Между тем длинный переход в полном походном снаряжении утомил даже самых выносливых. У многих на ногах вскочили волдыри. Некоторые федераты сняли сапоги и с облегчением шлепали босыми ногами по густой дорожной пыли.
Мы шли теперь по области, населенной роялистами. Местные жители встречали нас угрюмым молчанием; не раз, обернувшись, мы ловили на себе горевшие ненавистью взгляды. Казалось, все эти люди были похожи друг на друга — все толстые, неопрятные, с бледными тупыми лицами и бесцветными, водянистыми глазами. Это были скупые, жадные и недоверчивые люди. Ни один из них не улыбнулся нам, ни разу мы не слышали смеха, никто не предложил нам глотка вина. Напротив, они с нескрываемой злобой провожали нас глазами и за спиной показывали нам кулаки.
Все в этой местности было таким же суровым и неприветливым, как сами жители: и хижины с почерневшими от времени крышами, и унылые, без единого деревца, поля, засеянные однообразными рядами свеклы, гороха и бобов, и серое небо, и даже солнце, окутанное туманной дымкой, как покойник саваном.
Поэтому и наш отряд хранил угрюмое молчание. Часы проходили за часами, но не слышно было ни песен, ни разговоров. Чтобы ободрить федератов, командир батальона майор Муассон и капитан Гарнье стали ходить по рядам; они говорили, что несчастья народа кончатся навеки, как только мы придем в Париж и захватим королевский замок.
— До Парижа осталось не больше девяти дневных переходов, — утешали они нас. — В столице вас ждет обильная пища и отдых. Мы сделаем всех людей свободными, мы отдадим весь хлеб тем, кто его сеял, все плоды тем, кто возделывал сады, все стада тем, кто их пасет!
Я не нуждался в этих ободряющих словах. Я шел бы вперед, даже если бы вместо хлеба меня ждали камни; я готов был ступать босыми ногами по битому стеклу, питаться крапивой и шиповником, и это не помешало бы мне тянуть, тянуть свою пушку с неослабевающим упорством и силой.
Мне больно было слышать, как старые федераты, бородачи, оставившие там, в Марселе, Арле или Гарбе, жен и детей, время от времени перешептывались:
— Как знать, чем все это кончится?.. Не думали мы, что до Парижа так далеко… Национальная гвардия будет против нас — все парижане за короля! Ходят слухи о том, что они решили не пускать нас в Париж — нам предложат стать лагерем за стенами города… Вот увидите, окажется, что мы напрасно тащились на край света!
Правда, такие речи произносились вполголоса, точно говорившие сами стеснялись их. Но у меня сердце сжималось от боли всякий раз, как я слышал подобные слова. Тогда, чтобы подбодрить товарищей, я во весь голос затягивал «Марсельезу». И внезапно весь батальон оживлялся, лица веселели, люди шагали бодрей. Но ненадолго…
Бесконечная, как голодный день, дорога не располагала к смеху и веселью. Мы проходили по улицам унылых городков и безрадостных селений, жители которых боялись и ненавидели нас. Они не предлагали нам даже стакана воды. Да какая там вода! Если бы взгляды могли убивать, ни один из нас не ушел бы живым!
Поднять упавший дух батальона могло только какое-нибудь из ряда вон выходящее событие.
Макон, Турню, Шалон остались позади. Мы прошли через Отен, встреченные гробовым молчанием. Проклятая страна аристократов!
Солнце склонялось к западу. Было уже около пяти часов пополудни.
Я продолжал бессменно тянуть за ремень свою пушку. Грустный и озабоченный Воклер шагал рядом со мной.
— Знаешь, Паскале, — сказал он вдруг, — меня беспокоит, что нас до сих пор не догнала почтовая карета из Авиньона. Не случилось ли с ней несчастье? Мне не терпится увидеть Лазули и моего славного Кларе! Ведь, правда, они тебе сказали, что выедут из Авиньона с первой же почтовой каретой?
