Цемах Атлас (ешива). Том второй

Граде Хаим

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Глава 1

Глава валкеникской начальной ешивы реб Цемах Атлас перестал проводить беседы об учении мусара и погрузился в печаль, как одинокое хвойное дерево на холме в ненастный день, когда низко над его кроной проползает темная туча.

С тех пор как Махазе-Авром-коссовчанин предостерег директора ешивы, что, хотя ученики еще не понимают смысла его слов, они запоминают сами слова и, наконец, догадаются, что он не полностью верующий, Цемах понимал, что ему удобнее было бы совсем прекратить эти беседы, чем осторожно подбирать слова. Однако он каждый день заглядывал на часок в ешиву. После этого он уходил в свою комнату в доме портного реб Исроэла или поднимался в чердачную комнатку для уединения. Еще чаще и еще большее время он проводил в женском отделении Холодной синагоги. Повсюду Цемах бился над одним и тем же вопросом: может быть, вернуться домой? И он всегда отвечал себе: нет! Если ему нет покоя в мире Торы, то он уж конечно не найдет покоя в мире лавочников и родственников своей жены. Он не должен отказываться от своей ответственности по отношению к ешиве, которую создал, особенно учитывая, что никто не заставляет его делать то, чего он не хочет.

Пребывание целыми днями наедине с самим собой и то, что не надо было раздумывать над тем, как разговаривать с учениками, высвободило Цемаху время для самокопания. Когда он был холостяком, борода и пейсы прикрывали его сомнения. Теперь трудные вопросы росли вместе с пейсами и бородой, как будто ересь забралась в корни его волос. Когда-то он копался в книгах, авторы которых пытались добраться до первопричины Творения. Теперь он знал, что бог от разума — это не Владыка мира из сердца. Еще меньше он был уверен в личном Провидении. Если судить по слезам притесняемых, то, возможно, правы были те, кто считал, что Провидение управляет миром по вечным законам и Ему все равно, растаптывает ли человек червяка или же лев убивает пророка. Но извечно, со времен пророков и Иова, обращенный к небесам вопль, почему же нечестивцу хорошо, а праведнику плохо, наши мудрецы во все времена отвечали, что вознаграждение за добро — на том свете. А что, если того света нет? Хорошо наивным, которые верят в него точно так же, как они верят в Тору, дарованную с небес. Свидетельством, говорят они, служит то, что и в этом мире слышны были громы и видны чудеса у горы Синайской. Однако тот, кто не благословлен такой верой, может спросить и о заповедях, смысла которых мы не понимаем. Цемах не знал, являются ли его усилившиеся сомнения результатом жизненных неудач или же он потерпел неудачи, потому что сомневался. Не сомневался он только в учении мусарников, считавших, что человек от рождения плох и может стать лучше, работая над собой.

В местечке начали появляться постоянные летние гости — знатоки Торы из Литвы. Цемах и от них держался в стороне. Он никогда не любил больших людей, которые ищут величия и хорошо оплачиваемых священнических должностей. Кроме того, он знал, что между ним и другими сынами Торы есть и более глубокое различие. Они веруют или вообще не вдумываются в догматы, а его вера подорвана в самых основах. Поэтому, сталкиваясь лицом к лицу с подобными молодыми людьми, он чувствовал себя обманщиком, ибо носил одеяние раввина, бороду с пейсами и являлся главой начальной ешивы. Цемах очень боялся, как бы кто не узнал, что с ним происходит, и не назвал его лицемером — это было самое позорное пятно на репутации человека в его глазах. Второй глава ешивы, его товарищ реб Менахем-Мендл Сегал, не понимал Цемаха. Единственным человеком, знавшим и понимавшим, как он мучается со своими сомнениями, был Махазе-Авром, но создавалось впечатление, что Махазе-Авром будет об этом молчать.

Цемах боялся нового валкеникского раввина реб Мордхе-Арона Шапиро и его детей. Сын и зять раввина знали его еще по учебе в самом Новогрудке, по годам скитаний в России, а затем — по Польше. Цемах знал, что к старым претензиям против него прибавились новые. Зундл-конотопец и реб Дов-Бер Лифшиц разнесли среди товарищей, что, когда они приехали в Ломжу вернуть его на путь истинный, он отвечал им словами ереси. То, что он потом оставил богатый дом и создал ешиву, не доказывает, что он изменился. Ни один новогрудковец, проезжающий Валкеники, не приходит к нему на субботу. Заметил он и то, что раввин избегает его. Наверняка он делает это, наслушавшись своих детей. Теперь оба молодых человека приехали к отцу в гости. И Цемах прошептал самому себе слова Иова:

— Ибо ужас, которого боялся я, пришел ко мне, и то, чего опасался я, пришло ко мне.

То, что он предчувствовал и чего опасался, то и осуществилось.

Сын раввина, реб Сендер-шишлевичанин, еще холостяком славился как отменный писец. Он записывал выступления Старика реб Йосефа-Йойзла об учении мусара, а потом издавал их отдельными брошюрами. У реб Сендера была широкая круглая физиономия и круглая борода, словно выкованная из меди. Глядя на его свежие пухлые губы, бело-розовые щеки и большие удивленные глаза, можно было подумать, что этот молодой человек наивен. Однако, когда он смотрел на какого-нибудь паренька внимательнее, тот ощущал себя так, словно из него штопором вытягивают все, что он хотел скрыть. Лишь когда реб Сендер видел, что паренек уже дрожит под его пронзительным взглядом, он странно смеялся, брал ученика под руку и прогуливался с ним по синагоге до тех пор, пока тот не начинал чувствовать себя возвышенным и осчастливленным оказанной ему честью приближенности к реб Сендеру.

Шурин реб Сендера, черный, тощий и костлявый Гершл-свирчанин, тоже слыл человеком высокого полета. Они оба сидели в новогрудковском собрании «Бейс Йойсеф» в Межеричах. Глава межеричской ешивы запросто мог послать свирчанина прозябать в какое-нибудь местечко воспитателем для начинающих. Когда Гершл-свирчанин пришел в начальную ешиву, он не произвел на учеников впечатления. В его беседах о мусаре не было глубины. Его урок по Геморе не блистал. Не было видно и особого постоянства в его изучении Торы. Он обычно расхаживал туда-сюда по синагоге или же сидел в углу, положив голову на стендер, и дремал. Так оно и тянулось, пока директор ешивы не попросил его провести вечернюю молитву. Тогда уже все увидели, каков он, этот якобы сонный преподаватель. Свирчанин накинул пальто на плечи, подошел к биме и издал крик «И Он милосерден» с таким трепетом, что ученики впали в восторг месяца элул во время обычной будничной молитвы зимним вечером в забытом заснеженном местечке. О свадьбе Гершла-свирчанина тоже рассказывали чудеса. Его будущий тесть, реб Мордхе-Арон Шапиро, тогда еще шишлевицкий раввин, хотел ему сказать, сколько приданого и сколько лет содержания он получит. Жених махнул рукой: «Не имеет значения!» А сразу же после свадьбы он вместе со своей молодой женой вернулся в межеричскую ешиву жить на хлебе и постной еде, лишь бы остаться при Торе на новогрудковский манер.

Реб Менахем-Мендл знал сына и зятя раввина еще по тем временам, когда все они были холостяками. Увидев их входящими в синагогу, он радостно побежал им навстречу. Однако, когда реб Менахем-Мендл попросил реб Сендера-шишлевичанина провести беседу с ешиботниками, тот ответил, что приехал в Валкеники к отцу на дачу, а не проводить беседы.

— Наш глава ешивы реб Цемах в последнее время перестал выступать перед учениками. Он мало заходит в дом учения. Сидит в одиночестве и изучает мусар, — доверительно сказал реб Менахем-Мендл старым товарищам.

Однако оба они ничего не ответили, только переглянулись и вышли из синагоги.

— Реб Менахем-Мендл Сегал остался тем же ешиботником, каким был в молодости. Он не понимает, что Цемах-ломжинец, который сидит сейчас, по его словам, и изучает в уединении мусар, может точно так же преспокойно изучать мусар без головного убора, — сказал реб Сендер своему шурину, и они оба отправились с синагогального двора вниз, к дому раввина.

На следующий день раввин вместе с сыном и зятем был в гостях на смолокурне. Реб Мордхе-Арон Шапиро, по своему обыкновению, сыпал поговорками и цитатами из святых книг; Махазе-Авром молча слушал, временами громко всхохатывал и снова надолго замолкал. Сын и зять раввина не мешали отцу говорить и не отрывали глаз от реб Аврома-Шаи-коссовчанина. Они видели его в первый раз. На этой встрече присутствовал и Хайкл. Он с любопытством рассматривал сына раввина со свежей круглой физиономией и зятя раввина с тощим костлявым лицом. Хайклу показалось, что эти двое новогрудковцев смотрят на Махазе-Аврома не только с почтением к его учености, но и со скрытым пренебрежением. Ведь он старомодный знаток Торы, не понимающий тонкого «слышания» мусара.

Раввин несколько раз раздраженно взглядывал на этого глупого ученика, у которого не хватает ума выйти, когда старшие разговаривают. Однако Хайкл не двигался с места. Он хотел все видеть и слышать. Раввин вздохнул: он переехал в Валкеники только на Тридцать третий день отсчета омера, а община уже задолжала ему жалованье за неделю. А если даже платить будут аккуратно, ему все равно не хватит на жизнь. Он попросил надбавки, и община готова ее дать. Однако тогда надо повысить сбор на кошерное мясо, а общинные заправилы боятся, что из-за этого возмутятся обыватели.

— Повышать сбор на кошерное мясо нельзя ни в коем случае, — сказал Махазе-Авром.

— Не я предлагаю это, — реб Мордхе-Арон поднял обе руки к ушам и покачал своей длинной сивой бородой, словно стряхивая с себя несправедливое подозрение. — Главы общины все равно хотят повысить сбор на мясо. У общины большие расходы, а обыватели не платят общинный налог.

— Вы должны предостеречь общинных заправил и мясников, что объявите запрет на мясо, — лицо Махазе-Аврома пошло красными пятнами. — Не говоря уже о том, что несправедливо обирать бедняков, в нынешние времена даже с богачей нельзя брать слишком дорого за кошерное мясо, потому что тогда они будут покупать трефное.

Сын и зять раввина выглядели очень удивленными резкими словами Махазе-Аврома. Тем не менее они не стали вмешиваться из страха перед отцом, который весь буквально кипел:

— А вы бы не побоялись объявить запрет главам общины и мясникам в местечке, в которое только что приехали?

— Если бы я был раввином местечка, я бы наверняка так и сделал, — ответил Махазе-Авром, положив на стол свой тяжелый кулак.

Хайкл, затаив дыхание, слушал этот разговор и смотрел на кулак ребе. Его не раз удивляло, что у Махазе-Аврома такие толстые руки и мясистые пальцы. Увидев, что глупый ученик не трогается с места и что его ребе тоже не приходит в голову приказать ему выйти, реб Мордхе-Арон Шапиро со вздохом поднялся и вышел во двор, сопровождаемый своими детьми и Махазе-Авромом. По тому, как раввин с палкой в руке нервно шагал по песку, было заметно, как он взведен. Хайкл видел через окно, что спор продолжается и снаружи, и ему было обидно, что его нет при этом. Раньше он бы не мог себе даже представить, что ребе будет так заступаться за валкеникских евреев, которых встречает редко, а разговаривает с ними еще реже.

На свежем воздухе гнев реб Мордхе-Арона Шапиро немного остыл. Он снова задал заковыристый вопрос по поводу какого-то стиха из Торы и тут же растолковал его красивой проповеднической притчей. Вдруг он попросил сына и зятя, чтобы они рассказали то, что им известно о директоре валкеникской ешивы реб Цемахе Атласе.

— Я давеча указал реб Аврому-Шае на то, что у моего невмешательства в дела местной ешивы есть причина. Местный директор ешивы реб Цемах Атлас — это…

— Великий человек! — отрезал Махазе-Авром, словно резко предупреждая, чтобы никто не осмелился сказать что-то иное.

— Конечно, реб Цемах-ломжинец — человек, обладающий большими силами, он всегда был таким, — поспешно вставил реб Сендер, и широкая улыбка образовала ямочки на его полных щеках.

— А вы заходили в ешиву? — спросил реб Авром-Шая у зятя раввина, который понравился ему своим молчанием.

— Да, мы заходили, — ответил Гершл-свирчанин, не желая распространяться подробнее.

Было видно, что бывшие товарищи директора не хотят говорить о нем дурного, но и иметь с ним дела тоже не хотят. Лицо Махазе-Аврома стало обеспокоенным, и он заговорил с раввином взволнованно: во время своего первого визита на смолокурню главный раввин Валкеников сказал, что боится, что реб Цемах Атлас будет его преследовать. Главный раввин Валкеников должен беречься, как бы от страха быть преследуемым самому не стать преследователем.

— В чем сходство? — спросил реб Мордхе-Арон арамейскими словами из Талмуда, снова закипая, и посмотрел на своих детей с яростью, потому что они замерли, как ягнята. — Как это можно себе вообразить, что от страха стать преследуемым я сделаюсь преследователем?

— Расстояние между преследуемым и преследователем не больше толщины волоска. В одно мгновение они могут поменяться ролями, — повернулся реб Авром-Шая к молодым людям. Может быть, они, мусарники, поймут то, чего не понимает их отец. — Сразу же после того, как гонимый усиливается и становится преследующим, он теряет свои прежние заслуги, а Творец поддерживает нового преследуемого, даже если он нечестивец.

— Мы не собираемся делать ничего дурного ломжинцу, Боже упаси. Мы никоим образом не хотим нанести ему никакого вреда, — Гершл неуверенно взглянул на тестя.

Однако Махазе-Авром ответил горячо, что, если бывшие товарищи директора не заходят в начальную ешиву, они тем самым вызывают против него подозрения и у учеников, и у обывателей. Такое избегание подобно беспощадному преследованию.

— У нас нет иного выхода… — ответил реб Сендер, отвернувшись, что придало его недосказанным словам дополнительную таинственность.

Гершл-свирчанин заговорил быстро и сбивчиво. Его слова пихали друг друга, как будто он очнулся от дремы посреди молитвы и хотел нагнать пропущенные фрагменты: реб Менахем-Мендл Сегал рассказывал, что реб Цемах в последнее время перестал проводить беседы об учении мусара. Тогда реб Менахем-Мендл попросил реб Сендера провести беседу. Однако Цемах Атлас наверняка истолковал бы это таким образом, что его хотят вытеснить из ешивы. Так что получается, что они ему как раз делают одолжение тем, что не вмешиваются в его дела с ешивой. Свирчанин говорил все быстрее и сбивчивей и вдруг замолк — наверное, потому, что не привык говорить так много.

— Ты должен был провести эту беседу, раз тебя просили! — крикнул сыну раввин, и его глаза загорелись гневом одновременно и на зятя-бездельника. Реб Мордхе-Арон схватился за бороду, как будто хотел за нее вытащить себя со смолокурни, и вышел со двора через ворота, сопровождаемый сыном и зятем.

