Богумил Грабал

ПРЕКРАСНЫЕ МГНОВЕНИЯ ПЕЧАЛИ

Перевод с чешского Сергея Скорвида

Осенью, по субботам и воскресеньям, гремели охотничьи ружья. И когда я прибегал из школы домой, то, ослепленный сентябрьским солнцем, падал в темном коридоре, споткнувшись о груду куропаток или зайцев. Это трактирщики, которым отец составлял налоговые отчеты, отдаривались дичью. Матушка подвешивала зайцев под балками на чердаке, а куропаток в кладовой, всех головами вниз. И только после того как из заячьих носов начинала капать кровь, а из куропаток сыпаться черви, матушка снимала их и разделывала. Все мы, и особенно наши гости из городка, с нетерпением ждали пира. Матушка укладывала куропаток в большую посудину и запекала их со шпиком и разными пряностями. На огромной сковороде помещались восемь куропаток, и вечером вся наша казенная квартира вкусно пахла; даже отец ел запеченных куропаток, а это говорило о многом. Ну, и гости, конечно... хотя я и знал каждого из них, все-таки для меня они были гости. Они всегда хвалили у нас то, что и так восхваляло само себя. Они пили отличное пиво, которое и не могло быть иным, потому как приносилось прямо из подвала, но главное, что ели и пили они на дармовщинку. Я сидел и медленно жевал, а когда кто-нибудь из гостей брал очередную куропатку, я смотрел на нее, и гость всякий раз смеялся, тем громче, чем больше я был опечален. Но матушка спасала положение... с каким же удовольствием она ела! Разрезав куропатку и положив в рот первый кусок, она внезапно вскакивала, и принималась кричать, и выбегала во двор, и носилась там, и вопила, задрав голову к небу, так что гости пугались, что она проглотила косточку, но когда наставала очередь третьей куропатки и гости понимали, что это матушкина обедня за хорошую куропатку, они начинали смеяться, они подходили к окну с запеченными птицами в руках, и кусали их, и радовались точно так же, как матушка, которая тем временем, вернувшись к столу, вгрызалась в мясо, макая кусочки куропатки в соус и по-детски облизывая их. Все это она проделывала потому, что любила поесть, но главное потому, что обожала устраивать представления, причем не только на любительской сцене нашего городка, но и просто так, в повседневной жизни... она не могла обойтись без представлений! И отец хорошо это знал и внутренне вечно терзался, но, как и я, молчал, ведь все равно ничего нельзя было поделать, потому что такой уж наша матушка уродилась, а кроме того, будь матушка иной, у нас царила бы вечная скука, потому что папаша без конца читал роман "У съестной лавки", и никому не удавалось переубедить его, что тот несчастный лабазник -- вовсе не он. Глотнув пива, матушка, с кружкой в руке, отводила вторую руку назад, словно удерживая равновесие -- точь-в-точь как на рекламной картинке хорошего пива... однако этого ей было мало. Выпив половину поллитровой кружки, она вдруг вскакивала, отставляла кружку, и опять выбегала во двор, и кричала, обращаясь к небу, что ей очень нравится пиво, а потом она возвращалась домой, подсаживалась к столу и колотила по нему кулаками до тех пор, пока не опорожняла кружку. А иной раз, когда на улице шел дождь, а матушке приходились по вкусу и еда и питье, она опять же вскакивала и давала нам с отцом такого тумака в спину, как если бы мы поперхнулись костью... она, бывало, и гостей била, и все смеялись, так что пиво или еда попадали им не в то горло и матушке приходилось колошматить их по спине, чтобы кусок выскочил наконец из давящегося рта. Нынче же вечером, когда матушка положила себе третью куропатку и как раз собиралась выбежать за дверь, она внезапно застыла на пороге, прижав руку к жирным губам.

-- Винцек, откуда ты взялся? Проходи!

