1

— Приор Балдуин! Ты спишь, приор Балдуин?

Большой колокол Хиль грянул, и низкий его звук ударил в монастырские своды, замирая в толще камня. Приор Балдуин со стоном повернулся на жестком своем ложе, не в силах разлепить веки. Противный голос между тем продолжал не то напевать, не то нашептывать:

— Итак, ты спишь? Спи, благо тебе. Ведь ты не знаешь, что один из твоих учеников — женщина.

Балдуин мигом проснулся, сел, почесывая худые икры. Голос прекратился, но в ушах все отдавалось: «Один из твоих учеников — женщина».

Приор знает: это все ОН, это ЕГО проделки. После того как приор велел окропить кельи святой водой и обошел монастырь крестным ходом, ОН приутих. Проявлял себя лишь в мелких выходках — то задувал ночью дым в очагах, то толкал под локоть переписчиков, чтобы те портили дорогостоящий пергамент. Приору он стал являться не в апокалипсическом облике, а в виде misere mus — крохотной мышки, которая смешливым глазком поглядывала, будто гвоздь в душу втыкала. Приор поставил на нее мышеловку, но бес и тут схитрил. Мышеловка прихлопнула палец ноги самого Балдуина, и приор не мог стоять обедню.

Теперь же бес вот на какие пустился уловки! Приор покрутил головой, отгоняя наваждение. Явился цирюльник, повязал ему салфетку, намылил. Водил бритвой, выскабливая морщины. Балдуин стал думать о вывозке навоза, как лукавый явственно ухмыльнулся у самого уха: «А у тебя в обители женщина!» — Преподобный отец! — всполошился цирюльник. — Вы изволили порезаться!..

Приор шел к ранней мессе внушительным шагом. Хоть и сухощав, но властен, представителен — миряне издали спешат поклониться. Монастырек невелик, не такая держава, как, скажем, в Туре или Реми, где находили себе покой короли. Но хозяйство Балдуина крепко, и даже после трех налетов бретонцев и двух — норманнов (ох, эта карающая десница господня!), он кладет в закрома не менее ста возов пшеницы и пятисот ячменя. А пивоварни, а сыродельни, а кожевенные дубильни — не перечислишь. И тут еще голос, полный издевательства и соблазна: среди твоих учеников женщина!

А все каноник Фортунат, друг покойного Сервилия Лупа, хе-хе, блистательные лбы! За образованностью гонятся, за талантом, а кому он, этот талант, нужен в век, когда главное — нюх потоньше да клыки поострей?

Прошлой осенью каноник Фортунат принял нового ученика. Приору уже тогда все это показалось странным. Новенький, правда, был мальчишка как мальчишка — тощие плечи, резкие скулы, плохо стриженная грива черных волос. Но что-то Балдуин разглядел в нем неестественное — какую-то чисто женскую мягкость. И не просто понял — почувствовал: нельзя принимать.

Но тут каноник Фортунат проявил несвойственное ему упорство. Пригласил приора в книгописную палату, и там новый ученик исписал страницу текстом из жития. Преподобные отцы наблюдали, как рука его, играючи, летала по пергаменту, выписывая кокетливые строки. Монастырские писцы рты разинули — уж они-то пишут с натугой!

Балдуин стал расспрашивать новичка — как зовут, кто отец. Юноша на звучной латыни отвечал, что зовут его Озрик, что он из Туронского края, отец его, Гермольд, не так давно умер.

Хм! Приор знавал Гермольда, кто ж его не знавал в веселые времена Карла Лысого. Но, помнится, Гермольд хоть и бойко бряцал на арфе, но по-латыни и двух слов путно связать не мог. А сын его так и чешет на языке Цицерона, будто вырос не в лесной глуши, а где-нибудь на берегах Тибра. И все же сомнительно было его брать.

Однако сказано: «Твоя нужда тебя же и погубит». В ту пору как раз проезжал клирик Фульк, новый наперсник канцлера Гугона. Хотел он заказать молитвенник в подарок Карлу, наследному принцу, но остался недоволен почерком его, Балдуиновых, писцов и заказал другому монастырю. А ведь новичок воистину каллиграф!

Ну, посмотрим. Приор утрет нечистому козлиный нос. Сегодня же прикажет новичка раздеть и посрамит адские козни,

2

— Достойнейший отец Фортунат, да пошлет вам бог все блага!

— Возлюбленнейший отец Балдуин, благословен ваш приход…

Произнеся «аминь», приор сел, а каноник остался стоять и, сложив руки, ожидал, чего изволит начальство. Выслушав сомнения приора по поводу новичка, он кротко заметил:

— Да ведь они ж все вместе моются в бане.

Приор чуть себя по лбу не хлопнул. Ба! Как же он это из виду упустил! Вот был бы срам, если б узнали, что приор раздевает учеников, ища меж ними женщину… Даже перед Фортунатом стыдно, хотя этот апостол смирения и виду не подает.

В монастыре святого Эриберта, собственно говоря, две школы, Внутренняя — schola interior, и внешняя — schola inferior.

Во внутренней обучаются кое-каким молитвам и песнопениям, чтобы пополнить ряды сельского клира. Это все народец забитый, покорный, и не они доставляют приору огорчения. Главный источник беспокойства — это школа внешняя. Там учатся сынки владетелей, которые отлично знают, что находятся в ней лишь в силу указа Карла Великого — «каждый да посылает сына своего в учение». Ждут с нетерпением, когда истекут положенные три года и они вернутся в свои поместья, где примутся махать мечами и преследовать хорошеньких поселянок. И уж до гробовой доски не вспомнят они не только семи свободных искусств, но даже простейшей грамоты.

Не помнит приор Балдуин, как было во времена Карла Великого, но ныне знать сыновей в монастыри не отдает, учит дома или вообще не учит ничему, кроме фехтования и верховой езды. А в школу полезли незаконные отпрыски сеньоров и прочая шантрапа. Образование дает им право ехать ко двору, просить должностей и земель, а должности и земли все давно расхватаны ловкачами. Оттого-то все они буйные, эти ученики внешней школы, оттого-то процветает в них чертополох сомнения и непокорства.

