Реб Шмуэль-Муни мигом вылезает из-за стола и пытается отвести реб Довида в сторонку, чтобы пошептаться с ним, как он это обычно делает, примиряя спорящих. Но реб Довид стоит, наморщив лоб, и его молчание ясно показывает, что он тверд и непоколебим, что он не желает секретничать. Реб Шмуэль-Муни тут же меняет политику и принимается говорить громко, так, чтобы все слышали:
— К чему раздоры? Можно повести дело так, чтобы и этих удовлетворить, и тех не обидеть. Полоцкий даян подпишет решение о том, что он допустил ошибку, а агуна пусть последует по своему разумению.
— Я не намерен ничего подписывать, — возражает полоцкий даян.
— Тогда можно по-другому, — реб Шмуэль-Муни описывает большим пальцем круг в воздухе, — вы таки ничего не подпишете, но убедите эту женщину, чтобы она развелась с мужем.
— Я не желаю, чтобы она разводилась, — отвечает реб Довид.
— А что в том раввинам? — расплывается и без того широкое лицо Фишла. — Смысл ведь именно в том, чтобы реб Довид признал свою ошибку. Чем поможет развод агуны, если реб Довид не отменит свое разрешение?
— Положитесь на меня, это моя область, — обдает реб Шмуэль-Муни молодого человека презрительной усмешкой и вновь обращается к полоцкому даяну: — Если вы не хотите велеть агуне развестись, то так и быть, не надо; и если вы не хотите признать, что допустили ошибку, мы не будем оказывать на вас давление. Но что же? — реб Шмуэль-Муни хватается за свою длинную белую бороду, и по лицу его видно, как мысли бродят в его мозгу. — Но что же? Вы объявите в своей синагоге и в других синагогах, что вы не вмешиваетесь. Вы решали по рабби Элиэзеру Вердунскому. Но поскольку все ранние и поздние авторитеты выступали против рабби Элиэзера Вердунского, то вы не вмешиваетесь.
— Но я вмешиваюсь, — заявляет полоцкий даян.
Реб Касриэль кашляет раз и еще раз, чтобы не расхохотаться. Фишл Блюм сверкает большими круглыми глазами, чмокает жирными губами и силится сохранить серьезную мину на глуповатом лице. Он потирает свой жирный затылок, чешет полную белую шею под густой черной бородой и чувствует, как спазмы сжимают желудок. Еще миг, и он лопнет со смеху. Иоселе, сын раввина, начинает подпрыгивать и дергать волоски на своем подбородке: такого он еще от роду не слыхал! При чем тут эти «вмешивается» и «не вмешивается»? Даже реб Ошер-Аншл все ниже и ниже наклоняет голову, пока его борода не ложится на стол слитком серебра.
Реб Лейви Гурвиц, застывший на некоторое время в оцепенении, спохватывается и сухо спрашивает:
— Так на чем порешили?
— Он дикий упрямец! — кричит реб Шмуэль-Муни и оглядывается, как будто его внезапно окатили холодной водой. С таким неподатливым человеком, как этот полоцкий даян, он еще в жизни дела не имел. Иоселе в душе посмеивается над реб Шмуэлем-Муни и наматывает на палец свои пейсы. «Он только хвалится, что всякое дело — по его части. А в итоге он и политику вести не умеет». Иоселе с грустью глядит на дядю, реб Лейви, надеясь, что тот снова примется оперировать доводами ранних и поздних авторитетов. Однако реб Лейви уже утратил надежду достичь чего-либо посредством «Шулхан орух» и глаза его сверкают, как зажженные лампы:
— Полоцкий даян должен усвоить, что мы решим и объявим всенародно: он никакой не раввин, а откровенный хулитель небес. И в день взыскания взыщу! Мы напомним, что он уже однажды разрешил приносить деньги в субботу.
— И я был прав! — выпрямляется реб Довид Зелвер. — Я спас от голодной смерти еврейских детей в России!
— Ложь и обман! — вопит реб Лейви. — Деньги, которые зареченские прихожане принесли в субботу, пошли в дело через три недели. И поныне никто не знает, как долго добирались ваши посылки до России и попали ли они вообще в еврейские руки.
— Я не мог знать, что у старост каменные сердца и что они неделями будут ждать, пока наберется достаточно денег. — На губах реб Довида выступает желтоватая пена. — И даже если бы я знал, что старосты будут тянуть с отправкой посылок, я бы все равно это сделал! Этим я освятил имя Божье, чтобы никто не мог сказать, что наше Учение — безжалостное Учение, допускающее голодную смерть еврейских детей.
