»… Они не боятся Бога. Простерли руки свои на тех, которые с ними в мире, нарушили союз свой».
Псал. 54, 20-21
Во время следствия, несмотря на то что изнурительные ночные допросы применялись в то время мало, большинство подследственных спали плохо, мало, от многих сон бежал. Тяжелые, размышления: виновен или невиновен — терзали ум и сердце человека. И люди худели, несмотря на получаемые с передачами продукты, и за неделю-две часто человек становился неузнаваемым. Один подследственный, инженер, который находился в одной камере с Левой, был очень толст. Он ездил на курорты, всячески пытался сбавить свой вес, но это не удавалось. Он даже не мог нагнуться, чтобы зашнуровать свой ботинок. Теперь же, побыв на этом «курорте», он мог свободно нагибаться и зашнуровывать ботинок (правда, делать это ему не было надобности, так как всякие металлические веши, шнурки, веревочки, пряжки, пуговицы у подследственных «профилактически» отбирались).
Несмотря на тяжелые переживания, физически Лева чувствовал себя неплохо. Днем отдыхать никогда не ложился, а к вечеру чувствовал себя настолько утомленным, что после поверки, когда разрешалось спать, он, помолившись, спал спокойно и безмятежно.
— Ты как будто тяжело переживаешь и в то же время спокоен, — говорил ему инженер, — спишь, как невинный ребенок.
— Так или иначе, — замечал Лева, — мы, верующие, хотя и переживаем, но все заботы возлагаем на Бога. Он печется о нас и снимает чрезмерную грусть и беспокойство.
А про себя Лева подумал:"Ведь написано в псалме: «Возлюбленному своему Он дает сон».
Время от времени камеры обходило начальство, выслушивало всякие претензии заключенных и собирало заявления. Лева подал заявление на имя начальника НКВД с просьбой вызвать его лично для дачи особо важных показаний но следственному делу.
Прошло несколько дней, и Леву вызвали. Конвой подвел его к двери, обитой черным материалом. Лева догадывался, что такая обивка дверей предохраняет от проникновения изнутри всяких шумов. Его ввели в большую комнату. Огромные светлые окна около стен много стульев. Впереди большой стол, за ним — несколько человек в военной форме. Тогда носили знаки различия: кубики, ромбы, и по ним знающий человек мог определить звания военных. Лева в этом совершенно не разбирался. Он видел только, что в центре сидит человек, у которого на гимнастерке были ромбы. Значит, это был начальник.
— Подойдите сюда ближе, — сказал он Леве и, не предлагая сесть, предложил рассказывать, что он хотел.
— Вы знаете, меня арестовали и, кратко говоря, обвиняют, что я антисоветский человек и все мои понятия о вере являются вражескими, антисоветскими. Дело ведет следователь Углев. Как я ни доказывал ему, что я не враг, что стремлюсь работать честно, как все советские люди, и желаю учиться и быть полезным нашему народу, он все расценивает как контрреволюционное проявление. И вдруг на очной ставке наши верующие, которые отлично знают, что я никаких антисоветских настроений не имею, никакой антисоветской агитацией не занимался, показывают, что я антисоветский человек. Наши верующие, по слову Божию, должны говорить правду, и вот говорят неправду. Почему это происходит? Наблюдая за работой следователя Углева, я пришел к выводу, что следователь внушает свидетелям и подследственным те понятия, которые им несвойственны, и что делается это путем гипноза, внушения.
Начальник сначала спокойно слушал, что говорил Лева, но когда Лева стал доказывать, что выводы следователя совершенно лживые и вызваны внушением и гипнозом, рассердился на Леву и закричал, что он неисправимый контрреволюционер. Как ни пояснял Лева, что с контрреволюцией он ничего общего не имеет, что совсем не думал агитировать против власти или сочувствовать кому-либо, кто настроен против Советской власти; как ни говорил, что политикой никогда не занимался и не интересуется, а живет только верой в Бога, Христа и Евангелие, — начальство, сидящее за этим большим столом, ни в чем ему не верило, а попытки добиться правды расценивало как выступление контрреволюционера.
– Мы видим, вы ни в чем не раскаиваетесь. Вот вы писали в записке, адресованной вашей матери, в записке о получении передачи, что желаете снова работать, участвовать в операциях.