— Сколько раз, преподобнейший Фортунат, я указывал — не забивать им головы Вергилием, Аристотелем и прочей языческой чепухой. И ни-ка-ких более театральных представлений, слышите?

— Но сказано у Алкуина: хоть источник нашей премудрости — писание, средства ее — у древних мудрецов. Об этом же и в посланиях апостольских: «Вноси в сокровищницу свою и новое и старое…» Вот так всегда! Попробуй его уколоть, а он отпарирует ловко подобранной цитатой. А уж благостен, а уж невозмутим! Живой укор приору, который вечно в хлопотах и суете.

Приор встал.

— Довольно с них «Отче наш» и немного красноречия. А насчет женщины — думать об этом запрещаю. Разберусь сам.

Закрыть бы школу совсем! Но предусмотрительный Фортунат добился, чтобы к ним прислали на учение сводного братца самого графа Парижского. Черный Конрад шутить не любит, так что, пока этот барчук в монастыре, о закрытии школы нечего и мечтать.

Приор вздохнул и обернулся, уже взявшись за кольцо двери:

— Лучше позаботьтесь о Часослове для маркграфини Манской. Не позже троицы он должен быть переписан!

Пройдя анфиладу коридоров, Балдуин очутился перед железной дверцей, из-за которой слышался гул голосов и взрывы смеха.

Приосанился, пригладил тонзуру и трижды стукнул в железную дверь.

Он знает, что делается там в этот момент. Спешно прячут игральные кости, листают книги. Еретики нераскаянные! Сказав молитву, приор вошел.

Великовозрастный тутор — староста — вытянулся возле двери с пучком розог на плече.

— У, лодырь! — Приор хлопнул его четками по лбу. — Рожа постная, будто все утро молился, а сам небось богохульства изрекал!

Кто знает этих недорослей? Пройдешься по нему розгочкой, а он, глядишь, годика через три станет могущественным сеньором!

Ученик Протей подскочил, стер с кафедры пыль, подвинул стульчик. Зря стараешься, неуч, ступай на свое место в угол, коленями на горох, где ты обречен стоять всю неделю!

Первым делом вызвал Озрика, новичка. Нет, разве это женщина? Худ, плоск, каждая косточка торчит сквозь монастырский балахон. Ждет безбоязненно (лучший ученик!), во взгляде готовность исполнить любое приказание.

— Ступай, сын мой. — Приор и ласково говорил — как бранился. — Займись сегодня лучше Часословом для маркграфини. Она нам целую пустошь отписала, черт побери!

Спохватился, что помянул нечистого. Мысленно отплюнулся и вызвал к кафедре Авеля.

Авель — это гора плоти, это чудовище, вечно жующее и вечно ухитряющееся дремать. Родители его где-то пропали в плену, имение растащили соседи, так что толстощекому одна дорога — в аббаты.

— Читай! Да перестань сопеть, боже правый! От Луки святое благовествование, стих шестой.

— Assumpsit eum in sanctam civitatem, — бойко начал Авель. — Et statuit eum super pinnaculum templi…

Балдуин умиротворенно прикрыл глаза и закивал головой. Авель уткнулся в книжку и затараторил бойчее. И вдруг чуткое ухо приора уловило в аудитории смешок. Наверное, заметили какую-нибудь оплошность наставника и фыркают себе в рукава. Над Фортунатом небось не смеются!

Приор обратил проницающий взор в сторону Авеля и тотчас обнаружил причину смеха. Толстяк держал книгу открытой не на шестом стихе, а на семнадцатом! Этому лентяю легче выучить наизусть со слов товарищей, чем читать самому!

Школяры, видя, что хитрость Авеля разгадана, хохотали уже открыто. По знаку приора староста — тутор подскочил с розгой и задрал Авелю ряску. Обнаружилось розовое тело с висячими складками жира. Авель заревел, не стыдясь товарищей, а приора пронзила мысль: а что, если переодетая женщина это и есть Горнульф из Стампаниссы, прозванный в школе Авелем?

И только он это подумал, как из-под угла шаткой кафедры выбралась крохотная мышка, почистила усики и глянула па приора, будто гвоздик вонзила. Приор схватил свои книги, таблички и, уже не думая о солидности, кинулся вон.

3

Каноник Фортунат развернул пакет, и чистейший холст лег на стол, осветляя потолок кельи.

— Вот, сын мой Озрик, из этой ткани мы выкроим пеплум, в который у нас оденется Мудрость, хламиду, которую будет носить Риторика, плащ в форме призмы, который мы сошьем для Арифметики.

И он пропел, покачивая бородкой, стих, с которым выйдет на подмостки Арифметика:

С моею помощью ты тайны числ откроешь,

Воздвигнешь стены и корабль построишь.

Тебя не устрашит и путь морской, опасный,

Коль дружишь с Арифметикой прекрасной.

И пусть приор Балдуин сердится и запрещает, — продолжал каноник, — а мы его победим кротостью и терпением. Когда был я отроком вроде тебя, старый Рабан Мавр рассказывал нам об академии при дворе Карла Великого. Мудрейший Алкуин сам сочинял пьесы, ученики разыгрывали их, и император не только не гнушался их посещать, но, напротив, сердился, если выходила задержка.

Келья Фортуната таилась в лесу под сенью ясеней и кленов. Другие отшельники, боясь норманнов и бретонцев, давно покинули лесные убежища, перебрались под защиту монастырских твердынь. Фортунат же никак не мог расстаться с уединенным приютом, где клен резными лапами лезет в окно, где можно увидеть синицу, гуляющую по столу. Как променять это на душные дормитории, где всюду недремлющее око приора Балдуина?