Махазе-Авром остался стоять посреди двора в задумчивости: нет никакого сомнения, что эти двое молодых новогрудковцев не хотят иметь дела с директором ешивы, потому что не доверяют его набожности. Однако они еще чего-то недосказали и при этом старались не разозлить отца. По лицу Махазе-Аврома пробежала легкая тень страха и растерянности, как будто он увидел в светлый летний тень, что с неба падает серый сырой снег. Смущенная улыбка задрожала в уголках его рта оттого, что сразу не понял: реб Мордхе-Арон Шапиро хочет, чтобы его сын или зять стал директором местной ешивы! По этой причине он и начал со вздохов по поводу своего скудного жалованья, а уже потом перешел к директору ешивы. В его глазах это даже справедливо. Поскольку он тут раввин, ему и его детям должна принадлежать и местная ешива. Однако сын и зять не хотят нарушать границ владений своего старого товарища, ведь они все-таки мусарники! Махазе-Авром издевательски, обидно рассмеялся. Он понял, что эти двое новогрудковцев пришли вместе с отцом, чтобы разведать, что он, дачник со смолокурни, думает о директоре ешивы. Понемногу они дадут отцу переубедить себя да еще и истолкуют это как самоотверженность: реб Цемах Атлас не обращает внимания на учеников, не проводит беседы об учении мусара, ешива может развалиться, надо спасать это место изучения Торы.

Реб Авром-Шая уселся за стол посреди двора, чтобы немного успокоиться. С другой стороны, почему он принимает так близко к сердцу то, что у директора ешивы плохо идут дела? Этот реб Цемах Атлас — ужасный гордец. Если он не может управлять ешивой так, как хочет, то вообще не разговаривает с учениками. Сидит в уединенных раздумьях и сам себя обрекает на то, что про него начнут говорить, что он не годится в директоры. По его гордыне видно, что в нем нет веры. Человек, который верит в Творца, не считает себя таким уж великим. Непонятно, почему он вообще не уезжает из Валкеников. Он ведь из богатой семьи… Реб Авром-Шая разговаривал сам с собой и чувствовал, что его лицо горит от обиды. Его взволновало и удивило, что он ощущает такую сильную привязанность к этому высокому мрачному директору ешивы.

Реб Авром-Шая поднялся на дачное крыльцо и снова остановился, рассматривая кончики своих пальцев. Он готов пойти в местечко и сказать директору ешивы, что своим молчанием тот калечит себя. Однако этот реб Цемах по своей природе спорщик, бескомпромиссный человек, ужасный упрямец с бурными эмоциями. Если прийти к нему, чтобы спорить, он, чего доброго, еще может от злости сказануть что-то, чего не следует слышать, и тогда придется начать его преследовать, преследовать по закону Торы, прогнать из ешивы. Так что для его же пользы следует не идти к нему и ничего ему не говорить.

 

Глава 2

После окончания праздника Швуэс в Валкеники стали съезжаться дачники — сыны Торы постарше и помоложе. С каждым прибывающим гостем в местечке становилось веселее. Обыватели заново белили летние домики, чистили мебель, проветривали постельное белье. Вымытые окна с любопытством смотрели на дорогу, как невеста на подводу с родственниками жениха, едущими на ее свадьбу.

Первыми появились клецкие ешиботники, парни в сдвинутых набок маленьких шляпах, с твердой поступью и широкими плечами — сильные отроки в войне за Тору. Они уважают основательное перепахивание рассматриваемой темы, а не святошеские ужимки. Чтобы вывести Клецк на путь мусара, Слободка когда-то отправила четырнадцать лучших своих парней в качестве сильной руки Рамбама. Из Новогрудка тогда приехал реб Йосеф-Йойзл со своими «казаками». Клецк каждый день получал не более четверти часа мусара — и больше ничего.

Вместе с клецкинскими парнями на дачу пришел и их глава ешивы, маленький человечек с маленькой бородкой и коротенькими пейсами. Большая раввинская шляпа с широкими полями делала его похожим на гриб. Он шагал быстро, говорил еще быстрее — и все же был не в силах поспеть за мыслями, бушевавшими в его мозгу. Сколько бы ученики ни натирали до мозолей пальцы, стараясь записать хотя бы краткий конспект того, чему он их учил, они не могли поспеть. Про клецкого главу ешивы говорили, что он перелистывает в уме и Вавилонский, и Иерусалимский Талмуды еще быстрее, чем ветер перебирает листья деревьев в лесу. Вокруг него толкаются восторженные ученики, и на каждом шагу говорят: «Хочешь живого учения — езжай в Клецк».

Ученики Хофец-Хаима из Радуни по большей части были высокие, худые, с вытянутыми бледными лицами. Даже на даче они общались между собой многозначительным молчанием и ходили в лес с намерением укрепить тело для изучения Торы точно так же, как ходили утром на молитву или, в Радуни, — на беседы старого ребе. В субботу днем девяностолетний Хофец-Хаим сидел на кровати, опираясь на подушки, а на столе лежало большое Пятикнижие с комментариями Раши. На низеньких табуретках сидели пожилые знатоки Торы, съехавшиеся на субботу к учителю всех сынов Изгнания. За спинами гостей стояли юные праведники с сомкнутыми ртами. Святой старец вздыхал:

— Ай-ай, детки, не сегодня-завтра придет Мессия, а евреи еще не готовы.

Седобородые евреи вздыхали вместе с ним, а за их согбенными спинами раскачивались ученики, словно тонкие ореховые деревца, когда в лесу бушует буря и стонут старые дубы. Юные хофец-хаимники верили в пророчество своего ребе, что вот-вот придет Мессия, и изучали трактаты раздела «Кдошим», где говорится, как надо приносить жертвы в Храме.

Святой праведник не ездил на дачу, из-за преклонного возраста его боялись трогать с места. На дачу ездили его сыновья, зятья и внуки. Между наследниками долго шел тихий спор, кто из них станет исполняющим обязанности Хофец-Хаима. Старшие вообще не хотели слышать о том, чтобы кто-то стал руководителем ешивы в силу наследования потому лишь, что висит на ветвях большого дерева, великого человека — своего отца, тестя или деда. Младшие ученики ссорились со старшими и между собой. Часть учеников утверждала, что им нужен глава ешивы с острым умом, знаний у них и у самих хватает. Их противники отвечали, что нужен как раз глава ешивы — знаток, а ум у них и у самих острый. Третьи желали в директоры ешивы высокодуховного человека, а четвертые настаивали на том, чтобы директор был сугубо земным и практичным. Так как старенький Хофец-Хаим был еще жив и открытый спор стал бы позором для всей семьи, то решили, что внешне ешивой должны руководить все наследники. Однако втихаря продолжалась конкуренция, и у каждого из начальников собирались на даче ешиботники, которые слушались именно его.

Постороннему человеку было трудно догадаться, кто из наследников глава ешивы, а кто инспектор. Кто духовный директор, а кто земной. Все они были широкоплечими евреями с лицами, до глаз заросшими густыми бородами, с торчащими вперед животами и тяжелыми седалищами. Новые подрубленные лапсердаки лопались на них спереди и сзади. Они прогуливались по местечку размеренной поступью, задумчиво покашливая. Их широкие волосатые ноздри с удовольствием вдыхали сухой сосновый воздух. На каждом третьем шаге они останавливались. Ученому еврею не подобает бегать, особенно когда он находится на даче и никуда не торопится. Каждый из директоров держал в правой руке зонтик, а его левая рука была тем временем заложена за спину, словно с левой стороны у него была суббота. Когда солнце начинало припекать, наследники Хофец-Хаима раскрывали свои зонтики над теми, кто их сопровождал, каждый — над учениками, поддерживавшими его. Временами духовный директор наклонял голову к какому-нибудь проворному парню, нашептывавшему ему что-то на ухо относительно земного директора. Старший выслушивал младшего и улыбался в усы, топорщившиеся от удовольствия, как зубья железного гребешка. Однако ему все-таки удавалось справиться с соблазном, и он не опускался до злоязычия в отношении деверя или двоюродного брата. Он вообще ничего не отвечал, но по тому, как он держал свой черный шелковый зонтик над головой злоязычника, тот мог догадаться, насколько его нашептывание понравилось директору.

Крутился на даче и глава ешивы без учеников, еврей, проводивший свои уроки в Барановичах или в Слониме. Разговорчивый и веселый, с открытым сердцем и с замызганным арбеканфесом, он ходил с простой толстой палкой, как какой-нибудь сельский еврей, и останавливался, чтобы поговорить с такими же простыми сельскими евреями, которые возили на своих подводах бревна на картонную фабрику. Его можно было увидеть стоящим рядом с коровниками, когда еврейки доили коров. Видели даже, как он стоял посреди рынка и гладил лошадей. У него были воспаленные красные веки и доброжелательные водянистые глаза, полные детской восторженности. По его бороде, отнюдь не растрепанной и не клочковатой, как у какого-нибудь особо проницательного талдмудиста, было видно, что он не перелистывал ею страницы Талмуда, как перемешивают суп поварешкой, и не был склонен особо пыжиться, неподвижно сидя на одном месте. Он говорил открыто, что не уважает новомодных толкователей и их попытки додуматься до самого корня обсуждаемого вопроса, например, является ли запрет квасного в Пейсах запретом, налагаемым на человека, или же запретом, налагаемым на предмет. За такие речи от этого еврея, обучающего не пойми кого в Барановичах или в Слониме, далеко продвинувшиеся клецкие знатоки отворачивались с пренебрежением, как от недалекого меламеда для малышни. Однако главу ешивы, расхаживавшего с простой палкой, как простой сельский еврей, это не волновало. Он прогуливался в одиночестве по лесу и подолгу глядел на деревья, наклонялся, чтобы получше рассмотреть зеленые веера травы, какой-нибудь цветок, земляничину, червячка, и в восхищении шептал:

— Чудеса Творца! Чудеса Творца!

Принцами среди изучающих Тору были ешиботники из Мира. Даже по валкеникским пескам они прогуливались в выглаженных костюмах и старались, чтобы ни одна пылинка на них не села. Они писали золотыми американскими авторучками, держали очки в плоских кожаных футлярчиках, носили на руках часики с украшенными ремешками. Даже молодой паренек, если он учился в Мире, прежде, чем ответить кому-либо хоть слово, трижды смотрел, кто к нему обращается, и морщил лоб.

— Вы понимаете? — переспрашивал он, как будто во всем, что он говорил, была скрыта какая-то глубокая идея.

Мирская ешива особенно славилась на весь свет своими старшими учениками. Хотя многие из них уже достигли сорокалетнего возраста, трудно было найти для них подходящие партии. Либо приданое недостаточно велико для его учености, либо невеста слишком стара для его влечения. От долгого сидения на скамьях ешивы эти старые холостяки обленились, они пролеживали по полдня на съемных квартирах и читали варшавские газеты. Они откладывали деньги, которые получали от халуки, и покупали книги, костюмы, галстуки. В Валкениках мирские ешиботники сидели на верандах и ели творог, сметану, печенье, беспрерывно щупали затылки и поглаживали свои нестриженые щеки, проверяя, поправились ли они. В лесу они лежали в глубоких гамаках, почитывая какое-нибудь талмудическое исследование или книжечку по каббале, которые привезли специально для отдыха на даче. Однако, когда какой-нибудь младший ученик подходил к ним и пытался заглянуть в книжку, старший говорил ему:

— Это не для вас, трохимбродец, вы еще слишком молоды. Почитайте-ка пока что-нибудь из «Кцойс а-хойшен».

Можно было представить, как чувствовали себя старшие мирские ешиботники с тех пор, как в их ешиву приехала компания учеников аж из самой Америки. У американцев хватало денег, но не было ни капельки уважения. Они вешали в синагоге свои пальто на чужие вешалки и отбрасывали в сторону калоши. За несоблюдение правил обычно взимался штраф в размере десяти грошей. Американцы смеялись над этим и платили двадцать. Они расхаживали в распахнутых пиджаках и с расстегнутыми воротниками. На их шеях болтались пестрые галстуки с изображениями колес. Они не стеснялись подтянуть при всех штаны, звеня при этом полными карманами мелочи. В жару они просто-напросто снимали пиджаки. Они носили маленькие шляпы, низко надвинув их на свои крепкие лбы. Густые растрепанные чубы падали им на глаза. Разговаривая, они не переставали жевать резинку. У американцев принято было перекрикивать друг друга: «Джек! Джо!» Они прыгали, как козлы, и мерялись силами на кулаках посреди улицы. Так что неудивительно, что, когда кто-то из старших мирских ешиботников видел это, он не знал, куда деваться от стыда.

Противоположностью этим заокеанским парням были ешиботники из Германии. Они аккуратно одевались, носили коричневые ботинки на двойной подошве и пиджаки из толстой шерсти с широкими лацканами. Они были очень набожны и добродушны по своей природе. Однако, когда какой-нибудь немец не находил своей Геморы на своем стендере, он выходил из себя. Все эти франкфуртцы и гамбургцы у себя дома позаканчивали гимназии, так что их, естественно, не тянуло к чтению нечистых светских книжек. Но им не хватало остроты ума, их мозг не «улавливал». Скажет литовец какую-нибудь поговорку, а бестолковые еки так и вылупят на него непонимающие глаза. Расскажет немец какую-нибудь шутку и сам же один и смеется. Американский ученик еще может с пылом раскачиваться в молитве, словно стараясь вытряхнуть из себя наглость, привезенную им из-за океана. Однако немецкий простак стоит за молитвой прямой как струна. Вот их квартирные хозяйки и говорили иной раз о своих квартирантах:

— Хорошие, честные парни, но пресные, без соли.

Но и от американцев, и от немцев ешиве все-таки была польза. Они по большей части отставали в учебе и нанимали бедных литовских ешиботников, чтобы те растолковывали им сложные темы. После получения смихи они намеревались вернуться в свои страны, где евреи стали похожи на иноверцев, чтобы там учить Торе. А вот от учеников из Польши не было буквально никакой пользы.

В богатых хасидских домах Лодзи и Варшавы вошло в моду посылать сыновей на пару лет изучать Тору в какую-нибудь литовскую ешиву. Вот и крутились по мирской ешиве молодые хасиды в маленьких шапочках и в начищенных сапожках. Они носили высокие белые воротнички в будние дни и бархатные жупицы с шелковыми кушаками в честь субботы. Можно было заранее представить себе густые бороды, которыми в будущем обрастут их лица, их большие, богатые дома и большие дела, которые они станут вести, почетные места, которые будут они занимать у столов ребе. Эти выходцы из Польши держались самоуверенно, прохаживались во время молитвы, заложив большие пальцы обеих рук за кушак. Остановившись посреди синагоги, они с пылом раскачивались справа налево и слева направо, а читая «Нам следует восхвалять», сплевывали прямо на пол. За сплевывание на пол в ешиве платили штраф размером ползлотого, но когда ответственный за соблюдение чистоты требовал у хасидов заплатить штраф, они смеялись ему в лицо и обращались к нему на «ты». Ответственный за чистоту, деликатный сын Торы из Жемайтии, который не обращался на «ты» даже к мальчишкам, оставался стоять в растерянности, а польские хасиды отворачивались от него, как от общинного козла на синагогальном дворе.

Раз в неделю инспектор мирской ешивы проводил беседу в своей чердачной комнатке. Польские хасиды пропихивались туда, как к столу ребе. Однако удовольствия от этой толкотни они не получали. У стола ребе старые хасиды орали на них:

— Бесстыдник! Сейчас получишь оплеуху!

Они отвечали наглостью. Однако старшие мирские ешиботники позволяли себя отталкивать. Они только пожимали плечами и смотрели через очки своими холодными литовскими глазами. Когда инспектор говорил, в комнате было тихо, как в ухе. Приближенные стояли вокруг говорящего с загадочными лицами — прямо сокровенные тайны Торы! Раз десять инспектор прерывал свою беседу и шептал:

— В комнате не продохнуть, здесь ужасно душно.

Приближенные морщили лбы и шептали вслед за ним:

— В комнате не продохнуть, здесь ужасно жарко.

