Bambini di Praga 1947

Грабал Богумил

Романс

 

 

1

Гастон Кошилка уже довольно долго стоял перед освещенным «Лучом». В который раз глянув на свое отражение в витрине, молодой человек вновь убедился в том, что и так знал уже давно: сам себе он совершенно не нравится, потому что внешность у него абсолютно заурядная, а после кино он выглядит еще хуже, чем до него. В витрине отражалось его лицо, и не приходилось сомневаться в том, что с такой фигурой нельзя быть тем, кем бы ему хотелось. Фанфан-Тюльпаном.

Когда же он снова поистязал себя собственным отражением в застекленных дверях «Луча», там появилась цыганка, она повернула дверную ручку и вышла на Главный проспект, неся в руке полбуханки хлеба. Гастон удивился тому, какое на ней было платье. Оно состояло из двух пришпиленных друг к дружке булавками фартуков, так что, пока она стояла на бровке тротуара и смотрела по сторонам, чтобы не попасть под трамвай или машину, Гастон никак не мог разобрать, где у нее спина, а где худая грудь. Вытерев пот со лба, он сказал:

— Вот тебе и на!

Цыганка обернулась, выпучила на него глаза с огромными белками и выпятила накрашенные губы… попробовала что-то сказать, но ей изменил голос. Вихляющей дикарской походкой она перешла Главный проспект; в ладони, обращенной к небесам, белела, соседствуя с черными волосами, половинка буханки, и ее белая корка прочерчивала в темнеющем вечернем воздухе цыганкин путь. Цыганка остановилась перед освещенной витриной «Тепа», изогнулась, подбоченившись, и принялась стрелять глазом в сторону Гастона.

Он набрался храбрости и подошел к ней.

— Дай покурить, — попросила она.

И протянула к нему растопыренные указательный и средний пальцы.

Он вложил между ними сигарету и, поднося спичку, произнес светски:

— А у тебя волосы хорошо пахнут.

— А у тебя руки дрожат, — ответила девушка.

— Работа тяжелая, — подмигнул он.

— Какая?

— Я помощник водопроводчика, — зарделся Гастон.

— Вот это да! А сколько стоит вон та кофточка? — поинтересовалась она глубоким альтом.

— Какая? Та?

— Нет, вон та, розовая.

— Сорок пять крон.

— Ну так слушай. Ты покупаешь мне эту кофточку. Я отношу к сестре хлеб, и мы с тобой куда-нибудь идем. Соглашайся, не пожалеешь, — посулила она и затянулась так, что щеки у нее ввалились — а глаза сверкнули.

— О чем не пожалею? — перепугался молодой человек.

— Там увидишь. Сначала купи, а потом увидишь. Я тебя любить буду, вот те крест, — сказала она, воздев в клятве пальцы с сигаретой.

— За кофточку? — поразился он.

— За кофточку.

— Но тут уже закрыто!

— Неважно, ты мне, главное, лавэ дай, и я ее завтра сама куплю.

— Лавэ?

— Лавэ, — она отбросила окурок и потерла пальцем о палец.

— Ах, вот ты о чем? Лавэ! — понял Гастон. — Дам я тебе эти деньги, честное слово!

— Вот те крест, что сама Дева Мария придет пугать тебя ночью, если ты мне их не дашь, придет, как пить дать! — пригрозила она и стала вдруг серьезной, и у нее не было ни единой морщинки, и она смотрела Гастону прямо в глаза, а у самой глазищи были в пол-лица, как у Лоллобриджиды. И ни с того ни с сего она, точно сделав важное открытие, заявила Гастону:

— У тебя вот такие глаза!

И из большого и указательного пальца она сделала букву «О» и поднесла это колечко к собственному глазу.

— А твои похожи на два колодца.

— Точно, на два колодца, — совсем не удивилась она, — у цыганок, пока они молодые, вообще все красивое. А я молодая! — сказала она и опять растопырила пальцы.

Гастон бережно вложил в них сигарету. Потом закурил сам. Минуту-другую он, расправив плечи, смотрел в стекло витрины, а затем смело взглянул на толпы, валившие по Главному проспекту, люди оглядывались на него, и он, Гастон Кошилка, захотел вдруг, чтобы все его знакомые парни и девушки и вдобавок все его родные вышли сейчас на Главный проспект и увидели его, увидели, как он стоит совсем рядом с красавицей-цыганкой, смотрит ей в глаза и курит… а вот он уже шагает с ней бок о бок, и цыганка, хотя и обута в совершенно дырявые башмаки, идет мелкими шажками, как благородная дама.

— Хорошо-то как, — сказал он и подпрыгнул.

— Что хорошо?

— Все хорошо! — воскликнул он и сжал ее локоть, потому что заметил шедшую им навстречу соседку с покупками.