— Вы много на себя берете, полоцкий даян, — лицо реб Касриэля Кахане краснеет в тон его бороде. — Тора допускает нарушение субботы во имя спасения жизни. Но чтобы можно было нарушать субботу ради спасения нашего Учения от упреков в безжалостности, — об этом я слышу впервые в жизни.
— И вообще вы еще молоды! — распаляется и реб Шмуэль-Муни. — Это мы, члены ваада, устроили так, что вас, молодого человека из местечка, зачислили виленским даяном по Полоцкой улице!
— Скандал с агуной доставляет и мне большие неприятности, — кряхтит реб Ошер-Аншл и рассказывает о своем обычае оттягивать развод сколько возможно, как велит Закон и как он привык поступать в течение многих лет. Парочки уже привыкли к тому, что он откладывает, и в большинстве случаев мирятся между собой. Но в последнее время они кричат, что если нашелся раввин, который освободил агуну, то найдется и такой, что разведет их без волокиты. И реб Ошер-Аншл заключает: — Ведь душа реб Довида тоже стояла у горы Синай при получении Торы. И он принял Учение, по которому самым страшным грехом считается сожительство с замужней. Почему же он теперь против Учения? Почему он стал раввином? Неужто он полагает, что добьется того, чего не сумели добиться гаоны — от раввина Ицхака Алфаси до ковенского раввина Ицхака-Элханана Спектора?
Увидев, что тесть вмешивается в спор, Фишл Блюм, пихаясь локтями, выбирается из круга теснящих его раввинов, и лицо его покрывается капельками пота от мысли, которую он собирается высказать: царь Саул хотел быть милостивее пророка Самуила и пожалел Агага, внука Амалека. И нам рассказывают наши блаженной памяти мудрецы, что в ту единственную ночь, которую прожил Агаг перед тем, как разрубил его пророк Самуил, лежал Агаг со служанкой, и от него произошел злодей Аман. А тот же Саул, пожалевший Агага, метнул копье в сына своего Ионатана и хотел погубить царя Давида. Неуместная жалость — тоже жестокость. Это справедливость, ведущая к обману, — заключает Фишл Блюм и поглядывает на тестя, законоучителя по разводам.
«Гляди-ка! И он, мой зятек, может вставить словечко. Но раввинскую должность искать он ленится. Сидеть в зятьях удобнее!» — думает реб Ошер-Аншл и глядит вниз, на свою серебряную бороду, заснувшую от усталости на столе.
В ответ на упреки и вопросы, обрушившиеся со всех сторон, реб Довид Зелвер молчит. Его молчание загнало ожесточенные пререкания под потолок, точно клубы пара. Он встает и направляется к окну, где лежит его пальто. Реб Довид чувствует, что должен объяснить старшим раввинам, почему он поднялся первым: необходимо заказать лекарство ребенку. Однако он ни слова не произносит, чтобы не вызвать жалости к себе; точно так же он раньше не объяснил причину опоздания. Он натягивает пальто и озабоченно шарит в кармане, пока не нащупывает клочок бумаги — рецепт лекарства для Мотеле. Затем реб Довид идет к двери, но тут его нагоняет и останавливает голос реб Лейви:
— Полоцкий даян, мы прекратим выплату вашего жалованья! И на вас, а не на меня падут слезы ваших голодных детей и проклятия вашей жены.
— Вы держали это под конец и теперь разразились! — напрягаются и дрожат запавшие щеки реб Довида, точно голодные детские пальцы уже сейчас рвут его на части. — Не на меня, а на вас падут слезы моих детей и проклятия моей жены!
— На вас! На вас! — кричит реб Лейви. — Я уже проклят! Проклят я, проклят! Не я, а вы будете отвечать за переживания агуны. Она была у меня и рассказала, что муж ее жалеет, что женился на ней. Город отвергает его, как прокаженного. Он не может ни показаться на улице, ни войти в синагогу. Так знайте, что горе и позор, которые предстоит вынести агуне, будут еще большими, чем доныне. И виновны в том будете вы, а не я! Вы, утверждающий, что ваше сердце разрывается от жалости! А агуна верит в ваше ложное благочестие!
— Что знаете вы о жалости! — усмехается с болью и горечью реб Довид.
— Я милостивее вас! И страдал я больше, чем вы! — реб Лейви вскакивает и говорит быстро, словно боится, что полоцкий даян уйдет, не дослушав. — Вы хотите быть гонимым. Вы убеждаете себя, что страдаете потому, что вы праведник. Нет, вы страдаете из-за гордости своей! Гордости своей вы готовы принести в жертву весь мир!