Вот что она воскликнула, и отец, услышав эти слова, перестал жевать и побледнел. Впервые за месяц он позволил себе кусочек мяса, но услышав, что за дверью его шурин Винцек, положил вилку и нож на тарелку -- крест-накрест, в знак того, что есть он больше не будет, что ему невмоготу. Гости сгрудились возле окна -- и я увидел такое! Под окном стояли в сумерках два белых оседланных коня, на одном сидел Винцек в желтых сапогах, бежевых штанах, красном камзоле и черной бархатной шапочке с длинным козырьком; он смеялся, скаля зубы, и салютовал зрителям в окне. Потом он наклонился, едва не свалившись с коня, и матушка подняла руку, а он галантно ее поцеловал. И тут же по-графски повел рукой, указывая на наездницу в платье, достойном графини, и в бархатной шляпке волнами и с наискосок лежащим павлиньим пером.

-- Моя невеста! -- произнес Винцек, спрыгивая с коня, так что его сапоги собрались гармошкой. Гости у окна были потрясены.

-- Не сам ли это граф Турн Таксис эль Торре э Тассо? -- пробормотал пан аптекарь.

А матушка уже вела Винцека за руку и представляла его с невестой гостям. И Винцек, стянув белые перчатки, хлопал моего бедного отца по спине:

-- Ну что, зятек? Удивил я вас? Тысячи получу, тысячи, вот они, контракты! Вена и Будапешт!

Матушка сияла от счастья, она быстро поставила чистые тарелки, принесла последнюю большую сковородку с восемью куропатками. Винцек сначала галантно положил одну птицу на тарелку невесты, а потом вдел в глаз монокль, раскинул руки и запел:

-- Я пойду к "Максиму", где кипит веселье!..

И он поднялся, и пел, и его красивый тенор разливался над ароматом запеченных куропаток, гости перестали жевать и, закатив глаза, следили за мелодией, кивали и чуть ли не роняли слезы. Матушка от счастья всхлипывала. На улице ржали белые кони, они паслись в саду, и слышно было, как они весело обгладывают ветки. Отец сидел, раздвинув колени и наклонив голову, как будто у него пошла носом кровь. Винцек умолк; гости так растрогались, что руки им не повиновались, все аплодировали, но ладони промахивались, не касались одна другой, и люди кивали -- с умилением и благодарностью. А Винцек уже начал есть и пить пиво, он ел с большим аппетитом, как артист. Невеста его принялась за вторую куропатку. Винцек вытер губы салфеткой, поправил монокль, глянул вниз, на свою невесту, и громко запел тенором:

-- Пойдем в беседку мы с тобой...

А невеста -- шляпка у самой тарелки -- грызла куропатку, держа ее за ножку, и кивала песне.

Отец, воспользовавшись минутой, скользнул в щель между шкафом и стеной и оттуда -- руками и лицом -- показывал, что все это плохо кончится, что это сплошное надувательство, и водил рукой возле шеи, желая сказать, что лучше бы ему повеситься. Невеста встала, причем в пальцах у нее была зажата птичья ножка, и с полным ртом запела, она льнула к Винцеку, поднимала на него влюбленные глаза, а я внимательно смотрел на своих поющих родственников и думал, что их пение стоит куда больше, чем все то, что съели и выпили наши гости. Я был растроган почти так же, как матушка, которая улыбалась, устремив остановившийся взгляд не в угол комнаты, а куда-то дальше, куда-то туда, где находятся Вена и Будапешт и где Винцек с невестой получили ангажемент. А во дворе, на лужайке под деревьями, светились в темноте два белых коня, они дергали за ветки и хрустели ими вместе с листочками. Потом матушка опомнилась, предложила Винцеку и его невесте еще куропаток, и оба с радостью положили их на тарелки, а Винцек добавил еще и три половника красной капусты. И оба принялись есть -- прямо как их кони в саду... они разрывали куропаток руками, и сосали, и грызли, и заглатывали мясо и полные ложки красной капусты, так что у остальных гостей пропал аппетит. Я сидел верхом на стуле, положив голову на руки, скрещенные на спинке, и смотрел на матушку. Она была сейчас совсем другая, не такая, к какой я привык. Отчего-то этот Винцек значил для нее больше, чем я и отец, и даже больше, чем она сама. Она как-то затосковала, ее веселье улетучилось, бегать по двору и кричать в небо, какое вкусное пиво и какие вкусные куропатки, ей больше не хотелось... и дело тут было в пении, а главное, в колдовстве, которое рвалось из Винцека, когда он пел и манил слушателей за собой, в самое сердце песни, где жила любовь. А на тарелках перед Винцеком и его невестой остались только косточки, и Винцек склонился над сковородой и вилкой выловил оттуда птичью голову...