— Доброго вечера вам, пани Фундерова! — поздоровался Гастон на всякий случай, чтобы быть уверенным, что соседка их заметит.

А пани Фундерова, которая поставила на тротуар сумку, уже посылала молодому человеку взгляды и, увидев, как Гастон поддерживает девушку под локоток, не удержалась и воскликнула:

— Мать бы пожалел!

Но тут цыганка свернула с Главного проспекта на улочку, ведущую к реке… она по-прежнему курила, словно бы вздыхая. А улочка была тихая и разбитая и обещала, что на ней может приключиться все что угодно. Высокий газовый фонарь стоял перед полуразвалившимся строением, напоминавшим тирольский домик. На второй этаж вели едва сейчас различимые деревянные ступени. Ветхие перила с одной стороны обрушились и повисли, как приставная лесенка.

Светилась белая корка хлебной буханки, и цыганка ломала эту корочку и ела, и куски этой белой корки сияли, как белки ее арабских глаз.

— Знаешь, а однажды, — доверительно шепнул Гастон, — я стоял вот здесь, и было мне плоховато. Да еще дождь лупил, ну прямо ливень. И вот здесь, при свете этого самого газового фонаря, танцевали и пели трое цыганских пацанов, и вода с них лила просто ручьями… а они все равно пели и пели это свое «гра-гра» и «гло-гло», и то натягивали, то стягивали с себя свой танец… и лило как из ведра, и мне вдруг из-за этих мальчишек как-то полегчало на душе.

— Это пацанята моей сестры, — отозвалась она и поставила свою туфлю на первую ступеньку, — пойдешь со мной наверх?

— Еще бы… а как же твоя сестра?

— Она с детьми уехала хмель собирать.

— Тогда кому же ты несешь этот хлеб?

— Брату, но он уже все равно на работе, — сказала она и побежала вверх по лестнице, а потом остановилась и посоветовала Гастону: — Стой! Там ступеньки нет… так, и на эту ступеньку тоже лучше не наступать! — И Гастон ухватился за перила, которые тут же с грохотом свалились во двор. Вскарабкавшись наверх, он увидел, что в крыше зияет дыра, через которую видны звезды. А цыганка радовалась, и прыгала, и слышно было, как рушатся и сыплются вниз куски деревянного пола. Она взяла Гастона за руку и пнула дверь, которая принялась заунывно жаловаться. Потом они миновали темный коридор, и, когда она отворила еще одну дверь и ступила внутрь, Гастон всплеснул руками.

— Вот тебе и на! — воскликнул он.

В одном из двух окон сиял газовый фонарь, выраставший из тротуара и отбрасывавший косую полосу света на пол большой пустой комнаты, и свет фонаря преломлялся в зеркале, которое лежало на подоконнике, отражаясь серебряным прямоугольником на потолке, и этот прямоугольник непрерывно сыпал вниз блестки нежного и ласкового света, который зазывал в игру все до единой подвески венецианской люстры, свисавшей с потолка и искрившейся, как ювелирная лавка. Потолок комнаты был выгнутым и с ребрами, как в храме, и потому напоминал белый зонт о четырех спицах.

— Где вы эту люстру… ну… того?.. — спросил Гастон.

— Сперли что ли? — громко отозвалась она и изобразила рукой какой-то воровской жест.

— Ну да… сперли… — согласился он.

— Пускай помрут мои дети, — она, внезапно распетушившись, положила хлеб на подоконник второго окна, — если мы не купили эту люстру на базаре. Сестра вообще-то хотела кухню обставить, но взяла и купила вот это зеркало, — выкрикивая эти слова, цыганка бежала вдоль стены, по которой тянулось длинное и широкое — от пола до потолка — зеркало.

И Гастон повернулся, и венецианская люстра опять отразилась в зеркале, сея вокруг себя сияние, как новогодняя елка.

— Мы тебе не какие-нибудь обычные цыгане, — сказала цыганка и встала в исходную балетную позицию, — наш дедушка был цыганский барон! Он носил сюртук и ходил с бамбуковой палкой, и одна моя сестра всегда открывала перед ним дверь, а вторая, если хочешь знать, начищала ему башмаки! — Тут она горделиво вскинула голову, но немедленно раскашлялась.

— Ладно-ладно… А чего это ты такая простуженная?

— Мы, цыгане, всегда такие. Когда мы один раз были в театре, там играли «Кармен», и эта самая Кармен пела так, как будто тоже была простуженная.

— А ты где работаешь?

— Я-то? — вздохнула цыганка. — Да там же, где ночую, на кирпичном заводе. Я там убираюсь и еду готовлю. — И цыганка взяла газету, подошла к окну и принялась читать ее при свете уличного фонаря.