— Горе миру, утратившему вождя своего, и судну, покинутому рулевым! Если бы виленские раввины не были так запуганы, они бы подвергли вас отлучению за преследование благочестивой женщины! — Полоцкий даян выбегает из зала суда, и реб Лейви уже некому отвечать. Тогда он принимается бегать по помещению суда так стремительно, что Иоселе от испуга забивается в угол.
— Проклятье, отлучение и погибель! Мы расклеим в синагогальном дворе объявления, огласим и объявим по всем молельням, что бывший полоцкий даян — бывший! Ибо в Вильне даяном он больше не будет! — мы объявим, что бывший полоцкий даян предан отлучению! — Реб Лейви все стремительнее мечется по комнате. — Во дни Храма, когда Синедрион заседал в каменной палате, ему бы полагалась смерть через удушение!
— По Рамбаму, полоцкий даян не может быть объявлен злостным отступником и ему не полагается смерть через удушение, — распаляется и Иоселе, громко размышляя вслух. — Полоцкий даян подлежит той же казни, что еретики и караимы, отвергающие Устный Закон. Его следует бросить в глубокую яму и оставить там.
— Что ты говоришь? — резко поворачивается к нему разъяренный реб Лейви; Иоселе умолкает, а реб Лейви снова мечется по комнате. — Ему жаль агуну! И нищего нельзя жалеть, если Закон против него! Да пронзит Закон гору… Отлучение! По решению этого суда и решению общества… Отлучение! Чего вы молчите? — рычит он на раввинов, сидящих с опущенными головами. — Испугались?
— Испугались? Кто испугался? — реб Шмуэль-Муни пытается натянуть на лицо свою язвительную усмешку. — Нисколько я не испугался, но мне кажется, что отлучение — это уж слишком!
Реб Лейви распахивает лежащий на столе том Рамбама и кричит еще громче:
— Отлучение — это слишком? Вавилонскому Талмуду это не слишком! Шулхан оруху это не слишком! А виленским раввинам слишком? — Он яростно листает страницы и велит коллегам поглядеть в книгу: Гемора утверждает, что человек может быть отвержен по двадцати четырем поводам, а Рамбам перечисляет их. За оскорбление законоучителя — даже после его смерти; а полоцкий даян оскорбил виленских раввинов при жизни. Отвержен должен быть пренебрегавший даже суждениями софрим; а полоцкий даян пренебрег суждениями Торы! Не принявший решения раввинского суда должен быть отвержен; а полоцкий даян ни во что не ставит суд виленских раввинов. Подавший повод к богохульству должен быть отвержен! А кто, как не полоцкий даян, привел к такому святотатству? Подложивший камень на пути слепого — да будет отвержен! А этот закоренелый отступник велел благочестивому еврею жениться на замужней!
— Если вам и этого недостаточно, то Рабад говорит, что отвержен должен быть законоучитель, объявивший свободной женщину, муж которой пропал в безбрежных водах! Видите! Видите! — тычет пальцем в книгу реб Лейви, доказывая коллегам, что Рабад был наделен ясновидением. За несколько столетий он предвидел, что в Вильне появится полоцкий даян, который объявит свободной агуну, и приписал к Рамбаму, что отвергнут будет законоучитель, освободивший агуну, не имеющую свидетелей. А Бейс-Йосеф добавляет тут же, что отвержен должен быть законоучитель, спорящий с большинством. Да полоцкого даяна нужно с корнем вырвать из среды раввинов!.. Отлучение!
— Отвергнуть — еще не значит отлучить, — не поднимая склоненной над книгой головы, тихо произносит реб Ошер-Аншл. — И даже отверженного нельзя лишать средств к существованию.
— Если суд сочтет необходимым, то детей отлученного можно оставить без обрезания, а его самого похоронить за кладбищенской оградой! — мечет, словно молнию, свой ответ реб Лейви.
— Нет у раввинов былой силы, мы живем в изгнании, — гудит реб Касриэль Кахане, и его густой гулкий бас растекается, точно пар, по раскрытой книге.
— Полоцкий даян может обрести сторонников среди вольнодумцев, и дело дойдет до варшавских газет, — обращается реб Шмуэль-Муни к сидящим по обе стороны от него. — Наши враги напишут, что мы — черное воронье, что мы хотим вновь ввести отлучение, бичевание и позорный столб.
