«А нечестивые, как море взволнованное, которое не может успокоиться? и которого воды выбрасывают ил и грязь».
— С кем? Как? Германия! — Это была страна, которая еще недавно давала лучшие заверения в дружбе с нами…
Наконец однажды вечером начальство, получив указание свыше, собрало всех заключенных и объявило, что фашисты вероломно напали на нашу Родину и действуют на нашей территории. Соответственно были брошены призывы — работать лучше, давать больше леса, столь необходимого домнам Белорецка. Ведь Белорецкие заводы вырабатывают металл для фронта.
Заключенные в полной мере единодушно выразили возмущение действиями фашистской Германии, развязавшей войну. Обещали трудиться лучше, давать высокие показатели. И трудились, и работали, выполняя и перевыполняя план.
Был объявлен сбор пожертвований из личных средств заключенных, находившихся на счетах у них. Один из заключенный зажег всех, подписав крупную сумму. Однако вскоре выяснилось, что у него на личном счете не было ни копейки. У Левы денег на личном счете также не было. Вскоре резко сократили план снабжения заключенных продуктами питания. Вслед за тем значительно повысили норму выработки на лесоповале. Получился явный разрыв между калорийностью питания и расходами энергии на работе. Люди истощались, слабели. Амбулаторные приемы росли, заболеваемость увеличивалась. Голод — страшный гость — пришел и стал властвовать над всеми. Появились лодыри, прогульщики, симулянты, «доходяги», копающиеся по помойкам, надеясь найти в них что-либо съестное — хотя бы селедочные головы, а потом варить их и пить.
Наступила зима 1941 года. Урал покрылся снегом. Настало время вьюг, морозов. Люди мерзли, обмораживались, грелись у костров. Участились случаи побегов. Но сыскные собаки настигали беглецов, их водворяли назад. Иногда бывало и так, что их убивала пуля стрелка.
Леве становилось работать все труднее. Бывший начальник лагерей ушел на фронт. На его место был назначен другой, по слухам — страшный матершинник.
Шел декабрь, стояли страшные морозы. Была ночь перед Рождеством. Никогда не забыть Леве этой ужасной ночи.
Накануне приехал новый начальник колонии. Он страшно шумел, ругал заключенных и заодно местное начальство, что план не выполняется, что мало дров, что не принимаются меры воздействия на лодырей и симулянтов.
И вот, в эту ночь перед Рождеством рабочие бараки колонии были пусты. Люди, как обычно, еще до рассвета были выведены в лес, работали там весь день и затем оставлены в лесу на ночь, пока каждый не выполнит нормы.
Ночь перед Рождеством… Сияют на небе звезды, стоит не шелохнувшись лес. Снег скрипит под ногами. Только пройдешь немного — мороз пронизывает. О, эти муки Лева никогда не забудет. Муки за людей. Он знал, что многие истощены, нездоровы, и для них остаться в лесу на ночь — означает смерть.
Они с санитаром заготовили горячей воды. Он ждет, а время уже за полночь. И вот, наконец, везут. Везут из леса на санях замерзшие трупы, их везут и тащат к амбулатории.
«Нет, они не должны умереть, они должны жить!» — решает про себя Лева. Эти застывшие, закоченелые, с прижатыми к груди руками люди должны жить! Оттаивать, согревать, растирать, Зрачки расширены, пульса нет. Все больные в стационаре растирают замерзших. Лева мечется от одного к другому с огромной воронкой и желудочным зондом. Тот запас сахара, который висел в его комнате в рюкзаке, пущен в ход. Готовится крепкий, сладкий, горячий чай и через зонд, так как замерзшие не глотают и ни на что не реагируют, вливается в желудок. Желудок принимает на себя функцию грелки, расположенной у сердца. Сахар всасывается, и вот некоторые подают признаки жизни.
Вот Лева наклоняется над замерзшим, с помощью других раздевает его. Этот человек болен экземой, и как же он в это утро умолял Леву освободить его от работы! «Сил больше нет!» — говорил он. О том же умоляли и другие.
Лева освобождал многих, не считаясь с предписанными нормами. И вот теперь перед ним лежит замерзший. Ведь он, безусловно, нуждался в освобождении! Нуждались и многие другие, а Лева не освобождал. И вот теперь этот труп лежал перед ним, как ужасный укор.
«Кто я? — пронеслось в голове Левы. — Христианин? Какой ты христианин! Ты ужасный изверг, безвольный винтик в общей машине угнетения, в которой обезумевший, потерявший человеческий облик начальник уничтожает без сожаления других».
Но Лева дальше не углублялся в подобные мысли. Он весь отдался задаче — спасти человека. Он отогревал его застывшие руки и ноги и молил Бога, чтобы — что угодно, но чтобы этот человек не умер.
