В Иродовой Бездне (книга 2)

Грачёв Ю С

Глава 1. Тайга

 

 

«Ибо Он не презрел и не пренебрег скорби страждущего, не скрыл от него лица Своего, но услышал иго, когда сей воззвал к Нему»

Пс. 21:25

Зима сибирская — холодная, морозная. Долгие ясные ночи, И когда было еще совсем темно и только звезды сверкали на небе, в глухой молчаливой тайге раздались мерные удары: металл бил по металлу. Кто-то большой кувалдой стучал по подвешенному к дереву буферу от железнодорожного вагона, и в бараках, окруженных изгородью из колючей проволоки, просыпались люди.

— Подымайся, подымайся! — кричали надзиратели, бегом врываясь в убогие деревянные постройки.

Лева проснулся, с удивлением открыл глаза. Еще минуту назад он был не здесь, а в далеком жарком Узбекистане, в Ката – Кургане, откуда начал посещение ссыльных и заключенных. Увы, это всего лишь сок. Однако душа и сердце юноши и теперь хранили те чувства, которые сопровождали его в грезах. Он как бы снова собирался в путь, прощался с близкими. Но горячая любовь детей Божиих и любовь Отца Небесного согревали его. Лева был тогда полон энергии, жажды жертвы ради несчастных страдающих. Но все это было тогда. А теперь?

Приподнявшись на нарах и сбросив суконное одеяло, заключенный стал торопливо одеваться. Голова кружилась. Ему стало плохо еще вчера, после вечерней работы, когда он вместе с другими пилил и колол дрова. Дрова были еловые, а ель кололась плохо. С сердцем стало особенно нехорошо, когда он изо всех сил большой деревянной кувалдой бил по колуну, чтобы расколоть полено. С тех пор, как только он пытался торопиться или поднимать дрова, укладывая их в поленницу, сердце начинало биться часто-часто.

— Что будет, Господи? — молился Лева, одеваясь. Я в руках Твоих, и в этой скорби взываю к Тебе. Ты знаешь: я готов перейти к Тебе, у Тебя так хорошо…

Вдруг он услышал стук падающего тела, крики, опять звук падения. Это вошли в барак люди из «самообслуги» — здоровые, сытые парни из числа заключенных. Хватая за ноги непроснувшихся, они сбрасывали их с нар: заключенные должны были вовремя выходить завтракать и на работу.

Упавшие страшно ругались, потирая ушибленные бока, но тем не менее торопливо собирались. Все по опыту знали, что стоит сказать слово против или опоздать, и — холодный и голодный карцер — неминуем.

— Господи! — продолжал молиться Лева, натягивая ватный бушлат. — Ты знаешь, я хотел бы быть с Тобою. У Тебя ведь так хорошо, и никто не слышит крика этих погонщиков. Там нет голода, холода, непосильной работы. Но если я нужен тебе, здесь, на земле, то оставь меня. Я хотел бы еще повидать моих братьев, сестер, рассказать им, как Ты любишь, как Ты вел меня, когда я исполнял волю Твою и посещал заключенных. Благодарю Тебя, что Ты удостоил меня самого стать заключенным ради имени Твоего…

Закричал бригадир, выстраивая бригаду в столовую. Строем вошла она в это большое здание, где принимали пишу одновременно несколько сот человек.

Жидкие щи казались такими вкусными!.. Хоть мяса и не было видно, по запаху чувствовалось, что они — мясные. Ели торопливо. Во-первых, потому, что к этому побуждал голод, а во-вторых, засиживаться за столами не разрешалось: за спинами стояли люди следующей бригады, ожидавшие завтрака. Хлеб бережно завертывали в платки, его надо было хранить так, чтобы ни одна крошка не пропала.

– Украли, украли! Пайку хлеба украли! — истошно завопил старик с седой бородой.

– Ну, за пайку убивать надо! — отозвался бригадир. — Пайка — это жизнь. Не получишь пайку — обессилишь, не заработаешь хлеб на следующий день.

Попытались найти вора, но неудачно. Видимо, за завтраком тот успел съесть свою пайку, и теперь чужая, украденная у соседа и завернутая в платок, не могла быть обнаруженной.