Гастон пощупал свое зеркальное отражение; из головы у него росла люстра венецианского стекла, которая искрилась бриллиантовыми подвесками, словно разбрызгивающий водяную пыль фонтан, а в зеркале, кроме него, отражалась еще и цыганка, сидевшая на подоконнике и читавшая белую газету… и вдруг он представил себе, что было бы, увидь его сейчас кто-нибудь из знакомых парней или девчонок: обзавидовались бы и обревновались, и тогда он раскинул руки, закружился по комнате и блаженно вскрикнул.

— Послушай, чех, — соскочила цыганка с окна, — дай мне сорок крон, не пожалеешь. Мы, цыганки, чистенькие. — И в доказательство задрала оба сколотые друг с дружкой фартука и отразилась в зеркале, где засветились ее белые трусики.

— Ну, давай деньги! — воскликнула она и прижалась к нему.

Гастон обнял ее в точности так, как видел в кино, погладил по выступающим лопаткам — и опомнился:

— Еще чего! Тридцать пять — и вот ни настолечко больше!

И он показал самый краешек ногтя.

— Ладно, пускай тридцать пять, но тогда чтобы сразу!

— Нет, потом. Ты же сама сказала — «увидишь». Вот когда увижу, тогда и дам.

— Вот… все вы одинаковые. Сначала наобещаете девушке, а потом… под зад коленкой.

— Я не такой! — Гастон ткнул себя в грудь и словно бы стал выше ростом. — Я, как чего пообещаю, обязательно делаю.

— Ладно, ладно, — хрипло говорила цыганка. — Хоть покажи лавэ-то! — И она, подняв на него взгляд, принялась выводить пальцем узоры на его груди.

— А зачем? Я же дал тебе слово… а вот тебе и моя рука.

— Слово и рука! Лучше бы лавэ! Я так хочу ту кофточку… — она взяла его руку и положила на свою грудь. — Ты только подумай, как бы она мне пошла! — Цыганка обхватила его обеими руками и сцепила их у него на затылке. Он залез в нагрудный карман и осторожно, боясь вытащить сотню, извлек пятьдесят крон.

— У тебя есть лавэ! — возликовала она, и привстала на цыпочки, и прижалась своим лбом к его лбу, и повернула голову так, что уголки их глаз соприкоснулись, а потом она начала мотать головой, и их глаза прижимались друг к другу… наконец она щекотнула его ресницы своими и закричала: — Есть! Есть! Пойдем? Или прямо здесь?

— Нет, — он сглотнул слюну и вытащил из уголка рта длинный волос, — не здесь. Мамы сейчас дома нет, так что мы пойдем к нам, сварим кофе, заведем джаз и… — Он не договорил.

Цыганка целовала его, и каждый ее поцелуй отдавал горьким миндалем, и Гастон одним глазом смотрел в зеркало, и зеркало это было киноэкраном. А в другой глаз накрашенные губы кричали ему:

— До чего же здорово! Никого нет дома, только мы, кофе и джаз!

Он обнял ее, сверился с зеркалом и сказал:

— Ты очаровательна, Джулия!

— Никакая я тебе не Джулия. А деньги дашь?

— На, бери свои деньги.

И он, не отводя взгляда от киноэкрана в зеркале, протянул девушке банкноту.

Она взяла ее, поплевала, аккуратно сложила ввосьмеро, задрала фартук и засунула под резинку белых трусов.

Гастон, околдованный белой хлебной коркой, белой газетой, белыми трусиками и белым светом фонаря, отбрасываемым зеркалом на потолок, обнял цыганку, поцеловал ее, а потом проехался рукой по ее боку, как это делал Жерар Филип. И почувствовал, что цыганка ладонью охраняет купюру под резинкой.

Они вышли в коридор, где сквозь крышу просвечивали звезды, и Гастон засмеялся, сказав:

— Вот тебе и на!

И добавил:

— Моя тетка говорит, что цыгане, если их в комнате меньше пятнадцати, чувствуют себя одинокими. Это правда?

 

2

Комнату освещали зеленый глазок радиоприемника и рассеянный свет его же задней стенки. Там, откуда лилась музыка, печалился джаз, а чуть поближе, возле микрофонов, хрипел Армстронг. Сейчас он, кажется, держал свою трубу на колене, а его сиплый голос скорее мурлыкал, чем пел, будто бы он после десятой порции грога рассказывал что-то о делах, которые случились давным-давно…

— Ты, — сказала цыганка с холодной перины, — ты, морковочка, покурить дай!

— Сигареты на стуле, спички тоже, — ответил Гастон.

А Луи Армстронг перестал петь… теперь он взял трубу своими черными лапами, взял ее салфеткой, как берут бутылку шампанского, и продолжил рвать душу мелодией о девушке с черничными волосами, и вид у него при этом был такой, будто то ли печень у него прихватило, то ли его заставляют есть битое стекло.

