«Другой» Горбачёв
Из форосского плена президент вернулся, как он сам не раз говорил, другим человеком. И дело было не только в нем самом, в том, что он пережил и передумал за время крымского заточения. Он стал другим – «человеком, похожим на Горбачёва», – для собственной страны. Во-первых, потому, что за эти дни, пройдя на волосок от гражданской войны и пережив испуг от появления танков в Москве, а потом эйфорию после поражения путча, она сама неузнаваемо изменилась. Во-вторых, другими стали взаимоотношения между Горбачёвым, бывшим до путча неоспоримым «хозяином в доме», и теперь уже номинально возглавляемым им государством.
В глазах многих именно он нес ответственность за случившееся, приблизив к себе будущих путчистов и превратившись фактически в их заложника ещё до того, как они интернировали его на форосской даче. Да и своим освобождением он оказался обязан главным образом не собственным действиям (хотя, разумеется, его решительный отказ принять ультиматум заговорщиков спутал все их планы), а неожиданному для гэкачепистов сопротивлению демократических сил и населения, показавшему, что нового варианта закрытого Пленума ЦК КПСС, как в октябре 1964 года, или бескровного государственного переворота им организовать не удастся.
После Фороса Горбачёв превратился в политического должника своего заклятого соперника Бориса Ельцина, благодаря чьему решительному поведению он вновь оказался в Кремле. Все эти роковые промахи президента, новый ущербный статус сильно ударили по его авторитету правителя. Ведь в сознании российских (и советских) граждан веками складывалось представление о национальном руководителе, как о помазаннике Божьем, о дарованном свыше «отце родном», независимо от того, носил ли он царскую мантию, или титул генсека.
Главное же, после августовского потрясения принципиально изменилась его политическая роль в обществе. Ушли в прошлое времена, когда с начатой им перестройкой и с ним самим миллионы людей связывали надежды на быстрое и чудесное преображение их жизни. Идеологическое раскрепощение, пьянящий воздух перемен и дарованные сверху политические свободы не могли служить бессрочной компенсацией за резкое падение уровня благосостояния и рост напряженности в обществе. Август же показал, что перестройка «заблудилась» и её дальнейшее продвижение сулит уже не розовые перспективы (сам Горбачёв назвал свои первые годы у власти «розовым периодом»), а хмурые будни и драматические проблемы. Её инициатор и вдохновитель, ещё недавно воспринимавшийся почти как Мессия, утратил прежний ореол святости и репутацию непогрешимости.
Не выглядел он незаменимым и в своей родной стихии – политической среде. До путча центрист Горбачёв, хотя и подставлял бока под обстрел с обоих флангов – радикалов и консерваторов, – но препятствовал, как уже говорилось, их прямому столкновению и воспринимался каждой из противоборствующих сторон как ключевая фигура, которую надо завоевать на свою сторону, а не устранить. Одна популярная газета этой эпохи изобразила Горбачёва канатоходцем, идущим с завязанными глазами, которому собравшиеся внизу зрители кричат: «Давай чуть-чуть влево!» и «Давай немного вправо!»
Партийная номенклатура пасовала перед ним всякий раз и отступала, когда он грозил своей отставкой не только из-за комплекса чинопочитания, въевшегося в сознание аппаратчиков, но и из-за боязни остаться в случае его ухода один на один с обществом, взбудораженным перестройкой и утратившим почтение перед властью.
Точно так же и радикалы как в Москве, так и в национальных республиках откровенно делали ставку, по крайней мере до вильнюсских событий, на то, что Горбачёв удержит «на поводке» сводную темную рать партийного и репрессивного аппарата государства: не будь его запрета, она давно бы разметала самых отчаянных по тюрьмам и психбольницам, а более осторожных загнала бы обратно на кухни. Именно под горбачевским прикрытием планировали радикал-демократы и дальше наращивать свое наступление на позиции беспорядочно отступавших, хотя и огрызавшихся правых, оттесняя вместе с ними и самого генсека-президента.
Обуздывая партию, манипулируя общественным мнением и управляя государством, как колесницей, запряженной львами, он ухитрился «протащить страну» через такие необратимые перемены, которые в конечном счете и позволили ей самостоятельно, уже без его участия, одолеть путч. Так получивший необходимую прививку организм справляется с опасной инфекцией.
Однако, вскрыв начавший воспаляться внутренний нарыв и сведя лицом к лицу два враждебных политических лагеря, путч поломал теоретически безупречную горбачевскую схему. Подтвердив своим фиаско, что страна необратимо изменилась, выйдя из сферы притяжения прежнего режима, он одновременно вдребезги разбил вторую, более амбициозную часть горбачевского проекта: его мечту радикально реформировать старую систему, не прибегая для этого к насилию и революции. И пусть августовский заговор, как и победившая его революция в Москве, во многом имел театрализованный и символический характер (не учебники ли истории придают впоследствии титулы Великих событиям, которые могут в жизни носить карнавальный, а то и опереточный облик), вместе с победой новорожденной российской демократии он обозначил проигрыш Горбачёвым его важнейшего пари: ставки на постепенные, эволюционные изменения. При этом он сам, твердивший как заклинание, что людей не надо «ломать через колено», оказался в значительной степени ответствен за то, что стране, которой он обещал благополучную и достойную жизнь, сначала августовские путчисты, а потом беловежские «зубры» сломали позвоночник. Почему так произошло, могли ли события пойти по лучшему или, быть может, худшему варианту, и кто, кроме Горбачёва, виновен в происшедшем, – тема для отдельного исследования.
