В Иродовой Бездне (книга 2)

Грачёв Ю С

Глава 7. Тюремная страда

 

 

«Взирая на начальника и совершителя верь), Иисуса, Который, вместо предлежавшей Ему радости, претерпел крест…»

Евр. 12:2

Огромная камера, в которую ввели Леву была переполнена. В помещении было очень холодно, так что снимать шапку и пальто не приходилось ни днем, ни ночью. А голод… Какой здесь был голод!.. Кормили очень плохо: знаменитая тюремная баланда, в которой плавали одна две картофелины, и сырой ржаной хлеб — настолько сырой, что из него по заказу тех, кто получал передачи, старые рецидивисты-умельцы лепили удивительные скульптуры, цветы, шахматы. Леве носила передачи сестра Л., но, находясь среди голодных, он не мог есть один, а тут же угощал окружающих. Белье на нем изорвалось окончательно. И вот, пользуясь тем, что в дни передач было разрешено отдавать белье в стирку, Лева передал сестре свои лохмотья, но назад их не получил: из какой-то полосатой розовой материи она сшила ему рубашку.

Тюрьма для Левы была тяжела не только голодом (хотя голод был такой, что кусочек сырого кислого ржаного хлеба казался лучше конфеты), не только прокуренным, тяжелым, вонючим воздухом — она была тяжела прежде всего зловонием духовно разлагающихся людей.

Чтобы забыться от тоски, от ужасов страшной действительности, чтобы чем-то развлечь себя, люди в тюрьме прибегают к анекдотам, самым грязным рассказам о женщинах. И здесь, в этой камере, среди множества воров и разных специалистов (инженеров, агрономов и вообще, как принято говорить, людей с высшим образованием), сидели некоторые из офицеров, которые попали в Сибирь еще при Колчаке и теперь, со значительным опозданием, расплачивались за свое участие в гражданской войне. Эти уже немолодые люди были развращены, что называется, до мозга костей. Во всем разуверившись, давно утратив даже подобие святого и чистого, что когда-то, возможно, наполняло их души, они были ходячими энциклопедиями разврата и всякой нечисти и, рисуясь и смакуя, употребляли все свое красноречие на то, чтобы рассказывать людям самые грязные истории…

В то время, о котором идет речь, в тюрьме не было никаких правил внутреннего распорядка. Спали кто когда хотел. Каждый делал, что хотел. Тюрьма была переполнена, и начальству было не до порядка. Днем еще было сносно: нередко пели обычные тюремные песни. Но когда наступал вечер и потом ночь, тюрьма начинала стонать.

Тюрьма стонала и сотрясалась от страшного, адского смеха. Лежа на полу, Лева старался заснуть, чтобы только не слышать рассказываемых грязных историй. Он клал голову под подушку, чтобы хоть сколько-нибудь заглушить звуки доносимых грязных слов. С тех пор у него выработалась привычка — засыпая, класть голову под подушку. Иногда ему даже хотелось, чтобы он оглох — только бы не слышать всей этой пошлости и цинизма.

Один старый седой полковник, заметив отвращение юноши ко всем этим грязным, похабным историям, сказал:

– Так было и со мной. Первый год я не мог терпеть этой пошлости, на второй стал уже улыбаться, слушая анекдоты, а на третий — сам стал рассказывать их.

– Если бы вы были верующим христианином, — сказал в ответ Лева, — этого с вами не случилось бы. Взирая на Христа, на Совершителя веры, вы не заразились бы этой нравственной грязью.

Воры и старые тюремные рецидивисты, скуки ради, изощрялись в тюремных играх. В карты играли всюду. Тогда в этом никто не видел ничего предосудительного, хотя люди проигрывали и насущную пайку хлеба. Устраивались и различные типично тюремные игры, в которых живое участие принимали все находящиеся в камере заключенные.

Вот одна из игр, которые наблюдал Лева. Называлась она — «кота гонять». Ее проигрывали с каждым новичком, но Леву Бог хранил от того, чтобы кто-либо попытался сыграть с ним в эту игру.