Польские хасиды были не в состоянии понять глубинный смысл беседы, которую проводил инспектор, духоты они тоже не чувствовали, сколько бы ни принюхивались, изо всех сил втягивая воздух ноздрями. Какой-то хасид не выдержал и пихнул локтем одного из приближенных инспектора и спросил на польском диалекте идиша:

— Что он там говорит? Я не понимаю его литовского произношения.

Поэтому старшие ученики мирской ешивы дрожали от страха, как бы вместе с ними на дачу не поехал кто-нибудь из американцев или поляков, от которого были бы одни унижения. Радуньским мирские еще могли сказать несколько слов, а на клецких вообще смотрели как на мальчишек. Клецкие, со своей стороны, смеялись над мирскими гордецами с золотыми авторучками, говоря, что у них нет своей системы в учении. Мирская ешива жила Письменной Торой, тетрадками, в которых было записано учение реб Хаима-брестчанина, потому как у главы мирской ешивы не было времени беседовать об учении. Он был вынужден даже летом разъезжать по Америке и собирать деньги на содержание своих старых холостяков, пасшихся на даче.

Тем не менее между учениками различных ешив царили мир и доброжелательность, пусть даже и показные. Однако все они как один пребывали в страхе, как бы в местечко не понаехали подводы с новогрудковскими мусарниками.

Из практики других раввинских дач было известно, что ученики реб Йосефа-Йойзла появляются целыми толпами и обрушиваются на местечко, как саранча. Новогрудковцы тоже в последнее время ходили прилично одетыми и вели себя солидно. Но наиболее последовательные сторонники мусара все еще расхаживали оборванцами — в истрепанных брюках и потертых пиджаках с дырками на локтях, в помятых засаленных шляпах, в стоптанных башмаках и в длинных пожелтевших арбеканфесах. Они приезжали на дачу отдыхать, но и там не знали покоя. Они устраивали Судный день посреди месяца тамуз. Учащиеся из других ешив читали в лесу предвечернюю молитву, раскачиваясь бесшумнее шелеста деревьев. И вдруг они слышали, как какой-нибудь новогрудковец начинал бесноваться, бить руками о ствол дерева и биться об него головой! Однако самым большим удовольствием для новогрудковцев было окружить какого-нибудь мирского сына Торы и поучать его якобы по-хорошему. Если тот отвечал хоть слово, по его поводу начинали прохаживаться по-настоящему:

— В мирской ешиве наряжаются, как молодые деревенские иноверцы на церковный праздник. В мирской ешиве ходят с длинными чубами, похожими на лошадиные гривы. В мирской ешиве очищают нечистое ста пятьюдесятью способами. Ссылаются на Гемору, говоря, что мудрец, на одеянии которого нашлось пятно, заслуживает смерти, однако пятен на душе в мирской ешиве не боятся! — кричали новогрудковцы, и подвергшийся нападению не мог от них отделаться, как будто он растревожил пчелиный улей или сунул руку в муравейник.

 

Глава 3

Однажды в летний полдень Махазе-Авром и Хайкл впервые пошли вместе купаться. Хайкл, с покрывалом, чтобы расстелить его на берегу, и с двумя полотенцами на плече, шел медленно, а Махазе-Авром легко опирался на его плечо. Жмуря на солнце глаза, он, как всегда, размышлял об изучении Торы. Ученик заметил, что, даже разговаривая с людьми, его ребе выныривает из изучаемой им темы лишь на мгновение, а затем сразу же снова погружается в нее. Его лицо выглядело, как лес, окутанный туманом, далекий и близкий одновременно. Иногда он молчал светло и тихо, как глубокое озеро, иногда — жестко и сухо, как каменная гора. Гора Синайская из Пятикнижия выглядит, наверное, как большой голый лоб ребе…

Они шли по протоптанной в траве тропинке вдоль овощных полей. Рядом с тропинкой тянулся желтый песчаный шлях. В полуденном свете он сиял так, словно был усыпан осколками стекла. Напоенные солнцем, покрывшиеся молодыми овощными растениями поля граничили с высокой стеной тонких березок. Ветви сонно качались, сливаясь вдали с серебристо-белым горизонтом. На склоне над дорогой темно-зеленые, почти черные сосны становились гуще. Мимо носа Хайкла пролетела пчела, и в сонном полудне осталось ее злое стальное жужжание. Из леса доносились звонкие голоса перекликавшихся молодых крестьянок, собиравших чернику. Низко пролетела пара журавлей, хлопая сухими жесткими крыльями. Они стремительно пересекли засеянные участки и спустились на заболоченный луг. Двое нееврейских мальчишек криками и улюлюканьем гнали по шляху бурую корову с черными пятнами. Корова подняла хвост, как палку, и не хотела идти. Один мальчишка тянул ее вперед за веревку, привязанную к рогам, а второй подгонял сзади прутом. Хайклу захотелось крикнуть, просто так, ни с того ни с сего. Захотелось промчаться по мосту, в одно мгновение раздеться — и бух в воду! Однако рядом шел ребе, мысленно беседуя с танаями. Между двумя морщинами над переносицей был заключен его мир: раздел «Зраим» с комментариями Рамбама и тосафиста из Сенса.

— Мне тебя жаль. Из-за меня тебе приходится идти меленькими шагами. Знаешь, мальчишкой я мало шалил. Часто мне хочется постучать в чужое окно и спрятаться, — сказал реб Авром-Шая, и его улыбка засияла, как окно дома, в котором человек родился и который снова увидел спустя годы.

Ребе и его ученик прошли мимо большого двора картонной фабрики. На красных кирпичных зданиях, как будто была ночь, горели желтым пыльным светом электрические лампы. Приглушенный шум автоматических пил, разрезавших бревна, казался похожим на сопение паровоза, когда тот медленно трогается с места, испуская клубы пара. Напротив фабрики, у опушки леса, стоял низкий и длинный деревянный дом со множеством окон. Там жили дачники-ешиботники. Они сидели на веранде и громко разговаривали, смеялись. Увидав, что мимо них проходит Махазе-Авром, они замолчали и стали смотреть ему вслед. Он зашагал широким быстрым шагом, чтобы ешиботники не задержали его. Только поднявшись на деревянный мост над речкой, Махазе-Авром снова замедлил шаг и с посветлевшим лицом прислушался к тому, как сыны Торы на веранде возобновляют прерванный им веселый разговор.

— Отличные парни, — прошептал он, и его глаза засияли от счастья.

Хайкл знал, что Махазе-Авром очень любил ешиботников. Об одном сыне Торы Махазе-Авром говорил, что он растет гением. О другом — что он отличается особо хорошими человеческими качествами, о третьем — что он человек духа. Однако в лицо он ешиботников не хвалил и предпочитал, чтобы они его не посещали.

У излучины реки, скрытой густым кустарником и плакучими ивами, ешиботники каждый вечер купались голышом. В полдень там никого не было. Хайкл расстелил на земле покрывало, а реб Авром-Шая проворно сбросил с себя халат и сел. Он устремил глаза к небу, будто стремился даже купание совершить ради служения Господу, и снял через голову арбеканфес. Хайкл тоже уселся и расшнуровал ботинки. Но он сразу же снова встал и сказал, надрывно кашляя, что не будет сидеть на земле. Он любит сидеть на каком-нибудь пеньке, но здесь нет спиленных деревьев, может быть, немного подальше.

— Ты ничего не можешь придумать? — удивился реб Авром-Шая. — Можно же сломать деревце и сесть. Ты умеешь плавать?

Хайкл ответил, что да, умеет немного.

— Откуда у тебя такая скромность? Чтобы ты — и сказал «немного»? — продолжал смеяться над ним реб Авром-Шая, заканчивая раздеваться.

Хайкл отодвигался все дальше. С ним происходило что-то странное, чего он пока не мог понять, да и потом из стыдливости ни с кем об этом не говорил: он не хотел видеть ребе голым. Он ругал себя, что это дикость, глупость. Он ведь ходит в баню с отцом. Да и ешиботники ходят в баню вместе со своими главами ешив. И все же он никак не мог заставить себя поднять глаза и взглянуть на голого Махазе-Аврома. Хайкл разделся в сторонке и сразу же прыгнул в воду. Нырнул, перевернулся на спину, вытянул вперед руки, а потом поплыл саженками. При этом старался не подплывать близко к тому месту, где ребе стоял по шею в воде и разгонял воду руками, поднимая волны.

На обратном пути реб Авром-Шая шел еще медленнее и улыбался солнцу, сушившему его отжатую бороду и пейсы. Рядом со смолокурней из леса вышла парочка. Молодой человек с черными усами и жидкой шевелюрой был одет в костюм с накладными карманами. В одной руке он держал шляпу, а второй вел под руку полную и широкоплечую женщину, которая была ниже его. Ее мясистое тело и большие налитые груди волнами перекатывались под тонким бежевым платьем, разрисованным бабочками, порхающими среди цветов и листьев. Ее волосы были светло-русыми, прямо ослепительными, губы густо намазаны красной помадой, кожа обнаженных до плеч рук была загорелой и свежей. Она шла с тросточкой своего кавалера, перенося на нее всю тяжесть своего тела. Когда они поравнялись с Хайклом, он заметил и ее подведенные зеленым глаза. Вдруг барышня громко сказала своему спутнику:

— Эти дикари с бородами и пейсами просто наводнили лес. Нигде от них не спрятаться.

По ее произношению Хайкл понял, что дома и в компании она разговаривает по-польски; теперь она нарочно говорила по-еврейски, чтобы еврей с бородой понял, что она говорит. «Ухажер со сладкой мордочкой и паненка занимались в лесу не плетением кистей видения», — подумал Хайкл. Зависть и фанатизм, смешавшись вместе, вскипели в нем, и он вскричал:

— Вам не нравятся евреи с бородами и пейсами?! Так закройте глаза! Ваш дед Аман и ваш прадед-фараон тоже ненавидели евреев.

— Что он говорит? — по-польски спросил молодой человек барышню, и его черные усики задвигались, извиваясь, как червяки.

Хайкл приблизился к парочке, готовый к скандалу и даже драке. Однако, увидев, что ребе стремительно забежал во двор смолокурни, он бросился догонять его, разозленный тем, что франт наверняка подумает, что он испугался.

— Ты не сын Торы! — воскликнул реб Авром-Шая и поднялся на дачную веранду.

— А как бы ответил сын Торы? — спросил Хайкл, сжав кулаки, как будто собирался немедленно вернуться к парочке с надлежащим ответом.

— Сын Торы совсем не отвечает! — крикнул реб Авром-Шая и вошел в дом.

Вечером из стоявшей на столе керосиновой лампы на кровать, на которой лежал реб Авром-Шая, лился скупой свет. Он читал маленький томик Геморы. От большого напряжения, с которым он стремился получить правильный пшат изучаемой мишны, он обеими руками сжимал виски и напевал хрипловатым печальным голосом, как будто выражая претензии к Всевышнему за то, что Его Тора так тяжела. Потом сидел без движения, не издавая ни звука. Его глаза светились холодно и глубоко. Хайкл немо раскачивался над Геморой и думал, что Махазе-Авром наверняка раскаивается, что взял его к себе, считает его болтуном.

— Пойдем есть, — наконец поднялся с кровати реб Авром-Шая.

— Не хочу, — проворчал Хайкл.

Пусть ребе знает, что он терпеть не может, когда на него кричат. Реб Авром-Шая коротко рассмеялся и вышел из комнаты.

После еды Махазе-Авром вернулся, уселся на стул у низенького окна и снова замер. «Господи на небе! Он снова думает об изучении Торы!» — безмолвно закричал Хайкл. Что он тоже находится в комнате и что он голоден, ребе, видимо, забыл. Тяжело быть учеником при Махазе-Авроме. Хайкл оглядывался так, словно сидел за решеткой. В это время сестра ребе Хадасса открыла дверь и попросила его пойти поесть, его трапеза готова. Хайкл понял, что это ребе велел своей сестре пригласить его поесть, и на этот раз Хайкл воспользовался приглашением.

Муж Хадассы поехал вместе с главой мирской ешивы в Америку собирать деньги. Мирские ешиботники и без главы хорошо проводили время на валкеникской даче. Однако Хадасса без мужа едва справлялась с большой семьей. Тем не менее никогда не было слышно, чтобы она кричала на своих русоволосых мальчиков или на своих черноволосых девочек с редкими зубками. Она говорила слово, гладила по головке — и ребенок успокаивался. Когда Хадасса и ее брат реб Авром-Шая разговаривали между собой, выглядело это так, словно они шептались. Они оба не произносили громко ни единого слова. Иногда она выходила из спальни, и было слышно, как она кашляет за закрытыми дверями. Врач приходил и уходил, служанка бегала в аптеку за лекарствами. Береле приносил маме грелку, реб Авром-Шая выходил от сестры озабоченный. И все это тихо, как бы тайно.

Пролежав пару дней в своей комнате, Хадасса стала снова выходить к столу. Она сидела за столом, накинув на плечи платок, и дрожала от холода в середине лета. Ее лицо отдавало синевой, полные губы были сухими, подбородок безвольно отвисал вниз, но умные светло-серые глаза улыбались. Хайкл был очарован не столько ее внешностью, сколько царственным поведением, и она ощущала, что каждое ее движение не ускользает от его взгляда. Брат рассказывал ей о диковатом характере Хайкла и о его талантах. Сестра думала, что ее брат еще недостаточно хорошо знает своего ученика и что этот молодой парень и сам еще не знает себя. Чтобы парень не видел, как ее обижают его любопытные взгляды, Хадасса всегда по-матерински доброжелательно улыбалась ему. Однако это делало его еще беспокойнее, и он стеснялся прикасаться к еде. Хадассе приходилось напоминать ему, чтобы он не отвлекался, а то еда остынет. Разговаривала она с ним на тот же неспешный манер, как и со своими детьми.

Теперь Хайкл сидел один в столовой, обиженный и подавленный. Он ест и не платит, он тут лишний, чужой. Он не сын раввина, а они аристократы, они не выносят его манер. Ребе, наверное, рассказал сестре, как он выругал ту парочку у ворот, и она, конечно, тоже сожалеет, что его взяли в дом. Доказательством этого в его глазах служило то, что она приготовила для него ужин, как для голодающего, и вышла из комнаты. На накрытом столе стояла миска со щавелевым борщом со сметаной, сыр, два вареных яйца на блюдце, нарезанный хлеб в корзинке и чайник с чаем. Хайклу еда в рот не лезла. Он наскоро проглотил трапезу, прочитал положенное благословение и вышел на веранду.

Густое гудение доносилось из высоких трав, кваканье — с заболоченных лугов. С полей медленно поднимался белый туман, закрывая верхушки деревьев и пробираясь к верху давно остывшей трубы смолокурни. Из клубов тумана появилось видение — белокожая полная барышня; ее спутник с черными усиками остался где-то в глубине тумана. Хайкл повернулся к двери, как будто собирался убежать к ребе от нечистых мыслей, — и через окно столовой увидел сестру ребе без платка на голове.

Он никогда раньше не видел хозяйки с непокрытой головой. У Хайкла перехватило дыхание, он смотрел на ее спадавшие на плечи черные волосы. Хадасса обеими руками потрогала чайник, стоявший на столе, накрыла салфеткой хлеб в корзинке и вынесла в кухню пустую посуду со стола. Она делала все это торопливо, как будто боясь, что стены и потолок будут слишком долго видеть ее открытые волосы. Помыв на кухне посуду, она снова прошла через столовую к себе в спальню, беспокойно крутя головой и придерживая рассыпающиеся волосы, похожая на перепуганную птицу среди листьев лесной чащи. «Таких скромных, богобоязненных людей, как Махазе-Авром и его сестра, я еще в моей жизни не встречал», — подумал Хайкл и вошел в комнату ребе, когда буря его чувств уже отбушевала. Он стыдился и своего скрытого нескромного влечения к полной дачнице, и того, что набросился на нее и ее спутника.