Сам же он из человека, дерзко замахнувшегося на историческую традицию, в одночасье стал жертвой собственного замысла. Низвергнутый «непредвиденными обстоятельствами» с трона или попросту оступившийся и потерявший корону монарх в глазах своих подданных, даже если они участливо подберут её и помогут водрузить на место, перестает быть самодержцем. Повторная коронация, как второй брак, – невесте не положено надевать белое свадебное платье.
Несмотря на то что защитники Белого дома, узнав о его возвращении в Москву, скандировали «Пре-зи-дент!», на самом деле прежний Горбачёв был им не нужен. Перестав эффективно выполнять роль графитового стержня, опущенного в ядерный реактор спровоцированной им самим новой русской смуты, он исчерпал значительную часть своей миссии. Оставалось или сойти с политической арены, или найти для себя новую роль…
В уходе со сцены даже самых выдающихся политических актеров нет ничего необычного. От политической, как и от обычной смерти не застрахован никто. И настигает она иного политика в самый неурочный час, когда тот её не только не ждет, но считает этот акт неоправданным и несправедливым. Рассчитывать на признательность народов своим выдающимся национальным лидерам не приходится. Когда общество чувствует, что утратило потребность в своем вчерашнем вожде или кумире, оно равнодушно от него отворачивается. Черед памятников и восторженных мемуаров приходит позднее, когда тех, кому они посвящаются, уже нет в живых.
На нашей памяти такие политические колоссы ХХ века, как У.Черчилль и Ш. де Голль, были безжалостно отправлены на покой, как только нации, возглавляемые ими в критические времена, осознали, что больше не нуждаются в их услугах. В аналогичной ситуации в августе 91-го оказался и М.Горбачёв. И если он не был готов смириться с перспективой ухода, то вовсе не потому, что не успел «прочувствовать» масштаб перемен, происшедших в эти августовские дни в Москве и отозвавшихся во всех союзных республиках; и не из-за естественного для профессионального политика влечения к власти, а прежде всего из-за усиленного катастрофой Августа стремления продолжить спор с Историей, довести до успешного результата свой замысел, доказать собственной стране и миру, что «все ещё возможно», и тем самым оправдаться за то, что произошло.
При этом он понимал, что в новых экстремальных условиях, чтобы снять с мели потерпевший крушение корабль Перестройки, потребуется «другой Горбачёв», и собирался доказать, что способен им стать. Но прежде чем явиться стране в облике нового Президента, нужно было окончательно распрощаться со старым Генеральным секретарем…
В Кремль мы добирались с разных концов Москвы пешком. Проезд в Центр был закрыт, улицы, прилегавшие к Красной площади, пустынны и чисто выметены, и только патрули на перекрестках, одетые в непонятную форму, напоминали о недавнем путче. Встретились у Лобного места, где ещё три дня назад стоял, повернув ствол к Спасской башне, десантный танк, и через проходную у Спасских ворот прошли на территорию Кремля. Нас было немного – группа членов ЦК, избранного на последнем партийном съезде. Мы подготовили текст заявления, в котором призывали руководство партии признать свою политическую ответственность за августовскую драму и объявить о самороспуске Центрального Комитета. Перед обнародованием этого текста мы решили вручить его генсеку.
По пустым и гулким коридорам здания бывшего Совнаркома нас проводили до приемной Горбачёва. На жаргоне охраны, которым она пользовалась при своем «радиобормотании», этот стратегический пункт кремлевской топографии назывался «Высота». Уселись за круглым столом в Ореховой гостиной, примыкающей к приемной президента. Эта небольшая комната была традиционным местом заседаний «узкого круга» членов Политбюро, где «проговаривались», то есть решались самые серьезные и щекотливые вопросы. Здесь в ноябре 1979 года Л.Брежневым, Ю.Андроповым, Д.Устиновым и А.Громыко принималось решение о вводе советских войск в Афганистан. И здесь же в декабре 1991 года в ходе десятичасовой встречи Горбачёву предстояло обсудить с Ельциным условия своей отставки, завершив видимостью мира личный поединок двух людей, жертвой которого стала расколотая, как орех, страна.
В августе столь скорая отставка президента ещё представлялась немыслимой, – и Горбачёву, вновь захватившему свою «Высоту», и Ельцину, успевшему сделать несколько заявлений о готовности тесно сотрудничать с «новым» Горбачёвым, и тем более нам, самозванно занявшим в Ореховой места членов уже давно распавшегося «узкого круга» Политбюро.