От завтрака силы у Левы не прибавилось. Он еле шел, торопясь вместе с другими, и сердце его опять забилось тревожно, нехорошо.

Не раздеваясь, в бушлатах, шапках и валенках заключенные легли на свои постели в ожидании развода — распределения по рабочим местам. Эти недолгие минуты перед сигналом пробежали, как одна секунда, и снова по тайге разнесся призывный звон металла. К лагерю приближались вереницы охранников, одетых в черные полушубки, Слышался вой охранных собак.

Еще не рассвело, но Лева вместе с другими арестантами уже вышел из барака и встал в строй около проходной. Осматривая своих людей, бригадир остановился около Левы.

– Ты, парень, видно, совсем нездоров.

– Сердце что-то бьется нехорошо, — ответил Лева.

– Знаешь что? Оставайся-ка в лагере, просись к лекпому. (Лекпом — лекарский помощник, фельдшер — заменял в лагере врача и представлял всю медицину.) Возможно, комендант тебя пропустит. На работе от тебя все равно толку мало, — заключил бригадир.

Н– у, а если не пропустит? — спросил Лева. Бригадир ничего не ответил. Он знал так же, как знал это и Лева, что если комендант не пропустит, то заключенного ожидает барак усиленного режима, а может быть, и того хуже.

— Оставайся, оставайся, — сказал бригадир, — а то ты едва дополз прошлый раз.

Бригада ушла. Лева вернулся в барак и сел у стола, не раздеваясь. Было очень грустно. «Разве я не хотел работать? — думал он про себя. — Разве я не готов был перевыполнить эти нормы и заработать себе хорошую пайку хлеба, чтобы быть сытым? Ведь и Слово Божие говорит: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь». Но не было сил, совершенно не было сил.

О, если бы с ним была Священная Книга — Библия! Но дорогой, любимой книги с ним не было. О, если бы его окружали братья, верующие, он поделился бы с ними своими переживаниями! Но вокруг стола сидели угрюмые и злые, проклинающие непосильную работу люди, так же, как и Лева, надеющиеся попасть к лекпому. Они матерились. Всматриваясь в их искаженные ненавистью, изможденные лица, Лева убеждался, что они погибают дважды: и душой, и телом.

Вошли надзиратели. Мрачно, со злобой взглянув на оставшихся, они потребовали, чтобы все выходили к вахте и строились. Началась проверка оставшихся в лагере. Некоторые из заключенных решались даже на бесплодные попытки куда-нибудь спрятаться, затаиться. Но едва обнаруживалось, что по подсчетам вышедших на работу и оставшихся в лагере кого-то не хватает, сразу же приступали к усиленным поискам по баракам. Отсутствие при проверке хотя бы одного заключенного вселяло в начальство тревогу: а что, если ночью был побег? Ведь каждый из начальствующих отвечал за каждого заключенного своим благополучием.

И вот сегодня не хватило одного при подсчете. Долго стояли на морозе. Заключенные прыгали, толкали друг друга, чтобы не замерзнуть. Лева чувствовал, что он застывает, и пытался двигаться изо всех сил.

Наконец, раздались торжествующие голоса надзирателей: с чердака сволокли прятавшегося там заключенного. Все беспощадно ругали его, в том числе и те, кто мерз из-за него на морозе, забыв, что он такой же несчастный, как и они. Ему грозили кулаками и обещали тут же, после проверки, убить. Но саморасправы не произошло: надзиратели увели спрятавшегося в кондей.

Явился комендант, здоровый, высокий, в черном полушубке.

– Освобожденным лекпомом отойти в сторону! — скомандовал он, по списку проверил их фамилии и отпустил в бараки. Разрешил разойтись по рабочим местам и «хозобслуге» — дневальным, парикмахерам, работникам бани и кухни.

– А вы что еще здесь? — закричал комендант, обратившись к оставшимся.

– Больные мы, больные, — раздались голоса.

— Выстроиться в одну шеренгу! — скомандовал начальник. Выстроились. «Господи, — молился Лева. — к Тебе взываю в скорби своей».

Комендант подходил к каждому и, испытывающе заглядывая в лица, командовал: одним направо, другим налево. Те; которым было велено отойти вправо, были толчками вытолканы на вахту, где их принял конвой и погнал в лес на работу. Остальных же (тех, кто оказался слева) повели к лекпому. Лева был среди последних.