Когда новичок входил, его знакомили со всеми. Казалось, никакой опасности ни в чем не угрожает ему. Затем ему объясняли, что в камере есть один парень, который рехнулся умом: все ищет, кто его предал, из-за кого он попал в тюрьму, чтобы того зарезать. Рассказывали, что он якобы зарезал уже нескольких человек, подозреваемых им в предательстве. Новичок невольно начинал наблюдать за этим парнем. Когда наступала ночь, парень доставал нож и принимался точить его. Новичок замечал, что тог, кто точит нож, то и дело бросает взгляд именно на него и начинал волноваться. Парень вскакивал, делал дикие глаза и с ножом устремлялся на новичка. Тут-то, собственно, и начиналось то, что дало название игре. Новичок бросался из стороны в сторону. Все, как бы сочувствуя ему, закрывали его, якобы стараясь образумить обезумевшего человека, уговорить его не резать беднягу. Новичок бросался к двери, пытался стучать, чтобы вызвать надзирателя, но — безуспешно: надзирателей в это время нет. Так продолжалось далеко за полночь, пока обезумевший от страха новичок не забивался в другой угол нар и там в страшном трепете проводил ночь. Наутро ему объясняли, что это — шутка, не более, чем простая игра.

Эта и подобные «игры» доставляли заключенным большое удовольствие. Для них это издевательство над человеком, превращение новичка в подопытного кролика было не более, чем забавным зрелищем, и никто не высказывал сожаления о новичке. А тот мучился страшно, казалось, он вот-вот поседеет от ужаса.

Лева с отвращением смотрел на все это. Но в этой огромной камере он был всего лишь маленькой песчинкой, у него не хватало ни сил, ни воли, чтобы подать свой голос и прекратить это безобразие.

Так же, как синий, тяжелый махорочный дым наполнял камеру, точно так же в воздухе висел ужасный трехэтажный мат, то есть самое зловонное сквернословие. Как поется на этот счет в одной тюремной частушке:

Сверху донизу — кругом Всюду кроют матюком. Рецидивисты, которых было много в тюрьме, находясь в добродушном настроении и говоря о самых простых вещах, осоляли свою речь не добрым словом, а смертоносным ядом самых изощренных, изысканных ругательств, без которых они просто не могли выразить свою мысль. И удивительно, но сидевшие здесь интеллигенты, люди с высшем образованием (а их в камере было много — и молодых, и старых) вместо того, чтобы бороться с этой всепропитывающей похабщиной, сами начинали злостно ругаться, подбирая соответствующие своему развитию самые что ни на есть циничные сквернословия. И надо прямо сказать: Леву мучил не столько голод (хотя он там страшно голодал и все время ощущал желание есть), укусы вшей и ледяной холод промозглой неотопляемой тюрьмы, сколько это спертое зловоние, в которое он был погружен, — атмосфера ада и человеческого разложения. С теми, кто был рядом с ним, он беседовал, рассказывал о Спасителе, читал Евангелие. Но, увы! Тот маленький луч, которым Лева пытался осветить эту тьму, не был в состоянии рассеять ее.

— Боже. Боже, — думал он. — О, если бы, наконец, Ты послал Своих тружеников в эти страшные тюрьмы, где порок и грех, неверие и зло тесно сплелись в один клубок человеческих страданий…

Он вспомнил, что когда-то слышал о добром дедушке Бедекере, который разъезжал по царским тюрьмам и каторгам и везде проповедовал Христа, раздавая арестантам и каторжанам Евангелие. Где эти дедушки теперь? Их нет. Да и никто не пропустит за железные двери, за колючую проволоку вестников любви Христовой.

Но вдруг словно завеса спала с его глаз. Он словно увидал перед собой не одного дедушку Бедекера, а сотню, тысячи дедушек, мужчин средних лет, юношей, дорогих братьев, которых ввел Господь в это дно человеческого общества, и среди многих страдальцев Христа, которым надлежало быть живыми свидетелями для спасения грешников в этих тюрьмах и лагерях, он увидел и себя — ничтожную, мелкую песчинку.

– О, Господи, дай мне быть крупицей соли, — молился он. — Дай, чтобы через меня Твой чудный свет проник в сердца этих несчастных людей.

