Реб Ошер-Аншл, раввин, ведавший разводами, послал своего Иоселе к реб Шмуэлю-Муни, а зятю, Фишлу Блюму, велел идти к реб Касриэлю Кахане — к двум раввинам, которые вместе с ним участвовали в раввинском суде над полоцким даяном. Реб Ошер-Аншл просил их немедленно прийти в дом реб Лейви. Однако ему самому пришлось кричать и даже топать ногами, пока он не сумел вырваться от жены и дочери, которые не хотели пускать его на неспокойную улицу. Когда Иоселе пришел к реб Шмуэлю-Муни, законоучителю с улицы Стекольщиков, там повторилась та же сцена, что и в доме реб Ошер-Аншла. Обе дочери реб Шмуэля-Муни широко раскрыли свои обычно узкие, прищуренные, полные презрения к миру глаза, крича, что в такой день, как сегодня, раввину лучше и вовсе не показываться на улице. Но в реб Шмуэле-Муни пробудился великий деятель, вертящий всеми раввинскими заседаниями, и он решительно отправился к реб Лейви. Фишл Блюм же впервые, пожалуй, не застал у реб Касриэля Кахане коммерсантов, улаживающих конфликты. Реб Касриэль долго взвешивал на ладони конец своей тяжелой медно-красной бороды, обдумывая, идти или не идти, и в конце концов решил, что пойдет. На раввинов, пробиравшихся переулками, глядели из всех уголков, и они поэтому торопились, шли, низко опустив головы, жались к стенам, как во время ливня.

Все трое стали уговаривать реб Лейви, что ваад должен постановить и объявить так: агуна наложила руки на себя не из-за запрета на второе замужество, а оттого, что против нее выступил ее бывший жених, перекупщик; а полоцкого даяна преследовали не раввины, а его старые враги. Реб Лейви, обычно носившийся по комнатам, на этот раз спокойно сидел за столом, прихлебывал чай, закусывал, и по поведению его чувствовалось, что он испытывает удовольствие, глядя, как коллеги его дрожат со страху.

— Мы не вправе допустить, чтобы город взвалил на нас ответственность за несчастный случай! — подпрыгивает в сильном волнении реб Ошер-Аншл.

— Вы полагаете, что всегда можно отделаться от ответственности, сказав, что она лежит не на нас? — пускает реб Лейви шпильку в своего шурина, который выдал за него сумасшедшую сестру.

— Не моей рукой пролита эта кровь, — не желает на этот раз промолчать реб Ошер-Аншл. — Я был против того, чтобы действовать по всей строгости закона. За неимением выхода я согласился, чтобы полоцкому даяну на некоторое время перестали платить жалованье. Мне и в голову не приходило, что из-за этого может случиться такое несчастье!

— Я тем более был против! — гудит, точно колокол, реб Касриэль Кахане. — Но реб Лейви настоятельно требовал наказания для полоцкого даяна!

Малорослый и юркий реб Шмуэль-Муни вне себя. С его лица даже исчезла обычная горько-презрительная усмешка. Волоски на его толстом носу шевелятся, а волнистая борода взмокла от пота.

— Все несчастья произошли из-за того, что мне не дали устроить это дело. Каждый знает, что все относящееся к политике — моя специальность. А теперь — сами видите!..

— Конечно, вижу, — барабанит реб Лейви пальцами по столу и глядит на коллег прищуренными глазами, — полоцкому даяну прекратили выплату жалованья; староста не засчитал его в миньян; меламед выгнал его сына из хедера; ребенок у него умер. Я был у него, умолял раскаяться, и жена его тоже просила, но он остался при своем. Наперекор Учению, наперекор всем ранним и поздним авторитетам, наперекор виленскому вааду — он остался при своем. А мы, законоучители из ваада, испугались сброда, точно мальчишки из хедера — вооруженных камнями хулиганов-гоев.

— Вы кашу заварили, а нам расхлебывать? — вскипает реб Шмуэль-Муни.

— Город считает вас виноватым, и мы многим рисковали, придя сюда спасать вас! — ворчит реб Касриэль Кахане.

— Себя спасать! — обрывает его реб Лейви. — Вы боитесь, что правление общины перестанет платить вам жалованье, — окидывает он горящим взором законоучителей, одного за другим.