Хорошо здесь и Озрику среди тишины. Пришла весна, солнце растопило снег, сок побежал под корой деревьев. Оттаяло слабое сердечко, сбросило оковы страшной зимы. Былое ушло в невероятную глубину, как будто рассказано кем-то в мимолетной сказке. И мнится ей, что не каноник Фортунат, а старый мельник Одвин на кожаной табуретке рассказывает быль и небыль баснословных времен. И дочь его не костюмы шьет для школьного лицедейства, а штопает ему тунику или старый плащ.

— Клянусь святым Эрибертом! — восклицает добрейший Фортунат. — Ты, Озрик, владеешь иглой совсем как девочка. Правда, монах, подобно воину, иглою должен орудовать не хуже, чем мечом…

А в ту проклятую осень, когда ее привели в дормитории, где ученики спали вповалку, натянув на себя тряпье! Сопящие, храпящие, кажущиеся зверообразными тела юношей, между которыми она должна отыскать себе место!

Всплывают дни, как кошмары. Вот подобный горе мяса Авель — самый нищий и самый бесправный из школяров. Он нашел наконец существо униженней себя и, схватив Азарику клешнеподобными ручищами, принялся тереть ей кожу от затылка против волос. Она извивалась и стонала, криком же боялась выдать себя. Под всеобщий смех Авель приказал новичку жить под нарами и счищать глину с его огромнейших сандалий. Он съедал ее порцию, оставляя лишь хрящи да огрызки. Словом, проделывал с ней все то, что раньше проделывали с ним самим. Притворщик Протей, хвастун перед товарищами и нытик перед учителями, всякий раз, будучи уличен в неблаговидном поступке, делал невинные глаза и сообщал: «А это не я, это новичок!» И неизвестно, как бы ей удалось дожить до весны, если бы не Роберт. Это был молчаливый юноша со светлыми волосами до плеч, нежный, как девушка, и сильный, словно молотобоец. Он долго гостил в Париже у матери, а вернувшись, сначала безразлично наблюдал, как издевались над новичком.

Латинская грамота давалась ему туго.

— "У", — расстроенно дергал он себя за волосы. — Ну как ее в книге отличить от "О"?

Приор никогда его не ставил на колени и не унижал розгой. Но ругал последними словами, насмешливо при этом уверяя, что будущему графу знать ругань, конечно, полезней, чем грамоту.

— "У"? — однажды помогла Роберту Азарика. — Это же очень просто. Запомни: буква эта походит на острый книзу норманнский щит, а "О" похоже на круглый, франкский.

— Скорее на бургундский, овальный.

— Вот-вот! Придумай теперь сам, на что похожа каждая буква.

В тот же вечер в дормитории Роберт дал Авелю такую трепку, что тот всплакнул и удалился на кухню в надежде облизать там какой-нибудь котел. Роберт же приказал Азарике:

— Под нарами больше не спи!

По праву знатности он занимал самое лучшее место — у печки. Теперь он отодвинулся, бесцеремонно отпихнув весь ряд лежащих за ним, и печка досталась новичку.

Никто уж не дерзал нападать на Азарику. После отбоя она рассказывала Роберту занимательные вещи: как Александр Двурогий завоевал весь мир и в колоколе спускался на дно морское; как на краю света обитает невероятный зверь — спереди львица, а сзади муравей. Даже пела ему шепотом сказания.

В темноте можно было угадать, как сияют глаза Роберта.

— Много дивного есть на свете, славный Озрик! Когда меня опояшут мечом, я непременно отправлюсь странствовать.

А пока надо было каждое утро открывать томик Деяний Карла Великого и зубрить с помощью Азарики: «Quam vis enim melius sit bene facere quam nosse prius tamen sit nosse quam faceret».

«Хотя более ценно действовать, чем знать, — повторил про себя Роберт, — необходимо знать, чтобы действовать…» И впервые осознал, что буквы у него сложились в осмысленную фразу. Он схватил Азарику и закружил ее по дормиторию.

— Ты у нас умница, Озрик!

И пошла слава об Озрике, умеющем и помочь и растолковать, а где надо — и посочувствовать. Даже слабость нового товарища все восприняли как нечто в порядке вещей и не устраивали ему больше козу, то есть подножку с выворачиванием руки, когда все валятся в кучу, кусаясь и царапаясь. И вообще жить было можно с этими зверенышами, если бы… Если бы не баня!

До сих пор ей удавалось счастливо избегать этой повинности. Осенью, когда она еще жила под нарами, Авель приказал ей в баню не ходить, а чистить его замаранную рясу. Во второй раз она притворилась, что у нее лихорадка, но это было еще рискованнее, так как лечил заболевших сам приор Балдуин, а у того одно лекарство — клизма. Каноник тогда ее выручил — увел к себе, обещая исцелить травами. В третий раз она добровольно вызвалась таскать воду и топить печь, и это с восторгом было принято ленивыми дежурными. А уж после них она одна выкупалась всласть — впервые за много недель!

Ударил большой Хиль, и его могучий звон вплелся в шум леса.

— Angelus domini… — забормотал Фортунат, собираясь к мессе. — Ты, дитя, помолись здесь и постарайся все дошить сегодня…

Когда стемнело, в дверь просунулась лисья мордочка Протея.

— Озрик, ты один? Фортунатус ушел?

Вслед за ним ввалилась и вся компания — Роберт, за ним тутор, толстый Авель, который принюхивался, не пахнет ли съестным. Приятели с шуточками примерили сшитые костюмы, а Протей спросил:

— Озрик, ты снадобье приготовил?

— А что, уже надо?

— Ты забыл? Сегодня сорок мучеников, гулянка у святой Колумбы. Ну, делай да приноси в дормитории, а мы побежали…

Кроме всех достоинств, школяры открыли в Озрике способность лекаря. У кого заболит голова или заноет зуб, тому Озрик давал то настой чемерицы, то отвар шалфея. И это помогало избегнуть радикального лечения Балдуина.

Теперь проказники просили приготовить снотворное, так как собирались в полночь на танцы, а монастырский привратник, за свирепость имевший прозвище «Вельзевул», страдал бессонницей.