-- Ого, это же самое вкусное!

И он начал аккуратно есть эту запеченную головку вместе с глазами, бережно выкусывая мясо из шейки.

-- Зятек, -- крикнул он отцу, -- я получу тысячи, десятки тысяч за этот ангажемент. Вена и Будапешт!

И он вытер рот, поправил монокль, жестом попросил внимания и раскинул руки; слегка подавшись вперед, он запел, поводя плечами, чтобы легче было извлекать из себя слова сладкой песни:

-- В целом свете лишь я так любил тебя...

Он пел, обнажая два ряда жемчужных зубов. Отец забился в щель между стеной и шкафом и оттуда показывал мне, что зубы у Винцека фальшивые, что все это плохо кончится и что лучше бы ему, отцу, повеситься...

Но Винцек все простирал руки к головке своей невесты, которая стояла перед ним, он пел с таким видом, будто ранен любовью к ней.

-- Эти очи и губы, они так и манят, прикоснись же к ним, они твои...

Он пел, обводя пальцами ее глаза и губы, руки у него дрожали, и в глубоком сумраке наши гости двигали челюстями, у них захватило дух, пан аптекарь разрыдался, он встал и подошел к высокому шкафу, а там поднял руку и уткнулся лицом в рукав, спрятав глаза, -- настолько растрогало его пение, напомнившее ему о чем-то приятном, что произошло с ним в юности. Но это еще было не все. Тут то же самое, что пел ей Винцек, запела его невеста:

-- В целом свете лишь я так любила тебя...

И я увидел, что она и впрямь невеста Винцеку, потому что она смотрела на него с такой страстью, с какой и должна смотреть невеста на своего нареченного, с какой муж должен смотреть на жену, моя матушка на отца, и теперь я знал, что отец ошибается, что Винцек и эта прекрасная девушка и вправду обручены, что за такое пение им заплатят тысячи, десятки тысяч, что один из членов нашего семейства достигнет очень многого, большего, чем мы... Будапешт, Вена...

А Винцек, как будто вдохновленный этими моими восторженными мыслями, присоединил свой голос к голосу своей невесты, и их голоса слились воедино, щека к щеке, касаясь друг друга головами, они пели кому-то, кто был вдалеке, пели...

-- В целом свете лишь я так любил тебя...

И я увидел, что отца это тронуло, что теперь он смотрит на Винцека совершенно очарованный, смотрит, как -- щека к щеке, голова к голове -жених и невеста поют песню о заветной любви, я видел, как отец встал и, сильно растроганный, выглянул в окно, где в темноте вечера два белых коня ржали, и рвали ветви, и хрустели ими вместе с листьями; у матери по лицу текли слезы, и она с упреком взирала на отцовскую спину, вырисовывавшуюся на фоне неба, как будто это отец был виноват в том, что матушка не попала, подобно Винцеку, в оперетту и не явилась с визитом, подобно английской леди, на белом коне, имея в кармане билет в венскую оперетту и в Будапешт.

А во двор пивоварни въехали две фары, и из машины прямо перед нашими окнами вышла фигура, она сразу направилась к белым коням, потрепала их по шеям, и кони тихонечко заржали. Ночной сторож освещал фонариком лестницу, ведшую к нашей двери; в коридоре послышались шаги, а потом открылась кухонная дверь.

