепестки ресниц, но седовласый врач с серебряным обручем на голове отодвинул меня. Несмотря на это, на душе стало легче — все-таки врач!

А Перикл никак не давался няньке — бежал к прибою, звал Кефея. Далеко в золотой чешуе моря виднелась точка, которая медленно приближалась.

— Собака, собака! — кричал народ. — Смотрите, собака!

Кефей выбрался на берег, отряхнулся — брызги во все стороны, шатаясь, направился к мальчику. И, взвизгнув, упал, нелепо вытянув в лапы. Перикл бросился к нему, его еле оттащили. Пес околел.

Спустя много лет, когда Перикл вырос, он повелел воздвигнуть здесь надгробный памятник своему другу.

А в тот вечер песчаные дюны, скалы, пологие холмы острова кишели людьми. Богатые разбили шатры, бедные подстелили плащи, закутались в одеяла. Семья теснилась к семье, община к общине, варили скудную похлебку, ели со слезами. Поймали вора, били и снова плакали от злости и отчаяния.

Мнесилох, сдав семейство стратега, освободился и забрался с другими любопытными на скалу. Полез туда и я — оттуда открывался вид, как с последнего яруса нашего театра Диониса.

Закатное солнце осветило оранжевым заревом покинутый город на том берегу. Хорошо были видны горб Акрополя и другие холмы. Там под лиственными сводами остались палестры и бани, глиняные переулки предместий, фонтаны. Там мы, мальчишки, бывало, вот в такую же чудесную осень ели вязкие ягоды шелковицы, сбивали каштаны, прятались в лопухи, чтобы поплакать от хозяйских пинков.

Далекая-далекая, безвозвратная жизнь!

— Боги не допустят, — рассуждали афиняне, — чтобы погиб этот щедрый город, который выстроил столько храмов и приносил такие обильные жертвы!

А в городе поднимались один за другим столбы дыма.

— Наверное, мидяне уже там и жгут здания, — мрачно сказал бывалый воин.

Все повскакали, начали вглядываться в пожары на том берегу.

— Где это горит? Это, наверное, у нас в Коллитии. Какое пламя!

— Нет, это правее Акрополя, значит, в Лимнах.

— И в Коллитии все равно горит. Там склад пеньки. Он как заполыхает!

Но разглядеть, где именно горит, из-за дальности было невозможно. Наступила ночь, но на смену закату пришло зарево пожара.

— Ишь как разгорается! — вздыхал Мнесилох. — Бывало, ругали трущобы и высмеивали грязные улицы, а теперь сердце пылает вместе с ними!

Мальчишка-оборвыш скакал на палочке и напевал:

— Афины горят, Афины горят!

Тут же получил затрещину и заревел.

И все плакали, воздевая руки. Какая-то женщина в черном хитоне, вероятно наемная плакальщица, рыдала (сегодня уже без платы), рвала на себе одежду, кулаками молотила по голове. Лохматая, страшная, она причитала, словно пела:

— Несу дары скорби к твоему пепелицу, о город! Вместилище счастья, не по тебе ли плачут вороны, о горькая земля! Ногти, царапайте белые щеки, вопли, раздирайте сердце в клочья! Печаль, о-о-о! Печаль!

Все вторили ей, и становилось легче при виде такой театральной и яркой скорби.

Какой-то жрец заколол козленка, которого он привез из Афин. Люди его обступили, вытягивали шеи, напрягали глаза, стараясь разглядеть, как жрец копается во внутренностях — гадает.

— Печень совсем не видна, селезенка синяя, вся в жилках. Плохое, люди, предзнаменование. Горе готовят нам боги!

— Боги готовят горе тем, кто плачет, как женщина, у кого меч вываливается из рук! — раздался мужественный голос.

Фемистокл, окруженный стратегами, шел посредине толпы; отблеск зарева светился у него в глазах.

— Воины, мужи! — восклицал он. — Завтра или умрем, или победим!

Как всегда, единым словом он умел рассеять страхи, вселить надежду.

Мнесилох сразу выдвинулся из толпы, чтобы быть заметным. Вождь улыбнулся ему, расправил свои нахмуренные брови. Мнесилох издали показал подаренный меч; он как бы хотел сказать: я не зря его носил. И Фемистокл понял и помахал ему рукой. Тогда и я поднял над головой кинжальчик Фемистокла, чтобы стратег увидел запекшуюся кровь врагов. Но лицо стратега погасло; он, нахмурясь, заговорил о чем-то с воинами.

Мы с Мнесилохом посетили тихий домик, где среди других раненых стонала Мика.

— Плоха, очень плоха... — жаловалась нянька.

Неужели и врач не поможет? Может быть, прав Эсхил, может быть, нужно безропотно уповать на милость богов? Жрецы учат: если хочешь, чтобы бессмертные были к тебе благосклонны, принеси им в жертву самое дорогое, что у тебя есть. А у меня нет ничего дорогого, да и вообще ничего нет.

Постой, как же! У меня ведь есть вещь, которая для меня бесценна: на шнурке висит оловянный кружочек с буквой «Е», что означает «елевферия» свобода.

Я минуту поколебался — жаль было отдавать память о маме — и тут же осудил себя за колебание. Я подошел к одному из жертвенников, которые во множестве разжигали жрецы, и кинул в угли амулет. Олово размягчалось, буква «Е» оплывала, а я читал молитвы за Мику.

Нашли ночлег, стали укладываться. Мнесилох не утерпел, чтобы не похвастаться:

— Приходил воин, пригласил меня к Фемистоклу: перед рассветом, после третьей стражи.

— А я?

— А ты спи, ночь ведь маялся. Ишь, весь оцарапанный, избитый.

— Мнесилох, заклинаю тебя, возьми меня к Фемистоклу.

— Зачем?

— Увидеть Ксантиппа, рассказать ему о дочери.

— Ты думаешь, ему не рассказали?

— Нет, но Мика просила... Я все равно должен...

— Ну ладно, крепко спи, малыш. После третьей стражи я тебя разбужу.