Он вошел в сопровождении члена Президентского совета Вадима Медведева. Мы встретились впервые после возвращения Михаила Сергеевича из Крыма, и меня поразил контраст между его прекрасным южным загаром, видом здорового, отдохнувшего человека и непривычным выражением лица. «Южные», с живым блеском глаза, на которые чаще всего обращали внимание те, кто впервые встречался с ним, как бы потухли и выдавали серьезную внутреннюю перемену, прошедшую с ним всего за одну неделю: он потерял прежнюю несокрушимую уверенность в себе, которой так заражал своих сторонников и подавлял оппонентов.
Прочитав текст, кивнул в знак одобрения и, в свою очередь, протянул нам пару листков бумаги: «Это мое заявление о сложении с себя полномочий генсека и указы о взятии под государственную охрану помещений партийных комитетов и другого имущества – типографий, партшкол, санаториев. Нельзя, чтобы в нынешней горячке из-за того, что проштрафилось руководство, пострадали ни в чем не повинные люди. Не дай бог нам скатиться к стихии венгерских событий 56-го года. Да и без всякой политики, из-за безвластия, просто под шумок у нас и разломать, и растащить все могут запросто», – объяснил Михаил Сергеевич смысл указов.
Разговор, естественно, зашел о судьбе партии. «Они сами перечеркнули шанс её реформировать, который я им оставлял до последнего дня. У меня совесть чиста», – он как бы заранее защищался от обвинений в том, что, будучи руководителем партии, от нее отступился. «Ведь они же предали своего генсека, не потребовали ни встречи со мной, не собрали Пленум ЦК». Что означало в его тираде «они», было трудно понять, ведь член Политбюро О.Шенин и секретарь ЦК О.Бакланов были в составе депутации ГКЧП, которая отвезла в Форос генсеку «черную метку».
«А кто, по-вашему, мог остановить путч, Михаил Сергеевич, после того как эта машина покатилась?» – спросил я Горбачёва. «Два человека, – не раздумывая, ответил он, – Лукьянов, как спикер парламента, и Ивашко, как второй человек в партии, который замещал меня в мое отсутствие». Мне вспомнились ещё недавние политические бои на XXVIII съезде КПСС, когда, добившись учреждения поста заместителя Генерального секретаря, он был вынужден, вопреки своим обычным правилам, сделать публичный выбор между двумя кандидатами на этот пост: Егором Лигачевым, предложившим самого себя, и Владимиром Ивашко. «Интересно, – подумал я, – а как бы повел себя в этой же ситуации Лигачев?»
Конечно, в тот августовский вечер, когда в Ореховой гостиной вызволенный из форосского плена антикоммунистами генсек сводил политические счеты с отступившейся от него партией, было бы бестактно задать ещё один неприятный вопрос: «Не была ли выжидательная позиция руководства КПСС, лишенного, кстати, связи с Горбачёвым, в каком-то смысле повторением его собственной позиции в разгар вильнюсских событий в январе этого же года?» По иронии истории семь месяцев спустя он сам оказался в ситуации, сходной с литовской, и вынужден был настраивать свой приемник на волну Би-би-си, чтобы узнать, когда и чем кончится «молчание ягнят» на Старой площади и в Верховном Совете. Так, эхо Вильнюса отозвалось в Форосе безжалостным напоминанием морального категорического императива: «Поступай по отношению к другим так, как хотел бы, чтобы они поступали с тобой». Хотя кто и когда из политиков ему следовал?
Но если напоминать о Вильнюсе в Ореховой было неуместно, то другой сюжет, имевший прямое отношение к заявлению, которое он собирался подписать, мы обсудили: вопрос об отставке с поста генсека. Идея ухода Горбачёва с высшей партийной должности уже не раз обсуждалась. Соратники советовали ему воспользоваться избранием главой государства, чтобы окончательно освободиться от оглядки на партийный аппарат. Горбачёв верил, что для подготовки этой операции ещё есть время до конца года, но не учел, что его противники тоже умели считать.
Многим казалось, что, согласившись на апрельском Пленуме остаться генсеком, он совершил ошибку и упустил, быть может, последнюю возможность выскользнуть из железных объятий товарищей по партии до того, как они поломают ему хребет. Такой уход, кстати, позволил бы ему сразу догнать по популярности своего главного соперника – Бориса Ельцина.
Вовремя не выпрыгнув из кабины локомотива партийного поезда, на всех парах летевшего в тупик, и продолжая предпринимать отчаянные попытки затормозить его или перевести на безопасный путь, Горбачёв потерял драгоценное время и политическую инициативу и оказался, в конце концов, под обломками сошедшего с рельсов состава. Заявление о сложении им с себя функций Генерального секретаря должно было помочь ему выбраться из-под них…
…Внеся в подготовленный текст несколько изменений, возникших по ходу обсуждения, Горбачёв ещё раз прочитал нам теперь уже окончательный текст. Получилось, что именно под сводом Ореховой гостиной, многие годы собиравшей на сокровенные встречи членов высшего советского партийного руководства, впервые прозвучало официальное отречение её последнего генсека.