Нюхая и перетирая головки мака и метелки беладонны, Азарика опять вспоминала отца. Так же как в келье Фортуната, у них с отцом под потолком сушились пахучие травы, каждый день кто-нибудь являлся за помощью и лекарством. Так же как отец, каноник Фортунат твердит: знание всесильно.

Ах, отец, отец, бедный мечтатель! В скрытом ларе у него таились халдейские фолианты. Там были магические формулы и приводящие в трепет имена князя тьмы… Что же не выкрикнул их он в тот страшный день охоты? Слетел бы со скакуна чванный император, как собачонка поползла бы рыжая императрица, а бастард…

Она не помнила его лица. Но есть в монастырской базилике икона Страшного суда, и там нарисован ТОТ, о котором даже думать страшно! У него клюв грифона, когти василиска, жало змеи. Он пожирает тела и губит души, как тот бастард в Туронском лесу…

Настанет час (она не знает еще когда), и она отыщет средства (не знает еще какие). Настигнет злобного бастарда (не знает еще где) и высосет его адскую кровь. И насладится тем, как корчится он в унижении, как пресмыкается во прахе, как молит небо даровать ему смерть.

Хиль ударил, и девушка вздрогнула. Печальный звук колокола несся над полями, подернутыми вечерним туманом. Она перекрестилась по-ведьмовски, левой рукой, и с вызовом глянула на распятие. Христос был неподвижен в смиренном мерцании лампады.

4

— Братья! — в спертой тьме дормитория раздался шепот Протея. — Храпит Вельзевул, разбойник!

Не зажигая огня, юноши собирались, толкаясь в спешке.

— Окорок не забудьте, окорок! Он за трубой, завернут в тряпицу!

— А где монохорд? Монохорд наш! Как же без музыки?

Роберт растолкал Азарику:

— Ну, братец Озрик, если уж ты и сегодня не пойдешь, то ты и впрямь баба.

Азарике смерть как не хотелось в сырость, в тьму. Но буйные школяры тянули за рукава. Прошмыгнули мимо спящих стражей. Протей извлек похищенный ключ, а ворота были заблаговременно смазаны салом под предлогом помощи уважаемому Вельзевулу.

В камышах у Протея имелась плоскодонка. Усаживались, ждали, когда догонит тутор, который отправился за приглашенными из внутренней школы. Высокомерные отпрыски сеньоров обычно с ними не общались, исключение делалось лишь для двоих. Один звался Фарисей — румяный весельчак, которого лишь по недоразумению занесло в монастырь. Другой звался Иов-нагноище — отрок с мечтательно прорисованными бровями.

Вот наконец длинная тень тутора, за ней две тени пониже. Ба, что еще за плотная тень стремится в лодку?

— Ой, братцы, откуда здесь взялся Авель? Куда ты, гиппопотам, тебя ведь не звали… Караул, он нас потопит!

Тутор отпустил ему по шее, но шуметь было опасно.

— Черт с ним, берите весла, ребята!

В ночной тишине крекотали лягушки, из разлива звучали их свадебные хоры. Простонала выпь в лесу, где келья каноника Фортуната, а над головами пронеслась тень от летучих мышей. Весла тихо плескали, и казалось, что плоскодонка стоит в расплавленном дегте, под неподвижными звездами, только островки камыша уплывают назад.

Ударило полночь, и тут же отозвался какой-то монастырь за рекой. «У святого Маврикия…» — определил кто-то шепотом. Донеслись колокола совсем далеких церквей. Стало зябко и не по себе.

— Ко мне скоро брат приедет, — ни с того ни с сего прошептал Роберт Азарике, пригревшейся возле него. — От матушки были гонцы.

— Это кто же? — оживился Протей, слышавший эти слова. — Неужели сам их милость граф Конрад?

— Нет, не он. У меня ведь есть еще брат. И такой, — усмехнулся Роберт, — у которого ты, Протеище, протекции не попросишь.

Задул холодный ветер, и школяры стали клацать зубами. Приходилось также ладонями вычерпывать затекающую воду. Но тот же ветер погнал плоскодонку и вот уж из кромешной тьмы выделился холм монастыря святой Колумбы. Там, словно из преисподней, забрезжила точка света. Она приближалась, и скоро стало ясно, что это высокое окошко, в котором горит свеча.

— Нас ждут, — объявил Протей.

Из окна прямо в воду спускалась веревочная лестница. Стали подниматься из готовой перевернуться лодки. Подавали бурдюк, монохорд, окорок, подпихивали Авеля.

Их ждали хозяйки, девочки-монахини, младшей из них было лет двенадцать, совсем еще крошка. Беседа не клеилась, хозяйки жались к стенам, дичились. Да и гости не то чтоб оробели, а успели намерзнуться, наволноваться.

В дело вступил бойкий Протей:

— А ну, пташки, можно ли у вас столы сдвинуть? Авель, чурбан негодный, раз уж ты приперся, проявляй свою силу! А что, сестрицы, мать-настоятельница сюда, часом, не пожалует?

Великовозрастный тутор хохотал басом:

— А вот мы ее кадурцинским попотчуем!

Выскочила бойкая монахиня, у которой из-под огромного чепца только и виден был уютный носик и соломенные кудряшки. Принялась рассаживать гостей.

— Мы на кухне работаем. — Она выдвигала из-под кроватей плошки с угощением. — У нас все есть.

Подражая дамам, она приседала и любезничала. Иов-на-гноище достал из складок рясы флейту, наморщил переносицу и заиграл пронзительно и споро. Румяный Фарисей взял монохорд — круглый ящик с единственной струной. Надо было одной рукой вертеть колок, регулируя струну, а другой щипать что есть силы, и получалась весьма унылая музыка.

Осмелевшие хозяйки скинули безобразные чепцы. Белокурые и темные пряди рассыпались по плечам. Иов-на-гноище, отложив флейту, тоже взялся за монохорд и с Фарисеем принялся отбивать задорный, хлесткий танец в четыре руки.