Устав от изучения Торы, Махазе-Авром целую неделю засыпал прямо в одежде. Только в пятницу вечером он с трудом вставал с кровати и раздевался. На этот раз Хайкл тоже застал его лежащим, в халате, брюках и чулках, а рядом с ним — открытый маленький томик Геморы. На правой ладони, подпиравшей затылок, лежал чистый белый носовой платок — чтобы рука не коснулась волос на голове, на случай, если со сна он будет думать о словах Торы.

Утром Хайкл нашел у себя в головах еще одну подушку, помимо той, что лежала там с вечера. Ребе увидел, что голова ученика лежит слишком низко, и подложил под нее свою подушку. Укутавшись в талес и повернувшись лицом к стене, Махазе-Авром был погружен в молитву. За первой молитвой он задрал голову к потолку и сжал кулаки, как будто пытался прорваться в запертые врата Небес. За второй молитвой в его голосе звучали покорность и радость человека, у которого ничего нет и которому ничего не надо, потому что он наслаждается, повторяя из уст в уста слова своего Создателя. Читая молитву «Шмоне эсре», он погрузился в глубокое молчание. Хайклу казалось, что ребе покинул свое тело, укутанное в талес, а его душа отправилась через горы и долины туда, где прежде взошло солнце, большое, круглое, лучистое. Покрытые иглами ветви сосен на горе напротив окна зажглись, как зеленоватые меноры. Реб Авром-Шая завершил молитву и сразу же начал снимать филактерии. Однажды Хайкл спросил его, почему он не произносит молитвы, следующие за «Шмоне эсре».

— Больше у меня нет сил, — ответил Махазе-Авром.

За завтраком ребе напомнил, что Хайкл должен пойти в местечко навестить отца. По дороге через лес Хайкл думал, что, хотя ребе напоминает ему о заповеди почитания отца, он его отца не любит, потому что тот — сторонник Просвещения. Хайкл смотрел вверх, на лиственные деревья, угадывая, как они называются. Когда он еще жил у Фрейды Воробей, то часто выходил с отцом гулять за край местечка. Отец поднимал на лоб свои темно-синие очки и показывал ему палкой, какое дерево — дуб, какое — клен, какое — ольха, а какое — орех. Но ребе, хотя он день и ночь и был погружен в раздел «Зраим», вовсе не смотрел на деревья в лесу, на кусты у дороги, на растения в поле. Он изучал законы, касавшиеся растений Эрец-Исроэл так же, как изучал законы, касающиеся порядка жертвоприношений, когда придет Мессия и будет заново отстроен Храм.

 

Глава 4

Странноприимный дом летом наполнялся бедняками, которые ходили по домам. Однако во второй половине странноприимного дома все еще ночевали ешиботники — так же, как они ночевали там зимой. Однажды ночью Мейлахка-виленчанин увидел там отца Герцки, табачника, который еще год назад надел на него арбеканфес и поцеловал в голову. Но на этот раз отец Герцки выглядел как типичный побирушка, оборванный и заросший. Испугавшись, Мейлахка спрятался от него. Через день уже все Валкеники говорили о состоятельном виленском обывателе, приезжавшем прошлой зимой, чтобы не дать своей жене из Аргентины увезти с собой их сына. Все знали, что этому еврею не удалось добиться своего. Сын уехал со своей маменькой, с этой напастью в котиковом пальто с двумя серебристыми лисами. Отца этого непокорного сына в Валкениках тоже не поминали добрым словом. Но никто не думал, что в скором времени он скатится до такого печального состояния.

Вова Барбитолер побирался по домам обывателей и в лавках на рынке. Заходил он и в заезжий дом, где останавливался зимой. Хозяин и хозяйка постоялого двора знали, что он в местечке, и тем не менее едва узнали его. Он был одет в рванину, весь в пыли, борода похожа на клубок паутины. Все же хозяин обращался с ним почтительно, пригласил присесть и спросил, не хочет ли тот перекусить с ними. Слыхал ли он что-нибудь о том, как дела у его сына в Аргентине? Как он дошел до такого состояния? Но бывший торговец табаком не стал присаживаться и не захотел есть с ними. Ему жаль времени, сказал он. О сыне он ничего не слыхал, обнищал по своей собственной вине, но не стыдится побираться на чужих порогах.

Владелец постоялого двора дал обнищавшему торговцу целый злотый, а хозяйка дала ему с собой халу, половину запеканки из лапши и холодный кусок рыбы — все, что осталось с субботы. Вова Барбитолер положил еду в свою торбу, а перед уходом расспросил, где живет тот каменщик, у которого его Герцка ел по субботам. Сразу же после того, как он вышел, хозяйка стала заламывать руки и расплакалась.

— Что же это делается с человеком?! — воскликнул хозяин, чтобы самому не расплакаться. — Женщина, не реви. В жизни все случается.

Тем не менее муж и жена не были уверены, что именно нужда заставила этого виленского торговца ходить по домам. Им почему-то казалось, что это у него какая-то глупая шутка, безумная игра. Вот-вот он вернется и со смехом швырнет им в лицо их подарки. То, что он очень странный и неуживчивый человек, было ведь известно из того, что он не давал своей жене развода пятнадцать лет и мучил своего сына. Так откуда же знать, что у него теперь на уме? Другие валкеникцы тоже смотрели ему вслед с сочувствием и с подозрением одновременно. Не сошел ли он с ума? Не хочет ли он вызвать к себе жалость, как в первый свой приезд он вызывал издевки и злые слова? Всем бросалось в глаза, что он носит свою торбу под мышкой демонстративно и с таким достоинством, как добрый обыватель носит мешочек с талесом.

Дважды каменщик Исроэл-Лейзер прятался. Но на третий раз попрошайка его поймал. Исроэл-Лейзер подскочил от страха, как будто с кладбища пришел покойник, чтобы задушить его.

— Я не виноват! — орал он. — Этот Герцка — хитрый проходимец, доносчик, а мать его — распутница! Пусть бы они оба утонули, переплывая море по дороге в Аргентину!

— Не кляните их. Вы не виноваты. Герцка и его мать тоже не виновны. Я виноват. — Вова Барбитолер встал у двери, протягивая руку: — Подайте.

Исроэл-Лейзер потом клялся группке обывателей, собравшихся вокруг него в синагоге, что, если бы отец Герцки двинул ему по физиономии железной перчаткой, его бы это так не оглушило, как протянутая за подаянием рука. Он умолял опустившегося обывателя: реб Вова, ешьте у меня, ночуйте у меня, я буду обращаться с вами как с родным братом. А тот? Нет и нет! Он хочет только подаяние. Исроэл-Лейзер подал ему пятерку, так Вова Барбитолер отдал ему пятерку назад и сказал, что ему так много не причитается. Один злотый он взял.

— Ой, несчастный отец! У меня сердце за него разрывается от боли! — ойкал каменщик, а обыватели переглядывались, мол, посмотри-ка на этого жалостливого вора! Сначала он помог той бабе из Аргентины забрать мальчишку и сделать несчастным отца, теперь он его оплакивает. Этот проходимец ожидал, что табачник перегрызет ему горло. Этот карманник знает, что заслужил. Так он откупился злотым.

Старый резник реб Липа-Йося и его домашние хорошо помнили, как этот виленский обыватель заходил зимой к директору ешивы реб Цемаху Атласу, который тогда еще жил у них. На этот раз он зашел и даже не спросил о директоре. Милостыни он тоже не просил. Он попросил поесть. У резника знали, что в других местах он не захотел сидеть ни минуты. То, что он попросил есть, было воспринято как добрый знак. Однако Вова вел себя с наглостью потомственного побирушки. Схлебал суп и проглотил мясо, а потом потребовал добавки и того и другого. Выглядело это так, будто он нарочно старался вызвать к себе отвращение, испытать хозяев, как долго они смогут с ним сидеть. Старый резник, обе его дочери и квартирант реб Менахем-Мендл Сегал продолжали спокойно сидеть. А вот младший резник реб Юдл, которого его собственная жена считала комком грязи, почувствовал, что его тошнит, так ему это было отвратительно. И все же реб Юдл боялся встать из-за стола, чтобы тесть не устроил ему сцену.

С явным намерением еще больше унизиться Вова Барбитолер рассказал, как он перестал быть торговцем табаком и начал торговать атрибутами религиозного культа — талесами, арбеканфесами, пучками кистей видения. Он торговал ими, пока не увидел, что от этой торговли у него не будет заработка. Тогда он создал общество «Бейс-Лехем», чтобы помогать разорившимся обывателям тайным пожертвованием хлеба в будние дни и халы — на субботу. Он был и старостой этого общества, и сборщиком пожертвований, и их распределителем. Однако в Вильне уже было общество тайного пожертвования с похожим названием — «Пас лехем». Старосты этого общества начали бушевать, утверждая, что он устраивает им конкуренцию и берет себе больше, чем раздает.

— Ну ладно, их обидело, что я брал себе больше, чем раздавал! — И бывший торговец оскалил зубы, как это делал его сын Герцка.

Старый резник подал ему милостыню. А вот реб Менахем-Мендл Сегал не мог справиться с собой и подать милостыню еврею, который сам недавно был щедрым жертвователем и ему самому платил за обучение Хайкла-виленчанина. Однако Вова Барбитолер продолжал стоять с протянутой рукой, будто требуя выплаты долга, до тех пор пока реб Менахем-Мендл не протянул ему монету. Он даже не взглянул, сколько ему подали, и вышел из дому, не попрощавшись.

Мужчины, сидевшие за столом, заговорили, что этот виленский обыватель, видно, взял на себя какой-то обет во искупление грехов, но человек, который хочет искупить свои грехи, не требует ничего и не рассказывает о себе гнусных историй. Хана-Лея, жена резника Юдла, шепталась со своей младшей сестрой Роней, которая выглядела очень печальной. Ей было очень неприятно, что Цемах не заходит к ним хотя бы взглянуть на ее детей. Из разговоров мужчин за столом она знала, что Цемах Атлас все реже приходит и в ешиву. Он сидит в одиночестве в чердачной комнатке для изучения мусара или в женском отделении Холодной синагоги. Роня чувствовала, что появление бывшего табачника в местечке имеет отношение к их бывшему квартиранту и что к его прежним страданиям прибавятся теперь новые.

После посещения дома резника Вова Барбитолер отправился к своему старому виленскому другу, меламеду реб Шлойме-Моте. У отца Хайкла он не изображал из себя попрошайку и не притворялся сумасшедшим. Реб Шлойме-Мота разговаривал с ним тихо и с какой-то щемящей болью, как будто они оба продолжали беседу, начатую когда-то в виленском шинке на углу Мясницкой улицы.

— Не годится, реб Вова. Не годится так вести себя, как вы себя ведете. Пятнадцать лет вы находили утешение в том, что ваша бежавшая в Аргентину жена страдает от того, что не получает от вас развода и что ее дети от второго мужа — незаконнорожденные. Однако, с тех пор как Конфрада приехала из Аргентины и вы увидели, как мало она беспокоится о том, что ее дети от второго мужа по еврейскому закону считаются незаконнорожденными, вы наказываете за это себя самого. Когда-то вы одновременно ненавидели ее и тосковали по ней; теперь вы сами сживаете себя со свету за то, что вы по поводу нее нафантазировали. Не годится, реб Вова, не годится.

— А мне так хорошо, очень хорошо, — рассмеялся отец Герцки. — Ваш Хайкл все еще учится в ешиве у реб Цемаха Атласа?

— Нет, мой сын больше не учится у него.

— Что? Он не сумел удержать и вашего сына тоже? А что же ваш Хайкеле делает теперь?

— Хайкл учится теперь у великого знатока Торы, который живет сейчас в Валкениках на даче, — ответил меламед после долгого колебания, стоит ли ему об этом рассказывать.

— А мой сын ни у кого не учится, он даже не налагает филактерий, — печально пропел Вова, постукивая двумя пальцами по столу. — Ну, я пойду. Я к вам еще загляну, реб Шлойме-Мота. Я еще увижу и Хайкла, и его нынешнего ребе.

— Его нынешний ребе — великий знаток Торы и благородный еврей, но он сонный, болезненный. Не надо его волновать. Даже раввины и друзья навещают его редко, чтобы не утомлять, — говорил меламед со все большим беспокойством.

Но его гость смеялся:

— Я нанял для вашего сына его прежнего ребе — реб Менахема-Мендла Сегала. Так что мне позволительно познакомиться и с его нынешним ребе.

Выходя из дома, он остановился около хозяйки. Длинная тощая Фрейда посмотрела на него своими добрыми глуповатыми глазами. Судя по его одежде и внешнему виду, этот еврей должен был быть нищим. Но по тому, как с ним обращался реб Шлойме-Мота, он должен был быть весьма состоятельным обывателем. В первое мгновение Вова Барбитолер сделал такое движение рукой, словно собирался попросить милостыню и у этой бедной еврейки тоже. На лице меламеда появилось выражение мольбы, чтобы гость не позорил его перед хозяйкой. Поднятая рука Вовы упала, а глаза блеснули весело и шаловливо, как у старого греховодника, втихаря ущипнувшего служанку за мягкое место.

 

Глава 5

Старый меламед плохо спал этой ночью. Ему надо было отправить утром хозяйку с запиской к своему сыну на смолокурню, чтобы тот был готов к появлению Вовы Барбитолера. Однако Крейндл весь день не выходила из комнаты, и реб Шлойме-Мота боялся просить хозяйку об этом одолжении в то время, когда ее дочь была дома, чтобы та не начала кричать матери: «Корова, почему ты позволяешь себя использовать?!» Поэтому старик сидел на краю кровати и печально думал. Когда-то он не пугался преследований со стороны раввинов — противников Просвещения. И он не кланялся перед богачами и не умолял их, чтобы они отдавали своих детей к нему в обучение. А теперь он должен дрожать перед какой-то вредной девицей, как бы она не велела ему подыскивать себе квартиру где-нибудь еще.

Чтобы над ней не стали насмехаться, как над незадачливой кухаркой Лейчей, когда варшавский жених бросил ее, Крейндл завела дружбу с местечковыми служанками и вместе с ними насмехалась над просиживателем скамеек Хайклом, бывшим квартирантом ее матери. Правда, она сказала, что сначала думала, что он, хоть и учится в ешиве, все-таки современный молодой человек. Но потом увидела, что он хнёк. Ведь если бы он не был хнёком, то ни за что не стал бы младшим служкой при раввине со смолокурни.

— Я из жалости позволяю его отцу жить у нас, — рассказывала Крейндл подругам.

Однако потихоньку она ссорилась матерью и шипела на нее:

— Старуха, ты думаешь, я не вижу, что ты влюблена в своего реб Шлойме-Моту? Ты ведь с него глаз не сводишь!

Фрейда смотрела на дочку как на сумасшедшую. Кто услышит — обхохочется! Хотя, конечно, если твой муж — хамло и истукан, который живет в деревне с иноверкой, то, по правде говоря, действительно приятно, когда в доме находится умный и ученый еврей с красивой белой бородой. Ведь на реб Шлойме-Моте покоится Шхина, ведь его высокий лоб сияет как солнце. Хайкл Фрейде тоже нравился. Хотя она и сожалела, что он съехал с ее квартиры, ей нравилось, что он живет и учится у великого ребе. Когда он приходил в гости к отцу, Фрейда всегда стояла на кухне, сложив свои длинные тощие руки на фартуке, и смотрела на него с таким почтением, как будто он сам уже стал большим ребе.