— Постель мне не сожги! — предостерег Гастон.

— Не сожгу. А если и да, что с того? Слушай, этот мужик поет так, как я говорю.

— Он тоже черный, как и ты. А пепел за кровать стряхивай.

— Ой, морковочка, ну пойди сюда!

— Свет зажечь?

— Не надо, в темноте люди красивее… и вообще…

— Что значит «вообще»? — взвился Гастон. — Ты ведь даже не захотела, чтобы я эти твои фартуки расстегнул! Я вон булавкой укололся!. А ты тут со своим «вообще»!

— Что я виновата, что мне все время кажется, будто ты меня выгонишь?

— А надо бы…

— Морковочка, иди ко мне, — пробасила она с кровати, — оставь меня тут ночевать… знаешь, когда мы, цыганки, с кем-нибудь переспим, мы сразу в него влюбляемся.

— Постель не сожги!

Она как можно выше подняла руку с зажатым в ней угольком тлеющей сигареты.

— Да не бойся ты! Слушай, я ведь теперь только о тебе думаю. Ну пожалуйста, оставь меня на ночь, ну оставь, не пожалеешь!

— Мне с утра на работу.

— Так ты думаешь, я тебя обворую?

— Не то что думаю, но…

— С тебя станется! Все вы тут хороши! Думаешь, я не знаю, что как раз в этот дом ходила наша Илонка? И что она из-за тебя вены себе резала?

— Резала? Да, резала! — Гастон вскочил было, но тут же уселся на место. — Но не из-за меня. Это у соседей было, с ней Франта гулял. Да куда ты сигарету-то дела?

— Ха-ха, вот дурачок! Где твои глаза были? Я вот в этом ящике ее загасила. Говорю тебе, наши все равно выследят Франту и отомстят ему, вот как пить дать отомстят!

— Да не ёрзай ты так, кровать расшатаешь.

— Ты чего себе вообразил, чех, а? Ты думаешь, я кто? Я ведь не нищая девушка. У меня две перины есть и занавески на два окна. А мой дедушка был барон и ходил с бамбуковой палкой и в синем сюртуке. Между прочим мои занавески очень бы сюда подошли!

— Может быть, но ты ответь, почему ты не хотела, чтобы я эти твои фартуки расшпилил, а? И зачем я руки должен был тебе на шею закидывать и не убирать их оттуда, вот ответь, почему?

— Тебе сказать, почему, да? Потому что я думала, ты можешь… ну… это… — И она изобразила рукой быстрое движение вора.

— Украсть твои пятьдесят крон? — Он опять подскочил. — Ну, ладно, а фартуки?

— Приходится быть осторожной… морковочка, ну иди же сюда, сядь ко мне, сядь на кровать, послушай, а давай начнем новую жизнь?

— Такого я еще ни разу не пробовал…

— Это легко, я тебя научу. Мы начнем жить вместе, а если тебе разонравится, ты сможешь меня прогнать. Но только не сразу. Я умею готовить, убирать, я бы тебе все стирала, зашивала, еду бы приносила. И дала бы тебе все на мне расшпилить. Только чтоб не смел у меня за другими бегать!

— Да я и не бегаю.

— Вот и хорошо. А то бы я сразу об этом пронюхала и бросилась во Влтаву. А вот если бы мы пошли с тобой на танцы и там меня пригласили бы потанцевать, ты бы что сделал?

— А что же тут сделаешь?

— Значит, ты разрешил бы мне танцевать с другим?! — Возмущение вихрем смело ее с кровати.

— Ноги отряхни, прежде чем в постель лезть, они у тебя и без того грязные, — напомнил он.

— Правильно, — провела она ладонями по ступням, — в семье так и надо. И все-таки неужели ты пустил бы меня танцевать с другим? — громко завопила она, а когда он зевнул, демонстрируя явное непонимание, пояснила: — Даже не дал бы мне пару раз по морде? — И улеглась на остывшую перину. Гастон закрыл глаза; сжал обеими руками виски… он опять увидел свое лицо в самом начале этого вечера — в витрине «Луча», потом увидел себя в зеркале, вспомнил, как добра была к нему эта цыганская девушка, как уже тут, в постели, она сперва перепугалась, а потом застеснялась, не зная, что надо делать… И таким вот образом все взвесив, он сказал наконец: — Ух, и задал бы я тебе трепку, мало бы не показалось!

— Я знала, знала! Ты меня все-таки любишь! — возликовала цыганка.

И она, взметнувшись, перевернулась на живот и замолотила босыми ногами по постели.

— Но я нелюдим по натуре, — сказал он.

— И правильно, — похвалила она, — так и надо. Знаешь, морковочка, вот если бы мы с тобой были вдвоем дома, то я бы так себя вела, как будто меня вовсе нет. Цыганки умеют быть тихими, когда их мужчина этого хочет.