Девушки двинулись по кругу, пристукивая пятками. Ни у одной обуви не имелось — мать-настоятельница слыла скрягой. Поводили плечами — то налево, то направо, то совсем уж назад.

— Эйя! — выскочила в круг самая младшая и стала ходить ходуном, ручонками выписывая кренделя. — Эйя! — в тон ей гикнул Фарисей, немилосердно тряся монохорд.

— Эйя, мальчики! — Протей и тутор ворвались в хоровод, хватая девушек за талии, за ними и остальные.

Блестели глаза, раскатывался беззаботный смех. За столом остался лишь Авель, который подъедал все, что видит, да Азарика, которая в задумчивости пробовала дуть во флейту Иова.

Музыка подмывала, танец окрылял. Азарике вообразился некий юноша — не Роберт, не Протей, — как он подходит, берет за талию… Она бы грациозней смогла подать ему в поклоне руку!

И усмехнулась, поглядев на заскорузлые пятки, на дерюжные наряды пленниц святой Колумбы. «У нас хоть, кроме Балдуина, есть Фортунат с его лампадой знания!» А пляска нарастала, полы балахонов и развившиеся косы слились в единый вихрь. Юноши притопывали — эйя, эйя! — подхватывали подруг и, покрутив, отпускали. Младшая монахиня — та просто бесилась.

— Уза, Уза! — говорили ей подруги. — Ведь тебя слышно и во дворе! Ты же обещала на лестнице посторожить.

— Сторожите сами! — отвечала малютка.

Рядом с Азарикой уселась, разгоряченная танцем, та самая кудрявая монахиня, которая была здесь заводилой.

— Это тебя зовут Озрик? — спросила она, обмахиваясь полой ряски. — Какой же ты худышка! Сеньор Роберт велел тебя развлекать. Давай выпьем, не хочешь? Прости меня, грешную, святая Колумба!.. Озрик, Озрик! — вдруг припала она к плечу Азарики. — Твой друг Роберт меня не любит… Куда мне до него? Он из Каролингов, ему быть графом, а может быть, и королем… А я кто? Монастырская сирота, дочь рабыни, меня скоро мужику в жены продадут!

Она тряхнула соломенными кудряшками и опорожнила кружку.

— Хоть бы похитил кто-нибудь… Похить меня, Озрик, ну что тебе стоит? Ваш тутор уговаривает Гислу с ним бежать, обещает жениться. Врет, конечно: станет бароном и женится на принцессе. Ах, не все ли равно!

Азарике был противен запах ее жаркого тела, ее липкие руки. И жалко до боли. «Дурочка! — чуть не вырвалось у нее. — И я ведь такая, как ты!» — Хочешь дружить? — вдруг предложила монахиня. — Ты хоть и тощий, но, видать, сердечный. А меня, между прочим, Эрменгарда зовут. Правда, красивое имя? У нас все с кем-нибудь дружат. Я укажу тебе место: у поворота на Лемовик, где родничок, под самым большим из камней есть углубление. Будем класть друг другу весточки и подарки.

Танцующие сели отдышаться. Надо было отдохнуть и славно потрудившемуся, хоть и однострунному монохорду.

— Фарисей! — попросил тутор. — Спой «Андегавского монаха».

Тот, как подобает любимцу публики, поломался немного, но наконец, еще более разрумянившись, запел:

В Андегавах есть аббат прославленный,

Имя носит средь людей он первое.

Говорят, он славен винопитием

Всех превыше андегавских жителей.

Слушатели подхватили, отбивая такт в ладоши:

Эйя, эйя, эйя, славу,

Эйя, славу возгласим мы Бахусу!

Вдруг малютка Уза прислушалась и всплеснула руками:

— Кто-то топает по лестнице! Ох, пронеси господь!

Она выскочила в дверь. Фарисей, увлеченный пением, продолжал:

Пить он любит, не смущаясь временем,

Дни и ночи ни одной не минется,

Чтоб, упившись влагой, не качался он,

Аки древо, ветрами колеблемо…

Уза вбежала в неописуемом страхе:

— Настоятельница!

— Фарисей, хватай монохорд — и первым в лодку! — скомандовал нерастерявшийся Протей.

Девушки спешно запихивали под кровати посуду с едой.

Но прежде чем кто-нибудь успел что-то предпринять, Авель сорвался из-за стола, всех растолкал, как катящаяся бочка, и, первым подбежав к окну, втиснулся в него.

— Проклятый! — кричал тутор, толкая его в спину.

Не тут-то было. Авель с перепугу застрял, и дружные усилия всех юношей не могли его выпихнуть наружу.

Поняв, что все потеряно, Протей снял колпак и галантно раскланялся перед открывающейся дверью:

— Пожалуйте, мать пречестная, милости просим.

Настоятельница стояла в двери в сорочке и ночном чепце. За ее спиной две старухи держали по свече.

— Боже, здесь мужчины! — вскричала настоятельница, торопясь загородиться руками.

5

Приор в гневе затворился, метался, точно маленький тощий лев в клетке. Фортунат терпеливо ждал его в прихожей. Он слышал за дверью хлопанье четок по стенам — Балдуин гонял назойливых бесов. Выйдя к мессе, приор не стал слушать заступничества Фортуната, приказал:

— Согрешивших — на хлеб, на воду.

По преданию, монастырь святого Эриберта был основан кровавой Фредегондой во времена Меровингов. В скале, на которой он покоился, королева приказала выдолбить четыре глухих колодца, четыре каменных мешка. В них годами томились ее соперницы и враги. Низкая кирпичная башня над ними так и называлась — Забывайка. Туда-то и стали опускать ночных танцоров, доставленных от святой Колумбы.

Когда дошло до Озрика, приор заколебался, вспомнив, вероятно, о каллиграфических способностях новичка. А в подземелье сырость может искривить пальцы. Но Часослов для маркграфини был почти закончен, а настырный Протей во весь голос вопил, что ведь именно Озрик приготовил сторожам сонное питье. И еще — Фортунат просил за Озрика настойчивей, чем за других.