Реб Шлойме-Мота шепнул хозяйке, что, когда ее дочь уйдет, он должен будет отправить ее с важным поручением к сыну в лес. Фрейда поняла, что поручение связано с визитом оборванного еврея с растрепанной бородой, сильно взволновавшим реб Шлойме-Моту. Она нетерпеливо ждала, чтобы ее девица ушла к подругам. Однако Крейндл, будто о чем-то догадавшись и желая сделать все назло, все крутилась по своему алькову, что-то напевая. Чем уютнее напевала дочь, тем с большей тоской Фрейда смотрела на дорогу, которая вела к селу Черный Коваль, в котором ее муж Бенця-вероотступник жил с иноверкой и отдавал ей свои заработки. Вдруг она увидела, что кто-то подходит, и радостно всплеснула руками:

— Реб Шлойме-Мота, ваш сын идет!

Сын сидел напротив отца и слушал историю о торговце табаком. В то же самое время Крейндл в своем алькове громко запела:

— Деньги ведь круглые, круглые, деньги уходят…

Хайкл знал: она это поет, намекая на то, что он рассчитывает на невесту с большим приданым. Однако у Хайкла были теперь заботы и поважнее, и он сказал отцу не пугать его табачником.

— Зачем это Вове приходить на смолокурню и устраивать скандал? Да ведь в Вильне, в синагоге реб Шоелки, он плакался перед нами обоими, что сам во всем виноват. Мама и его жена Миндл тоже сказали, что он унижается, потому что вернулся с раскаянием к вере.

— Вернулся с раскаянием к вере! — сердито передразнил сына отец. — Только твои дикие мусарники и глупые женщины могут убедить себя, что человек за одну ночь способен стать другим. То, что он плакал тогда в Вильне и каялся, ничего не значит. Либо у него тогда выдалась такая минута, либо он уже тогда разыгрывал сцены, как в театре. Как бы то ни было, в глубине души он все еще считает, что прав. Прежде, чтобы поскандалить, он пьянствовал, теперь ему для этого достаточно быть попрошайкой.

Крейндл уже пела другую песенку:

— Нынче — мои, завтра — твои, а после — других четверых. Не стоит взлетать высоко, теряются деньги легко…

Хотя девица явно отпускала шпильки в его адрес, Хайкл все еще думал о табачнике, а не о ней.

— Не понимаю, как можно ходить по домам с протянутой рукой, чтобы скандалить.

Отец ответил ему тихо, чтобы Крейндл не услыхала:

— Эта певичка — еще та цаца! Однако, когда такой парнище, как ты, становится ремесленником и ему не надо ловить украдкой поцелуй, он ищет себе хорошую девушку, а не такую злючку… Говоришь, ты не понимаешь, как можно ходить по домам с протянутой рукой, чтобы скандалить? А реб Цемах Атлас тебя покорил не тем, что ты почувствовал, что сможешь бушевать, как он? Ты уже забыл, а табачник все еще помнит, что ты помог увезти его Герцку. Не случайно он расспрашивал меня о том, у кого ты учишься. Твой ребе — не такой человек, который захочет скандала. Ты должен ему все рассказать заранее, а когда увидишь, что пришел табачник, вы оба, ты и твой ребе, должны убежать через окно в лес.

Последние слова реб Шлойме-Мота произнес не без издевки. Хайкл рассказывал ему, что когда он видит, что в смолокурню заходят раввины и ешиботники, то говорит: «Гости идут!» И Махазе-Авром убегает через низкое окно в лес. Старый просвещенец и меламед считал, что тот, кто так избегает людей, не может быть наставником молодого парня, которому надо указать путь в жизни. Однако, для того чтобы избежать встречи с Вовой Барбитолером, это хороший выход.

Тем временем Крейндл допела еще одну песенку, в которой говорилось, что нынешним мальчишкам не следует доверять так же, как не следует доверять уличным собакам. За это время она переоделась и внезапно появилась расфуфыренная между занавесок, висевших над входом в ее альков. Она была одета в розовое платьице с отворотами и соломенную шляпку с широкими полями. На руках ее были белые перчатки, в руках — белая сумочка, а на ногах — белые туфли на таких высоких каблуках, что Крейндл едва не доставала головой низкого потолка. Реб Шлойме-Мота, сам того не желая, издевательски причмокнул губами. Фрейда, занятая чисткой картошки на кухне, тоже осталась стоять с открытым ртом: средь бела дня, когда все парни и девушки на работе и местечко пустует, так разрядиться, чтобы ходить по валкеникским пескам? Но Крейндл торопилась, словно целая толпа женихов поджидала ее. Она увидела Хайкла и остановилась якобы удивленная, делая вид, что даже не подозревала, что он в доме.

— Только посмотрите, кто тут! Где его не сеют, там он растет, и повсюду он причиняет неприятности. Исроэл-Лейзер говорит про него, что это именно он вместе со своим сумасшедшим главой ешивы заманил в Валкеники того мальчишку, который потом уехал с матерью в Аргентину, а отец мальчишки от горя сошел с ума. Теперь этот тронувшийся умом еврей явился в местечко и ходит по домам, собирая милостыню.

— Горе тебе, раз ты водишь дружбу с этим вором Исроэлом-Лейзером и с его компанией! — крикнула Фрейда, держа в одной руке кухонный нож, а в другой — недочищенную картофелину.

— А с кем же мне водить дружбу, с этим просиживателем скамеек? — поинтересовалась Крейндл, указывая на Хайкла своими белыми перчатками. — Чтоб у меня было столько счастья в этот год, насколько у рабочего паренька больше порядочности, чем у всех просиживателей скамеек вместе взятых!

И перед тем как выйти, она добавила с легкомысленным смешком, что всем назло она пойдет на свидание с кавалером из компании Исроэла-Лейзера.

Не прошло и суток с тех пор, как Хайкл резко одернул парочку у ворот смолокурни, в его ушах все еще звучал окрик Махазе-Аврома: «Сын Торы совсем не отвечает!» Поэтому на сей раз он смолчал и ничего не ответил Крейндл. Отец бросил на него короткий взгляд и тихо сказал:

— Я напишу твоей матери, что нас можно поздравить. Хайкл, напишу я ей, выучился у своего нового ребе важному умению. Теперь он научился, как можно смолчать.

На обратном пути от отца Хайкл остановился на синагогальном дворе. Каждый раз, когда он проходил мимо стоявшей на холме Холодной синагоги с громоздившимися одна над другой крышами и с окнами разных форм, она казалась ему Ноевым ковчегом на горе Арарат. Но на этот раз его голова была занята другим, и ему было не до фантазий. С минуту он колебался, а потом вошел через низенькую дверь в женское отделение синагоги. Директор ешивы сидел в углу за стендером с книжкой мусара, как будто он вообще не выходил из синагоги с тех пор, как Хайкл встретил его там некоторое время назад. Его щеки еще больше ввалились, большие черные глаза сверкали, как драгоценные камни в оправе, — и ничего не видели. Виленчанин вздыхал, как старый еврей, пришедший, чтобы избавиться с помощью заговора от сглаза. Конечно, директору ешивы уже известно, что отец Герцки находится в Валкениках и собирает милостыню. В местечке поговаривают, что именно они двое, директор ешивы и он, довели этого еврея до такого состояния. Так что же ему делать, если этот еврей придет на смолокурню и устроит скандал?

— Что вам делать? — переспросил Цемах как будто со сна. — А что вы можете сделать? Ведь нельзя отрицать, что это мы вдвоем привезли сюда Герцку.

— Я ведь не хотел вмешиваться. А вы сказали, что если я вам не помогу, то не буду настоящим новогрудковцем и сам себе никогда не прощу того, что видел ближнего в беде и не помог ему. Я вас послушался. Так почему же я теперь должен страдать? — забормотал Хайкл.

Директор ешивы снова ответил ему каким-то полуобморочным голосом:

— Вы правы. То, что вы говорите, — правда. Однако теперь это уже дело конченое.

— Мой отец считает, что Вова Барбитолер разыгрывает спектакль. Прежде он для того, чтобы устраивать скандалы, пьянствовал, а теперь, чтобы скандалить, стал попрошайкой.

— Ваш отец прав, он понимает дело, — лицо директора ешивы на мгновение осветилось сонной улыбкой и сразу же погасло.

Хайкл не знал, почему директор ешивы в таком отчаянии. Но он чувствовал, что своим уходом из ешивы поспособствовал этому. Реб Цемах даже не спрашивает его, как у него идут дела с учебой у нового ребе. И он больше не говорит Хайклу ни единого дурного слова. Хайкл вышел из Холодной синагоги в еще более подавленном настроении, чем вошел в нее.

На Синагогальной улице навстречу ему попался Мейлахка-виленчанин. Вообще-то Мейлахка был сильно обижен тем, что Махазе-Авром взял себе в ученики не его. Тем не менее он очень обрадовался своему старшему земляку и сразу же доверил ему тайну: во второй половине странноприимного дома, где ночевали пришлые бедняки, ночевал и еврей, ходивший по Валкеникам с шарманкой и клеткой. На клетке сидел зеленый попугай, привязанный цепочкой за ногу, а в клетке — большая белая мышь, вытягивавшая из коробочки билетики на счастье. Мейлахка знал, что тратит время впустую, отвлекаясь от изучения Торы, но его тянуло как магнитом к этому зеленому попугаю, болтавшему, как человек, и к этой мыши с острыми зубками, которая ела с руки. Кроме того, ему было ужасно интересно узнать, что написано в билетиках. Однако хозяин шарманки и животных был злой. Если ему не давали десять грошей, он не позволял покрутить ручку играющего ящика и не давал мыши вытащить ни одного билетика.

— Я ему уже отдал все мои десятигрошовые монетки, может быть, даже целых три злотых, которые мама прислала мне на расходы, — вздыхал Мейлехка, как старый аскет, признающий, что не выдержал испытания.

— А отца Герцки ты видишь в странноприимном доме? — спросил Хайкл. — Я слыхал, что он там живет. Ты не разговаривал с ним?

Мейлахка рассказал, что прежде он прятался от отца Герцки, так он его напугал своими бешеными глазами и драной одеждой. Однако вчера ночью он стоял около шарманки, а мышь вытягивала для него билетик. И тут он почувствовал, что его кто-то гладит по голове. Он оглянулся и увидел, что это отец Герцки. Табачник стал расспрашивать, как у него дела, и поучал его, говоря, что изучающему Тору не подобает вытягивать билетики. Полевая мышь, сказал он, не может вытащить счастья для человека. Человек сам определяет свою судьбу в соответствии с тем, чего он заслуживает. Мейлахка снова начал вздыхать: что делать, если его все-таки тянет к этим животным, особенно к попугаю? Он зеленый, с желтым чубом и кривым клювом. Шарманщик говорит, что этому попугаю, наверное, уже сто лет.

— А обо мне Вова Барбитолер спрашивал? — перебил его Хайкл.

— Он сказал мне, что знает, у кого вы учитесь, и что пойдет к вашему ребе. Он мне еще сказал, что перед тем, как уехать, даст мне хороший подарок, — ответил Мейлахка, скромно рассматривая свои ручки с маленькими пальчиками.

— За что он тебе даст хороший подарок? За то, что ты играешь с мышью? — спросил с подозрением Хайкл. Он знал, что этот маленький праведничек не прочь поболтать и что он мог запросто рассказать табачнику историю про него, Хайкла, и дочку Фрейды Воробей. — Скажи правду, что ты ему обо мне такого рассказал, что он пообещал тебе за это подарок?

Глаза Мейлахки, которые всего за минуту до этого были еще освещены мечтой о зеленой птице, зажглись гневом:

— Рассказать то, о чем все знают, — это не злословие. И я у отца Герцки не просил никакого подарка. Он сам сказал, что даст мне подарок, потому что уверен, что я буду продолжать изучать Тору, но вы, сказал он, не останетесь при изучении Торы! — И Мейлахка отодвинулся от своего старшего земляка, меча в него злые искры из своих глазенок.

«Значит, отец Герцки придет на смолокурню», — подумал Хайкл, но он не хотел заранее трястись от страха, поэтому сразу же по приходу в комнату ребе открыл Гемору и начал читать: «…Сам он говорил с женщиной о делах, связанных с ее разводом и с ее замужеством…» Реб Авром-Шая стоял напротив него со своим маленьким томиком Геморы в руке, и по дрожи в голосе Хайкла понимал, что тот сильно взволнован.

— Что случилось? Как дела у твоего отца? — спросил он.

— В Валкеники приехал Вова Барбитолер! — не выдержал ученик и рассказал, кто такой Вова Барбитолер, почему он стал заклятым врагом директора ешивы и его, Хайкла, врагом тоже. Реб Авром-Шая слушал его с широко раскрытыми глазами, полными страха и растерянности. Кончик его носа побледнел.

— Ты — дикарь, и этот директор ешивы — тоже дикарь, — пожал он плечами и гневно рассмеялся. — Все мальчишки уже изучают Тору, но только этого табачникова сынка, подозреваемого в воровстве, как ты говоришь, только его одного не хватало в ешиве ее директору и тебе?

— Я точно знаю, что Вова Барбитолер собирается прийти на смолокурню и устроить скандал! — воскликнул Хайкл, ожидая, что ребе от страха содрогнется.

Реб Авром-Шая не ответил, как будто ничего не услышал. Он над чем-то долго размышлял, а потом сказал:

— Реб Цемах Атлас — герой, но его героизм проявляется вовне, в то время как, согласно Торе, герой — это тот, чей героизм проявляется внутри него, «побеждающий свой соблазн». Даже для человека, стремящегося к самопожертвованию, Галоха установила границы. Она указала, из-за чего еврей обязан отдать свою жизнь, а за что отдавать жизнь не следует. Привести мальчишку в ешиву — это прославление Имени Господа, но если привести такого мальчишку, да еще и против воли его отца, то прославление Имени Господа превращается в осквернение. Даже самый великий герой, если он не знает, где остановиться, становится дикарем.

— А что будет, когда Вова Барбитолер появится здесь? Мы убежим в лес? — пожелал знать ученик.

— Я еще не знаю, что тогда будет, — ответил ребе и большим пальцем пригладил свои усы. — Ну, давай учиться. Знаешь, ты прямо гений в подыскании предлогов для пустой траты времени. «Сам он говорил с женщиной о делах, связанных с ее разводом и с ее замужеством…»

 

Глава 6

Тетя Цертеле умерла, она легла спать и не проснулась… Глаза Цемаха наполнились слезами, он не смог дочитать письма дяди Зимла. Заложив руки за голову, он долго лежал одетый на кровати в своей комнате у портного реб Исроэла и вспоминал свое возвращение из ешивы домой, в Ломжу. Низенькая и широкая тетя Цертеле стояла у стола и пододвигала к нему корзиночку с хлебом, подавала солонку. Ее натруженные верные руки и маленькая худая головка дрожали от старости. За нею стоял дядя Зимл, как длинная остывшая печная труба, и смотрел вверх, на потолок, словно в небо. Двоюродные братья сначала тоже хорошо с ним обходились. Теперь они ненавидят его, а братья жены стали ему врагами, и сама жена настроена против него. Да и почему Славе быть настроенной иначе? Она приехала в Валкеники, чтобы забрать его домой, а он позволил ей уехать домой униженной.