Временами тюрьма начинала петь. Тогда не запрещалось никакое пение в любое время суток, и люди, измученные и исстрадавшиеся, подхватывали старинные тюремные песни и пели, вкладывая в них всю тоску безысходной грешной души.

Глухой неведомой тайгою, Сибирской дальней стороной Бежал бродяга с Сахалина Звериной узкою тропой. Шумит, бушует непогода, Далек, далек бродяги путь. Укрой тайга его глухая: Бродяга хочет отдохнуть. Там далеко за темным бором Оставил родину свою, Оставил мать свою родную, Детей, любимую жену. «Умру, в чужой земле зароют, Заплачет маменька моя, Жена найдет себе другого, А мать сыночка никогда. Люди пели, словно стонали, и боль за русский народ, который ушел от Бога, не знает отдыха, облегчения и строит тюрьмы своим падшим братьям, наполняла сердце Левы глубокой скорбью. А арестованные пели известную песню, сложенную еще в 80-е годы прошлого столетия: По диким степям Забайкалья, Где золото роют в горах, Бродяга, судьбу проклиная, Тащится с сумой на плечах. Идет он густою тайгою, Где пташки одни лишь поют. Котел его сбоку тревожит, Сухие коты ноги бьют. На нем рубашонка худая, Со множеством разных заплат, Шапчонка на нем арестанта И серый тюремный халат. Бежал из тюрьмы темной ночью, В тюрьме он за правду страдал — Идти дальше нет больше мочи, Пред ним расстилался Байкал. Бродяга к Байкалу подходит, Рыбацкую лодку берет И грустную песню заводит — Про родину что-то поет: «Оставил, жену молодую – И малых оставил детей, Теперь я иду наудачу, Бог знает, увижусь ли с ней!» Бродяга Байкал переехал, Навстречу родимая мать. «Ах, здравствуй, ах здравствуй, мамаша, Здоров ли отец, хочу знать». Отец твой давно уж в могиле, Сырою землею зарыт, А брат твой далеко в Сибири, Давно кандалами гремит. Пойдем же, пойдем, мой сыночек, Пойдем же в курень наш родной, Жена там по мужу скучает И плачут детишки гурьбой. Какую тюремную песнь ни запеть, в каждой чувствуются слезы, боль и стоны. Лева думал про себя: «Если бы я был певец! Я бы сейчас им спел, но спел иное, лучшее». Сидевший рядом в огромной черной шубе бывший директор одного из совхозов повернулся к нему и спросил:

– Что же ты не поешь? Ведь все поют…

– У меня песни другие, — ответил Лева.

– Это какие?

– А вот я вам не спою, а продекламирую одну,

– Слушаем! Слушаем! — сказали сидевшие рядом. И зазвучал обращенный к ним громкий, внятно льющийся юный голос:

Мир вам, рабы и пленники сомненья, Усталые от сбивчивых путей! Вы шли вперед на пышные виденья, И вот пришли вы к кладбищу костей. Вы изменили путь, но, к изумленью, Приведены вы к бездне роковой, И вы не видите пути к спасенью, И стонете болезненной душой. Мир вам, кто плачет в горьком сокрушенье О тягостном грехе протекших дней! Скорбите вы, что жизни прегрешенье Не в силах правдой искупить своей. Что грех ваш слишком тяжел, а Властитель И слишком справедлив, и слишком свят, Друзья, познайте же: вам дан Спаситель, А Он сильней, чем грех, иль смерть, иль ад. Заключенные внимательно слушали Левину декламацию. Директор совхоза, тяжело вздохнув, смахнул с глаз слезу. Это был плотный, упитанный мужчина. Он, видимо, очень тяжело переносил заключение, ни с кем почти не разговаривал, только очень часто протискивался к окну и мурлыкал про себя песню: Зачем я шел к тебе, Россия, Европу всю держа в руках?.. Никто не знал, в чем его обвиняют (он ни с кем не делился), но было видно, что он не ждет от следствия светлого исхода. Когда Лева говорил ему о Христе, который пришел, чтобы дать измученным свободу, директор слушал, но не говорил ничего — ни за, ни против. Зная историю Левы, он качал головой, в словах его сквозило сочувствие:

— Пропадешь, пропадешь ни за что! Сейчас такой век — не до гуманности, не до добрых дел…

Некоторые, не выдерживая следствия и тюремных условий, начинали заговариваться. Но это не вызывало чувства сострадания к ним со стороны окружающих. Наоборот, над ними смеялись.