— Да. Лазули говорила, что она догонит нас в пути.
— Почтовики исправно платят подать разбойничьим шайкам на большой дороге, так что те не причинят никакого вреда почтовым каретам. Но есть еще королевские карабинеры, — это разбойники почище дорожных, хоть они и носят мундир регулярной армии! Если с Лазули и Кларе не приключилось какой-нибудь беды, самое позднее завтра они догонят нас в Сольё. Мы там заночуем, ведь тамошние жители добрые патриоты…
Воклер хотел еще что-то добавить, как вдруг слева от нас, на расстоянии двух мушкетных выстрелов, послышались крики: «Помогите, помогите!» Голоса доносились из хижины, соломенная крыша которой как будто вросла прямо в землю.
В ту же секунду человек десять наших товарищей по батальону стремглав бросились вниз по откосу дороги и, перебежав засеянное свекловицей поле, ворвались в хижину. Крики, плач и жалобы стихли, и вскоре из дверей хижины вышли наши товарищи. Они волокли за собой толстого, как пивная бочка, монаха-капуцина, с красным, заплывшим жиром одутловатым лицом, и трех тощих желтолицых полицейских. За ними из хижины вышли старый крестьянин с женой, высохшие и сморщенные, как сушеная винная ягода, и целый выводок ребятишек, истощенных, худых, нечесанных и грязных, — точь в точь таких, каким был я сам в Гарди.
— Что значит этот шум? — строго спросил майор Муассон.
Его суровый взор был устремлен на монаха и трех полицейских, стоявших в кольце федератов.
— Это значит, — ответил Марган, никогда не лезший за словом в карман, — что эта пивная бочка, этот лопающийся от жира окорок, привел с собой трех полицейских, чтобы сначала отнять все имущество у бедного крестьянина, а затем засадить его в тюрьму за то, что он не уплатил подати за домашнюю птицу!
— Как! Здесь еще существуют подати? — вскричал долговязый Сама́.— Разве они не уничтожены «Декларацией прав человека»? Кто смеет здесь отстаивать этот гнусный закон тиранов?
И, обращаясь к монаху, он продолжал:
— Разве мы не во Франции? Что ж ты молчишь, кровосос, пиявка ты этакая?
Долговязый Сама́ задыхался от возмущения. Видя, что капуцин не собирается отвечать, он повернулся лицом к майору и закричал:
— Эти грабители взяли в стойле последнюю коровенку у бедняка и хотели увести ее с собой!
— Позор! — закричали все мы. — Позор! Проклятые живодеры!
Уже несколько федератов подбежали к пленникам, чтобы расправиться с ними. Но майор поднял кверху руку и приказал нам замолчать. Все замерли на месте. Тогда он заговорил:
— Действительно, странно, что в революционной Франции могут твориться такие дела! Эти четыре врага народа должны быть сурово наказаны: они впрягутся в постромки нашей походной кузни и потащат ее до самого Парижа. А ты, Марган, сядешь на облучок и будешь подгонять их кнутом, если они не проявят достаточного усердия!
При этих словах монах молитвенно сложил руки на животе и перекрестился. Но Маргана это нисколько не смутило. Он проворно одел на капуцина упряжь, в то время как другие федераты проделали то же самое с тремя полицейскими.
Капуцин был впряжен коренником, трое полицейских — пристяжными. Марган живо взобрался на облучок, и батальон снова выстроился в ряды.
Рран-рран-рран! — запели барабаны.
Батальон быстрым шагом тронулся в путь.