На слабость никто не жаловался — это не было поводом к освобождению от работ и не считалось заболеванием. Лекпом послушал сердце Левы и, покачав головой, занес его имя в список освобожденных.

Лица освобожденных от работ и вернувшихся в барак, несмотря на все страдания, дышали радостью: хотя бы немножко, но можно было отдохнуть. Один молоденький парнишка прямо ликовал.

— Братцы, братцы, я освобождение закосил! — кричал он друзьям по несчастью. — Помогите забраться на нары!

Истощенный и ослабленный, без помощи других не могущий даже взобраться на нары, он искренно думал, что получил освобождение от работ не иначе, как через свою «хитрость».

Этот день запомнился Леве тусклым и серым: Чтобы хоть чем-то заполнить оставшееся свободное время, юноша стал помогать дневальным мыть полы. Но удивительное дело: даже эта сравнительно легкая работа оказалась для него трудной. Лева был освобожден от работы и на второй, и на третий день.

Неожиданно в лагере зашептались, задвигались как-то по-особенному. Пополз слух: едет комиссия. Всюду скребли, белили, наводили порядок. Лекпом проверил лагерь на вшивость.

Несмотря на то, что заключенных раз в десять дней мыли в банях, а все их «барахло»: одежду и постельные принадлежности — прожаривали в дезкамере (по-лагерному жар-камере); несмотря на то, что волосы у всех были острижены, за исключением бород у некоторых стариков, вши все же обнаружились. Перед приездом комиссии снова и снова «вшивые команды» гоняли в баню, дезинфицировали. Но даже хождение в баню и то было для Левы утомительным.

Приехала комиссия. Из кого она состояла, какие цели ставила, Лева не знал. Не знали и другие заключенные. Были осмотрены те, кто находился в БУРе и карцере, а заодно и освобожденные, и больные в лазарете. Лева сам наблюдал, как приехавший врач страшно кричал на лекпома, нещадно его ругал, а потом руководитель комиссии вызвал коменданта и тоже кричал на него. Затем комендант в санях подъехал к лазарету, откуда вынесли какого-то больного, и сам тотчас же повез его на станцию для отправки в город, в больницу.

Между собой шептались, что это тяжелобольной, которому нужна была операция. Однако его долго не освобождали от работы, даже не допускали до лекпома, а в лазарет положили уж в крайне тяжелом состоянии. С приездом комиссии все обнаружилось, и больной был немедленно отправлен на операцию.

По лагерю снова поползли слухи, что в УРЧе (учетно-распределительной части) составляю списки и, возможно, будет организован этап из этого лагеря. Облегченно вздыхая, многие из заключенных говорили, что теперь они спасены от смерти. Видавшие же виды рассказывали, что в таежных лагерях Сибири царил еще и не такой произвол и люди погибали ни за что, ни про что. А потом приехала комиссия из Москвы, провела расследование и сняла с работы начальство лагеря. Шли дни. Леву назначили помощником дневального, и юноша старательно выполнял новую работу.

Приглядываясь к людям, Лева все ждал, что, быть может, он найдет брата, верующего — такого же, как он. Увы, не только в этом бараке, но и в других, куда заходил Лева, ни разу не встретился ему человек, который жил бы тем же, чем и он. Некоторые старики казались скромными и степенными, но присматриваясь к ним, Лева замечал, что кое-кто из них покуривает, кто-то ругается. И юноша отходил в сторону: нет, то были не близкие, не родные.