– Да, писал, — сказал Лева. — Действительно, мне трудно без работы, я привык всегда работать и, работая по хирургии, я, конечно, скучаю по операциям.
– Бросьте нам очки втирать! — воскликнул один из сидевших. — Мы отлично понимаем, что вы, как контрреволюционер, скучаете по операциям против Советской власти, по операциям по распространению своей веры с целью подрыва нашей материалистической действительности.
– Нет, нет, — уверял Лева, — я вам истину говорю, что я тут подразумеваю только хирургическую работу, я мечтаю стать хирургом.
Никто ни в чем не верил ему. Грустно, тяжело было Леве смотреть на этих людей: занимают такие посты, кажется, должны прежде всего бороться за правду, а вес видят в извращенном виде.
— Прошу вас, — сказал Лева, — переменить мне следователя. Углеву я показаний давать не буду, он приходит к неправильным выводам.
Долго размышлял Лева об этой встрече с начальством. Что это? Почему это? Ведь после революции, когда В. И. Лениным был подписан декрет об отделении церкви от государства, когда была предоставлена полная свобода вероисповедания и в Основном законе страны — Конституции была предоставлена всем гражданам свобода как религиозной, так, равно, и антирелигиозной пропаганды, никто не обвинял верующих, что их понимание веры является антисоветским. Все евангельские христиане и все так называемые сектанты свободно вздохнули после гонений и притеснений царизма. Проповедь Евангелия совершенно свободно раздавалась по селам и городам нашей страны. В. И. Ленин и его соратники не допускали никакого притеснения верующих, боролись со всякими оскорблениями религиозных чувств. Молитвенные дома и церкви не закрывались. Велась большая антирелигиозная работа, но с верующими боролись не как с врагами, а с их взглядами — идейно, и только идейно. Лева отлично помнил собрания евангелистов в самых больших залах Самары. Он знал, как радовались верующие и пели Богу среди природы и даже идя по улицам с текстами Евангелия. Были юношеские кружки, детские собрания, воскресные школы. Каждый мог верить или не верить и воспитывать своих детей, свою молодежь в зависимости от своих убеждений.
Но умер Ленин, и отношение к верующим с каждым годом становилось все хуже и хуже. Со страниц газет и журналов на них лились грязные потоки всевозможной клеветы, их всячески пытались унизить и обвинить во всевозможных преступлениях, а потом и вовсе было объявлено, что это враги, что всякая вера, по существу, суть антисоветская, и начались аресты, преследования…
Верующие евангельские христиане-баптисты в основном обитали в сельской местности, это была крестьянская масса. И повсюду были закрыты в селах и деревнях молитвенные дома. И только единичные церкви и молитвенные дома сохранились в отдельных городах.
Многие проповедники, пресвитеры, а также служители других религиозных течений очутились в тюрьмах.
Все это Лева отлично знал, и теперь, размышляя, думал: почему это все? Неужели веем этим руководит высшее правительство, Сталин? Не может быть! Лева никак не хотел верить этому. Он думал — и думал не только он один, а и многие другие, — что если бы Иосиф Виссарионович знал, что все так происходит, то устранил бы все эти перегибы, Лева мечтал, что если бы можно было пробраться к высшему начальству и оно разобралось бы, то все было бы восстановлено, как при Ленине, свободно и справедливо.
— Ну, как у тебя дела? — заинтересовался инженер, когда Лева сел на свое место.
— А вот отказался от следователя, добиваюсь правды.
— Чудак ты, Лева! — сказал один из них. — Ты бы лучше поступал так, как дедушка Фомин. Он все подписывает, и его крепко не накажут.
После обеда, когда все стали дремать, инженер подсел к Леве и тихо, почти на ухо, стал говорить ему:
– Мне жаль вас, молодой человек, вы ведете себя совсем нетактично! Поймите, вы погубите себя совсем.
– Я только добиваюсь правды, мне правда всего дороже, — прошептал Лева.
– Никакой правды вы не добьетесь, — шептал инженер. — Неужели вы не понимаете обстановку нашего времени? Вы знаете, что лагеря сейчас очень нужны экономически. Какая масса народа за пайку хлеба, за баланду, чтобы не умереть с голоду, будет строить новые города, каналы, заводы. Ведь это чрезвычайно экономически выгодно. И для того, чтобы все планы по развитию нашей страны осуществились, нужен этот рабский труд. Наступит время, когда техника будет высока, тогда этот труд перестанет быть выгодным: вот тогда-то, поверьте мне, тюрьмы, лагеря сойдут почти к нулю. Но теперь это великий фактор в нашем строительстве, и добиваться правды, когда всем юридическим и судебным органам дано задание всячески карать и осуждать, — это совершенно бессмысленно.