Последние ряды федератов уже скрылись в клубах пыли, а старик-крестьянин, его жена и детишки все еще стояли на краю дороги, растерянные и ошеломленные, не зная, что им делать — плакать или смеяться…
В сумерки мы, наконец, добрались до городка Сольё. За последние шесть дней пути мы не встретили ни одного человека, который дружески улыбнулся бы нам или сказал доброе слово. Все эти дни мы спали на голой земле, в оврагах, на опушках лесов. Мы утоляли жажду речной водой, иногда водой из луж, реже — колодезной, но никто нам не поднес даже глотка вина. Мы ели только сухой хлеб с чесноком и шли большую часть дороги босиком, чтобы не сносить обуви. Прошло уже двадцать пять дней с тех пор, как батальон выступил из Марселя! Все федераты обросли бородами, пыльными и всклокоченными, и только мое детское лицо было по-прежнему гладким, как яичная скорлупа. Признаюсь, меня это немало огорчало.
Мы приближались к местам, где жили добрые патриоты. Батальон ждали торжественные встречи, наш приход был всенародным праздником. Но на мою долю не оставалось ни крупинки славы: в глазах всех я был только приставшим к батальону мальчишкой, а не настоящим федератом. Я загорел, запылился, почернел на солнце, как все мои товарищи, но, увы, у меня не было лохматой черной бороды… Я дошел до того, что стал завидовать Маргану, лицо которого было изрыто оспой…
Вдруг меня осенила идея. Пока трех полицейских и капуцина впрягали в телегу с походной кузней, я успел наполнить карманы ежевикой. Раз, два! — я раздавил несколько спелых ягод под носом, на щеках, на подбородке. Все лицо у меня стало грязно-черным. Ура! Борода готова! Веселый и довольный, я возвратился в ряды. Первым меня увидел Воклер. Сначала он не узнал меня. Затем вместе со всем отрядом стал потешаться над моей ребяческой выходкой.
Мы подошли к Сольё. Все жители городка высыпали нам навстречу с факелами, барабанами и рожками. Над толпой стоял многоголосый крик:
— Да здравствуют марсельцы! Да здравствует нация! Смерть тирану!
Вот это были настоящие патриоты! С молоком матери всасывали они ненависть к угнетателям. Они помнили — старые и малые, мужчины и женщины — все обиды, несправедливости и притеснения, которые им пришлось вынести от короля и духовенства. И они знали, что настал час возмездия!
Все колокола городка били набат. Клуб местных патриотов разжег огромный приветственный костер на площади перед церковью св. Сатурнина.
Нас ждал обильный и вкусный ужин: жареная говядина и вино — вволю того и другого.
Жалко было только, что мы с трудом понимали этих добрых людей: они говорили на северо-французском языке, в котором сам черт себе ногу сломит. Но зато, когда мы запели: «К оружию, граждане!», все они, как один человек, упали на колени, и на большой церковной площади воцарилась благоговейная тишина. Жарко разгоревшийся костер озарял кровавыми отблесками мужественные лица и отбрасывал на ветхую стену храма св. Сатурнина исполинские тени.
Я стоял, как завороженный, не в силах оторвать глаз от этого величественного зрелища, когда ко мне подошел Воклер.
Он потянул меня за рукав и, отведя в сторону, тихо сказал:
— Пойдем на почту: карета из Авиньона должна прийти этой ночью. Мы встретим Лазули и Кларе.
Мы молча зашагали по тихим уличкам маленького города. Путь был недлинный, и вскоре, выйдя на парижскую дорогу, мы увидели фонари почтового двора.
По огромной площадке почтовой станции бродили взад и вперед кучера и конюхи, освещая себе дорогу ручными фонариками. Одни запрягали, другие распрягали лошадей, третьи нагружали телеги кладью, четвертые смазывали колеса карет, чинили упряжь, меняли чеки в оси, исправляли прочие мелкие дорожные поломки.
Мы прошли мимо просторных темных конюшен, из глубины которых доносился теплый запах конского пота, смешанный с запахом свежего сена. Лошади и мулы, громко чавкая, жевали вкусный овес.
— Видишь! — воскликнул вдруг Воклер. — Авиньонская карета прибыла! Вот она.