В тот день никому из присутствовавших на этой скромной церемонии не пришло бы в голову провести параллель между тем, что происходило на наших глазах в Кремле, и отречением от престола последнего российского императора в вагоне царского поезда на псковском разъезде. Полный энергии Горбачёв отнюдь не походил на деморализованного Николая, да и наша депутация, хотя и состояла из своего рода разочаровавшихся «монархистов», явно не имела полномочий Шульгина и Гучкова. Если в чем-то мы их и напоминали, так, пожалуй, в наивной вере, что такими символическими жестами ещё можно установить контроль над стихией политических событий.
…Месяц спустя я вошел в кабинет Горбачёва, когда оттуда вышел раскрасневшийся министр иностранных дел Испании. Он был явно возбужден – то ли закончившейся встречей с советским президентом, то ли полученным сообщением о том, что вылет в Мадрид откладывается из-за незначительного повреждения его самолета, столкнувшегося на рулевой дорожке в Шереметьево с самолетом голландского коллеги. В эти сентябрьские дни 1991 года в столице собрались «все флаги»: здесь проходила запланированная задолго до путча Международная конференция по «человеческому измерению», проще говоря, по правам человека, и крупнейшие западные политики ухватились за эту возможность взглянуть своими глазами на Москву, приходившую в себя после августовского инфаркта.
Помимо этого естественного мотива был и другой: засвидетельствовать Президенту СССР, вернувшемуся к исполнению своих обязанностей, поддержку и солидарность западных столиц. Особенно усердствовали посланцы тех лидеров, которые «дрогнули» в дни путча и, узнав о фактическом его смещении, либо заняли выжидательную позицию, либо выразили, как Франсуа Миттеран, готовность иметь дело с «новыми советскими властями».
Зато те, кто, как Джордж Буш, не бросил «дорогого Майкла» в беде, имели основание считать, что внесли свой вклад в победу российской демократии. Госсекретарь США Джеймс Бейкер, прибывший для участия в конференции, привез в подарок Горбачёву из Вашингтона почти как боевую реликвию американский флаг, который, по его словам, развевался над куполом Капитолия в день, когда «мы все за Вас молились» (позднее стало известно, что ещё один флаг со столь же «героическим происхождением» был чуть ли не в тот же день вручен американцами Ельцину).
«Ты знаешь, – как бы продолжая уже начатый разговор, сказал Горбачёв после того как мы поздоровались, – ведь Бейкер чуть ли не извинялся за то, что они не верили мне, когда я их предупреждал об опасности контратаки наших консерваторов». Горбачёв явно имел в виду ледяной душ, которым встретили его в мае этого года в Лондоне. Тогда он обосновывал свой патетический призыв поддержать перестройку ссылками на то, что без финансовой страховки со стороны Запада переход СССР к рыночной экономике ударит по благосостоянию миллионов людей и активизирует его противников. Однако лидеры «семерки» уже смотрели поверх головы Горбачёва на восходившую звёзду Ельцина, а одна английская газета назвала выступление Горбачёва на саммите попыткой пошантажировать Запад угрозой коммунистической реставрации. Американский президент сказал тогда о речи Горбачёва своему помощнику по национальной безопасности генералу Б.Скоукрофту в привычной техасской манере: «Этот парень всегда так хорошо продавал свой товар, но, по-моему, на этот раз он был не в ударе».
Теперь, после августовского путча, едва не оборвавшего демократические реформы, Бейкер, признавая задним числом правоту Горбачёва, воздал должное его политической стратегии: «Только теперь мы в полной мере осознали масштаб трудностей и опасностей, с которыми вам пришлось ежедневно сталкиваться. Стала понятной и тактика, избранная вами для нейтрализации консервативных сил в стране, тревожившая Запад, но, как видим, оправдавшая себя». Пересказывая свою беседу с госсекретарем США, Горбачёв теперь уже как бы для себя повторял аргументы, объясняющие и, стало быть, оправдывающие его поведение в преддверии путча и потому хоть в какой-то мере ограничивающие личную ответственность за то, что не смог его предотвратить.
Августовская драма и реальностью общей угрозы, и счастливым завершением создала условия для его примирения с бывшими демократическими союзниками, ставшими в последние месяцы соперниками. Основой для этого стало демонстративное братание двух президентов – союзного и российского, которые в эти дни не уставали заверять мир, страну и друг друга в готовности отныне рука об руку трудиться для укрепления демократии, прошедшей через тяжелое испытание. Видимо, ещё не осознав в полной мере открывшихся перед ним новых перспектив, Ельцин публично подтвердил готовность возобновить новоогаревский процесс выработки Союзного договора. Прилюдное унижение, которому он тем не менее подверг Горбачёва в российском парламенте, многие воспринимали как цену, которую пришлось заплатить Президенту СССР за возвращение в Кремль, и одновременно как плату за страх, который смогли за два дня своей авантюры нагнать на всю страну горе-путчисты.