– Я понимаю это с другой стороны, — сказал Лева. — Люди живут не по-Божьи. И Бог через правительство наказывает народ, наказывает верующих за их беспечность. В Писании так и сказано: «Время начаться суду с дома Божия. И если праведник едва спасется, то нечестивый грешник где явится?»
– Этого вы мне не говорите, — сказал инженер. — Я человек неверующий и этого не понимаю. Я только хочу сказать, что, как бы вы ни старались, вас осудят. Сейчас такая установка: осуждать, а не оправдывать. А вот благодаря тому, что вы ищете правды, на вас в лагерь пойдет такая характеристика, что и там вам жить не дадут. И вас там погубят.
– Мы верим, — возразил Лева, — что без воли Божьей и волос с головы не упадет. А я ничего плохого не делаю, только правду ищу.
Инженер ничего не сказал, покачал головой. Потом как бы безнадежно махнул рукой на Леву и отошел прочь.
Был поздний вечер. Об этом в камере можно было догадаться не потому, что дневные лучи угасли, а потому, что прошла поверка. Леву вызвали на допрос. Его ввели в новый кабинет. В нем был полумрак. Над столом, где сидел следователь, горели лампы под стеклянным зеленым абажуром. Следователь был пожилой. Он сидел, накинув на плечи черное кожаное пальто. Вид у него был утомленный, а может быть, ему нездоровилось, Он внимательно посмотрел на Леву и сказал:
– Я буду вести ваше следствие.
– Хорошо, — сказал Лева, — я очень рад.
Неизвестно почему, но он почувствовал какое-то расположение к этому пожилому человеку. Видимо, это был старый чекист, который действительно во время Октябрьской революции и первых лет Советской власти боролся с контрреволюцией и имел большой опыт в своей работе.
Он стал подробно расспрашивать Леву о его детстве, о его родителях. О том, как он уверовал, почему он верит. Расспрашивая, медленно, не торопясь записывал показания Левы на бумаге.
Так он вызывал Леву несколько раз, выясняя причины его первой судимости, обстоятельства дела. Детально расспрашивал, как Лева отбывал срок, когда вернулся, с кем встречался. Лева рассказывал все непринужденно и так, как все было. Его только удивляло то, что если все следователи после каждого допроса предлагали ему подписать протокол, то этот ничего не предлагал подписывать, а только все записывал сам.
Наконец он составил протокол, в котором предложил Леве подписать некоторые дополнительные данные о встречах с верующими. Лева подписал. После этого к следователю его не вызывали. Убедился ли этот старый чекист сам, что он, проводивший следствие действительных преступлений, в данном случае имеет дело с лицом, не являющимся преступником, или он отказался от этого дела, или же он заболел, — Лева не знал. Больше о нем он ничего не слышал.
Прошло немногим больше недели. Леву вызвал Углев и сказал, что следствие всех их, заключенных арестантов, закончено, и предложил Леве расписаться в том, что его дело направляется, как и дела других, на решение Особого совещания НКВД в Москву.
– Что это? — грозно спросил он. — Святая книга?
– Да, это Евангелие. Книга, которая для меня очень дорога, как для верующего.
– Это не положено иметь в тюрьме, — сурово сказал надзиратель и отобрал у Левы Евангелие.
– Я очень прошу вас отдать мне эту маленькую книгу. В ней столько хорошего, она мне очень дорога, — просил Лева.
— В ней хорошее? — закричал надзиратель. — Это мракобесие, это зло, обман.
И вдруг он с остервенением стал рвать Евангелие на клочки, бросил на пол и стал топтать коваными солдатскими сапогами.
Лева молчал. Он был страшно поражен такой ужасной, более чем звериной ненавистью к Евангелию. «За что, почему они так ненавидят Слово Божье?— думал он. — Читал ли он когда-нибудь эту книгу?»
Одно было для него ясно: что людей воспитывают в страшной ненависти к Богу, ко Христу, воспитывают в ненависти ко всем тем, кто верит и живет по Евангелию.