Беседовать о Боге с соседями по нарам Лева не решался, да и не было сил. Но однажды утром Лева, проснувшись, сразу же ощутил голод. Это был не тот голод, который всегда терзал его плоть, не голод хлеба насущного, а голод души по драгоценному для него Слову Божьему. Юноша стал молиться, просить, чтобы Господь помог ему вновь и вновь углубляться в Слове Его. И вдруг, сердце озарила мысль. Нет бумаги? С трудом достаю листки, чтобы написать письма близким? А выход вот он, здесь! Лева подошел к железной печке, около которой лежали березовые дрова, взял у дневального нож и, срезав с березового полена кору с гладкой поверхностью, расщепил ее на тонкие листочки. Так была сделана маленькая записная книжка. В ней напротив числа и записал Смирнский стих, пришедший на память: «…С ним Я в скорби…» Лева не помнил, где именно в Библии это место находилось, но почему-то был уверен, что оно в псалмах. И вот этот стих непрерывно звучал в душе Левы влечение дня. Работал ли, был ли в столовой, разговаривал ли с кем-нибудь, он все время вспоминал об этом стихе: «С ним Я в скорби…» Лева ясно сознавал, чувствовал, верил, что он не один в этом огромном таежном лагере, что с ним его близкий Друг, О разделяет все его скорби и немощи, утешает, ободряет и устраивает так, чтобы все было хорошо. Назавтра на этой же березовой коре Лева записал слова, которые, насколько он помнил, были в «Послании к Римлянам»: «…Любящим Бога, призванным по Его изволению, все содействует ко благу…» И хотя свирепствовала метель и был такой буран, что в двух шагах ничего не было видно (заключенных из-за плохой погоды даже не вывели на лесоповал), Леве этот день казался изумительно ясным, радостным. Как будто среди всей этой непогоды и снежной бури пробились лучи солнца, и грели, и освещали его. Да, это было так. Через слова «все содействует ко благу» в душу молодого человека пробилась надежда, что впереди не несчастье, не бесконечное страдание, но то благо, которое дает Бог любящим Его. И больной, истощенный, окруженный людьми, по своем поведению напоминавшими ему жителей Содома и Гоморры, Лева в душе чувствовал себя счастливым. Те грязные истории и похабные анекдоты, которыми старались занять себя на досуге заключенные, словно не касались его, проходили мимо. Он верил, что хотя и плывет по грязному житейскому морю, но плывет в надежной ладье спасения, и грязь этого мира не проникает в его душу так же, как вода не проникает в ладью. Он был озарен светом другого мира, и Слово Божие — свидетельство этого другого мира — убеждало его в том, что путь его среди волн житейского моря направлен только ко благу и он прибудет к лучшей пристани. Маленькая самодельная записная книжка из бересты была для Левы сущей драгоценностью. Он перечитывал записанные в ней стихи и утешался. В эти столь трудные для Левы дни его согревали воспоминания детства: как он в воскресной школе учил наизусть многие евангельские и библейские тексты. Как никогда ранее, ему теперь стало ясно, что родители, уча его Слову Божию, с малых лет заложили в нем то самое драгоценное, которое не только не может исчезнуть, но является подлинной пищей жизни в тяжелые годы. Он вспоминал рассказы матери об Аврааме и Иосифе и многое другое. Эти воспоминания наполняли его душу счастьем. «Воистину счастлив тот, — думалось юноше, — кто с детства знает Писание. Счастливы дети, имеющие любящих родителей, бабушек, дедушек, которые с детства вкладывают в них драгоценные истины добра и мира, спасения и чистоты». В лагере же Леву окружали люди, лишенные такого счастливого детства. Они воспитывались родителями в помышлениях о земном и мирском, ничего не знали о Христе, и вот теперь Лева воочию убеждался, как они несчастны. Ничего светлого, ничего чистого в их поведении он подметить не мог. В дни заключения ими руководило лишь одно стремление: иметь побольше хлеба, ржаного хлеба, чтобы быть сытыми и не умереть, не лечь костьми. И их бесконечные разговоры тоже были об одном — как бы освободиться, поскорее выйти на свободу. Большой радостью, настоящим праздником стало для Левы письмо от матери. Ведь прошло более года, как он был арестован, находился под следствием. А потом пребывание в пересылках… За это время ни одной весточки — ни от родных, ни от близких. Лева знал, что маме было тяжело, чрезвычайно тяжело: работала, содержала четырех детей и поддерживала мужа, находившегося в ссылке. Но, как женщина умная, она не позволила себе в письме к сыну ни одного слова горечи, уныния. Наоборот, только