— Наверняка будут писать! А вас это пугает? — гримаса наслаждения появляется на лице реб Лейви, как будто бы он доволен тем, что вольнодумцы станут поносить верующих. — Мы должны думать о прихожанах из молелен, которые вздыхают, что Вильна осталась без раввинов. И мы обязаны не молчать, а возгласить: да не ступит он в круг верующих людей! Либо же нам следует признать и объявить, что ошибались мы, а не полоцкий даян, признать, что агуна имела право выйти замуж! Вы готовы пойти на это? — злорадно хохочет реб Лейви, как бы радуясь слабости коллег, боящихся принять решение. — У нас есть единственный выход: предать отлучению. Вы согласны, реб Шмуэль-Муни?
— Я за то, чтобы объявить ему выговор, порицание. Но не предавать отлучению, — отвечает реб Шмуэль-Муни.
— Не следует никак отдалять его от общины, — снова гудит реб Касриэль Кахане. — Мы только объявим, что виленский ваад высказался против его толкования Закона.
— И будем продолжать платить ему жалованье? — отскакивает реб Лейви, как бы отказываясь стоять в общем ряду. — Если мы выступим против его толкования, а втихомолку будем ему платить — получится самая страшная фальшь! Если город узнает об этом, нам станут кричать вслед, что мы ханжи и лицемеры!
Раввины вздыхают. Они согласны, чтобы полоцкому даяну не платили, пока он не отречется от своего упрямства. Громче всех вздыхает жалостливый реб Ошер-Аншл: у полоцкого даяна больны жена и ребенок. Реб Лейви обрушивается на него, он готов растоптать шурина:
— По-вашему, полоцкий даян достоин жалости больше, чем я? А я уже двадцать лет живу без жены!
Реб Ошер-Аншл в страхе косится на зятя и сына. Вот почему ему так не хотелось присутствовать на заседании суда! Он знал, что даже в суде реб Лейви может разразиться своими претензиями к семье.
— Наша семья не раз просила вас жениться. Получить освобождение и жениться, — отбивается реб Ошер-Аншл.
— Конечно, я могу жениться с разрешения ста раввинов! Ведь моя жена не правомочна и не в состоянии получить развод, — реб Лейви бросает упрек прямо в лицо реб Ошер-Аншлу: тот дал ему в жены свою сумасшедшую сестру. — Я знаю, что запрет учителя нашего Гершома меня не касается. Но тысячеглазый сброд так и ищет пятна на раввине. И ради того, чтобы агуны не могли кричать мне «а вам можно?», я не женился, хотя и есть у меня право на это, — носится вихрем по кругу реб Лейви; его яростный и запальчивый крик состязается со стремительными его шагами. — Меня не жаль, хотя я двадцать лет томлюсь без жены, а мое единственное дитя — в сумасшедшем доме! А полоцкого даяна жаль! Ступайте, люди добрые, ступайте! Заседание закончено. Мы сделаем, как вы пожелали. Мы дадим знать, что Виленский ваад против разрешения, которое выдал полоцкий даян. Но отлучению его не предадим. Без отлучения, без отлучения! Идите! — кричит реб Лейви и с закрытыми глазами валится в кресло, как бы не желая никого видеть.
Пораженные и сбитые с толку раввины пожимают плечами и поднимаются один за другим. Реб Лейви накричал на них, как на мальчишек из хедера. Но достаточно ссор, и они не хотят новых дебатов! Первыми выбираются наружу реб Шмуэль-Муни и реб Касриэль Кахане. Реб Ошер-Аншл благодарит Провидение за то, что реб Лейви сидит, закрыв глаза, и поспешно направляется к двери, тихо ступая. За ним выкатывается зять его Фишл Блюм. Последним уходит Иоселе, поглядывая на дядю со злостью и презрением: «Какая наглость — так кричать на моего отца! Кто он такой? Махаршал? Виленский гаон? Я знаю Учение лучше его и лучше полоцкого даяна. Я создам собственный комментарий!»
Реб Лейви откидывается головой на спинку кресла, и его мокрое от пота лицо морщится в иронической улыбке: им не дотянуться и до лодыжек полоцкого даяна. Тот крепок в своем убеждении, а раввинов заботит лишь, чтобы их не задевали и чтобы все было шито-крыто. Поэтому полоцкий даян считает их трусами и нисколько не уважает. Реб Лейви открывает глаза, оглядывает опустевшее помещение и опускает на стол отяжелевший кулак:
— Но со мной он вынужден будет считаться. Я буду преследовать его до конца!