Реб Касриэль Кахане вдумчив от природы и избегает лишних слов. Если коммерсант рассказывает ему о чем-нибудь не относящемся к делу, он опускает голову, собирает в горсть край бороды и издает долгое, протяжное «да-а-а!». Это грустное гудение подобно повелительному звону стенных часов с еврейскими буквами, часов, что напоминают на исходе субботы: «пора отправляться к Минхе», «пора приступить к третьей трапезе». Это размеренное, наполовину сдерживаемое, досадливое гудение напоминает коммерсанту, чтобы он поменьше болтал, и коммерсант уважительно замолкает. И сейчас, чтобы не отвечать на обвинения, реб Касриэль Кахане издает свое густое протяжное «да-а-а!». Раз уж дикое упрямство реб Лейви взяло верх над доводами разума, нет смысла с ним спорить. Однако реб Шмуэль-Муни не желает молчать:

— Ни честь Торы, ни честь виленских раввинов вам не важны. Вам до смерти хочется лишь одного: полоцкий даян не должен вас одолеть. Только на этом вы и настаиваете.

— Да, на этом я настаиваю. Только бы полоцкий подстрекатель и самозванец не добился своего! — Реб Лейви вскакивает, и его ревностная горячность прорывается из-под притворного спокойствия, как вода из-под тонкой ледяной корки. — Весь город знает, что не из-за нас лишила себя жизни агуна. Мало ли в наши дни женщин и мужчин, которые сходятся вопреки всем предписаниям Торы! Кроме того, все понимают, что поскольку полоцкий упрямец не раскаивается в своем решении, виленский ваад не может числить его своим коллегой и платить ему жалованье. Но именно потому, что он сделал свободной мужнюю жену и выступил против раввинов, он нравится сброду, взявшему его под свою защиту. Потому-то мы и должны стоять на том, что правы мы, а не он. Мы должны отстаивать законы Торы.

— Это богохульство, — кряхтит реб Ошер-Аншл, — все жители города считают, что в наших сердцах нет ни капли жалости.

— Они считают? А мы, показывая наш страх, усугубляем богохульство. — Реб Лейви проносится по комнате и внезапно застывает перед реб Шмуэлем-Муни. — Уходите, пока сюда не пришла похоронная процессия агуны.

— Похоронная процессия агуны? — Реб Шмуэль-Муни в испуге щупает свою мягкую белую бороду, будто волоски ее вдруг превратились в проволоку.

— Сброд хочет расправиться со мною, — смеется реб Лейви с горьким раздражением, но вовсе без страха. — Вы не знаете? Я услышал об этом утром, во время молитвы.

Потрясенные и перепуганные раввины тупо глядят на реб Лейви, который расхаживает по комнате, заложив руки за спину, празднично одетый, словно ждет желанных гостей.

— Женщина, которая убирает у меня в доме, рассказала мне, что она просила соседей запереть ворота, но соседи опасаются, что в таком случае толпа взломает ворота и разгромит весь двор. Ну ладно, на мне лежит ответственность, но вы-то ни за что не отвечаете, ни в чем не виноваты и не обязаны страдать. Уходите, пока не нахлынула толпа.

— Я не уверен, что это сборище не повернет на улицу Стекольщиков и не вышибет у меня все окна, — произносит, дрожа, реб Шмуэль-Муни.

— Лучше всего было бы, реб Лейви, вам самому тоже уйти из дому, — устремляется к двери реб Касриэль Кахане.

— Идите, как можно скорее идите, — подгоняет раввинов реб Лейви, — и если похоронная процессия преградит вам дорогу, скажите, что вы не виноваты. Говорите: «Во всем виноват раввин из двора Шлоймы Киссина».

Реб Касриэль Кахане притворяется, что не слышит колких упреков, но реб Шмуэль-Муни не может вынести издевки реб Лейви и, словно пытаясь заглушить охвативший его страх, кричит неестественно высоким голосом:

— Это правда, что на вас ответственность, этот кошмар устроили вы, не мы! Послушаться бы вас, так в городской синагоге возгласили бы великое отлучение полоцкого даяна, при звуках шофара и при черных свечах. И все же, если вы обещаете, что позволите мне говорить с толпой и доказать нашу невиновность, я останусь… Да, я останусь!

— Теперь уже слишком поздно объясняться с толпой, — разводит руками реб Касриэль Кахане, — теперь вернее всего избегать толпы.