слова ободрения и радости. Мама писала, как молилась о Леве, как, долго не получая о нем известий, все же была спокойна, зная, что без воли Отца Небесного и волос не упадет с головы. Она ободряла Леву и советовала ему «почаще смотреть вверх». Писала, что и папа, и дядя Петя, и прочие ссыльные бодрствуют. Спрашивала, в чем он нуждается, и готова была вновь и вновь все отдать для того, чтобы помочь родной страдающей душе. Еще Лева получил письмо из Мариинска от Володи Лобкова, одного из тех братьев по вере, с которыми Лева встречался в Сибири на пересылках. В письме упоминалось о сестре Паше Огородниковой — той самой, которая так много помогала заключенным. Письмо Володи было проникнуто словами ободрения, надежды и веры. Необыкновенно легко стало на душе у Левы от чтения этих двух писем. Да, среди мрачного мира, который сегодня окружает его, среди миллионов людей, погрязших в земном, которые мучаются сами и мучают других, есть «малое стадо» — те, кто интересуются прежде всего не тем, во что одеться, что есть, как удовлетворить свою половую потребность, но живут высшими интересами. И хотя такие люди были далеко от Левы, он как бы видел их незримо, а письма от них явились живым доказательством того, что они идут в жизни той же дорогой, какой во все века шли лучшие люди истории — дорогой любви к Богу, чистоты и мира, страдания и терпения. В первых числах января 1932 года, когда Леве исполнился двадцать один год, в лагере был собран этап. В него отобрали заключенных, которые не могли работать на лесозаготовках. Куда же отправят этот ненужный человеческий балласт, не пригодную для этого лагеря рабочую силу? Заключенные не знали, куда идет этап, так же, как стадо перегоняемых домашних животных, коров и быков, не знает, куда и зачем их гонят. Всех, отобранных в этап, волновал вопрос: «Куда?» Мечтали попасть в лагерь с сельскохозяйственным уклоном: там и работа на полях и огородах полегче, и питание гораздо лучше. Те, кто уже побывал в сельскохозяйственных отделениях, говорили, что там всегда удавалось съесть лишнюю картошку, морковку. А если повезет — попадешь на склад перебирать овощи, тут уж совсем голодать не будешь. Другое дело, если отправят куда-нибудь в шахты или на север. Там гибель неминуема. Среди отправляемых Лева в физическом отношении был одним из самых слабых, но по настроению, наоборот, одним из самых бодрых. Он подобным вопросом не мучился. Его не интересовало, что предстоит впереди. Все заботы он возложил на Высшее Руководство, и в его записной книжке из бересты появилась карандашная запись: «Все заботы ваши возложите на Него, ибо Он печется о вас». Этапников собрали в отдельном бараке, вымыли в бане. Начальство распорядилось выдать им самое изношенное, чиненое белье, ведь их отправляли в другой лагерь. Одежда заключенных пахла по-особому. Бесконечные прожарки в жар – камерах, работа на лесозаготовках, пребывание в бараках, которые на ночь запирались и потому воздух там становился спертым, — все это придавало ей тот специфический лагерный «аромат», к которому сами арестанты настолько привыкли, что и не замечали его. Но когда приходили свежие люди, например, врачи, комиссовавшие в этап, особенным образом поводили носами, как бы давая понять, что запах лагерников отнюдь не из приятных. Что касается лагерного начальства, то оно этот запах ценило: в случае побега собакам по запаху было легко обнаружить бежавшего, даже если бы он смешался с толпой людей. Лева тоже не замечал его. Юноша уже свыкся с тюремной одеждой, с лагерными нарами. Единственное, к чему ему так и не удалось привыкнуть, — это чувство голода. Все время страшно хотелось есть. О свободе в отличие от заключенных Лева не тосковал. Он понимал, что сейчас церковь Христа гонима, везде позакрывали молитвенные дома, сослали массу братьев и сестер, и для Христа в России нет места нигде, разве только в тюрьме. И Смирнский не думал о досрочном освобождении. Он даже не вел счет дням, которые остались до конца его срока. Зачем? Если нет в России свободы для Христа и Его учения, то и лично ему, Леве, не может быть никакой свободы. Перспектива жить в лагерях до смерти нисколько не страшила Леву. Он твердо верил в то, что эти кратковременные страдания – ничто по сравнению с тем, что откроется ему в чудных небесах. Он знал, что каждый ушедший день только приближает его к Небесной Родине и что там не будет ни страданий, ни воздыханий, ни несправедливости. Там никто не угнетает ближнего, там. Христос, Свет, Жизнь…