Мы прибавили шагу, почти побежали.
Я также узнал теперь этот красивый экипаж с высоким кузовом, выкрашенным в желтый и зеленый цвета.
Карета была пуста.
Только чей-то забытый на скамейке щенок жалобно заскулил, когда мы заглянули внутрь.
Мы бегом бросились к харчевые. В просторной кухне, ярко освещенной огнем очага, где жарились куры, утки, куски мяса на вертеле, сновали взад и вперед служанки с подносами, заставленными тарелками со всякими яствами и кружками с вином. Никто не обратил на нас внимания. Мы миновали кухню и вошли в общий зал, где за столами сидели кучера и путешественники. Прежде чем мы успели оглянуться, Лазули уже повисла на шее у Воклера и горячо его поцеловала:
— Дорогой мой Воклер! Как я соскучилась по тебе! Посмотри на нашего Кларе — он спит там в углу на скамейке. Пойдем, разбудим его. Он все эти дни только о тебе и говорил!
И она потащила за собой растроганного Воклера. Я последовал за ними, удивленный и огорченный тем, что Лазули не только не поцеловала меня, но как будто и вовсе не заметила.
Маленький Кларе спал на скамейке, укрытый косынкой. Лазули взяла его на руки, встряхнула и, поставив на ноги, воскликнула:
— Проснись, Кларе! Красавчик мой, проснись! Твой отец пришел!
Но малютка не в силах был открыть глазки. Головка его склонилась на плечо, и он продолжал спать стоя…
— Проснись, Кларе! Проснись!
Отец в свою очередь взял его на руки, подкинул к потолку, целовал его, щекоча ему шею колючей бородой, называл его ласковыми именами. Только тогда мальчик начал просыпаться. Он открыл глазки, но яркий свет тотчас же заставил его снова плотно закрыть их рукой. Однако, голос отца дошел, наконец, до его сознания, и, улыбаясь, малютка обвил руки вокруг шеи Воклера и прижался к нему. Но на меня он даже не посмотрел.
Воклер, повернувшись вместе с Кларе ко мне, сказал сыну:
— Что ж ты не здороваешься с Паскале? Поцелуй его, Кларе!
Но Кларе с плачем испуганно откинулся назад.
— Так это Паскале? — вскричала Лазули, заливаясь смехом и хлопая в ладоши. — Бог ты мой, что это с ним приключилось? Где это ты так вывалялся в грязи, дружок? Что у тебя на щеках? Ох, проказник! Какой он черный!
Только теперь я вспомнил, что лицо у меня все еще вымазано ежевикой. Застыдившись своего ребячества, я бегом бросился на кухню, окунулся с головой в ведро воды и яростно стал тереть себе лоб, щеки, подборок, шею, чуть не сдирая кожу.
Приведя себя в порядок, я быстро-быстро побежал обратно. На этот раз Кларе и Лазули охотно обняли и поцеловали меня.
Кучер авиньонской кареты, задав корму своим лошадям, сел за соседний стол и с волчьим аппетитом начал уплетать кушанье за кушаньем, а Лазули тем временем рассказала Воклеру и мне все, что произошло в Авиньоне после нашего отъезда, и свои дорожные приключения.
— Вам ни в жизнь не угадать, — сказала она, — кто едет с нами в Париж! Неприятное соседство, что и говорить… Разумеется, за всю дорогу я и слова с ней не вымолвила.
— Кто же это может быть? — спросил Воклер.
— Это известная рыночная торговка Жакарас. Говорят, что она служила шпионкой у папского легата, да и другие темные дела за ней водятся. Конечно, мне нет до нее никакого дела, но все-таки неприятно… Да, вот еще что: она везет с собой девушку лет пятнадцати, такую славненькую и милую, что и передать невозможно. Сердце обливается кровью при виде того, как вздрагивает эта бедняжка каждый раз, когда Жакарас обращается к ней! Бедная девушка! Зачем эта ведьма везет ее с собой? В этом есть что-то странное и нечистое… Только что именно, я пока понять не могу!