Оба президента некоторое время так часто появлялись вместе, дав даже совместное на два голоса интервью Си-эн-эн, что начали походить на Ивана и Петра Романовых, деливших, как известно, хоть и непродолжительное время, один, специально сконструированный для такой нестандартной ситуации, царский трон. Увлекшиеся этим необычным политическим зрелищем западные аналитики даже прогнозировали совершенно сюрреалистическую поездку обоих лидеров в Нью-Йорк и их совместное (!) выступление на Генеральной Ассамблее ООН. Однако зрителям этого спектакля в Москве было понятно, что развязка очередной кремлевской коллизии не может быть иной, чем три века назад. Оставалось лишь узнать, кто из двоих окажется новым Петром.
Как ни странно, в течение нескольких недель и даже месяцев ответ не был очевиден, хотя, наверное, и предрешен. Дело в том, что после августовского землетрясения политический пейзаж страны представлял собой груду руин. Опоры, на которых покоился старый советский режим – партия, КГБ и армия, – были дискредитированы путчем и фактически обвалились. Здание новой парламентской республики, над проектом и фундаментом которой так усердно несколько лет трудился Горбачёв, обрушилось, погребя под обломками многоэтажный советский парламент – ведь его глава и значительная часть депутатов оказались на стороне путчистов. Формирование союзного государства, недавно зачатое в Ново-Огареве, завершилось «выкидышем». Путч спровоцировал «преждевременные роды», и в результате поспешно принятых большинством национальных республик деклараций о независимости на свет появилось сразу несколько суверенных государств, объединить которые даже в обновленную федеративную структуру было теперь сложнее.
И все же, едва переведя дух после пережитого испытания, Горбачёв, как Сизиф, обхватив обеими руками глыбу Союзного договора, скатившуюся к подножию горы, начал вновь толкать её вверх по склону. Сошедшая вниз августовская лавина оставила после себя широкую просеку, и на какое-то время показалось, что на его пути даже меньше помех, чем прежде. Ему больше не могли открыто противостоять ни партноменклатура, распинавшая его на пленумах ЦК, ни агрессивное и уже непослушное большинство Съезда народных депутатов. На противоположном фланге радикал-демократы, осознавшие, что главной мишенью путчистов был все-таки Горбачёв, а не Ельцин, похоже, были готовы воздать должное его мужественному отказу подчиниться ультиматуму ГКЧП. В этой новой ситуации сложилось впечатление, что у Горбачёва не осталось серьезных политических противников и ему не с кем больше бороться, кроме… самого себя.
В ситуации, когда новые обстоятельства лишили его прежних оправданий и отговорок, предстояло продемонстрировать стране, каков же истинный Горбачёв. Тот, которому наконец нет необходимости маневрировать, заключать противоестественные тактические союзы, оглядываться на «правых», чтобы не дать им растерзать «левых», и притормаживать темпы преобразований в ожидании не поспевающей за ним страны. Это новое испытание стало для него едва ли не более трудным, чем форосская драма.
Человек, нацеленный на постепенные реформаторские преобразования, убежденный «эволюционер», отвергающий лихость и безоглядность профессиональных революционеров, оказался вынужденным состязаться в радикализме с теми, кого ещё вчера сам называл экстремистами. Политик-центрист, мастер компромиссов, непревзойденный примиритель крайних точек зрения, ухитрявшийся убеждать людей с прямо противоположными взглядами, что сможет отстоять их позиции лучше, чем они сами, он оказался в ситуации, когда на посредников не было спроса.
И хотя радикальные поступки и популистские обещания скорых перемен не только противоречили ещё недавним его позициям, но и претили натуре, ему не оставалось ничего другого, как включиться в навязанную новыми обстоятельствами чужую игру. Страну захлестнула стихия нетерпения, и, чтобы сохранить свое положение политического лидера, он должен был её возглавить. К тому же надо было торопиться – лимит времени, отпущенный ему замешательством после путча его соперников, стремительно таял. Удалившийся на юг и в очередной раз впавший в прострацию, Ельцин мог вернуться в Москву со дня на день. Горбачёв понимал, что должен встретить его уже не как подобранный ельцинской командой капитан потерпевшего крушение корабля, а как человек, вновь по праву занявший место у штурвала.
Его ещё недавно закадычные западные друзья наблюдали за этими усилиями советского президента с нескрываемым скептицизмом. Дж.Бейкер вспоминает, что вскоре после путча говорил своему президенту: «Дни Горбачёва сочтены, если только он не станет б?льшим демократом, чем Ельцин, что маловероятно», на что осмотрительный Буш заметил: такого политика, как Горбачёв, рано полностью списывать со счетов.
Как бы подслушав эту дискуссию за океаном, он попытался за несколько недель наверстать отставание от Ельцина, которое накопилось со злополучной осени 1990 года – момента, когда их недолговечный политический союз, возникший на основе подписанного обоими проекта экономической реформы «500 дней», был де-факто расторгнут Горбачёвым. Казалось, в эти недели он был готов вытащить из «загашника» все до сих пор откладывавшиеся смелые идеи, все революционные начинания и радикально звучащие термины.