— И теперь не слишком поздно, — задерживает законоучителей реб Ошер-Аншл. — Утром в день Симхас-Тойре, когда толпа намеревалась уничтожить старшего шамеса, старосты вышли с речью к народу, и все успокоилось. Когда участники процессии увидят, что старые раввины вышли к ним поговорить добром, они тоже успокоятся. Мы должны рассказать, как снисходительны мы были к полоцкому даяну, хоть он и выступил против Учения, должны сказать, что в несчастье с агуной мы тем более не виноваты.

— Я не стану оправдываться, — со скоростью молнии бегает по комнате реб Лейви, — я не допущу, чтобы полоцкий подстрекатель и самозванец вышел победителем. Более того, я скажу, что с самого начала был за его отлучение.

— Пойдемте! Он сошел с ума! — подталкивает реб Шмуэль-Муни к выходу реб Касриэля Кахане.

— Нельзя нам уходить, люди добрые, нельзя оставлять реб Лейви одного, — умоляет реб Ошер-Аншл.

— Он ваш зять, не мой. И по закону я не обязан рисковать жизнью из-за его безумия. Лучше бы я послушался дочерей и не приходил сюда! — кричит реб Шмуэль-Муни и спешит догнать реб Касриэля Кахане, который уже стоит на нижней ступеньке лестницы.

— Уходите и вы! — кричит реб Лейви на реб Ошер-Аншла, застывшего посредине комнаты. — Вы-то вообще не были в числе судей. Ведь мы с вами родственники и по закону не имеем права заседать вместе в раввинском суде. Вы только присутствовали и не несете ответственности. Вся ответственность на мне, и я принимаю ее!

Но реб Ошер-Аншл не уходит. Он закрывает дверь и медленно приближается к реб Лейви:

— Я знаю, отчего вы хотите поставить жизнь на карту и пойти против разъяренной толпы. Вам жить надоело, упаси Господь, и вы хотите стать мучеником во имя веры.

— Мне и вправду жить надоело, — тяжело дыша, реб Лейви опускается на стул. — Я не могу больше жить среди людей, которые стряхивают с себя ответственность, как вытряхивают карманы в ташлих. Я верующий и знаю, что мне предназначено страдать из-за жены и дочери, и я никого в этом не винил. Вы же постоянно боитесь, что я попрекну вас за то, что вы дали мне в жены свою больную сестру. Потому-то вы все время отнекиваетесь: я не несу ответственности. А значит, по моей вине ваша сестра, а потом и племянница сошли с ума. Так я нарочно скажу вам напрямую: вы дали мне в жены свою больную сестру!

— Вы берете на себя больше, чем позволено человеку, — тихо и печально произносит реб Ошер-Аншл. — Вы хотите, упаси Боже, толкнуть разъяренных людей на убийство. Простите, что я говорю вам такие слова, но реб Шмуэль-Муни все-таки прав. Вы не хотите допустить, чтобы полоцкий даян победил, даже если это, не приведи Господь, будет стоить вам жизни.

— Да, я не допущу победы этого подстрекателя, даже если это будет стоить мне жизни. Он поступает не так, как беспутные и заблудшие, которые следуют своим побуждениям, не умея противостоять искушению. Он преступает закон Торы во имя Торы! Он бунтует и подстрекает на бунт, подняв глаза к небу, как бы истинно сострадая, но через его освобождение агуны евреи освобождаются от бремени еврейства. Пришло время, когда раввины должны пасть священными жертвами не от рук гоев, а именно от рук евреев. Они верят в полоцкого даяна только потому, что видят, как он во имя защиты своего мнения готов на любые страдания. И поэтому они должны увидеть, что раввины, отвергающие его мнение, тоже готовы стать жертвами во имя Всевышнего и Торы. Лишь тогда нам поверят, что агуне нельзя было выходить замуж.

— Я останусь с вами, — заявляет, с минуту подумав, реб Ошер-Аншл. — Поскольку вы не желаете по-хорошему говорить с народом, то уходите со мной или я останусь с вами. Будь что будет! Не хочу, чтобы вы говорили, будто я опять избегаю ответственности.

— Не хватает мне, чтобы ваша жена и дети взвалили на меня ответственность, если с вами что-нибудь случится! Сию же минуту уходите! — вскакивает реб Лейви, точно дикий зверь, наступивший лапами в огонь.

Реб Ошер-Аншл знает горячность зятя, но таким свирепым еще не видел. Оказавшись за порогом, реб Ошер-Аншл невольно думает то же, что и все прочие: если человек способен на такую безграничную злобу, не диво, что вся семья его сошла с ума.