-- Есть тут кто? -- раздался низкий злой голос.

Матушка зажгла свет и в комнатах, и в кухне, куда прямо в грязных сапогах для верховой езды ступил сердитый человек; он вытер усы, а потом заметил Винцека и обрадовался:

-- Наконец-то попались!

Винцек встал, монокль выпал из его глаза и звякнул о тарелку.

-- Я все объясню! -- вскричал он и вскинул открытую ладонь, защищаясь от незваного гостя.

-- К черту ваши объяснения! Коней вы наняли вчера, на одно утро. И не заплатили. Костюмы тоже из проката. Вечером они нужны в театре, так что раздевайтесь!

-- Я все объясню! -- причитал Винцек.

И он снял красный камзол наездника и положил на него бархатную шапочку с козырьком.

-- И брюки скидывайте, не то отведаете хлыста! -- кричал хозяин проката и постукивал хлыстиком по голенищам. И Винцек уже стягивал сапоги, а его невеста совершенно спокойно снимала платье, как будто она отыграла спектакль и теперь переодевается в своей уборной.

-- А коней доставите в Подебрады, туда, где вы их наняли! -- громыхал хозяин проката. Потом он собрал одежду, перекинул ее через руку и взял сапоги. Матушка принесла простыню, и Винцек с невестой уселись на кушетку, прикрывшись снизу скатертью и набросив на плечи простыню.

-- Я все объясню! Я буду жаловаться! -- стенал Винцек.

-- Это я буду жаловаться, а если не заплатите, так и в тюрьму упеку! -сказал хозяин проката и вышел, во дворе он бросил костюмы на заднее сиденье и укатил. Ночной сторож несколькими сильными ударами затворил железные ворота. Все наши гости притихли, уставившись в свои пустые тарелки, матушка же покраснела до корней волос. И только отец потирал руки и улыбался, он взял запеченную куропатку и с удовольствием принялся за нее, он ел, словно матушка, с таким же аппетитом. Когда он доел, гости засобирались, сразу стало вдруг очень поздно, они начали отчего-то пугаться своих часов... гости смотрели на карманные хронометры, щелкали крышечками и торопливо прощались. Папа положил себе еще одну куропатку.

-- А красной капусты больше нет? -- спросил он у матушки.

В тот вечер мы рано легли спать. Винцек с невестой заснули прямо в простыне, точно младенцы. Папа напевал, матушка лежала на кушетке и глядела в темноту, глаза у нее были открыты, она, не мигая, глядела вдаль.

-- Тысячи, десятки тысяч, ангажемент, Вена, Будапешт... -- бормотал во сне Винцек.

На другое утро, когда я проснулся, Винцек уже ходил по кухне, облачившись в выходные отцовские пиджак и брюки... а еще на нем были отцовские башмаки и самые лучшие галстук и рубашка. Матушка как раз примеряла на невесту Винцека костюм, свой новый костюм, который она сама надевала всего дважды... а потом еще подбирала подходящие по цвету сумочку, туфли и блузку. И Винцек попрощался с нами так, как будто ничего не случилось, я видел, что отец дал ему денег на дорогу, Винцек сунул их в карман, а во дворе обернулся, помахал рукой открытому окну и воскликнул:

-- Я получу тысячи, десятки тысяч!

И, принаряженный, в отцовском костюме, он подхватил под руку свою невесту в матушкиной одежде и зашагал к вокзалу -- веселый, готовый отправиться в путешествие, которое никогда не состоится: в Вену и Будапешт...