Встречаясь в Кремле с банкирами и предпринимателями, Михаил Сергеевич заверял в готовности всячески поддерживать частную инициативу и защищать интересы российского бизнеса и самих бизнесменов при условии, что те будут «чтить уголовный кодекс». Чтобы убедить, что это не просто слова, было объявлено о создании при Президенте СССР Совета по поддержке предпринимательской деятельности. Ещё один такой Совет был обещан аграриям, на встрече с которыми Горбачёв, весьма скептически относившийся к предложениям о передаче земли в частную собственность, показал себя сторонником «всех форм эффективного хозяйствования» на селе, включая и фермерское. Любимым выражением, которое он как заклинание повторял в эти дни, похоже, в первую очередь самому себе, было: «Хватит переминаться с ноги на ногу. Надо активно двигаться вперед».
Между помощниками развернулось негласное соревнование: кто предложит Горбачёву самую неординарную встречу, «озвучит» с его помощью отвергнутую в свое время или отложенную до лучших времен оригинальную идею. «Социальный заказ» был очевиден: президенту надо было заполнить собой политическое пространство, хотя действовать приходилось все чаще в пространстве виртуальном, воображаемом, поскольку рычаги управления реальными событиями слушались его все хуже и хуже.
Одним из способов восстановления его статуса лидера союзного государства было общение с зарубежными партнерами. Он охотно принимал в Кремле иностранных визитеров, часто разговаривал по телефону с Г.Колем, Дж.Мейджором, Ф.Гонсалесом, что позволяло не только занимать первые страницы газет и телеэкран, но и помогало самому поддерживать душевный комфорт и внутреннее равновесие – Горбачёв чувствовал себя при деле, ибо, по мере того как реальная власть перетекала к Ельцину, даже рабочий день было все труднее заполнить. Оправданием ему служило то, что в ходе этих переговоров он пытался если не решить, то хотя бы смягчить проблемы страны, стремительно входившей в кризис.
На выручку подоспел Дж.Буш, направивший ему, как в старые добрые времена, когда погоду в мире определяли две сверхдержавы, «на согласование» новые американские предложения по ядерному разоружению. Параллельно эти же предложения были переданы американцами и Ельцину, но пока ядерной «кнопкой» распоряжался советский президент, ясно было, что ответа ждут от него. В ответном письме Горбачёв развил идеи Буша и тут же предложил провести очередной советско-американский саммит в какой-нибудь нейтральной стране (кто-то из помощников, размечтавшись, назвал было Азорские острова, но место встречи оставили на усмотрение американцев). Понятно, что такой новый «Рейкьявик» или «Мальта» не только восстановил бы международное реноме Горбачёва, но и помог оттеснить обратно на республиканский уровень Ельцина, незримо присутствовавшего даже во время его телефонного тет-а-тет с Бушем. Судя по всему, именно по этой причине американцы, не желавшие, чтобы их втягивали в «передел» установившегося после августа баланса сил в Кремле, проигнорировали это предложение.
Горбачёв, надо думать, и сам хорошо понимал, что окончательное выяснение отношений с российским президентом может произойти только дома, в личной политической дуэли, и что ни Буш, ни Мейджор, ни Миттеран при всех симпатиях к нему, а часто и явном предпочтении перед Ельциным не решат за него эту проблему и ни в чем не смогут помочь. Главной же его слабостью в заочном споре с Ельциным было даже не то, что один оказался жертвой августовского путча, а другой вышел из него победителем, а разный уровень легитимности. В то время как его соперник был убедительно избран президентом реально существующего, хотя и не до конца оформившегося Российского государства, Горбачёв, сделавший возможными эти выборы, но сам так и не решившийся предстать перед избирателями, возглавлял более чем символическую союзную структуру, авторитет которой откровенно ставили под сомнение входившие во вкус «самостийности» республиканские лидеры.
В этой ситуации «догнать» Ельцина он мог, только вновь обзаведясь собственным государством и выиграв в нем выборы. Вот почему на одном из первых же после августовских совещаний с помощниками он завел разговор о необходимости ускорить проведение президентских выборов. В условиях, когда не только текст Союзного договора, но и концепция нового государства ещё не были согласованы между республиканскими вождями, эта идея выглядела нереальной. Кроме того, ущерб, нанесенный авторитету Горбачёва даже провалившимся путчем, был настолько велик, а накопившаяся у людей усталость от перестройки и её инициатора так ощутимы, что шансов выиграть такие выборы у него практически не было. Об этом, выбирая, разумеется, максимально тактичные выражения, сказали почти все помощники, порекомендовав сначала укрепить экономическую базу Союза с помощью межгосударственного экономического соглашения, а уже затем нахлобучить на эту конструкцию политический Союз.
Рассуждения их были убедительны и логичны – именно так строился в Европе сначала Общий рынок, а потом Европейский Союз. Однако они не учитывали отчаянного цейтнота, в котором находился Горбачёв, чувствовавший под ногами не почву, а таявшую льдину. Скорее даже не разумом, а инстинктом политика он ощущал, что с каждой уходившей неделей аппетит к власти у республиканских элит возрастал, привычка жить в едином союзном государстве ослабевала, а с ней и надежда на его сохранение.