Только Роня, дочь резника, все еще оставалась преданной ему и заботилась о нем, хотя он и ее унизил и обидел. Вчера Роня неожиданно зашла со своими двумя мальчиками и рассказала его квартирной хозяйке, что, проходя мимо, зашла с детьми, потому что, с тех пор как реб Цемах съехал, они постоянно спрашивают про него. Хозяйка постучала в дверь и впустила к нему дочку резника и ее сынишек.

— Вот этот дяденька! — сказала она детям, а ему быстро шепнула, что в Валкениках находится отец того паренька, который уехал с матерью в Аргентину. Этот еврей выглядит или притворяется полубезумным, и кто знает, какие планы он вынашивает. Цемах заметил, что Роня еще больше похудела и помолодела. Она с любопытством оглядела комнату, чтобы понять, как он живет.

— Зачем я это рассказываю? Вы же наверняка знаете, что этот еврей в местечке, — сказала она, покраснев, схватила детей за руки и вышла из комнаты.

Бледная и задумчивая улыбка озарила загадочным светом лицо Цемаха. Ему хорошо было лежать на кровати и думать о Роне, дочери резника. Однако улыбка сразу же потонула в складках в углах его рта. Он вспомнил, как прошлой зимой боролся, чтобы не споткнуться и выдержать испытание, которым она для него стала. А что из этого получилось? Он потратил свои силы на преодоление преступного влечения к мужней жене, и пыл мусара остыл в нем. Он мерзнет посреди лета и в своей комнате, и в синагоге.

Цемах стал дочитывать письмо от дяди. Реб Зимл Атлас писал, что дети просят его переехать к ним, а он не хочет уезжать из дома, потому что часто ему кажется, что Цертеле с ним и что, если он переедет к детям, она останется одна-одинешенька. Однако иногда ему не кажется, что его старушка с ним. Тогда он ощущает печаль в каждом уголке и понимает то, чего не понимал прежде: он не ценил своего счастья в жизни. Если бы он мог сейчас заменить Цертеле в лавке, чтобы она сходила к оптовикам за товаром или пошла бы домой приготовить ужин! Такова уж природа человека. Когда дела у него идут хорошо, он не понимает своего счастья; а когда он спохватывается, что должен благодарить Доброго и Милосердного за свою долю счастья, то уже слишком поздно что-то исправлять.

Годами странный дядя Зимл мечтал стать аскетом. И ему, своему племяннику, он советовал жениться на первой невесте, из Амдура, а после свадьбы сразу же стать аскетом. Потом дядя мечтал стать странником и ему, Цемаху, советовал сделать то же самое. Теперь старик сожалеет, что не ценил, как хорошо ему было вместе с его Цертеле, и наставляет его, своего племянника, чтобы тот вернулся к своей жене, пока не поздно.

После полудня Цемах отправился в Холодную синагогу. Он снова сидел в женском отделении и знал, что на той стороне, в мужском отделении, висит на колонне таблица с тринадцатью принципами веры и смотрит на него через зарешеченное окошко. Да, он признает, ему не хватает веры в Творца. Так почему же он сидит здесь? Он мечтал об учениках, способных понять глубокую беседу и не бояться размышлять даже о самом главном. Изучать какой-нибудь раздел из Геморы с начинающими мальчишками — это не для него. Судьба его такова, что он заблудился здесь и не может найти выхода, пока его не подтолкнут снаружи.

Он остался сидеть с закрытыми глазами и с напряженным лицом. Его память спускалась в глубины воспоминаний и копалась там, как спускаются по лестнице в погреб синагоги и что-то ищут там, в горах растрепанных святых книг, ставших от старости непригодными для чтения. Вдруг он услыхал звук мягких шагов. Около стены женского отделения синагоги стоял высокий забор, окружавший огород. Между стеной и забором тянулась глубокая канава, заросшая крапивой. Цемах выглянул наружу через запыленное окошко: в канаве по пояс в крапиве стоял Вова Барбитолер.

В первое мгновение Цемах отскочил в испуге. Он ожидал прихода табачника, но то, что его заклятый враг пробирался через канаву, выглядело так, будто он намеревался напасть на него сзади с топором. Потом Цемах догадался, что табачник забрался в заросшую крапивой канаву, не найдя боковой низенькой двери в женское отделение. Цемах в несколько широких шагов вышел наружу.

— Вы, конечно, ищете меня. Входите.

С обожженными крапивой руками и с заросшим лицом, исцарапанным высокой колючей травой, Вова Барбитолер был похож на хищного зверя. Однако, когда директор ешивы окликнул его, он весело рассмеялся и начал вылезать из канавы. Цемах вернулся в женское отделение синагоги и снова уселся за стендер. Вова Барбитолер вошел вслед за ним и уселся на скамью напротив. Его длинный грязный арбеканфес спускался до колен из-под потрепанного лапсердака. Он носил твердую черную шляпу с ободранными полями, большие стоптанные башмаки, покрытые пылью. От него несло запахом гнили, воняло потом. Чувствовалось, что он неделями спит в одежде. Грязными ногтями он расчесывал обожженные крапивой руки, и его лицо кривилось от удовольствия, которое ему доставляло это расчесывание. Лихорадочно бегавшие глаза поблескивали от наслаждения и от любви к своей жертве — от того, что он может вволю наиграться с ней прежде, чем растерзать.

— Я слышал, что вы редко заходите в ешиву. С тех пор как я с вами познакомился, я думаю, вы разрушаете все, к чему прикасаетесь. Я боялся, что ешиву вы тоже разрушите. Теперь слышу и вижу, что ешива, слава Богу, осталась ешивой и что только вы сами разрушились. Вы похожи на огородное пугало, на воскового истукана. Это Всевышний начинает вам воздавать за то, что вы довели меня до того, что я побираюсь и прошу на кусок хлеба. Надо мной еще могут сжалиться, мне подают милостыню, а вот вас тут любят, как любят резь в глазах.

Сколько Цемах ни напрягался в последнее время, чтобы вырваться из оцепенения, ему это не удавалось. Теперь же в нем сразу пробудились все силы. Он ощутил какую-то потаенную радость, какое-то темное, неясное обещание избавления. Если табачник вынудит его покинуть местечко, то он будет совсем не против, наоборот! Цемах ответил спокойно и даже с улыбкой, как будто побился об заклад со своим врагом, кто первый не выдержит и начнет кричать:

— Не я довел вас до того, что вы побираетесь и просите на кусок хлеба, ваш гнусный характер довел вас до этого. А в жилах вашего сына течет ваша кровь. Вы не умеете прощать, и он тоже не смог забыть, что вы над ним измывались. Он не испытывает доверия к еврею с бородой и пейсами, потому что вы носите бороду и пейсы. Он не взял с собой в Аргентину арбеканфес и филактерии, потому что вы носите арбеканфес и налагаете филактерии. Он любил только братьев своей матери, этих виленских уголовников, потому что вы их ненавидели. Из-за этого он и в Валкениках тоже водил дружбу именно с ворами и полуворами. Сын мстил вам, как вы мстили его бежавшей матери, мучая его и не посылая ей разводного письма, и как вы теперь явились сюда, чтобы отомстить валкеникским евреям.

— Я явился, чтобы отомстить валкеникским евреям? — удивился Вова, но его насмешливые глаза ясно давали понять, что директор ешивы угадал.

— Отомстить валкеникским евреям и, главное, конечно, отомстить мне. Ведь местные евреи видели и молчали, когда ваша жена из Аргентины забирала Герцку. А некоторые к тому же считали, что вы заслужили, чтобы у вас забрали сына. Так пусть они все увидят, что вы от горя и бед стали нищим, и пусть они все почувствуют себя виноватыми! Я уверен, что, если бы вы напряглись, вы бы еще могли продолжать вести дело. Но вам было удобнее ходить побираться по домам, чтобы мир видел, до чего вас довели дурные люди. Там, где вы чувствовали, что произведете большее впечатление, изображая из себя сломленного кающегося грешника, вы говорили, что сами во всем виноваты и каетесь. Но что бы вы ни делали, вам не доверяют. Люди чувствуют, что это розыгрыш, трюк. Вы стали комедиантом.

— Это правда, я стал комедиантом, — кивнул в знак согласия Вова Барбитолер, как пьяница, который, протрезвев, сожалеет о том, что он находится в рабстве у зеленого змия. С его лица исчезла шутовская гримаса, и он заговорил печальным голосом: да, теперь он, может быть, и комедиант, теперь он точно комедиант. Однако, когда после отъезда Герцки он расхаживал по Вильне и говорил всем, что виновен во всем сам, он действительно так думал. Он ждал, что друзья будут его утешать. Они скажут ему, что, хотя он и совершал в своей жизни ошибки, другие тоже виновны в его бедах. А его выслушивали и поддакивали ему: да, так оно и есть, он сам во всем виноват. Деликатные люди молчали, некоторые пытались его успокоить, говоря, что он не самый плохой человек на свете. Даже слепой мог увидеть, что они говорят это только для проформы, чтобы отделаться, и что им едва хватает терпения выслушать его. Он заметил, что пока он скандалил, его боялись, иные даже признавали за ним правоту. Однако, с тех пор как он принялся оговаривать себя сам, люди перемигивались между собой с издевкой. Над ним смеялись, как над каким-нибудь недотепой, от него отворачивались, как от дурня. Хотя в святых книгах и сказано, что лучше быть в глазах людей глупцом, чем нечестивцем, над глупцом смеются намного больше. Когда он еще ссорился со всеми вокруг, в глубине души он считал себя самого виноватым перед Богом и людьми. Он не хотел в этом сознаваться, потому что тогда еще верил в свою победу. Когда же он увидел, что проиграл, и принялся каяться, говоря, что сам во всем виновен, люди от него отвернулись. Если его не надо оговаривать, то он совсем не нужен, он уже вышел в тираж, он может умереть в страшных мучениях, и всем будет все равно. И тогда он сказал себе: они этого не дождутся. Больше он не будет каяться.

 

Глава 7

Вова Барбитолер замолчал и остался сидеть, опустив руки и вытянув широко расставленные ноги. Цемах Атлас долго уныло молчал. Тоска, овладевшая каждым из них, еще больше настроила их друг против друга, сделала еще упорнее в их взаимной вражде. Через зарешеченные окошки можно было заглянуть в мужское отделение синагоги, холодное и пустое. За наружной стеной женского отделения печально и тихо качалась высокая трава. Оба еврея выглядели как покойники, сидящие в склепе на кладбище и ссорящиеся между собой из-за обид, оставшихся с тех времен, когда они оба еще не были прахом. Желание высказать табачнику все, что он о нем думает, так разгорелось в Цемахе, что его глаза буквально вращались в глазницах.

— По вашим словам я вижу, что вы еще больший шут и комедиант, чем я себе представлял. Настоящий кающийся грешник действительно получает самое большое удовольствие именно тогда, когда его позорят. Однако вы ни на секунду не раскаялись на самом деле. Вы сами только что сказали, что когда плакали и каялись перед людьми, то ожидали, что перед вами упадут на колени и будут умолять: «Реб Вова, сжальтесь над миром и не плачьте! Реб Вова, не говорите о себе дурного! Реб Вова, однодневный младенец не так невинен, как вы, хоть вы и не посылали пятнадцать лет развода своей второй жене. Вы не виновны, реб Вова, и в том, что сорвали парик с головы своей третьей жены и страшно опозорили ее перед целой синагогой евреев». Вот такие слова вы хотели услышать ото всех, видевших, как вы каетесь. А поскольку вас не утешали, не говорили, что вы невинны, как голубка, вы принялись играть в нищего попрошайку. Что говорят об этой новой роли ваш сын и ваша дочь от первой жены? Наверное, не знают, куда деваться от стыда. И именно этого вы и хотите. Я уверен так же, как в том, что сейчас ясный день, что точно так же, как вы хотите отомстить мне и валкеникским евреям, вы хотите отомстить и своему и сыну и дочери от первой жены, потому что они бежали из дома из-за постоянных скандалов. Вы хотите, чтобы ваши дети заживо похоронили себя от стыда за то, что их отец — побирушка. Вы просто комедиант, и больше ничего!

— Я не могу разговаривать с таким безумным пылом, как вы, я ведь не мусарник. Я хочу знать, мусарник может только говорить или же он может и слушать тоже? — сказал Вова, вытирая пот со лба.

— Конечно, мусарник может и слушать тоже! — воскликнул Цемах с какой-то совершенно неуместной радостью и любопытством. — У мусарника могут быть недостатки еще большие, чем у всех прочих людей. Одно достоинство у него есть — он может выслушать правду и не кипятиться. Так что же вы хотите мне сказать?

Однако табачнику было нелегко заговорить. Слова с трудом пролезали через его горло, как будто мучения всей жизни душили его.

— Как вы могли позволить себе трясти меня за грудки и называть меня нечестивым злодеем за то, что я опозорил свою жену? Вы свою жену опозорили еще больше! Я могу оправдываться тем, что, когда я позорил свою Миндл, я был очень обозлен и к тому же пьян в дым. А вот вы, мусарник, женились на молодой и красивой женщине из хорошей семьи, а после свадьбы убежали от нее, как Конфрада убежала от меня. Из этого я вижу…

— Да, что же вы видите? — Цемах прямо дрожал от желания, чтобы его ругали как можно сильнее за то, что он не вместе со своей женой.

— Я вижу, что вы набросились на меня в синагоге реб Шоелки не потому, что я опозорил мою Миндл, а потому, что любите влезать во всякую путаницу, во всякую неприятность. Вы оживаете, скандаля, без ссоры вы не знаете, для чего живете на свете. Притащили сюда моего Герцку, потому что я был против этого. Притащили сюда Хайкла, сына меламеда реб Шлойме-Моты, потому что и его отец был против. Однако, поскольку вы привлекли обоих этих байстрюков, взбунтовав их против их отцов, а не деликатностью и Торой, оба они сбежали от вас: Герцка — со своей маменькой в Аргентину, а байстрюк реб Шлойме-Моты — к другому ребе. Говорят, он очень ученый и святой еврей. Я с ним еще поговорю о его ученике… А пока что я у вас. Вырывая у меня Герцку, вы знали, что я его запер в кладовку за кражу. И я вам тогда рассказывал, что братья его матери — уголовники и что они подстерегают его. Вы обещали мне беречь его — и пусть Бог вас так хранит, как вы сдержали ваше обещание! Да и как вы могли думать о том, чтобы следить за моим сыном, когда у вас на уме было совсем другое! — Полузакрытые прежде глаза Вовы широко раскрылись. Они были полны дымящихся язычков пламени.

— Что у меня было на уме? — спросил Цемах, и его сердце замерло от страха, не узнали ли о его испытании Роней, дочерью резника.

— У вас на уме была ссора с женой, как же вы могли думать о моем сыне!

Вова Барбитолер увидел, что директор ешивы растерян, поэтому по его заросшему лицу пробежала дрожь, выражавшая жажду мести, и он принялся живописать, как в субботу не даст читать Тору, пока его не выслушают. Он ничего не будет просить, только чтобы обыватели выслушали то, что у него есть сказать по поводу главы ешивы. Этот Цемах Атлас, скажет он, один раз отменил помолвку…

«Если бы он знал о Роне, дочери резника, он бы не смолчал по поводу моего испытания мужней женой», — подумал Цемах и вздохнул с облегчением.

— Вот как? Вы даже знаете о том, что я отменил помолвку? — рассмеялся он странно счастливый.

— Да, знаю. А рассказал мне об этом один из учеников ешивы. Так сильно вас любят ваши ученики, — рассмеялся в ответ ему Вова.