— Уж если твоя жена в авиации, махни на нее рукой. О верности и разговора быть не может.
А когда Лева утверждал, что он спокоен за свою жену, многие полагали, что он просто недопонимает и не учитывает обстановку войны.
И все же Лева был спокоен за Марусю, потому что он видел в ней как бы чудный подснежник, живой и растущий под солнцем Правды. Молитва, вера, надежда, любовь — вот что помогало сохранить свет во мраке.
Однажды, когда еще стояли морозы и дыхание весны не касалось Урала, начальник колонии приехал снова в Куезы из Белорецка. Он созвал руководителей производства, бригадиров, страшно кричал, грозил и в заключение предложил в корне перестроить производство, чтобы план был выполнен. На этом совещании Левы не было, он вел амбулаторный прием. Поздно вечером его вызвали в проходную. Там сидел разъяренный начальник. Он грозно взглянул на Леву и, пересыпая свою речь матом, начал:
— Вы знаете, что Родина в опасности, что лучшие сыны ее умирают на полях сражения, отстаивая каждую пядь родной земли. Умирают лучшие — поймите! А вы тут что наделали? Притаились и освобождаете больных. Больных нет, когда идет война. Все должны жертвовать собой за Родину. Пусть умирают под лесиной, как умирают лучшие сыны, не щадящие своей жизни на фронте. Вот я вам приказываю: завтра чтобы ни одного освобожденного не было, ни одного инвалида. А то — развели инвалидов!..
— Молчать! Вот, нет у меня другого фельдшера заменить вас. А то бы снял вас с работы, сел бы верхом да погнал бы вприпрыжку в Белорецкую тюрьму. Там бы с вами, с притаившимся преступником, расправились…
— Проследите, чтобы завтра ни одного инвалида, ни одного освобожденного по болезни не было!
Тяжкое чувство безысходности сдавило грудь Левы. Как быть? Ведь он, прежде всего, христианин и медработник…
Вернувшись к себе в амбулаторию, он позвал старика-санитара и взял в руки список освобожденных. Да, многие были по-настоящему больны.
Лева молился, и внезапно мысль мелькнула в голове: стационар не запрещен. Так всех действительно больных срочно в стационар!
Он дал санитару список и велел немедленно вызывать всех больных и класть в стационар.
– Так у нас же белья не хватит, — заметил старик.
– Клади в своем…
– Коек не хватит.
– Клади три человека на одну койку.
Наутро был развод. Всех инвалидов вызвали на лесоповал. Освобожденных не было. После развода приехавший начальник со всеми сопровождающими лицами сделал обход колонии. Когда он вошел в стационар, он словно остолбенел. На каждой койке сидело по три человека больных. Начальник ничего не сказал. Ничего не сказали и прибывшие с ним. Вышли из амбулатории, сели. Начальник внимательно посмотрел на Леву и произнес:
— Так у вас, видно, материнское сердце…
Больше он ничего не добавил, встал, и все вышли. Может быть, случайно сказанные им слова явились для Левы как бы наградой. «Материнское сердце!»
…Что будет дальше? Все как бы притихло перед грозой. Не шелохнется, не дрогнет, но вот-вот грянет гром.
— Как быть в будущем с освобожденными инвалидами?
Тот пожал плечами и сказал, что распоряжение свыше отменить не может. Ежедневно распределение рабочей силы проверяется высоким начальством.
«Как быть? Как быть?» — думал Лева. Ведь такие установки только увеличат смертность и ничего не дадут. И может ли он работать фельдшером в таких условиях?
— Как быть? — не переставал спрашивать себя Лева. — Христос не посчитался с собой, пожертвовал своей жизнью. Будь что будет, но я должен сделать все, чтобы медицинская справедливость восторжествовала.
Ведь были же и реальные инвалиды и освобожденные по болезни. И Лева написал в Уфу, в управление трудовых исправительных лагерей. В заявлении описывает создавшееся положение, доказывает всю вздорность распоряжения начальника, просит немедленно выслать комиссию и принять соответствующие меры.
Заявление написано. Но как его передать? Все просматривается, все контролируется. Один путь: передать его местному начальству для передачи в Белорецк, а через него переслать в Уфу.
Он положил заявление в пакет и отдал санитару для передачи начальнику. Санитар вернулся испуганный:
— Что вы наделали! Что вы наделали! Вы погубили себя! Мне приказано с вами не разговаривать и всячески быть от вас подальше. К вам будут приняты меры…
Каждый день пах грозою. Лева был готов ко всему. Он оставил знакомому бухгалтеру свой адрес к матери.
— Если что случится со мною, напиши ей, что отдал все за людей.