Новоогаревский процесс, как машина с заглохшим мотором, катился вперед по инерции и то лишь потому, что дорога вела под гору. Завести двигатель можно было впечатляющим политическим импульсом, для которого требовалось как минимум согласие его партнеров по Госсовету. Скорее всего, именно поэтому Горбачёв неожиданно для многих вдруг сменил приоритеты и, хотя экономическое соглашение уже можно было подписывать, объявил: «Будем форсировать политический Союз».
Не берусь сказать, что повлияло тогда на его решение: то ли предложение Н.Назарбаева подписать в Алма-Ате Договор об экономическом содружестве на уровне премьер-министров (без союзного президента), то ли желание поймать на слове Ельцина, вдруг поддержавшего скорейшее оформление политического Союза. Так или иначе, выбор был сделан, стрелка переведена, и кремлевский состав на всех парах понесся по новоогаревскому маршруту, который однажды уже привел страну к путчу, а теперь упирался прямо в Беловежскую Пущу.
Решив форсировать заключение Союзного договора, то есть официальное воссоздание единого государства, Горбачёв по причинам, прямо противоположным тем, что породили роковой Август, спровоцировал, в сущности, тот же результат: заговор своих противников ради его свержения. Если в августе против него восстала партийная бюрократия и силовые структуры союзного государства, разъяренные перспективой разрушения Центра, то в декабре именно попытка воссоздать центральные структуры вызвала мятеж теперь уже республиканской номенклатуры…
Орудием окончательного сокрушения крепостных стен союзного государства был избран, как писал итальянский историк Дж.Боффа, «российский таран». Под «тараном» он подразумевал вполне конкретную фигуру – Бориса Ельцина. Его конфликт с Горбачёвым, разросшийся из личного противостояния в бескомпромиссную политическую войну, сыграл в конечном счете фатальную роль как для судьбы бывшего Советского государства, так и для исхода того уникального исторического эксперимента, который получил название «Перестройка».
Осенью 1991 года судьба Советского Союза, а с нею и миллионов его граждан во многом определяли личные отношения этих двух людей одного года рождения, с параллельно развивавшимися партийными карьерами, поднявшимися один за другим, хотя и разными путями, на вершину государственной власти и избравшими для своей страны принципиально разные варианты развития и реформы.
Много исторически неизбежного и мистически предопределенного в роковой встрече, столкновении и изнурительном для всей страны противоборстве этих двух антагонистов, контрастных натур и разных, хотя и неразделимых ипостасей русского национального характера. Начиная от перевода первого секретаря из свердловского обкома в Москву по настоянию будущего ельцинского заклятого врага – Егора Лигачева, которого поддержал Горбачёв, и кончая их прощанием в Ореховой гостиной, расположенной между кремлевским кабинетом первого Президента СССР и Музеем-квартирой В.И.Ленина.
«Путч-91», жертвами которого они чуть оба не стали, сблизил их после периода нараставшего отчуждения. Однако противоречие политических интересов, помноженное на нестыковку характеров и личную неприязнь, начало их разводить сразу после короткого тактического перемирия. И хотя, по всей видимости, конфликт между позициями двух лидеров в силу самой логики развития ситуации в стране был неизбежен, тогдашнее окружение российского президента – Г.Бурбулис, М.Полторанин, С.Шахрай, А.Козырев – сделало в эти месяцы все для того, чтобы он принял острую и антагонистическую форму. «Когда говоришь с Борисом один на один, – вроде бы нормальный человек, готов слушать чужие аргументы, с ним можно договориться. Как выйдет за порог и попадет под влияние своей команды, будто другой человек», – сетовал Горбачёв.
Команда Ельцина справедливо усмотрела в курсе на ускоренное подписание Союзного договора опасность того, что Президент СССР сможет с помощью политических маневров, в этом он оставался непревзойденным мастером, отобрать у них вместе с лаврами победителей путчистов и шансы окончательно обосноваться в Кремле. Естественно поэтому, что, наблюдая политическую реанимацию Горбачёва, ельцинское окружение нетерпеливо поджидало возвращения своего лидера с юга (некоторые даже пытались пробиться, правда, безуспешно, с этой тревожной информацией к нему в место, где он «расслаблялся» после августовских треволнений).
Пробудить у него прежние комплексы подозрительности и недоверия, заново разжечь конфликт между «двумя медведями», оказавшимися после путча в одной кремлевской «берлоге», труда не составляло – слишком много горючего материала накопилось за последние годы в их отношениях.
Но при всей кажущейся сегодня неумолимой логике, которой было подчинено поведение этих двух исторических персонажей, трудно избавиться от странного ощущения иррациональности, характеризовавшей их отношения. Это замечание, разумеется, в большей степени относится к картезианцу Горбачёву, гордившемуся тягой к логике и системному анализу событий, чем к импульсивному, издавна бравировавшему своей непредсказуемостью Ельцину. Всякий раз, когда речь заходила о свердловчанине, о необходимости реагировать на его поведение, горбачевский компьютер как бы «зависал» или давал сбои.