И приор во гневе топнул. Новичку, как и остальным, просунули под мышки веревку и опустили в ледяную тьму.

— Язычники! — кипел приор. — Радейте там своему Бахусу.

Роберту приор также сначала хотел назначить лишь сто поклонов по утрам, но юноша гордо пришел в Забывайку и сам поднял руки, чтобы продели веревку и ему.

И вот он с Азарикой вдвоем теснится, спиной к спине. Хоть сбросили им соломки, и то хорошо. Сначала было весело вспоминать, как Авель застрял в окошке или какая мина была у настоятельницы. На вторые сутки Роберт загрустил и не отвечал на вопросы.

Понемиогу они утеряли чувство времени. Молчали, согреваясь убывающим теплом друг друга. Свой ломоть, который изредка падал сверху, Роберт съедал сразу. Азарика же отщипывала по кусочку, долго жевала со слюной, сберегая полкраюшки. Она предлагала хлеб Роберту. Сначала он отказывался, а потом брал, горестно вздыхая. Юноша быстро ослабел, его сильное тело, способное и мечом разить, и камни ворочать, сдавало перед сумраком и тоской.

Глазам, отвыкшим от света, стали чудиться то радужные фигуры, то расплывчатые лица. Роберт уже почти не двигался, только шептал слова молитв. Азарика же не молилась — зачем, если в мире столько несправедливостей неумолимых?

Она вспомнила бастарда и содрогнулась от ненависти сильнее, чем от подвальной мглы.

Роберт начал ее пугать. Он перестал есть, руки его на ощупь казались не теплей окружающего камня. Тогда она принялась кричать, не боясь уже, как прежде, криком выдать, что она женщина.

Но хриплый, придушенный голос ее гас в глухом колодце. Тщетно она вслушивалась, ожидая в ответ хоть брани. Воистину Забывайка! Иногда ей казалось, что она слышит голоса узников — Авель басом просил кусочек хлебца, Фарисей хулил бега, а Иов-на-гноище тоненько плакал.

Наконец почудился голос Фортуната, и она подумала: вот и бред. Но каноник наверху явственно упрашивал, убеждал, и в колодец упала внеочередная краюшка (на что она теперь!) и на веревке спустился глиняный кувшин, а в нем вино. Азарика отхлебнула терпкой, кислой, бодрящей жидкости и почувствовала, как оживает ее закоченевшее тело. Она поспешила влить дар Фортуната в полураскрытый рот Роберта, и тот встрепенулся.

— Проклятье!.. — хрипел он. — Если бы я был королем! Ты знаешь, сколько таких мышеловок в нашей бедной Нейстрии?

— Ну, истреблением мышеловок ты займешься, когда станешь королем, — сказала Азарика, — а пока давай кричать приора. Просись наверх! Зачем тебе страдать вместе с нами?

— Э, ты нас не знаешь! Мы ведь Робертины. Мой брат говорит… Да не Конрад, не этот вечно надутый Черный Конрад. У меня есть еще брат, постарше Конрада. Тут, знаешь, семейная история. Матушка ведь наша — дочь Людовика Благочестивого, вот кто мой дед! Но Каролинги терпеть нас не могут, в их представлении мы бастарды… Матушка сначала долго замуж не выходила, братец Карл Лысый ее взаперти держал. Тут наш отец… Он простой был воин, не боялся ни чоха, ни свиста, сам из саксонцев. Брат мой — нет, не граф Парижский, а старший, — говорят, вылитый отец. Он родился, а Каролинги выдали ее против воли за другого… Появился Конрад, не нашего отца, тут он, то есть его отец, погиб. Матушка вышла наконец за нашего отца, и вот я…

Азарика плохо понимала, кто на ком женился, кто от кого произошел. Да ей было и не до того, она спешила между глотками вина накормить юношу хлебом. А тот, постепенно возвращаясь в забытье, шептал:

— Ему все нипочем… О, если б он знал! Он по бревнышку бы разнес и Эриберт, и эту Забывайку… Сам Гугон его побаивается, канцлер. Он в сражении снимает шлем и идет в сечу, как на праздник… Враги бегут, лишь его завидят…

Азарика гладила его по щекам, а он еле шевелил губами:

— Ты кто? Человек так не может… Брат говорит — человек хуже волка… Ты ангел с небес, ты эльф из фиалки…

А на нее сквозь гранитную толщь наплывало видение. Воин, сияющий, как сталь, поднял их из мглы. На могучем лице его улыбка раздвинула светлую бородку. А в глазах вспыхнул огонь такой, что сердце изныло, готовое гореть в нем до конца. И он положил к ее ногам голову адского грифона, блюющего яд…

Внезапно, — а когда, Азарика представить себе не могла — наверху вспыхнул свет фонаря. Шурша и осыпая камешки, спускалась лестница.

— Сеньор Роберт! — донесся голос Вельзевула. — Ваша милость! Извольте подниматься.

Азарика крикнула, что Роберт без посторонней помощи не встанет. Вельзевул спустился сам и, грубо наступив на Азарику, обвязал Роберта петлей. Спустя малое время Роберт был уже наверху, слышно было, как сторожа предупреждали, чтобы он прикрыл глаза — на дворе солнце.

Так прошла вечность, медленное умирание, пока вдруг снова не вспыхнул фонарь и по стенке колодца, как шероховатая змея, стала спускаться лестница.

6

Зажмурив глаза, она выбралась на монастырский двор и услышала, как вокруг кипит, щелкает, перекликается многоголосый мир. Ветерок обвевал лицо, и, словно шелуха, облетели мразь и гнусность подземелья. Обессилев, она опустилась среди нищих напротив портала базилики.