— Но потом же дети пойдут, знаешь, как это бывает. Хлопот не оберешься.

— Да какие там хлопоты! У меня уже есть девочка, ее Маргиткой зовут.

— Жалко. Я всегда хотел иметь детей-блондинов.

— Так они и будут блондинами. Маргитка светленькая. Она у меня от блондина, чеха… но он потом сильно пить начал, и я его выгнала. Ах, какая же она красавица!

— Предположим. Ну, а где бы она тут спала? — Он почесался.

— Да там же, где я когда-то. Будет спать в ящике от тахты или в комоде. И потом, Маргитке-то уже почти три года, она и за сигаретами сбегать сможет, и за пивом, и тапочки тебе будет приносить. Какой ширины тут окна?

— Метр двадцать.

Она опять, резко крутанувшись, улеглась на спину и сказала радостно:

— Вот повезло-то! Ровно такой ширины, как мои занавески! Здорово же они комнату украсят. И вот еще что… — Она села, свесив ноги с кровати, и задрала фартук. — Здесь пятьдесят крон. На первое время нам хватит. — И из-под резинки своих белых трусиков она вынула сложенную в восемь раз купюру и положила ее на столик, освещенный зеленым радиоглазком.

— Сколько тебе лет? — спросил он.

— Восемнадцать. Я еще десять лет красивой буду. А тебе сколько?

— Двадцать три.

— Это самый лучший возраст. Ты у меня еще пятнадцать лет красавчиком останешься. Но если бы я пошла танцевать с другим, ты бы меня отделал?

— Отделал. Да еще как!

— Поклянись!

— Клянусь!

— Ну вот, теперь я тебе верю. Ты увидишь, на что способна цыганка, если она кого любит. Тебе все будут завидовать. Ты мой мужчина, а значит, мой хозяин, теперь ты для меня мое всё.

Голос ее звучал серьезно, и она кивала собственным словам. Гастон оглядывал комнатку, которая ему самому казалась тусклой и серой. Вспоминая о комнате с венецианской люстрой и газовым фонарем перед окном, он хотел только одного: побыстрее собрать свои вещи и навсегда убраться отсюда, чтобы поселиться в домике, который хотя и грозит вот-вот обрушиться, но зато может похвастаться потолком, сквозь который видны звезды, и тем, что по вечерам там легко читать газету при свете уличного фонаря.

— Вот только что обо всем этом скажет моя мама? — спросил он.

— Предоставь это мне. Я скажу ей: «Пани, я тоже человек». Но что если твоя мама скажет: «На цыганке ты женишься только через мой труп!» Что тогда?

— Я бы ей ответил: «Мама, ложись, и я через тебя переступлю».

Она подставила ему губы.

— А теперь по любви… — Вот какие слова она сказала.

Потом он расстегивал одну английскую булавку за другой, и руки у него дрожали, когда два эти расшпиленных фартука упали на пол, точно облачение священника…

А за их спинами лился из радиоприемника джазовый напев, три негритянки пели глубокими голосами… «О Джонни!»… три негритянки с грудными голосами, которые словно стояли на лесенке в глубоком гулком колодце, и из горла каждой рвалась на волю песня о том самом счастье несчастной счастливой любви… «О Johny, my darling…»

 

3

В зарослях перед небольшим замком запела первая птица. Потом к ней присоединились другие, и утренний воздух наполнился птичьим пением. Гастон под руку с цыганкой остановился перед витриной с кадрами из фильма. На афише сжимал шпагу Жерар Филип в распахнутой на груди рубашке.

— Вот бы денек побыть Фанфаном, всего один денечек! — поделился сокровенным Гастон.

— Этим, что ли? — показала она на картинку.

— Никакой это не «этот, что ли», это Жерар, он играет Фанфан-Тюльпана.

— И что с того? Слушай, я тебе вот что скажу. Ты помощник водопроводчика, да? И когда у людей сортир засорится, они кого зовут? Тебя. О тебе и обо мне — вот о ком надо кино снимать. Ты всегда и свой кусок хлеба заработаешь, и людям поможешь, так для чего же тебе прыгать по крышам с саблей в руке? Вот придем на кирпичный завод, сам увидишь. Да у нас каждый второй цыган — Фанфан-Тюльпан, только он кирпичи делает. А из этих кирпичей потом дома строят.

— Но Жерар — он же такой красивый!

— Красивый, красивый… — Цыганка резко потянула за уголок афиши и сорвала ее. — Когда у нас будет свадьба, я позову своих двоюродных братьев, которые уголь разгружают. Так ты разом четырех Жераров увидишь. А еще мой дедушка придет — в синем сюртуке и с бамбуковой палкой, — серьезным тоном сулила она.

Потом они шли мимо статуи Подлипного, который пальцем словно бы подзывал к ноге убежавших собак.