— В субботу утром здесь, в этой синагоге, молится первый миньян. Так где же вы будете задерживать чтение Торы, в той синагоге или в этой? — решил еще больше раздразнить его директор ешивы.

— Я сначала не дам читать Тору в этой синагоге, а потом пойду в ту, — ответил Вова.

— Вот и хорошо, — директор встал, уже полностью освободившись от напавшего было на него страха. — В субботу утром я буду молиться с первым миньяном в Холодной синагоге, а потом к чтению Торы подойду во вторую синагогу, чтобы быть у вас перед глазами, когда вы будете рассказывать обывателям, каков я есть. Вы удовлетворены?

Вова тоже встал. Через окошко мужского отделения он увидел колонну около бимы и доску с тринадцатью принципами веры. На его лице на минуту появилось выражение сладкого покоя, как будто он очнулся от страшного сна, разбуженный прикосновением утреннего солнца. Но сразу же после того, как он повернулся к директору ешивы, на его лице снова появилось раздраженное выражение.

— Я хочу, чтобы вы знали, что, хотя я считал вас не слишком деликатным и не слишком умным, я считал вас человеком честным и справедливым. Вы заступаетесь за оскорбленную женщину, вы готовы пожертвовать собой ради детей, изучающих Тору. Поэтому я не мог устоять каждый раз, когда вы на меня набрасывались. Однако, когда я узнал, как вы, так много требующий от других, относитесь к собственной жене и что в последнее время вы даже не смотрите на своих учеников, я решил, что вы заплатите мне за все. Я своей сбежавшей жене не простил мучений и позора, которые мне из-за нее пришлось пережить. Так неужели я прощу их вам, чужому человеку? Я буду сидеть в Валкениках и изводить вас, пока вы не будете вынуждены бежать. Клянусь вам, это такая же правда, как то, что есть Владыка этого мира. Я верю в Бога, я каждый день налагаю филактерии и после молитвы говорю: «Я верю полной верой, что Творец, да будет благословенно Имя Его, Он сотворил и управляет всеми сотворенными», — указал Вова пальцем на доску по ту сторону зарешеченного окошка. — Я верю, что есть Бог на свете и что Он вам за все отплатит.

— Видите ли, о том, что вы верите в Бога, я знал, — произнес Цемах, задыхаясь от ненависти. — Я знал, что такой нечестивый злодей, как вы, нуждается во Владыке мира в качестве соучастника. Такой любитель наслаждений, как вы, нуждается еще и в обещании места на том свете. Если бы вы не были комедиантом и не лгали себе самому, вы бы постыдились верить в Бога милостивого и милосердного и быть при этом злодеем. Как у человека есть два глаза, у вас есть в жизни две страсти: наслаждения и месть. Вы уже старый человек, но даже после смерти, когда от вас ни следа, ни памяти не останется, будут все еще жить своей собственной жизнью две ваши неутоленные жажды: наслаждений и мести. Вы верите в Бога Израилева и били Герцку смертным боем за то, что он не надевал арбеканфес. Вы всех виленских сирот обеспечили арбеканфесами. Но все это не стоит ни гроша. Даже если вы под своим талесом изойдете слезами, даже если будете бить себя в грудь, каясь в грехах, пока у вас не случится сердечный приступ, даже если будете скитаться по всем богадельням и жить на подаяние все оставшиеся годы, — все это не имеет никакого значения. Выполнять заповеди не трудно, изучать Тору день и ночь не трудно, верить во Владыку мира так, как верите вы, не трудно, это даже легко, это удовольствие. Трудно отказаться от собственного характера, трудно не уступать себе самому в животных желаниях. Идите и скажите это от моего имени раввину со смолокурни. Я же знаю, что вы собираетесь и туда, чтобы отомстить этому пареньку Хайклу, который ни в чем не виноват. Это я заставил его помочь мне привезти вашего Герцку в Валкеники. Но вы горите жаждой мести и хотите прогнать его от ребе, точно так же, как хотите прогнать меня из этого местечка. Так что, когда вы будете у дачника со смолокурни, скажите ему, чего стоит, по моему мнению, ваша вера во Владыку мира и то, что вы накладываете филактерии. А когда вы это ему скажете, уверяю вас, что он, этот гений и праведник, поддержит вас, а не меня.

— С ребе Хайкла вы уже тоже поругались? Вы уверены, что он меня поддержит? Тогда ладно, я ему передам то, что вы сказали, — как крапива в канаве, расцвела улыбка в морщинах заросшего колючей щетиной лица.

— А когда вы в субботу утром не дадите читать Тору, расскажите и обывателям, что я думаю о вашей вере во Владыку мира. А теперь идите отсюда, до субботы я не желаю больше видеть вашей физиономии.

— Иду, иду, — весело ответил Вова, делая шаг своими кривоватыми ногами. — И помните мою клятву, я не отступлюсь, пока не прогоню вас из ешивы и из местечка.

Сразу же после того, как Цемах остался один, он положил голову на стендер и тяжело вздохнул. Он болен и измучен. Вот бы сейчас дать отдых своему усталому телу в квартире тети Цертеле, и чтобы она укрыла его своим платком, как делала это, когда он возвращался уставший от скитаний на чужбине. Здесь он еще более одинок, чем Вова Барбитолер в валкеникском странноприимном доме. Пусть это уже закончится, пусть отец Герцки сделает его жизнь здесь настолько невыносимой, что придется отсюда бежать.

На синагогальном дворе стоял Вова Барбитолер и с открытыми глазами видел сны о том, как его Герцка сидит в синагоге и изучает Тору. Солнце обжигало лицо старика, с его лба тек пот, ноги ломило от долгой ходьбы. Однако певучие голоса изучающих Тору, доносившиеся из ешивы, приковывали его к месту. Едва отрывая ноги от земли, словно это был застывающий цементный раствор, он неуверенной походкой направился в странноприимный дом.

На протяжении большого отрезка пути за ним шел зять Гедалии Зондака в шикарной соломенной шляпе на голове и в сандалиях с ремешками. Он шел медленно, как будто погруженный в раздумья. Только когда оборванный еврей оказался между двумя рядами деревьев, Йосеф-варшавянин нагнал его.

— Ну, вы сказали ему о его первой невесте и о его жене? Он испугался скандала, который вы ему устроите в субботу во время чтения Торы?

— Я ему все сказал, но он не испугался, — проворчал Вова.

— Еще как испугался! Он только делает вид, что не боится, — уверенно и победоносно заявил Йосеф злым голосом.

Вова уставился на него тяжелым мутным взглядом:

— А почему вы его ненавидите? Вы ведь в его ешиве нашли себе удачное сватовство.

Йосеф-варшавянин от злости прикусил свои тонкие губы, потом заговорил поспешно, боясь, как бы кто-нибудь не подошел: помимо того что директор ешивы прежде сживал его со свету за то, что он не женился на кухарке Лейче, он недавно еще больше обидел его. Йосеф больше не мог слышать от своего тестя Зондака, что он дармоед, и решил стать посланцем какой-нибудь большой ешивы, как Азриэл Вайншток, зять местного резника. Чтобы ему доверили такое дело, нужна рекомендация от Комитета ешив. Именно сейчас на валкеникской смолокурне живет на даче один еврей, которого все зовут Махазе-Авромом, по названию его книги. Его письмо в Комитет ешив открыло бы перед Йосефом-варшавянином все двери. И поэтому, как Йосефу это ни было неприятно, ему все же пришлось пойти к директору ешивы и попросить поговорить с дачником со смолокурни. Директор ответил: «По моей просьбе Махазе-Авром не даст вам такого письма, и вам действительно нельзя доверять. Если вы могли обмануть еврейскую девушку, вы можете присвоить деньги, пожертвованные на ешиву». Именно так директор ешивы ему и сказал. Разве можно такое простить и забыть? Зять Зондака оглянулся, не видит ли кто-нибудь, как он стоит рядом с нищим попрошайкой.

— Но я своего добьюсь. Я буду разъезжать по свету; а когда буду в Аргентине, то привезу вам привет от вашего сына.

— Такой типчик, как ты, мог бы в Аргентине быть раввином у моей Конфрады и ее мужа, — ответил оборванный еврей, покачнувшись и приблизив свое лицо к лицу зятя Зондака. — У воров тоже есть раввины, и ты бы наверняка вынес раввинское постановление, согласно которому байстрюки Конфрады, родившиеся от ее второго мужа, — это законнорожденные дети.

— Я помогаю вам против вашего врага, а вы меня ругаете? — Молочно-белая кожа на лице Йосефа-варшавянина подрагивала от волнения. — Не смейте говорить ни слова о том, что это я рассказал вам о поведении директора ешивы. Только этого мне не хватало! Если вы упомянете мое имя, я буду все отрицать.

— Не бойся, тебя я в качестве свидетеля приводить не буду. Мы с твоим директором ешивы — открытые и честные враги, а ты просто жулик! — прорычал нищий, и Йосеф-варшавянин, дрожа, убрался прочь.

Вова, едва переставляя усталые ноги, добрался до странноприимного дома и проворчал, обращаясь к самому себе:

— Чтоб у этого сумасшедшего мусарника было такое счастье, какие у него ученики.

 

Глава 8

Гость вошел вечером во двор смолокурни и огляделся. Хайкл-виленчанин заметил его с веранды и, задыхаясь от поспешности, ввалился в комнату к ребе.

— Идет! Вова Барбитолер идет! — ученик был готов помочь своему ребе вылезти через низкое окно, чтобы бежать в лес.

— Сиди здесь! — строго сказал ему реб Авром-Шая, а сам при этом продолжал лежать на кровати, как и прежде.

— Я и не собираюсь убегать, — буркнул Хайкл и уселся за стол, на котором лежал том Геморы.

Вова Барбитолер вошел в комнату быстрым шагом, умытый и приведший себя в порядок, как на праздник. На ходу он напевал какой-то мотивчик. Войдя, Вова бросил враждебный взгляд на Хайкла и почтительно повернулся к раввину, который при его появлении начал подниматься с кровати.

— Уж простите, что я вам мешаю. Я бедный еврей, хожу, побираюсь по домам, — заговорил он жалким голосом, но его глаза хитро смеялись, как у пуримшпилера, изображающего праведника Мордехая, который знает, что ни для кого не секрет, что его борода приклеена. Ловким движением он выхватил из внутреннего кармана сложенный листок бумаги и протянул его Махазе-Аврому. — В этом письме один виленский раввин свидетельствует, что я был когда-то состоятельным обывателем, но обеднел. И евреи, милосердные сыны милосердных, должны быть ко мне добры. Читайте, ребе.

— Я верю вам безо всякого письма, — сказав это, Махазе-Авром все же долго вглядывался в листок бумаги, как будто пересчитывал в нем буквы. — Правда, здесь сказано, что у вас нет хлеба, — и он вернул письмо.

— Видите, ребе, я не лгу. Тем не менее в Валкениках находятся евреи, которые не верят, что у меня нет хлеба. Мне не верит даже мой старый виленский знакомый, меламед реб Шлойме-Мота, его отец, — Вова Барбитолер указал пальцем на Хайкла. — Ваш ученик вам, наверное, рассказывал, кто я такой и как дошел до такого положения?

— Да, я наслышан. И что я могу для вас сделать?

— Что вы можете сделать для меня?! — неожиданно крикнул гость, будто для того, чтобы вырвать дом из опускавшейся на него ночной тишины. — Вы для меня ничего не можете сделать, я от вас ничего не прошу. Я хочу только позаботиться об этом вашем ученике, чтобы он не вырос уличным молодчиком. Я ему когда-то нанял ребе, того самого реб Менахема-Мендла, который стал теперь в Валкениках главой ешивы. И я хочу познакомиться и с его новым, гораздо более знаменитым ребе. Правда, Хайкеле, что я нанимал для тебя ребе, а ты на меня замахнулся стендером, потому что я велел тебе показать кисти видения? Слышите, ребе? Мальчишка, замахивающийся стендером на пожилого еврея, не останется человеком, посвящающим себя изучению Торы! Ни за что в жизни! Сейчас он молчит, притворяется маленьким праведником, но я знаю, что внутри он весь кипит. Счастье его, что он находится у вас в доме, иначе я бы сейчас с ним рассчитался…

— Поберегитесь! Он может снова замахнуться на вас стендером. А если нет стендера, может схватить со стола зажженную керосиновую лампу, — вроде пошутил реб Авром-Шая. Однако его голос звучал жестким предостережением, чтобы гость не посмел поднимать руку. Вова Барбитолер утратил дар речи, Хайкл тоже остолбенел. Он понял намек ребе, чтобы он не давал себя в обиду.

— Он еще когда-нибудь замахнется стендером и на вас! Я не хочу сказать, что обязательно именно стендером. Я имею в виду, что он поступит прямо противоположно тому, чему вы его учите, — Вова еще попытался возвысить голос, но все больше и больше терялся. Он явно не ожидал, что на раввина совсем не произведут впечатления его угрозы. Мгновение нижняя челюсть реб Аврома-Шаи подрагивала. Вдруг он весело рассмеялся, как будто до сих пор они с гостем просто шутили:

— Конечно, Хайкл — сорванец и упрямец. Что бы я ни сказал, он говорит прямо противоположное. Вы уже ужинали? Из местечка сюда путь неблизкий, и вы наверняка проголодались.

Вова еще больше растерялся. Мягкий тон хозяина и простота в обращении покорили его. Но если не бушевать, то он не знал, что делать и как разговаривать.

— Я не голоден, — буркнул он.

— Но от стакана чаю вы ведь не откажетесь? — воскликнул хозяин.

— От стакана чаю не откажусь, — ответил Вова, расчесывая пальцами растрепанную бороду. То, что реб Авром-Шая разговаривал с ним уважительно, пробудило в нем желание держаться достойно.

В столовой, освещенной висевшей над столом электрической лампой, Вова Барбитолер пару минут сидел один, тупо уставившись на скатерть. Реб Авром-Шая вошел со стаканом чаю и с печеньем на блюдце. Гость прошептал благословение «По слову Которого будет все» и стал медленно прихлебывать чай, с мрачным видом слушая раввина.

— Про таких, как Хайкл, Гемора говорит: «Будьте бережны с сыновьями бедняков, ибо от них выйдет знаток Торы». Он аристократ Торы, потому что он сын бедных родителей, и я обязан быть с ним мягче и бережнее, чем с сыном богача или раввина. Из-за своего бедного происхождения и по другим причинам он пал духом, хотя и не выглядит покорным. Поэтому можно представить себе, что он набросится именно на своего благодетеля. Пророк Иеремия говорит: «Сердце человеческое лукавее всего, и оно неисцелимо; кто может познать его?» — раввин процитировал слова пророка по-древнееврейски и тут же перевел их. — Однако Знающий все может познать и человеческое сердце. Надо подождать, пока Хайкл не почувствует себя уверенно в Торе. Тогда наглость, таящаяся в нем, исчезнет сама собой. Тора, которая учит человека, что он прах земной, одновременно укрепляет и возвышает его.

— И вы верите, что он продолжит изучать Тору? — спросил гость.

— Наверняка я не знаю. Однако, поскольку его поведение становится лучше ото дня ко дню, нечего думать, что получится из этого потом. Я лично уверен, что, даже если он не останется с Торой, Тора останется с ним и в нем.

Табачник не мог оторвать своего тяжелого, пронзительного взгляда от раввина, говорившего с ним доверительно, как с равным. Если такой еврей с уважением относится к какому-то пареньку с Мясницкой улицы, он, конечно, отнесется с не меньшим уважением и к старому надломленному еврею. Вова Барбитолер поспешно допивал свой чай, ломал пальцами жесткое печенье и с аппетитом хрумкал им, как после долгого поста. Реб Авром-Шая мысленно копался в это время в кухонном шкафу, где стояли холодные блюда: что там еще есть? Однако, поскольку гость сказал, что не голоден, то будет лучше не просить его омывать перед трапезой руки, чтобы он не подумал, что к нему относятся, как к нищему.