Оказавшись тем не менее в одной шлюпке после августовского кораблекрушения союзного государства, оба президента некоторое время гребли в одну сторону. Однако уже в сентябре на только что заштукатуренном фасаде советско-российского единства проступили трещины застарелого соперничества. Проявляясь поначалу в демонстративных жестах российского президента, подсказанных его окружением, они выглядели нарочитыми и вызывающими. Так Ельцин прервал свой затянувшийся «отдых» после путча только один раз, чтобы вместе с Назарбаевым, совершив «точечный» налет на Карабах, «навсегда закрыть» эту проблему. Смысл этой демонстративной акции в духе его неожиданных «наездов» на московские магазины в «горкомовскую» эпоху был очевиден: противопоставить решительность новой российской власти бессилию союзного центра. Позируя перед телекамерами, Ельцин отчеканил, разве что не по-латыни, фразу, достойную римского императора: «Только великим деятелям под силу великие решения» – и вернулся заканчивать свой отдых в Сочи, оставив, разумеется, воз карабахских проблем на прежнем месте.
Чуть позже, желая, видимо, обозначить на мировой карте появление нового независимого от СССР субъекта международного права, российский президент объявил мораторий на испытания ядерного оружия на территории России. В этот раз его явно «подставили» советники: они упустили из виду, что этот мораторий, объявленный Горбачёвым ещё 5 октября, к тому же по согласованию с Ельциным, действовал уже несколько недель на всей территории Союза, включая, естественно, Россию.
Другой эпизод, противопоставивший российское и союзное руководство, был потенциально гораздо более взрывоопасным. Речь шла о только ещё обозначившейся проблеме Чечни. В ответ на провозглашение Джохаром Дудаевым в ноябре 1991 года независимости (после «парада суверенитетов», который год назад российское руководство само спровоцировало, в этом декларативном жесте не было ничего экстраординарного) Ельцин объявил на её территории чрезвычайное положение, а вице-президент генерал А.Руцкой двинул на усмирение республики войска российского МВД. Назревал военный конфликт.
Узнав об этих решениях, Горбачёв попробовал связаться с Ельциным. Все происходило в тогда ещё праздничные ноябрьские дни, российский президент «отключился» и был недоступен. Чтобы избежать столкновения, пришлось действовать экстренно через Верховный Совет Российской Федерации и его спикера Р.Хасбулатова, что вызвало возбужденную реакцию Ельцина, расценившего это как вмешательство в его дела. «Раз вы критикуете Россию, мы будем отвечать», – заявил он на заседании Госсовета. Дело шло к тому, что вместо российско-чеченского придется улаживать российско-советский конфликт. Понадобилось все дипломатическое искусство Президента СССР, чтобы успокоить Ельцина. «Все зависит от того, какую кассету в него вставит его окружение», – сокрушался Михаил Сергеевич после едва не сорвавшегося заседания.
При всей их неловкости, а иногда и курьезности сигналы, исходившие от российского руководства, должны были насторожить Горбачёва как признаки вызревавшего в его недрах, как и в душе Ельцина, общего стратегического замысла – курса на принципиальный развод с Центром, то есть на разрушение союзного государства. Горбачёв же в эти осенние дни направил всю свою энергию и тактическое мастерство на то, чтобы, собрав-таки вместе президентов теперь уже официально независимых республик, попробовать доводами разума, логикой экономической рациональности, эмоциональными призывами и даже ссылками на мнение западных политических авторитетов убедить их в целесообразности сохранения, точнее говоря, реанимации смертельно раненного СССР, пусть и под другим названием – Союза Суверенных Государств.
С доверчивостью, непростительной для опытного политика и характерной скорее для не желающего поверить в неотвратимость печальной развязки неизлечимо больного человека, Горбачёв принимал незначительные тактические победы на заседаниях Госсовета за продвижение к завоеванию решающего стратегического рубежа, не сознавая или боясь признаваться самому себе, что имеет дело с линией горизонта. Может быть, именно поэтому он с такой жадностью ловил обнадеживающие реплики Ельцина – тот вплоть до ноября принимал активное участие в обсуждении структуры будущего Союза, приносил на каждое очередное заседание поправки к тексту Договора и даже одергивал скептиков, иронизировавших насчет неблагозвучности названия ССГ, говорил: «Ничего, привыкнут».
Вот почему с таким облегчением, веря, что самое трудное позади и что страшная перспектива распада государства миновала, после очередного заседания Госсовета в Ново-Огареве 14 ноября Горбачёв воспринял достигнутую наконец-то договоренность о создании единого «конфедеративного демократического государства». Стараясь не выдать внутреннее ликование, скромно отойдя в сторону, он предоставил возможность Борису Ельцину громогласно объявить журналистам: «Договорились, Союз будет!» Цена этой сентенции российского императора, как вскоре выяснилось, была не выше его изречения по поводу Карабаха.