— Ты такой же красивый, как мой папа Деметр, который носил меня на руках и при этом курил, а мама шла сзади, и папа иногда давал ей сигарету, чтобы она тоже сделала пару затяжек. Он работал на угольном складе, и люди всегда говорили, что у него вид начальника.

Цыганка без устали болтала, и когда они шли мимо притока Влтавы, Гастон впервые понял, что женской руке под силу впрыскивать доверие прямо в мужское сердце. Уже рассветало, несколько рыбаков горбилось над своими удочками, и их спины вторили изгибу удилищ. Выли в своих вольерах овчарки, и кусты дрожали от птичьего пения.

— Короче, ты помощник водопроводчика, и главнее тебя нет, — заключила наконец цыганка.

— А знаешь, — пожаловался Гастон, — этот мой новый мастер — ну прямо как собака! Говорит, чтобы я ему тыкал. Да как же я ему тыкать буду, если он меня на двадцать лет старше?! Так представляешь, я ему, значит, не тыкаю, а он показывает меня всей пивной и кричит: «Нет, вы только посмотрите на этого осла!»

— Вот тебе и на! — сказала цыганка.

— Точно! — засмеялся Гастон. — Понимаешь, я знаю, что мастер прав, когда говорит мне: «Слушай, если мы на работе друг с другом на ты, то я во время этого интимного тыканья могу выдать тебе всякие секреты и хитрости, ну, типа как за что браться, но если ты так вопрос ставишь…» А я смотрю на него и отвечаю: «Не сердитесь, мастер, но у вас же уже дети большие, и потом, мне же за вами в работе не угнаться, вы вон какой дока, куда мне со свиным-то рылом…» А мастер тогда опять показывает на меня пальцем и кричит на всю пивную: «Ага, Гастон, так ты, значит, брезгуешь мною, своим мастером, да?! Нет, люди, вы видели прежде такого осла?!» Вот что кричал он мне, а потом еще проорал: «Нет, Гастон, ты должен меня превзойти, ты должен просто глаз с меня не спускать, чтобы все видеть и стать ученее меня! Знай, Гастон, что когда жеребенок сосет кобылу, он ее обязательно лягает. В общем, между нами все кончено, не хочешь мне тыкать, значит, получишь не работу, а войну, нет, не войну, а концлагерь! И само собой, Гастон, с этой минуты никакого общего портфеля!» Мастер прокричал все это, а потом перевернул портфель и вытряс из него мою кастрюльку с обедом и ложкой прямо на пол. А когда я за этой своей кастрюлькой наклонился, так он ее еще и ногой наподдал.

— Так тебя Гастоном зовут? Гастон, Гастон! Знаешь, что я тебе скажу, Гастон? Твое имя лучше, чем Фанфан. Но ответь мне, Гастон, почему бы тебе не говорить мастеру «ты»? — спросила цыганка, когда они вошли на Тройский мост. Там они остановились, и она принялась поглаживать шершавый парапет.

— Попробуй, он еще теплый от вчерашнего солнца. Так почему бы тебе не сказать мастеру «ты»?

Гастон перегнулся через перила, обнял цыганку и прошептал:

— Потому что я робкий.

И показал пальцем вниз.

Там на песчаной косе лежал на матрасе обнаженный цыган-исполин, он лежал навзничь, и весь его открытый взорам торс покрывала татуировка. Одну руку он закинул за голову, и бицепс на ней был такой, что казалось, будто под кожей спрятана подушка. Два его уса походили на конские хвосты. Свободной рукой этот великан курил, глядел в синеющее небо на последнюю звезду и курил. Рядом с ним спала кудрявая головка, уткнувшая лицо в подушку. А из-под мостовой опоры торчала ось повозки с холщовым верхом и круп гнедого коня, мотавшего туда-сюда хвостом.

— Наши, — с гордостью сказала цыганка. — Издалека приехали. Тоже небось будут тут работу искать, как мы год назад.

— А чего это он коня под мост загнал, а сам лежит в росе?

— Время надо, чтобы привыкнуть. Мы тоже, если погода хорошая, любим на улице спать. В доме дышать трудно… А мой папа Деметр тоже был весь в наколках, и по воскресеньям мы забирались к нему в кровать и обводили пальцами рисунки, как в книжке с картинками, а он смеялся, потому что боялся щекотки.

— Как хорошо, — сказал Гастон. — Как хорошо, что есть на свете такие люди.

А кудлатая голова рядом с бородачом в татуировках повернулась, и руки раздвинули, точно прутики вербы, волосы, и оказалось, что это цыганка, которая тут же принялась зевать и потягиваться. Потом цыган, по-прежнему смотревший на небо, протянул ей сигарету, которую курил, и цыганка тоже начала смотреть в утреннее небо и затягиваться, а потом она вернула сигарету, и синим дымком продолжал наслаждаться цыган. Люди, ждущие трамвая, перегибались через парапет моста, а цыгане все курили и курили по очереди да глядели в порозовевшее небо. Мигнула и исчезла последняя звезда. А потом приехал трамвай.