Ни начальник, ни прораб — никто не старался поддержать в Леве дух. Все глядели на него как на человека обреченного. Даже старик-санитар, которому, в сущности, и терять-то было нечего, был с Левой крайне сдержан и молчалив.
В любую минуту мог прибыть новый фельдшер, а как поступят с Левой, трудно было даже предположить. Где поддержка, у кого просить помощи и справедливости? Только Бог любви и милосердия, от которого отвернулось истекающее кровью человечество… Ему, Богу любви, поклонялся Лева с юности. Ему пытался он служить и по Его заветам жить. И теперь Лева молился Ему, прося сил перенести все, готовясь расстаться с жизнью.
— Ах, доктор, здорово. Ты мне нужен. Вот что-то собака занемогла, надо полечить.
Лева, понятно, не был специалистом по собачьим болезням. Но все-таки постарался дать добрый совет. Начальник разделся и вдруг, ни с того ни с сего, начал рассказывать Леве о своей жизни. Много тяжелого, горького видал он в детстве. А потом работа, военная служба…
Начальник расстался с Левой в самых добрых отношениях. Вскоре все узнали, что этого начальника сняли с работы за всякие перегибы, в особенности в отношении женских бригад. Надо думать, он был отправлен на фронт.
…Голод, страшный голод терзал каждого. Новые пополнения заключенных приходили еще упитанными, сильными, но, проработав два-три месяца на лесоповале, они обессиливали и с трудом двигались. Начальство делало все усилия, чтобы как-то наладить питание. Кое-что удавалось достать через леспромхоз. Несколько заключенных расконвоировали, и они целыми днями ставили силки на зайцев. Зайцев варили в общем котле. Но все это было далеко не достаточно, чтобы дать необходимое количество калорий.
— Смотрите, фельдшеру пожиже наливайте, а то отольет назад….
Приближалась весна 1942 года. Стали готовиться к лесосплаву. Организовали бригады возчиков, которые вывозили лес к реке. Это была самая ударная, напряженная, ответственная работа.
Для того чтобы поддержать силы людей, Лева убедил начальство, что необходимо варить дрожжи и поить ими работающих. Предложение Левы было принято, дрожжи варили, поили работающих, и по, наблюдениям Левы, производительность труда тех, кто был «на дрожжах», была выше.
Как всегда на Урале, стремительно пришла весна, начался сплав по реке Куязы. В лесу пели птицы и было по-прежнему много цветов. Лева любил ставить букеты цветов в амбулатории, отдельные цветы он засушивал, посылая их жене и матери.
Мать Левы нарочно писала ему бодрые письма, поддерживая Леву. Он мог только догадываться о том, какие тяготы и голод переносят его родные.
Большим лишением для Левы в эти дни было — отсутствие братского общения… Если в ранние сроки заключения, когда он был осужден на пять лет, он встречал братьев и в Сибирских лагерях, на Беломорском канале, и за Полярным кругом, на Кольском полуострове, и в тот раз, когда он более трех лет отбывал в Горной Шории, он всегда находил, хотя бы и не сразу, дорогих братьев, с которыми вместе молился, делил радости и горести. Теперь же он не встречал никого.
Он искал людей, интересующихся Богом, миром, любовью, человеколюбием, — и не находил их. Все забыли о Боге, никто не искал и не вспоминал Христа.
Голод, раздражение, бесконечная ругань. У каждого одна мысль: как бы остаться в живых, освободиться…
Состояние окружающих Леву людей было такое, как написано: «Нет праведного, нет ни одного; нет разумеющего, никто не ищет Бога, все совратились с пути, до одного негодны; нет делающего добро, нет ни одного. Гортань их — открытый гроб, языком своим обманывают, яд аспидов на губах их, уста их полны злословия и горечи… нет страха Божия перед глазами их».
Какое-то озлобление, какая-то ненависть словно наполняли воздух. Казалось бы, охрана, начальство — они, огражденные рамками закона, дающие что положено и не допускающие ничего, что не положено, — казалось бы, они должны были быть проводниками какой-то справедливости и законности. Но дух зла проявлял себя в них.
Не забыть Леве этих избитых прикладами заключенных с переломанными ребрами и лопатками, которые, будучи истощены, не могли тащить ноги из леса после работы. А конвой, тоже голодный, усталый, «взбадривал», «подталкивал» их оружием, чтобы они «веселее» шли…
«Боже мой, Боже, сжалься над ними! Где же людская любовь? — размышлял Лева. — И те и другие несчастные и пребывают в царстве мрака. Конвой в свое время был осужден за свои злодеяния. Но спасло ли их наказание? Открыло ли им путь к добру? У них тоже остались семьи, дети…»