Потом отец говорил что-то успокаивающее белым коням в саду. Во времена Австро-Венгрии отец служил в уланах, так что он вскочил в седло и, ведя в поводу второго коня, скрылся за воротами пивоварни. Вдоль реки, вверх по течению, он поехал в Подебрады, чтобы вернуть коней, рассчитаться за их наем и уплатить штраф. Когда же я пришел в школу, то пан старший учитель был весь в черном и с заплаканными глазами. Он сообщил нам, что ночью в Праге умер наш городской голова. Еще когда мы шли в школу, заметно было, что в городке что-то стряслось. Люди ходили медленно, склонив головы набок, -- в знак того, что им уже известно об этой смерти. Старший учитель сказал, что сегодня день траура и что занятия отменяются, дабы каждый мог предаться прекрасной печали. На площади пан Рамбоусек с помощью бамбукового шеста зажигал газовые фонари, светило осеннее солнце, и оно было ярче всех фонарей нашего городка вместе взятых. А следом за Рамбоусеком шли городские чиновники с большим ящиком и на каждый горящий фонарь натягивали черную ткань, траурный флер. Я тоже не отставал от Рамбоусека и все утро наблюдал, как загораются траурные чулочки газовых фонарей. Когда же я вернулся на площадь, то там, возле чумного столба, служащие как раз прикрепляли к гробу широкие ленты. Владелец похоронного бюро надел черные перчатки, повсюду освещали солнечный день зажженные газовые фонари. Старший учитель принес большую фотографию господина городского головы и приставил ее к изножью гроба. Но фотография упала, и всякий раз, когда налетал ветерок, она падала в пыль. Владелец похоронного бюро упорно поднимал ее и протирал полой своего длинного черного пальто. В конце концов он рассердился, взял гвоздик и молоток и прибил фотографию господина городского головы к гробу. А потом к возвышению начали по очереди подходить горожане, они возлагали цветы, которые собрали в своих садиках, складывали руки на ширинке и так стояли, предаваясь прекрасной печали, как сказал старший учитель. Несколько минут я тоже ей предавался, глядя на фотографию господина городского головы: он был совершенно седой и напоминал ночного сторожа пана Ванятко. Но печали я предавался только потому, что мне хотелось испытать, что чувствует человек, когда смотрит на пустой гроб и кланяется, отдавая дань уважения мертвецу, который лежит в Праге. Я думал, что это занятие только для детей, для школьников. И мне было удивительно, что взрослые люди взаправду приносят сюда цветы и взаправду стоят перед гробом с такими лицами, как если бы там взаправду лежал наш мертвый городской голова. А потом я бродил по площади, и люди вставали в очередь друг за другом, образуя вначале малую, а потом уже и большую похоронную процессию. Загорались газовые фонари, и их огни при свете солнечного дня были едва заметны, они рвались вверх, подобные облаткам или желтым бабочкам. Фонарные столбы и сами фонари были из черного металла, и все окошки газовых фонарей имели черную окантовку, как если бы их перевязали черными бинтами. Когда я увидел, как из главных улиц вышли пожарники в форме, а из переулков показались одетые в парадную форму "соколы" и легионеры, и как все они спешили добраться до площади, чтобы там замедлить шаг и неторопливо, словно неся на плечах тяжелый гроб с настоящим покойником, подойти к пустому гробу и предаться прекрасной печали подле фотографии городского головы, мне захотелось домой. Я сидел на солнышке на пороге и смотрел, как солодильщики на заднем дворе сбивают длинными палками орехи, когда подошел отец -- пеший, без коней. Он ковылял на полусогнутых, держась одной рукой за бок и сам себя подпирая; брел же он прямиком за угольный сарай.

-- Воды! Ведро воды! И умывальный таз! -- крикнул он.

Я побежал на кухню, набрал ведро воды и взял таз. Когда я притащил воду и таз за сарай, у отца уже были спущены штаны, и он рукой показывал мне, чтобы я побыстрее нес воду, чтобы я не мешкал. И он вылил ее в таз, да так, что она выплеснулась через край, отбросил ведро, задрал рубашку и с наслаждением уселся. Потом отец закрыл глаза, а, открыв их, почувствовал себя на седьмом небе от счастья, что сидит в воде.

-- Ну и свинья же этот Винцек! -- сказал он.