Они вскочили на подножку, остановились на задней площадке, и цыганка, гордясь собой, расправила плечи и уставилась на тех пассажиров, кто видел двоих цыган на песчаной косе. Однако поднявшиеся ни свет ни заря люди либо дремали, либо тупо смотрели в пол. Вдоль заборов длинного ряда особняков шагала женщина с бамбуковым шестом и гасила газовые фонари.

— У моего дедушки была бамбуковая палка, и он носил синий сюртук, — сказала цыганка, — и если он встречал на улице цыганские семьи, которые ругались и плевались друг в друга, то у него была такая власть, что он только эдак вот делал своей бамбуковой палкой… — тут цыганка провела в воздухе горизонтальную черту, — …и они переставали ссориться. А если кто-нибудь из этой семьи все равно бурчал, то дедушка делал пальцем вот так… — тут цыганка поманила пальчиком, — …и цыган должен был потом прийти к дедушке, а тот как цыганский барон бил его своей палкой по голове… и все, дело было сделано.

— Если только это правда, — сказал Гастон.

— Гастон, да чтоб все наши с тобой детки перемёрли, если я вру! — Она послюнявила палец и, давая клятву, подняла его кверху. — Дедушка, между прочим, как цыганский барон еще и футбол судил. В Розделове однажды двадцать цыган играли против других двадцати цыган, и дедушка…

— Если хочешь знать, в футбол всегда по одиннадцать человек играют! — прервал ее Гастон.

И испугался, потому что со скамейки поднялся его мастер, который подошел, покачиваясь от толчков трамвая, к своему помощнику и не сводил с него глаз все то время, пока цыганка продолжала рассказ:

— Говорю же: двадцать на двадцать, я ведь там была. И дедушка судил всех своей бамбуковой палкой, на шее у него висел на золотом шнурке серебряный свисток, и если игрок слишком уж сильно пинался, дедушка свистел и делал пальцем вот так… — Цыганка поманила пальчиком. — И тот, кто провинился, прибегал, и дедушка как цыганский барон ударял его бамбуковой палкой по голове, и футболист хватался за голову и кричал «Ой-ой-ой!» А когда ему легчало, бежал играть дальше.

— Хорошо бы так было и у нас на стадионах. И на работе тоже, правда, Гастон? — сказал мастер.

— Эй-эй, пан, если напились, так не приставайте к людям! — блеснула глазами цыганка.

— Это мой мастер, — объяснил Гастон.

— Так это вы? — повернулась к нему цыганка.

— А это моя… невеста, — сказал Гастон.

— Ну ты даешь, Гастон… — покрутил головой мастер. — С сегодняшнего дня у нас опять общий портфель. Хоть на вы, хоть на ты — как хочешь, так мне и говори. Ты настоящий мастер, ты просто хват… у меня никогда цыганки не было, я о ней только мечтал… «Цыганка-красавица, цыганка-цыганочка…» — затянул он пьяным голосом.

Мастер стоял на подножке, и ветер шевелил его поредевшие волосы. Трамвай замедлял ход.

— Барышня, видали вы прежде такого осла? — кивнул он на Гастона, наклонился вперед, вытянул одну ногу и спрыгнул.

— Мастер, ты где это опять шатался? — высунулся из окошка Гастон. — Может, мне тебя проводить?

Мастер поднял руки, он словно бы сдавался, словно бы признавал преимущество молодости… На холме, когда они вышли из трамвая, Гастон взял цыганку под руку и сказал доверительно:

— Знаешь, мастер-то мой человек хороший, вот только выпивает частенько. Но у него никого нет. Он был женат, и дети у него были, но когда они выросли, жена сказала ему, что дети не его и что она уходит от него к тому мужику, от кого дети… а ему, мол, спасибо, что чужих детей вырастил… И мастер, как об этом вспомнит, склоняется над пивной кружкой, ерошит себе волосы, трет глаза и говорит мне: «Нет, Гастон, ты когда-нибудь слышал что-то подобное? Я — нет, и надо же, чтобы это случилось именно со мной!»

Потом они вышли за город и зашагали вдоль забора кирпичного завода. Под акацией стоял старик с дробовиком.

— Кто идет? — спросил он.

— Это я, отец, я! — прохрипела цыганка.

— Ходят тут хулиганы всякие! Так и до беды недалеко! Я три раза никого спрашивать не стану, а влеплю заряд свинца прямо в морду! — переживал старик.

— Отец! — закричал Гастон. — Я цыганку привел!

Старик, повесив дробовик на плечо, подошел к забору.