«Что делается, что делается! — думал Лева. — Какое жуткое время! Ведь были страшные времена, людей заковывали в кандалы, брили полголовы и гнали на каторгу. Но все же им разрешали иметь Евангелие. Были тогда такие люди, которые добивались, чтобы распространять среди заключенных Евангелие. А теперь что делается? Эту отраду, это утешение для лишенной всего человеческой души, попавшей в страдания тюрьмы, не допускают, рвут, уничтожают…»
– Табачок, табачок не рассыпьте, надзиратели, — говорил заключенный, у которого делали обыск.
– Я обязан проверить все, не прячешь ли ты в махорку ножик, — говорил надзиратель, отдавая заключенному кисет с махоркой.
«Махорку, табак разрешают, — думал Лева, — и все будет в камере пропитано этим смрадом курения, а Евангелие — «не положено». Это, с их точки зрения, самое страшное зло».
Когда Лева нагнулся собрать свои вещи, он поднял несколько обрывков-листочков Евангелия и спрятал в карман. Долгие годы хранил он у себя эти порванные листочки, как дорогую поруганную святыню.
Злобы или какой-либо неприязни к людям, которые ненавидят Евангелие и поныне жаждут распинать Христа, Лева не имел. Он знал, что они доподлинно не ведают, что творят. Что и за них была великая молитва страдальца-Христа: «Прости им, Отче!»
В большую камеру ввели Леву не одного. С ним попал туда же его друг — брат Ваня Попов. Братья обрадовались встрече, обнялись, поцеловались. В камере не было слишком тесно, и им нашлось место на нарах. Друзья разбеседовались.
– Как же это ты, Ваня, ослаб? — спрашивал Лева.
– Без конца мучили допросами, — отвечал Ваня. — Один следователь допрашивает, его сменяет другой. Все заставляют показать, что ты — антисоветский человек. Однажды вот так держали на допросе часов пять. Я слаб, не выдержал и согласился показать на тебя на очной ставке.
Друзья молились, просили Господа, чтобы Он помог быть верными Ему до конца.
Лева не чувствовал никакого огорчения против Вани. Он понял, что его «довели», и к тому же, как думал он, здесь дело не обошлось без внушения и гипноза. Конечно, Лева был твердо уверен в том, что если бы Ваня бодрствовал и крепко молился во время этих испытаний, он не впал бы в это искушение.
Какая была радость, огромная радость, когда Леву вызвали на свидание! Пришла его мать. Пришла, как приходят многие и многие матери, чтобы оказать любовь своим страждущим детям. Когда он шел на свидание, ему невольно вспомнились слова известной арестантской песни:
— Скажите, через кого, как вы смогли подкупить и отправить из тюрьмы телеграмму в Москву, комиссару НКВД, — задал вопрос прибывший уполномоченный. Лева молчал.
– Вы отправляли телеграмму? — спросил начальник тюрьмы.
– Да, отправлял, — ответил Лева.
– Как вы это сделали? — спросил уполномоченный.
– Я не скажу вам, как я это сделал, а скажу, для чего я это сделал. Я дал в Москву телеграмму, чтобы высшее начальство выслало комиссию и разобрало мое дело, так как меня заключили совершенно без вины, и следствие пришло к ложным выводам.
— Нас это не интересует, почему вы послали телеграмму, виновны вы или невиновны. Нас интересует только, как вы смогли послать телеграмму. Ведь выходит, что весь наш тюремный режим, изоляция никуда не годятся. Есть надзиратели, которые передали вашу телеграмму, а там могут передать и еще что-нибудь, и преступники могут сделать побег.
– Не тревожьтесь, режим и охрана у вас в порядке, никто из них не передавал телеграмму.
– Тогда как же вы могли ее передать?! — воскликнул начальник тюрьмы.
– Очень просто, — улыбнулся Лева. — Когда моя мама была на свидании, я продиктовал ей текст телеграммы и просил послать ее в Москву.
Начальники тюрьмы и охраны облегченно вздохнули. Ведь если бы это было через надзирателей, то вместе с ними были бы наказаны и они.
Никакой комиссии по расследованию, само собой разумеется, Лева так и не дождался.
Дошла ли эта тревожная телеграмма по назначению или же была перехвачена, осталось неизвестным.
Леве же становилось все более и более ясным, что в этом мире правды ему не найти.