— Вы не должны обижать фрукты, — сказал реб Авром-Шая, указывая на яблоки. — Благословите их.

Махазе-Авром сидел, низко согнувшись над столом, и как будто сливался с тенями. Только его высокий золотисто-желтый лоб светился, отражая свет электрической лампочки. Гость тоже сидел укутанный ночной темнотой. Он ножом отрезал кусочки очищенного яблока и жевал их уголком закрытого рта. Это искривляло его лицо в странную гримасу, как будто он сам себя передразнивал перед зеркалом.

— А что вы скажете по поводу местного главы ешивы реб Цемаха Атласа? Вы ведь, наверное, слышали, что он со мной сделал. Разве можно ему было вмешиваться в мою жизнь и отрывать от меня моего сына?

— Ему не только не следовало этого делать, но это было самой большой глупостью с его стороны. Я не понимаю его поведения. Разве что он просто-напросто дикий человек и в своей ярости доходит до глупости. — Реб Авром-Шая сказал то, что думал. Однако при этом он считал, что делает директору ешивы одолжение, осуждая его. Чем больше он будет оправдывать этого обозленного разорившегося обывателя, тем больше будет остывать его ненависть.

— Я думал, что, увидев меня в моем нынешнем убогом положении, он попросит прощения за то, что разрушил мою жизнь. А он вчера ругал меня еще больше, чем прежде. — Вова Барбитолер постучал пальцем по пустому чайному стакану, и его глаза загорелись. — Ну, коли я такой жестокий злодей, как он говорит, то он мне сейчас за все заплатит. Я буду делать так, что ему тут станет тесно, пока он не будет вынужден бежать отсюда.

Реб Авром-Шая слушал, опустив глаза и положив левую руку на лоб. Он тосковал об удовольствии лежать на кровати с книгой в руках и размышлять над спором двух танаев из Мишны. Пусть директор ешивы и этот еврей угробят друг друга, лишь бы не уступить. Реб Авром-Шая чувствовал, что на этот раз не может сказать себе, что не вмешивается в ссору, ибо слаб и болезнен и не хочет впустую тратить время, предназначенное для изучения Торы. На этот раз ему все-таки придется вмешаться, из этой ссоры может получиться ужасное осквернение Имени Божьего. Кроме того, ему теперь еще больше, чем прежде, жаль директора ешивы. Его надо спасать.

— Если вы хотите именно прогнать реб Цемаха из местечка, то у вас это получится, но себя самого вы этим сломаете еще больше, — сказал реб Авром-Шая после долгого молчания.

— Почему это должно еще больше сломать меня? — распахнул свои красноватые от лопнувших кровяных сосудиков глаза Вова.

— Пока вы не добились своего, вы думаете, что месть насытит вас. Однако мстительность — не еврейское качество, и месть только сильнее сломает вас.

Молчание ночного леса просачивалось через темное окно. Желтоватый свет лампы и тени в столовой еще больше углубились и придали оттенок какой-то загадочности шепоту реб Аврома-Шаи. Вова с затаенным страхом смотрел на печального ребе и думал: «Он прав! Если бы я давным-давно, годы назад отослал разводное письмо Конфраде, она бы не приехала из Аргентины, чтобы забрать Герцку. А если бы она все-таки приехала, он бы не уехал с такой враждебностью ко мне».

— В споре, который ведется не ради Царствия Небесного, не бывает настоящего победителя, который получил бы удовольствие от победы, — реб Авром-Шая встал, сутулясь, и сложил ладони. — Из всего, что я о вас слышал, а теперь сам вижу, очевидно, без всякого сомнения, что вы страдалец. Однако и реб Цемах Атлас тоже несчастный человек, несчастный из-за своего характера.

— Он сумасшедший! Я вам уже говорил, что он вчера ругал меня еще худшими словами, чем в Вильне, когда отнимал у меня сына, — Вова тоже медленно встал.

— Он ругал вас потому, что чувствует себя виноватым, — ответил реб Авром-Шая, уставший от этого разговора.

— Тут я, ребе, с вами не согласен. Он как раз считает себя правым, и как бы я себя ни вел, я останусь в его глазах неполноценным человеком, совершившим непростительный грех, — Вова в отчаянии взмахнул тяжелой рукой и направился к выходу.

— Вас не должно интересовать, что он думает. Думайте о себе и своем душевном спокойствии, — сказал реб Авром-Шая, обрадованный тем, что гость уходит.

Они вышли из дома на веранду и натолкнулись на густую темноту, превратившую в единое чернильно-черное пятно и двор, и лес на горе напротив. «В такую темноту нельзя отпускать человека», — подумал реб Авром-Шая и почувствовал колючий пот на своей наполовину лысой голове. Да что они все от него хотят?! Он был адвокатом директора ешивы, защищая его перед валкеникским раввином, его сыном и зятем. И сегодня он целый вечер должен был оправдывать этого человека, жесткого, как железо. Так теперь он еще и должен оставлять у себя на ночь этого мрачного еврея? Однако уже через минуту реб Авром-Шая придерживал гостя за плечо и уговаривал, что в такую тьму египетскую он не найдет дороги в местечко и потому обязательно должен остаться ночевать на даче.

— А? — переспросил Вова Барбитолер приглушенным голосом. — Ведь директор ешивы утверждает, что я нечестивый злодей, жестокий человек, убийца. А вы хотите, чтобы я у вас остался ночевать?

— Человек не может свидетельствовать против самого себя и называть себя нечестивцем, — рассмеялся реб Авром-Шая, а его лицо пылало в непроницаемой темноте от стыда, что он на мгновение рассердился из-за того, что гость должен будет у него заночевать.

 

Глава 9

Попрошайка стоял посреди комнаты реб Аврома-Шаи, задрав голову, и прислушивался к собственным мыслям, как к голосам, занесенным из ночных далей. Из-за настольной лампы на него смотрел Хайкл, не зная, куда положить спать отца Герцке. В комнате только две кровати. Собственно, почему он должен здесь спать? Чем он так понравился ребе? Однако Вова Барбитолер не разговаривал с Хайклом и не смотрел на него.

Реб Авром-Шая зашел к сестре за постельным бельем и вернулся нагруженный подушкой, одеялом и простыней. Он взглянул на ученика и строго спросил, почему тот еще не забрал с постели свое белье. С гостем он говорил мягко, просил прощения за то, что ему будет неудобно спать. Гость молчал и все еще стоял посреди комнаты удивленный, глядя через открытое окно в темноту. Хайкл постелил себе на длинной скамье. Реб Авром-Шая оттолкнул его и сам постелил гостю. Будучи непривычен к такой работе, он устал.

— Я плохая хозяйка, — рассмеялся он и сказал гостю, что тот может раздеваться. Если ему надо выйти во двор, то Хайкл покажет дорогу. Вова снова ничего не ответил и присел на краешек кровати с таким видом, словно размышлял, происходит ли это наяву.

Реб Авром-Шая, который изучал Тору всегда, в том числе и в постели, и обычно засыпал одетым, на этот раз разделся и залез под покрывало, что делал обыкновенно только в пятницу вечером и по праздникам. Хайкл понял, что ребе не хочет мешать гостю и что он должен поступить так же. Но на него именно сейчас напало дикое желание не прерывать изучение Торы, и он продолжал молча раскачиваться над томом Геморы.

— Погаси лампу и ложись спать, — прикрикнул реб Авром-Шая.

Хайкл изо всей силы подул на керосиновую лампу, скрывая свою злость. Он разделся в темноте и растянулся на жесткой узкой скамье. Если бы ему пораньше сказали, что ему придется спать без тюфяка, он бы ушел в местечко. Ему было очень неприятно от того, что отец Герцки слышал, как ребе кричит на него, и он был готов даже посреди ночи убежать в лес. Он поднял голову с подушки и прислушался, навострив уши, уверенный, что ни гость, ни ребе не спят. Вова Барбитолер закашлялся, а потом мягко и влажно почмокал губами, как будто во рту у него не было ни единого зуба. После этого он глубоко вздохнул и остался лежать без движения. Хайкл долго не мог заснуть. Ему казалось, что от молчания Вовы Барбитолера воздух в комнате стал таким густым, что можно было задохнуться.

Каждое утро реб Авром-Шая молился громко, вслух; на этот раз он читал молитву про себя, чтобы не разбудить гостя. Когда Хайкл проснулся, Махазе-Аврома не было в комнате, он сократил молитву, чтобы одолжить гостю свои талес и филактерии. Вова Барбитолер медленно шевелил губами, явно продолжая думать свои потаенные ночные думы. Сразу же после того, как он закончил молитву «Шмоне эсре», вошел Махазе-Авром и пригласил завтракать.

Гость и хозяин сидели в столовой друг напротив друга, ели вареные яйца и не разговаривали. Попив чаю и прочитав благословение после трапезы, Вова Барбитолер прошептал, что теперь он, пожалуй, уже пойдет. Реб Авром-Шая вышел проводить его за ворота смолокурни, до шляха, ведущего в местечко. Нищий вытащил из внутреннего кармана пачку денежных купюр.

— Я попытаюсь снова стать человеком не хуже других, попытаюсь снова стать торговцем. Не хочу прикасаться к деньгам, которые собрал как подаяние. Разделите это, ребе, между бедняками или между изучающими Тору, дайте, кому хотите.

— Почему я должен стать вашим синагогальным старостой или служкой, чтобы раздавать пожертвования? Пожертвования каждый еврей должен раздавать сам, — улыбнулся реб Авром-Шая.

Над вершинами леса напротив светилась корона — солнце стояло над деревьями, круглое, лучистое. Сосны искрились мириадами золотисто-зеленых иголок, покрытых жемчужинами росы. Однако Вова Барбитолер стоял мрачный, наморщив лоб, как будто не помнил, куда ему идти. Он снова положил пачку купюр во внутренний карман, и его лицо наморщилось еще больше.

— Я дал обет и поклялся, что не уеду, пока не прогоню отсюда Цемаха Атласа.

— Я освобождаю вас от обета и беру на себя грех нарушения клятвы, — сказал реб Авром-Шая, положив руку на сердце. — И вам не следует забывать, что из-за этой ссоры может быть уничтожена ешива. Какие бы претензии вы ни имели к ее руководителю, из-за этого не должны страдать еврейские дети, изучающие Тору.

Вова отвернулся и долго смотрел на шлях. Когда он снова посмотрел на реб Аврома-Шаю, его лицо было мокрым от слез.

— Нет, ребе, я не буду мстить другим еврейским детям за то, что мой Герцка не накладывает филактерий. Я со всем смирился. С одним я не могу смириться, одного не могу забыть. Я не могу забыть, как на виленском вокзале я просил моего сына взять с собою эти «Псалмы», — Вова вытащил из своего растрепанного пальто книжечку и держал ее теперь на обеих своих ладонях. — Читай каждый день один псалом за меня, твоего отца, и за твою мать, которая согрешила против Бога и против меня, просил я его. Он сунул мне эти «Псалмы» назад, а его мать, стоявшая рядом, радовалась и смеялась. Вот этого я не могу забыть, до смерти этого не забуду, — Вова Барбитолер убрал книжечку в карман пальто, стряхнул рукой слезы с лица на бороду и заговорил уже спокойнее: — Я не знаю, почему этот Цемах Атлас сидит опечаленный в Холодной синагоге. Он выглядит как изгнанный злой дух. Я слыхал, он редко заходит в ешиву. Однако, ругая меня, он ожил. Ваша вера, кричал он мне, ваша вера во Владыку мира и то, что вы каждый день накладываете филактерии, не имеют в моих глазах никакой ценности. Пойдите и скажите это от моего имени раввину со смолокурни. Он вас поддержит, кричал он мне. Я вижу, что он здесь со всеми на ножах, и, дай Бог, чтобы я был не прав, он сам разрушит свою ешиву. Но я не хочу ему в этом помогать. Я послушаюсь вас, ребе, и больше не буду иметь с ним дела. Никто еще не разговаривал и не обходился со мной так, как вы… Благословите меня, ребе.

Реб Авром-Шая почувствовал, что у него кружится голова: директор ешивы ищет возможность зажечь пожар, но думать сейчас об этом не было времени. Он мысленно взвешивал и примерялся, должен ли заговорить с этим евреем о его неразведенной жене в Аргентине. Если он сейчас смолчит, то Шхина пожалуется Творцу, что ради собственного покоя он закрыл глаза на грех мужней жены.

— Как я вижу, ребе, вы не хотите меня благословлять. Вы считаете, что я этого не заслуживаю, — покачал головой попрошайка. — А я рассчитывал, что вы меня благословите.

— Я не знахарь и не умею раздавать благословения. Отец милосердный благословит вас, если вы будете следовать Его путями, — реб Авром-Шая казался меньше и сгорбленнее, его голос — надломленнее и тише. — Мудрецы говорят, что одно доброе дело влечет за собой другое. И когда вы простите директора ешивы, то увидите, что и другие ваши старые обиды не стоят того, чтобы из-за них вы делали так, чтобы еврейка ежедневно, ежечасно, ежеминутно, пока вы не даете ей разводного письма, совершала еще более тяжкое преступление. Если вы освободите ее по закону Торы, она больше не будет подстрекать против вас вашего сына. А он вспомнит, что при вас он учился в хедере, и, может быть, снова начнет накладывать филактерии. Идите с миром, и пусть вам поможет Поддерживающий падающих.

Реб Авром-Шая пожал уходящему руку и поспешно вернулся во двор. Его природе противоречило и выше его сил было говорить так много.

Тем же вечером Вова Барбитолер уехал. На следующее утро о нем снова говорили все Валкеники, как и в день его приезда. Рассказывали, что этот нищий оставил в странноприимном доме для других нищих свою торбу с собранной провизией, а собранные деньги отнес местечковому раввину в качестве пожертвования. Не забыл он и подарить Мейлахке-виленчанину обещанный подарок — «Псалмы», которые Герцка не захотел взять с собой в Аргентину. Однако Мейлахка, сын жестянщицы Зельды, чувствовал себя обманутым: что он, какой-нибудь извозчик, который читает между предвечерней и вечерней молитвами псалом? Он уже достаточно большой и сам изучает Тору.

Вова Барбитолер не зашел попрощаться даже со своим старым приятелем, меламедом реб Шлойме-Мотой. Хайкл рассказал отцу о той ночи, которую табачник провел на смолокурне, и реб Шлоймо-Мота долго сидел пораженный, а потом воскликнул:

— Я раньше думал, что если твой ребе убегает от раввинов, которые приходят к нему в гости, то, уж конечно, убежит и от торговца табаком, который идет к нему, чтобы устроить скандал. Теперь я вижу, что недооценил твоего ребе.

Однако когда директор ешивы реб Цемах услыхал, что разорившийся реб Вова Барбитолер раздал все, что собрал, то с отвращением скривил лицо: комедиант! Он хотел наделать шума своим отъездом, как и своим приездом. В местечке знали и то, что в последнюю ночь перед тем, как этот обиватель чужих порогов покинул Валкеники, он ночевал на смолокурне. Цемах догадался, что это Махазе-Авром добился от отца Герцки, чтобы тот не устраивал скандалов. И Цемах снова остался сидеть в уединении в женском отделении Холодной синагоги — в своем убежище, которое он добровольно превратил для себя в тюрьму.