— Вот гулёна дурная, да тебе уж спать давно пора! — рассердился он. — А это с тобой кто?

— Это мой парень, — сказала цыганка.

— Парень? Да он хоть знает, как тебя зовут?

— Не знаю, — ответил Гастон.

— А переспать с ней уже успел. Ну, вылитый я в молодости! — расстроился сторож, а потом отпер ворота, взял Гастона за плечо и признался ему: — Это мне по душе. Лишь бы ваша любовь выстояла. Ведь со мной-то как было. Шел я, значит, по лесной тропке в Звержинек и повстречал женщину, и не успели мы с ней до деревни добраться, как я ей уже руку предложил, а она согласилась. И только потом мы с ней познакомились. Два года мы с ней просто так прожили, потом только свадьбу сыграли… но я вам ничего не говорил! — вдруг перепугался сторож, замерев на месте с вытянутой, как у гончей, ногой.

— Не говорил! — шепнул ему Гастон.

— Вот и хорошо, потому что мне все мерещится что-то в последнее время. Сны какие-то, будто грабители на меня прямо у сейфа набрасываются… — Вот что бормотал старик, шагая сквозь розовую дымку по синей траве.

— Трудная же у вас служба, отец, — сказал Гастон.

— И не говори, — вздохнул сторож. — Но мне нравится. Значит, цыганку уболтал? Храбрый же ты человек. И вот что я тебе скажу — правильно ты сделал, маху не дал, лишнего только ей не позволяй, держи на крепкой узде, и жить с нею станешь, как в раю. Вот и моя тоже… не из простых была. А какая из нее жена вышла? — Он горестно махнул рукой. — Ах ты гулёна, озябла, да? Давайте-ка, молодой человек, прибавьте ходу, посмотрите, где Маргит, невестушка ваша, ночует.

— Значит, Маргит! — возликовал Гастон. — До чего имя красивое!

А цыганка тряслась от холода, но все смеялась и хрипела. Наконец старик-сторож показал на рощицу цветущих акаций, под которыми спали на перинах цыгане, одни с рукой, протянувшейся через подушку, как если бы они кролем переплывали лужайку, другие свернувшись калачиком, а были и такие, что спали совсем как убитые. Но сон у всех был явно здоровый. Несколько детских головенок украшало эту заводскую ночлежку своими кудряшками и локонами.

— У них свои дома есть, но как приходит лето и теплые ночи, им там душно становится. Сами понимаете, горячая кровь, — хмыкнул старик.

А внизу выныривала из синего тумана Прага, электрические фонари еще не погасли, их гирлянды опутывали город, точно цирк-шапито. Петршинская башня все еще сияла красными предупредительными сигналами, и на громоотводе стршешовицкой башни горел рубин… а здесь спали рабочие кирпичного завода, и на них сыпались сверху цветки акации… Цыгане, бывшие бродяги, которые недавно приехали на повозках и бричках в Прагу, приехали со своими огромными серьгами и шляпами, чтобы променять романтическое бродяжничество на будничную работу.

— Не могу я под деревом спать, — кашляла цыганка, — мне все время снится, когда цветы сыплются, что это бабочки мне на физиономию садятся или вообще снег падает, — прыгала она с ноги на ногу. — Пока, Гастончик! Я завтра к «Лучу» подойду, вечером буду возле афиши с Фанфаном стоять… или знаешь что? Ты лучше сам к нам приходи… Ну, пока! — И она поскакала через спящих, успела еще махнуть ему от цветущего куста бузины, и оба ее пришпиленные друг к дружке фартука опустились вниз, и она скользнула под перину к ребятишкам.

— Ну пошли, пошли, — нетерпеливо переминался с ноги на ногу ночной сторож, — бандиты здесь так и шныряют, думают, если по-другому нельзя, то через потолок в кассу пробраться можно… Хорошо еще, что я сторожу, а не еще кто, я ведь чуть что сразу стреляю. Так что, цыганку, значит, уболтали? — повторил он, но Гастон смотрел на цыганенка, который как раз скатился с перины и в одной рубашонке отправился на опушку рощицы, где косой струйкой помочился на всю Прагу, лежавшую под холмом.

— Видите? — крикнул старый сторож и показал на мальчика. — Кто знает, а вдруг это будущий президент? — И опять вернулся к тому же: — Цыганку уболтали? А дома что скажут? Вдруг мать скажет: «Цыганка? Только через мой труп!» Что вы ей ответите, а?

— А я скажу ей: «Ложись, мама, я перешагну через тебя, ведь эта цыганка, мама, помогла мне встать на ноги!» — сказал Гастон, подбоченился и посмотрел вниз, в долину, где через белый мост ехал трамвай, похожий на губную гармошку, и в окошках этого трамвая искрились лучи утреннего солнца…