Был в Левиной камере один молодой еврей. В его уме на почве тяжелых переживаний все перепуталось, и он вообразил, что дело его закончено и его вот-вот должны освободить, выпустить на свободу. Каждое утро он вставал, упаковывал свои вещи и направлялся к двери камеры. Там он стоял часами с мешком за плечами, ожидал что двери откроют и он выйдет на свободу. Как только слышались шаги надзирателя, арестанты кричали:

— Открывай, открывай! Тут у нас один на свободу должен выйти! Слыша сильный шум, надзиратель открывал дверь, бедный еврей смело шагал в коридор, воображая, что это его выпускают.

— Куда прешь? Куда прешь? — кричала тюремная стража и кулаками вталкивали помешанного назад. В камере раздавался дружный хохот. Люди, живые люди, потеряв самое дорогое — сострадание к ближнему, искали лишь повода для веселья, забвенья собственных мук.

Наблюдая все это, зная, что жизнь там, на воле, тоже погрязла в грехе, Лева чувствовал, как все дороже, все ближе становится ему Иисус Христос. Он не отвернулся от этого падшего, несчастного мира, забывшего о Боге, но пришел, чтобы взыскать и спасти погибших.

Тюремным врачам, иногда входившим в камеры, заключенные жаловались на холод, просились в баню: мол, заели вши. Того же, кто говорил, что нездоров уводили в амбулаторию. Левиного соседа по камере часто забирали на лечение. Вскоре распространился слух, что он болен сифилисом. Многие отвернулись от этого арестанта, старались держаться подальше от него. О сифилисе Лева знал, что это страшная заразная болезнь, но когда больной сосед попросил у него кружку, чтобы попить, юноша, не колебаясь, дал ее. Правда, эту кружку Лева после долго мыл: тоже боялся заразиться. Но в отличие от своих соседей по камере он сознавал, что как бы ни был болен человек, духовно или физически, он не может не оказать ему любовь, а тем более унизить. Лева знал, что Иисус на его месте не мог бы поступить иначе.

И вот для заключенных организовали баню. Что это было за удовольствие! Заработала дезинфекционная камера, или, как проще и яснее называли ее заключенные, вошебойка. Каракулевый воротник пальто Левы после прожарки потрескался и стал ломаться, но Лева не жалел об этом: воротник был весь полон гнидами.

Вши стали кусать меньше, а вот для отправления естественных надобностей заключенных перестали водить в уборную (раньше эта процедура осуществлялась дважды в сутки), а поставили прямо в камеру зловонную бочку — парашу. Новый порядок установился после того, как однажды на верхнем этаже тюрьмы от мороза лопнули трубы и нечистоты полились на заключенных, которые в этот момент находились в нижней уборной.

Умывальника в камере не было, и арестант из кружки набирал воду в рот и лил ее себе на руки, намыливал руки, снова пускал изо рта струю воды и таким образом умывался. Леву давно мучила мысль, что он не служит ближним, не делает доброго. И вдруг его осенило. Юноша стал вставать раньше всех и, когда начинали умываться, уже стоял у параши, подавая из кружки всем на руки воду. Некоторые отказывались, но потом сокамерники привыкли к его помощи и благодарили за эту маленькую услугу.

Это было очень маленькое дело — стоять у зловонной бочки и помогать людям умываться. Но и оно наполняло сердце Левы радостью. Он получил возможность хоть чем-нибудь да служить ближнему!

Но пришел день, когда Леву выкликнули из камеры.

– С вещами? — спросил он.

– Да, с вещами, — раздалось ему в ответ.

– Куда, зачем? Господи, Ты все знаешь. Да будет воля Твоя!