— И я так думаю, что здесь дело нечисто! — сказал кучер, поворачиваясь к нам лицом и понижая голос почти до шепота. — Что эта женщина хочет сделать с бедняжкой? Мне кажется, девушка предчувствует, что ее ждет какое-то несчастье… Я забыл, как ее зовут, хотя в Авиньоне перед отъездом мне называли ее имя…
Посмотрев на часы, кучер вдруг спохватился и вскочил из-за стола.
— Ох, как поздно! Не забывайте, что через полчаса мы отправляемся, — сказал он.
И, переваливаясь с ноги на ногу, грузный и неуклюжий, как медведь, кучер отправился на конюшню задать последнюю порцию овса своим лошадям.
— Всего полчаса! — воскликнул Воклер. — Слушай внимательно, Лазули, и постарайся не забыть то, что я тебе скажу: сейчас же по прибытии в Париж, ты должна пойти к моему бывшему хозяину, столяру Планшо. Он живет в глубине тупика, на улице Сент-Антуан, в двух шагах от площади Бастилии, где остановится почтовая карета. Спросишь кучера или первого встречного, там всякий знает переулок Гемене. Ты скажешь Планшо: «Я жена Воклера, столяра, который проработал у вас год: он скоро прибудет в Париж с батальоном марсельцев, а меня он послал вперед, чтобы снять комнату, которую он занимал, работая у вас…» Ты увидишь, старик Планшо очень обрадуется тебе и с удовольствием предоставит помещение и все, что нужно для хозяйства. Ты у него будешь жить, как дома. Если с нами случится какая беда, лучше находиться среди друзей, чем на нарах в казарме или на госпитальной койке. Запомни только адрес Планшо — это самое важное: переулок Гемене. Повтори-ка: переулок Гемене.
— Гемене, переулок Гемене, в двух шагах от площади Бастилии, — сказала Лазули смеясь. — Этого-то я не забуду. Боюсь только, что парижане не поймут моего авиньонского говора… Да не беда, буду вытягивать губы трубочкой и произносить каждое слово раздельно.
— Да, скажи мне, достаточно ли у тебя денег, Лазули? — спросил Воклер.
— Не беспокойся, хватит, я распродала все наше имущество перед выездом из Авиньона, и денег у меня больше, чем нужно.
Взяв руку Воклера, она положила ее на свой корсаж и тихо добавила:
— Чувствуешь? Я зашила монеты в подкладку корсажа. Кучер, правда, клялся, что он платит дань всем разбойничьим бандам по дороге в Париж, но я решила на всякий случай принять свои меры предосторожности…
— Ты у меня умница, жена!
И Воклер склонился, чтобы поцеловать ее. Но вдруг он резко выпрямился и насторожился:
— Что такое? Барабаны бьют сбор! Набат! Что-то случилось! Паскале, бери свое ружье. До свиданья, Лазули! Счастливого пути! Кларе, мой маленький Кларе!..
Воклер поднял ребенка на руки и, прижав его к груди, крепко поцеловал. Непрошенная слеза стекла по его загорелой щеке.
Я схватил свое ружье, саблю, ранец и, путаясь в них, наспех поцеловался с Лазули и Кларе.
Барабаны били все громче, набат отчаянно гудел. Нужно было спешить. Воклер, в последний раз целуя жену и сына, на прощание еще раз напомнил:
— Лазули, как только приедешь в Париж, тотчас же иди к столяру Планшо. Переулок Гемене. Смотри же, не забывай!
Выходя из харчевни, уже в дверях, я услышал хриплый голос Жакарас, кричавший из глубины зала:
— Эй, служанка! Подай-ка нам еще кружку вина!
— Чтоб ты подавилась этим вином! — буркнула служанка, наполняя из бочки кружку.