Большой Хиль возвестил конец службы. «Где ты был, громогласный, — подумала Азарика, — когда в Забывайке так не хватало хоть весточки с воли?» Народ повалил из храма. Подбежали Фарисей и Иов-на-гноище. Их, оказывается, приор выпустил давно, чтобы они пели в хоре на троицу. Сердобольный Иов ронял слезы, гладил Азарику по волосам, которые у нее слиплись и торчали подобно иглам у ежа.

— Пойдем на кухню, — звал Фарисей, румянец которого нс поблек и после Забывайки. — Там Авель отъедается с утра.

Но она спешила в келью Фортуната, где, она знала, найдется ей место привести себя в порядок. Школяры убежали, а она набрала в легкие вольного ветра, готовясь встать.

И в изумлении застыла, схватившись за траву. Рядом присел тот — сияющий воин из ее снов! Этакий светлый великан с непокрытой головой, видавшая виды кольчуга вспучилась под напором мышц. Улыбка раздвинула бородку на обветренном лице.

— Скажи, братец, — обратился он к Азарике, — отец Фортунат не в храме?

Азарика только и нашла в себе силы покачать головой. Незнакомец оглядел ее с состраданием. (Боже, грязная, вонючая, да и одета в мешковину!) Встал, поднялся в базилику и через малое время вышел, обмакнув пальцы в чашу со святой водой.

Направился к воротам, видимо, в сторону кельи Фортуната. Безотчетная сила подняла Азарику, заставила следовать издали, зачем-то прячась за каштаны. Отмечала подробности: воинская рубаха — сагум — поверх кольчуги, тесная, с чужого плеча. Обтрепалась, висит неподшитой бахромой… Ай-ай!

А незнакомец шел, улыбался — то ли своим мыслям, то ли солнечному дню. Сорвал травинку и жевал, как мальчишка. У Азарики же все напряглось, будто она парус, который распирает ураган.

Он прошагал через мостик под шелестящий кров рощи и скрылся в домике Фортуната. Азарика присела унять колотящееся сердце. Великолепный закат за рекой облекал себя в пурпурные ткани. Птаха над головой щелкала, что было мочи.

Не в силах более сдерживаться, Азарика перебежала мостик и тоже вошла в келью. Там, заполнив собою тесноту, стоял на коленях могучий незнакомец. Фортунат сморщенной ручкой трепал его льняную челку.

— Ну как я тебе дам отпущение? — укоризненно говорил каноник. — Опять ты что-то натворил, на этот раз в Туронском лесу… Говорят, ты мельника убил. Мне стыдно, когда спрашивают: Эд, бастард, не мой ли духовный сын!

Азарика не сразу поняла, что произошло. «Не может быть!» — все завопило в ней, заскрежетало. Словно тысячи омерзительных бесов в мгновение ока пронеслись сквозь бревенчатые стены мирной кельи. И все умолкло.

Бастард поднялся с колен, отстранив Фортуната.

— Убил, так недолго и покаяться, — зло усмехнулся он. — А не хочешь, не надо, бог простит и так. Но ко двору просить бенефиций, как ты советуешь, не поеду. Что мне бенефиций? Мою ненависть и царством не утолишь.

Азарика схватилась за изразцовую печь, тьма заполнила вселенную.

— Озрик! — Донесся из тьмы голос Роберта. Оказывается, он тоже тут. — Брат, гляди, вот это и есть мой Озрик!

Тогда приблизилось лицо, ясное, как в пролетевших снах. Улыбающееся человечно, только чуть тронутое горечью или обидой. И голос, звучный и резкий (тот, что в Туронском лесу!):

— Знай, мы, Робертины, вечно твои друзья!

Азарика вырвала руку, которую уже взял бастард, и выбежала из кельи, слыша успокоительные слова каноника:

— Оставьте мальчика, дети мои. Он ведь только что из сатанинской дыры…

С размаху упала в заросль, но там оказалась стрекучая крапива. Села, дрожа, потирая голые локти. Соловей вкрадчиво пощелкал и, осмелев, пустился высвистывать трели. И этого было достаточно, чтобы слезы прорвали плотину оцепенения, и Азарика повалилась, уже не разбирая, где крапива.

7

Маркграфиня Манская пришла в восторг от Часослова и заказала теперь Псалтырь. Приор мигом вспомнил об Озрике и даже явился в дормиторий осмотреть его пальцы и смазать козьим жиром.

— На Забывайку не обижайся, — сказал он. — Конечно, там не райские кущи, но ведь и ты, юноша, хорош гусь. К девицам с песнями ездить! В мои времена знаешь как за это наказывали? Привяжут за ноги к балке и висишь, пока зенки лопаться не начнут.

Азарика сослалась на шум в книгописной палате, где недолго наделать ошибок. И ей было позволено писать у Фортуната.

Теперь по вечерам, сменив лучину на ровный свет свечи, которая выдавалась только для книгописания, они с каноником становились за аналои перьями скрипеть. За полночь, убедившись, что все вокруг спокойно, Фортунат запирал дверь и, отложив недописанный лист Псалтири, вытаскивал из тайничка Другую рукопись.

Это была Хроника, которую каноник вел по секрету от Балдуина, так как приор полагал, что толковать события может лишь он сам как начальник и безошибочный судия.

Раскрывая книгу, Фортунат вздыхал, кланялся распятию. Но едва лишь брался за перо, как уж не замечал ничего вокруг. Перечитывал написанное и чем ближе подходил к нынешним дням, тем становился грустней и задумчивей. Макал перо, стряхивал с него каплю и записывал очередную горестную повесть.

А затем приходил вновь в доброе расположение духа и запевал старинный канон Алкуина:

Белым светом сияй, лилия, в дальних полях.

Славным венком укрась голову девушки чистой.

За оконцем, затянутым пленкой от бычьего пузыря, неспешно шествовала ночь. В лесу ухал филин, на реке кто-то не то тонул, не то бранился. А в келье уютно трещал сверчок, попахивало свечным воском.

— Ну-ка, Озрик, — учитель время от времени отходил от аналоя и присаживался отдохнуть, — давай-ка поупражняемся. Что есть жизнь?

— Радость для счастливых, печаль для несчастных, ожидание смерти.

Уж это-то она знала назубок — диалог Алкуина с Пипином, по которому когда-то учился и ее отец!

— А что есть смерть?

— Неизбежный исход, слезы для живых, похититель человека…

— Что есть человек?

— Раб смерти, мимолетный путник, гость в своем доме.

— Как поставлен человек?

— Как лампада на ветру…

Но вот зоркий Фортунат подметил отражение внутренних бурь на благонравном лице ученика и прервал размеренный ток диалога:

— Говори.

Ученик замкнулся, насупился, как всегда бывает, когда он не в себе. Затем вдруг выпалил:

— Ну, а если… если я лампада на ветру, если раб лишь смерти, зачем тогда жить?

Фортунат сгорбился, заложив пальцы в пальцы. Что ему ответить? Господь терпел и всем велел? Или что если каждому дать волю прекратить свою жизнь, то тут же прекратится и весь мир? А ученик, поднаторевший в школьных силлогизмах, тут же и спросит: зачем же он вообще, ваш мир, в котором даже бог должен терпеть?

— А ты, сын мой, сам как думаешь — для чего жить?

— Чтобы мстить, — глухо сказала Азарика.

Каноник откинулся на спинку кресла, прикрыл руками глаза. Настало время созреть детской душе, а какие-то злые осы успели проникнуть во взращенный им пчельник!

Осторожно заговорил о том, что жизнь Озрика еще только началась, кому же мстить? Вот, например, Эд, именуемый бастардом…

И ученик, чего за ним никогда не водилось, осмелился прервать речь наставника:

— Вы… вы отпустили ему грехи?

«Так и знал, что это от Эда, от его безумных речей!» — подумал Фортунат.

— Понимаешь… как бы это тебе точней объяснить… Он лют, потому что среди лютых живет. Нет, нет! — вскричал каноник, видя, что взбунтовавшийся ученик снова хочет возразить. — Выслушай меня! Ведь чтоб понять, надо узнать человека…

Он отпил глоток из склянки с бальзамом.

— Я был капелланом его отца. Тот был еще почище — Роберт, по прозванию Сильный. Из простых ратников, а дослужился до герцогского жезла. Но жесток был тот герцог, ах, жесток!

Фортунат перекрестился.

— И своеволен без удержу! Раз, в канун пасхи, явился ко мне на исповедь. А сам весь в крови, прямо с какой-то очередной резни. Я увещеваю — поди, мол, сперва умойся! А он — весь в запале после боя — занес надо мной меч. Отпускай, говорит, грехи, не то изрублю!

Старик сокрушенно вздохнул:

— Что поделать! Но народ его уважал. При нем стало спокойнее, и норманны угомонились. Зато царствующие Каролинги платили ему злобой. Примером неустанного действия герцог мешал их ленивому житию.

Каноник перелистал Хронику, вчитываясь в некоторые места. Затем, видя, что ученик хоть и поглядывает, как волчонок, но слушает прилежно, продолжал:

— Каролинги подкупили сеньоров из числа тех, кому Роберт прищемлял хвосты, а сами послали гонца к норманнам. На Бриссартском мосту норманны устроили засаду, и, когда Роберт столкнулся с ними, бойцы покинули своего командира… Теперь его сын Эд, он же во святом крещении Эвдус, Одо или Одон, по-разному на разных наречиях, он еще имеет какое-то — не божеское, так хоть людское право мстить! Но знай — каждая месть рождает ответную, множатся случайные жертвы, распря нарастает, как кровавый ком… А не лучше ли в один прекрасный день всем все забыть и возлюбить друг друга?

И увидел, что ученик снова замкнулся. Скрипит себе пером, а что творится в его незрелой душонке?

Что-то в нем есть ранимое, давнее… Откуда вообще канонику знать, что было с его учеником до того дня, как он, изнеможенный, постучал в его келейку? И что ему тогда все эти школярские пустяки: «Что есть зима?» — «Изгнание лета». — «Что есть лето?» — «Краса природы…» — Идите почивать, отец, — предложила Азарика.

Фортунат отказался и, приободрившись, снова взялся за перо. Однако вскоре клюнул носом, и перо, выпав, испачкало лист.

Тогда Азарика отвела его на приготовленную постель. Сама отправилась на ночлег в сени, где сушились на зиму дрова и вкусно пахло смолой. Во тьме скрипел сверчок, сон не шел, и хотелось куда-то лететь, врубая в воздух зудящее тело.

«Чтобы понять человека, — звучали слова учителя, — надо узнать его». Кто-то убил отца бастарда, потом бастард убил ее отца… Зло рождает зло, но значит ли это, что любовь рождает любовь?

Он тоже был нищим, он тоже был презренным, он и сейчас гоним и бесприютен… Быть может, надо просто взять его за руки, встретить его взгляд, который почему-то считают бешеным, и, сняв его сагум, сесть у очага с иглой…

И вскочила на своей поленнице, ударив себя в лоб. Мерзавка, да как же ты могла! Justitio! Veritas! Vendicatio! Забыла и отца, и доброго Гермольда, размякла перед улыбкой убийцы!

Долго пила из кадушки. Обнаружила, что старик забыл припрятать Хронику, ахнула. Высекла огонь, вздула лучину, нашла тайник. Прежде чем захлопнуть рукопись, прочла на недописанной странице:

«Мир непривычен людям так же, как в другие времена им непривычна война. Никто не дивится при слухах об убийстве, никто не горюет при вести о грабежах. Земледелец не хочет пахать, говорит: „Зачем? Чтобы пришел кто-нибудь и урожай присвоил?“ Мать не хочет рожать дочерей: „Зачем? Чтобы они достались супостату?“ Нет короля, а есть королишка. Нет страны, а есть вертеп безначалия».

И на полях приписка старческой мелкой скорописью: «Боже, просвети мою скудную голову!»